А. Гольденвейзер[37]


ИЗ КИЕВСКИХ ВОСПОМИНАНИЙ [38]

В митинговой речи, произнесенной в 1919 году в Киеве, Троцкий (как мне передавали) очень картинно изобразил поведение украинской мирной делегации в Бресте. Он рассказал о том, как украинцы, согласно телеграфным инструкциям из Киева, стремились во что бы то ни стало заключить мир, притом возможно скорее. После каждого разговора по прямому проводу с Киевом делегация становилась все уступчивее и уступчивее. Но когда все уже было налажено и предстояло только получить санкцию Рады для подписания договора, телеграфная связь с Киевом оказалась прерванной: в тот самый день Киев заняли большевики, а Рада бежала в Житомир.

Для населения города Киева это первое большевистское завоевание прошло, однако, далеко не так легко и гладко, как могло казаться в Бресте. Мы пережили тогда заправскую артиллерийскую атаку, воспоминания о которой до сих пор живы у киевлян.

Бомбардировка города длилась целых 11 дней – от 15-го до 26 января. Большевистские батареи были расположены на левом берегу Днепра, в районе Дарницы. Оттуда перелетным огнем производился обстрел города. Посылали они к нам попеременно трехдюймовки и шестидюймовки…

Жертв среди жителей было сравнительно немного, но разрушения были ужасны. Думаю, что не менее половины домов в городе так или иначе пострадало от снарядов. Возникали пожары, и это производило особенно жуткое впечатление. Большой 6-этажный дом Баксанта на Бибиковском бульваре, в чердак которого попал снаряд, загорелся и пылал в течение целого дня. Водопровод не действовал, так что пожарная команда и не пыталась тушить. Пламя медленно опускалось с этажа на этаж, на глазах у всего города. От дома остался только голый каменный остов.

Легко представить себе состояние киевлян в эти дни. Пережив затем еще десяток переворотов, эвакуации, погромов и т. п., киевские жители до сих пор с особым ужасом вспоминают об этих одиннадцати днях бомбардировки. Почти все время население провело в подвалах, в холоде и темноте. Магазины и базары, само собой разумеется, были закрыты; поэтому приходилось питаться случайными остатками и запасами, которых тогда никто еще не считал нужным иметь.

К ужасам и страхам, вызываемым непосредственной опасностью от артиллерийского огня, прибавлялись страхи внутреннего порядка. Тогда мы в первый раз увидели, что в Гражданской войне, в момент перехода власти, обе борющиеся стороны одинаково враждебны и одинаково опасны для населения. Завтрашняя власть, естественно, отождествляет его с враждебной ей партией, под ферулой которой оно еще находится; вчерашняя же власть, потеряв надежду удержаться, теряет вместе с тем всякий интерес к населению – к его безопасности, к его пропитанию, к его политическим симпатиям. У нас часто случалось, что отступавшие войска творили больше бед, чем сменявшие их завоеватели. Впоследствии мы неоднократно имели случай убедиться в непреложности этого своеобразного социологического закона.

На этот раз уходили украинцы; и они покидали Киев не так, как оставляют родной город и столицу, а как эвакуируют завоеванную территорию. В центре города, на улицах и площадях, были расставлены батареи; это в некоторой степени и оправдывало с стратегической точки зрения артиллерийский обстрел извне. Город не эвакуировался до последней возможности, хотя никакой надежды удержать его у украинского командования не было. Это, разумеется, только напрасно затягивало обстрел.

Внутри города, как и естественно, царил хаос и сумятица. «Вильное казачество», защищавшее город, чинило всякие эксцессы; во дворе нашего дома расстреливали людей, казавшихся почему-либо подозрительными. В последние дни, уже под обстрелом, происходил министерский кризис: Винниченко ушел, его сменил умеренный с.-р. Голубович. Рада заседала (в подвале Педагогического музея) и рассматривала какие-то законопроекты.

Население города чувствовало себя оставленным на произвол судьбы – жалкой игрушкой в руках безответственных политических экспериментаторов.

