ОСТРОВИТЯНЕ

Памяти павших смертью храбрых Виктора Берковича, Михаила Лихачева, Бориса Невского, с которыми вместе ездил на стадион в предвоен­ные годы


С годами все чаще обращаюсь к футболу тех вре­мен, когда и предположить не мог, что стану о нем писать, и журналистика как профессия не мерещилась.

В детстве футбольная ниточка была продернута в одном спутанном клубке с Жюлем Верном, Купером, Беляевым, «Красными дьяволятами», журналом «Все­мирный следопыт», кинотеатрами «Уран» на Сретенке и «Аврора» у Покровских ворот. Ильинский сквер был некогда бойким местом, чему сейчас трудно поверить, настолько он благочинный и малолюдный. К памят­нику гренадерам — героям Плевны — детвора вырывалась из тесноты каменных дворов, как из неволи.

Мы сговаривались, делясь на команды («Винтовка» или «Шашка», «Бриг» или «Корвет», «Чингачгук» или «Ункас»), и загадка выбора волновала нас не меньше, чем ныне составы киевского «Динамо» и «Спартака». Носясь за мячом, орали страшными голосами, будто

надо было не обыграть, а перекричать. Правило знали

одно — не бить на клумбы. И все-таки приходилось удирать от сторожих. Бывало, моя мать ходила в от­деление милиции на Маросейке выручать арестованный мяч.

Ничего-то мы не умели, мальчишки из центра горо­да, мы не видели ни настоящего футбола, ни насто­ящего стадиона. Бегали по асфальту, возле часовенки, толкались, пинали мяч. И орали. 

Что-то, правда, до нас доносилось, перехваченное

со слов взрослых. Старостины (подумать только, че­тыре брата — больше, чем богатырей на картине Вас­нецова!), Пека Дементьев, «короли гола» Бутусов и Павлов, матчи Москва — Ленинград. Смущали нас загадочные турки. Мы привыкли, что на памятнике они изображены злодеями, а оказывается, с ними можно весело играть в мяч. Все это неведомое, невиданное упоминалось нами с форсом, мы вырастали в собственных глазах, если произносили фамилию футболи­ста, неизвестную другим. И привирали безбожно.

Много лет спустя был я в гостях у Алексея Ивано­вича Леонтьева, знаменитого вратаря, сделавшегося моим добрым товарищем по «Советскому спорту». Справлялось его пятидесятилетие. В честь присутст­вовавших произносились по кругу тосты. Анатолий Михайлович Акимов, другой знаменитый вратарь, обратясь ко мне, сказал: «Однажды пришел к нам в фут­больную школу молодежи незнакомый журналист. От­куда он взялся, никто не знал. Но норовил докопаться, вопросы задавал не те, к которым мы привыкли...»

«Откуда взялся?». Меня, начинающего репортера, из вежливости так прямо, в лоб, не спрашивали, но любопытство в глазах читал. Акимов подтвердил. Быть принятым в футбольном мире не просто, там, на первых порах во всяком случае, легче признают того, кто играл. Я молчал, но, сознаюсь, иногда подмывало выдать себя ну хоть за бывшего юниора.

В 1958 году, на чемпионате мира в Швеции, я жил вместе с командой, в Хиндосе, загородном отеле возле Гётеборга. Шла тренировка, я стоял возле белой линии и глазел. Один из мячей, сильно пущенный, полетел в мою сторону. Стыдно было отстраниться, не подста­вить ногу. Дернулся, и тут же услышал с поля воск­лицание тренера Михаила Якушина — тоненькое, как укол: «Не играл!». Мгновения хватило Якушину, что­бы разгадать мое неумение. А у меня как камень с души: «Ну и ладно, да, не играл, «взялся» из болель­щиков, из журналистов, таким и принимайте».

День, с которого все началось, помню во всех под­робностях.

Летнее полуденное пекло не лучшее время для про­гулки, а меня вынесло из комнатной прохлады на улицу. От Большого Комсомольского переулка, где я жил, до Фуркасовского две минуты ходу. Размещался там дина­мовский магазин спортивных товаров. За витринным стеклом бросилась в глаза афиша, предлагавшая матч на первенство Москвы между «Динамо» и «Спартаком», Я прочитал ее всю, до номеров трамвая: никуда не шел, делать было нечего. Соблазнила цена на билет, самый дешевый: такие деньги у меня водились. Зашел в магазин и купил билет. Не зная, что меня ждет, почувствовал облегчение: что-то замаячило, открылось впереди.

Как я жил в том году, рассказать нелегко. Весной арестовали отца, немного погодя выслали за сто кило­метров от Москвы мать. Мне — пятнадцать, я отупел, сжался, не знал, чему верить, чего ждать. Взяла на себя попечение обо мне тетя Саня — сестра отца, врач. Я ходил к ней пешком на Таганку раз в неделю. У нее была приготовлена «передача»: сахар, чай, масло, ма­кароны, сыр, печенье, картошка, с тем и возвращался домой. Она считала, что выдавать натурой педагогич­нее, чем деньгами, чтобы не избаловался, был по край­ней мере сыт.

Но мне было не до баловства. Меня то и дело навещал милиционер—участковый. Я никак не мог разгадать периодичность его появлений, угроза суще­ствовала в любой день и час. Он по-хозяйски садился за наш обеденный стол, я на краешке стула — напро­тив. Высокий, худой, чернявый, с обвисшими, вялыми усами, с обвисшей портупеей, невыразительный дядеч­ка, на которого раньше я бы не взглянул. А тут поднимал на него глаза с замиранием сердца.