Мы сидели по подвалам и нижним этажам, прислушивались к звукам пролетавших снарядов и при каждом ударе обсуждали вопрос: выстрел это или разрыв? За два дня до конца бомбардировки, посреди таких рассуждений, нас оглушил невообразимый грохот. Это уж несомненно был разрыв, притом в самой непосредственной близи. Оказалось, что артиллерийский залп угодил в наш дом. Насчитывали впоследствии около двадцати попавших в нас снарядов. Все стекла фасада вылетели. Снаружи и внутри дома оказалось много повреждений.

Улучив минуту затишья, я с трепетом поднялся на 7-й этаж в свою квартиру, представлявшую весьма благодарную мишень для прицела. Предо мной развернулось довольно непонятное зрелище. Все стекла были выбиты, большое трюмо в передней разлетелось вдребезги. В библиотеке картина была такова, будто в ней похозяйничали домовые или какие-нибудь озорники: толстые фолианты «Свода законов» валялись на полу, среди вещей был заметен беспорядок. Однако непосредственных следов от снаряда заметно не было. Это и придавало обстановке характер какого-то намеренно устроенного беспорядка… Но когда я зашел в свой кабинет, картина совершенно разъяснилась; там была выломана часть стены, обстановка, вещи и книги представляли кучу развалин; воздух был полон густой пылью, как это бывает возле построек, которые сносятся на лом. Очевидно, снаряды попали именно сюда, здесь же произошел и разрыв. Но сотрясение было так сильно, что движение воздуха наделало беспорядок и в соседних комнатах…

26 января, утром, в город вступили большевики. Они пробыли тогда в Киеве всего три недели, и тот первый лик большевизма, который мы увидели за это короткое время, не был лишен красочности и своеобразной демонической силы. Если теперь ретроспективно сравнить это первое впечатление со всеми последующими, то в нем ярче всего выступают черты удальства, подъема, смелости и какой-то жестокой непреклонности. Это был именно тот большевизм, художественное воплощение которого дал в своей поэме «Двенадцать» Александр Блок.

Последующие навыки и опыты подмешали к большевистской пугачевщине оферты фарисейства, рутины и всяческой фальши. Но тогда, в феврале 1918 года, она предстала пред нами еще во всей своей молодой непосредственности.

Разумеется, и 26 января, когда стихла канонада и в город вступили большевики, и в последующие дни нам было не до спокойных наблюдений и параллелей. Эти первые дни были полны ужаса и крови. Большевики производили систематическое избиение всех, кто имел какую-либо связь с украинской армией и особенно с офицерством. Произведенная незадолго пред тем регистрация офицеров имела в этом отношении роковые последствия: многие предъявляли большевикам свои регистрационные карточки, и это вело к неминуемой гибели. Солдаты и матросы, увешанные пулеметными лентами и ручными гранатами, ходили из дома в дом, производили обыски и уводили военных. Во дворце, где расположился штаб, происходил краткий суд и тут же, в царском саду, – расправа. Тысячи молодых офицеров погибли в эти дни. Погибло также много военных врачей – между ними известный в городе хирург Бочаров, который ехал на своей пролетке в госпиталь и показал остановившему его солдату свою регистрационную карточку. Та же участь постигла доктора Рахлиса, недавно только возвратившегося из австрийского плена и схваченного таким же образом, когда он стоял на улице в какой-то очереди.

Тогда же был самочинно, гнусно и бессмысленно расстрелян киевский митрополит Владимир. Говорили также о расстреле генерала Н.И. Иванова, [39] но это оказалось мифом.

Открытых грабежей и реквизиций тогда, насколько я помню, еще не было. Но были случаи вымогательств и шантажа под угрозою расстрела.

Во главе большевистских войск стоял тогда знаменитый полковник Муравьев, участвовавший впоследствии в восстании эсеров и пустивший себе пулю в лоб после его неудачи. При нем был известный кронштадтский матрос Рошаль. Это были вполне подходящие главари для банды, которую представляла собой завоевавшая нас армия, – жестокие и сокрушительные в отношении врагов, строгие и деспотические в отношении своих подчиненных. Тотчас после своего вступления в город Муравьев призвал к себе представителей банков и торгово-промышленного капитала и в самом разбойничьем тоне завел с ними речь об уплате наложенной на город контрибуции. Вскоре после этого он уехал – завоевывать Одессу.

В одном из своих приказов Муравьев писал, что большевистская армия «на остриях своих штыков принесла с собой идеи социализма». Рафес ответил на этот приказ очень смелой статьей под названием «Штыкократия». Это было тогда возможно, так как некоторые остатки прессы существовали при этих «первых большевиках» – сохранились «Последние новости», украинская и еврейская газеты. «Киевская мысль» была не только закрыта, но в ее редакции и на ее бумаге печаталась какая-то большевистская газета. Само собой разумеется, что та же участь постигла и «Киевлянина». В.В. Шульгин был даже арестован большевиками; после предстательства городского головы Рябцева он был освобожден.

Это был, вообще, один из героических моментов в истории нашей городской думы. Большевики с нею, до известной степени, считались. И дума – в частности городской голова Рябцев – делала все, что было в ее силах, для защиты населения и города.

Понятно, за три недели большевики не могли успеть создать свои новые учреждения и органы. В различные учреждения были ими назначены комиссары. Суд был закрыт и адвокатура упразднена. Говорили о предстоящем переезде в Киев харьковского Совнаркома, но он до нас так и не доехал. В опубликованном списке назначенных украинских народных комиссаров не было ни одного известного имени. Комическое впечатление производило назначение г-жи Бош комиссаром внутренних дел. Комиссаром юстиции был назначен какой-то Люксембург; никто ни раньше, ни после ничего о нем не слышал, и мы спрашивали друг друга, сделано ли это назначение в честь Розы Люксембург или в честь опереточного графа Люксембурга…

Во время пребывания большевиков в Киеве заканчивались мирные переговоры в Бресте, и в один прекрасный день мы получили текст подписанных большевиками условий мира. Впечатление было потрясающее. Слухи о том, как разговаривал с русской делегацией генерал Гофман и как он, наподобие Николая I, проводил на картах по линейке черты будущих границ, усиливали чувство унижения и стыда, которое все мы в этот момент испытывали. Театральные приемы, которыми хотела спасти свое достоинство русская делегация, – подписывание не читая и т. д., – производили впечатление жалкой и неуместной комедии.

Помню, как я поднимался по Караваевской улице, читая выпущенную только что телеграмму о мире. «Вот вам и мир без аннексий и контрибуций!» – крикнул мне кто-то с проезжавшего мимо извозчика. Я оглянулся и встретился взглядом с экспансивным д-ром Б.

Итак, сепаратный мир между Германией и Россией был подписан. «Посылкой Ленина в Россию, – пишет в своих мемуарах генерал Людендорф, – наше правительство взяло на себя особую ответственность. С военной точки зрения поездка оправдывалась: Россия должна была пасть».

И она действительно пала.

Текст подписанного мира сообщили нам не полностью, и мы не могли тотчас увидеть, как он отразится на судьбе нашего города. Рада, бежав, из Киева, заседала в Житомире; о ее переговорах с немцами ничего еще не знали. Но уже в ближайшие дни после получения первой телеграммы о мире по городу стали ходить слухи о германском наступлении на Украину. Вскоре стало заметно смущение и у самих большевиков. А еще через пару дней одна из местных газет осмелилась перепечатать приказ одного немецкого генерала, в котором говорилось, что германская армия, по просьбе представителей дружественного украинского народа, идет освобождать Украину из-под власти большевиков.

Наступление немцев шло с фантастической быстротой. Никакого сопротивления им не оказывали. Через каких-нибудь семь дней после подписания мира они были уже в Киеве. При этом вступление немецких войск в город еще было задержано на день или два, пока прошли на восток эшелоны чехословацких полков.

Большевистские власти вели себя в последние дни совсем по-мальчишески. Официозные органы их ссылались на неизбежную помощь со стороны ожидаемой со дня на день всемирной революции. Совнарком воспользовался случаем, чтобы наложить на все население города какую-то новую контрибуцию. Кажется, по этому приказу каждый квартиронаниматель должен был внести в казначейство за счет домовладельца трехмесячную квартирную плату. Домовые комитеты составляли списки и собирали деньги, стараясь придержать их как можно дольше у себя. И действительно, от большинства комитетов большевики не успели получить своей мзды.

Еще в последний вечер пресловутая комиссарша Евгения Бош на митинге в Купеческом собрании с пафосом восклицала, что Киев не будет сдан. А через два часа она, вместе с другими сановниками, промчалась по Александровской улице вверх на особо быстроходных автомобилях, которые доставляли своих седоков на левый берег Днепра…

Последние ночи, как обычно пред сменой власти, были довольно тревожные. Во всех домах дежурила охрана, организованная домовыми комитетами из жильцов. Имел место целый ряд налетов.

Пожаловали незваные гости в эту ночь и к нам. К дому подъехал чуть ли не целый эскадрон в расшитых мундирах одного из гвардейских полков. И вместо того чтобы протанцевать балет из «Пиковой дамы», эти кавалеристы занялись повальным обыском во всех квартирах. Для острастки было выпущено на лестнице несколько зарядов, жертвой которых пал один из наших жильцов. А затем приступили к обходу квартир.

Остальные жильцы, как говорится в газетной хронике, отделались испугом. Была своевременно вызвана охрана, состоявшая из солдат какого-то другого полка. Обе части вели некоторое время переговоры и, кажется, чуть-чуть не поменялись ролями. Но в конце концов, вероятно в предвидении наезда еще какой-нибудь третьей части, объяснили дело поисками оружия и оставили нас.

На следующее утро после бегства Евгении Бош и остальных комиссаров в город вступили довольно мизерные украинские части под командой Петлюры. Немцы из галантности предоставили им честь войти первыми. А в середине дня в городе стало известно, что на вокзале немцы.

С тех пор советская власть в значительной мере интернационализировала население России – по крайней мере, в том смысле, что большинство готово приветствовать иностранцев всех наций, лишь бы они избавили его от большевизма. Но в 1918 году настроение было, разумеется, еще иное. За три недели пребывания у нас большевики не успели настолько досадить киевлянам, чтобы заглушить в них все другие чувства.

Имена Гинденбурга и Макензена вызывали трепет, но не внушали симпатии. И приход немцев, в качестве победителей и покровителей, ощущался как что-то обидное и оскорбительное. Наиболее ярко выразил эти чувства В.В. Шульгин, который в день прихода немцев выпустил прощальный номер «Киевлянина», с полной достоинства передовой статьей, и временно прекратил издание своей газеты. «Киевлянин» возобновился только в сентябре 1919 года, после вступления в Киев Добровольческой армии. Те же чувства, в менее острой форме, разделялись тогда всеми. Но любопытство брало верх, и киевляне массами устремлялись на вокзал, чтобы поглядеть на заморских гостей. Должен сознаться, что побывал в тот день на вокзале и я. 3 1/2 года мы не видели ни одного немца, не слышали немецкого слова, не прочли немецкой газеты. Было уже очень любопытно поглядеть на них, да еще в такой неожиданной обстановке.

Немецкие войска, которые мы увидели на Киевском вокзале, были очень мало похожи на тех молодцеватых манекенов, которые в мирное время занимались шагистикой на улицах Берлина. Вид они имели обветренный, уставший и истощенный. Одетые в однотонно-серый цвет, с серыми мешками на плечах, возле серых повозок и кухонь, немецкие полки производили впечатление какого-то каравана странников.

Впрочем, на следующий день на Софийской площади немецкое командование устроило довольно импозантный парад, который, по словам присутствовавших, уже более напоминал наши прежние впечатления о германской армии.







 


Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Другие сайты | Наверх