Милиционер допытывался, не навещает ли мать, не лучше бы мне к ней перебраться, не пишет ли отец. Я отрицательно мотал головой—и это была правда. Ну а о том, что мать изредка втайне наезжает к знако­мым и я там вижусь с ней, он догадаться не мог, а я, разумеется, помалкивал. Он сидел подолгу, будто от­дыхал, курил папиросу за папиросой. Я не мог дож­даться, когда он уйдет, долго проветривал комнату от дыма и запаха сапог.

Взрослым, вспоминая эти посещения, я готов был предположить, что и милиционеру, у которого, надо полагать, была семья, они в тягость. Он протяжно вздыхал, то и дело приговаривал: «Эх, был бы у тебя паспорт...» Да и разглядывал он меня, словно желая убедиться, что ничем предосудительным не занима­юсь, от рук не отбился.

Так что в тот памятный день на улицу я не вышел, а сбежал, желая разминуться с милиционером. Билет на футбол сокращал вероятность встречи. Меня мно­гое тогда могло прельстить как избавление. Уда­лось— футболу, за что я ему благодарен.

Первый в жизни матч так и остался — на всю жизнь. Ровным счетом ничего не было мне известно ни про первенство Москвы, ни про «Спартак» и «Дина­мо». Красные с белой полоской поперек груди и белые с голубой полоской. Выбирай любых. Я и игроков не знал. Не помню, продавались ли программки, объяв­ляли ли составы по радио.

Все решил случай. У «красных» «подковали» (так мы тогда выражались) вратаря, и его заменил мо­лоденький, худенький. Мне за него сделалось боязно: ну, как ему примутся забивать, унизят. Душа пришла в движение и приняла сторону красных. То был «Спартак». Он проиграл, но это скользнуло мимо — важно, что вратаришке, вышедшему на замену, мяча не забили.

И началась езда на «Динамо». В трамвае от Поли­технического музея — целое путешествие, как счита­лось,— через весь город. Путешествие в давке, тяжело­спинной, остролокотной, где выдохнешь — тут же со­жмут, и, чтобы вдохнуть, надо выдраться, вывернуть­ся. А я был мал ростом и худ. Но давка эта, добровольно принимаемая, неминуемая, даже желан­ная, мужским своим единением прекрасно изготавли­вала, заряжала к футболу, да и избавляла от домаш­него затворничества, доказывала, что есть люди и жизнь. Кто-то сверху покровительственно пробасит: «Небось протыриваться будешь?», ты пискнешь: «У меня билет есть», и снова тот же бас: «Ишь какой сознательный! За кого болеешь-то?», а ты притворя­ешься, что не расслышал, отвернешься — невозможно в симпатии признаваться неведомо кому.

Время шло. Матери разрешили, благодаря заступ­ничеству Екатерины Павловны Пешковой, жены Горь­кого, объединиться с сыном. Зажили мы с ней усечен­ной, но семьей. Найдя меня болельщиком, она не удивилась. Видно, сердце ей подсказало, что должен же был несовершеннолетний сын чем-то укрыться в ее отсутствие, и — пусть футбол, куда ни шло, могло быть и хуже. А отец, когда вернулся восемнадцать лег спустя, не понял моего выбора. Что журналист — его устраивало: сам некогда писал книги по хлебному делу, которым занимался в наркомате, и мог думать, что сыну передалось тяготение к перу. Но что жур­налист футбольный — это так и осталось для него загадкой. Он добросовестно читал все мною написан­ное, но отзывался только о «стиле».

И все-таки, если говорить о взаимоотношениях с футболом в довоенное время, память предлагает не подростка. Предлагает студента с факультета русского языка и литературы пединститута, не чуждого вечным проблемам, философским и нравственным, примеряв­шегося к самому себе, к окружающим с аршином, заимствованным в великих романах, в высокой поэзии, в Третьяковке, в спектаклях Малого театра с Остуже­вым и чеховских в Художественном. Предлагает вре­мена на самом краешке войны, когда нам, гуманитари­ям, несмотря на то, что на западе громыхало, до своего реального будущего словно и дела не было. А будущее надвигалось, и трем из тех, с кем я посещал стадион,— Виктору Берковичу, Михаилу Лихачеву, Борису Лебскому — вскоре солдатами суждено было пасть смертью храбрых.

А пока мы ездили на футбол, сбегая с лекций, перенося часы свиданий. Ездили уже не в тряской, скрипучей, дзинькающей коробке трамвая, а с комфор­том, стремительно, по новой линии метро, проложен­ной до «Сокола», края города. Ездили не от нечего делать, а переживать, восхищаться и отчаиваться, за­пасаться доводами для словесных схваток. Футболь­ная тема вклинивалась в наши споры о добре и зле, правде и лжи, о Маяковском, Пастернаке, Шолохове, Хемингуэе, Ильфе и Петрове, профессорах Гроссмане и Аниксте и о «пробах пера» некоторых из нас — буду­щего поэта Николая Тарасова, будущего литератур­ного критика Владимира Барласа, будущего журнали­ста апээновца Эммануила Боровика.

Борису Лебскому на роду было написано сделаться поэтом: узколицый, с падавшей на глаза черной пря­дью, красивый, когда задумывался, слушая в себе рож­дение стиха. Вот строчки Лебского: «Подсмотреть, подслушать ветер, где и как звенит, как играет на рассвете серебром ракит, чтоб потом в строку сонета бережно вкропить серебро звучанья ветра, серебро ра­кит». В этих стихах слово «потом» до сих пор отдается во мне болью. Скорее всего потому и помню их.

Витя Беркович, с крупными губами, носатый, ушас­тый, очкарик, заметный человек в институтском ком­сомоле, нацелился на историю: разыскивал книги Ка­рамзина, Костомарова, Ключевского, Тарле, бегал в Политехнический на лекции и еще куда-то в кружки и на семинары.

Осталось у меня несколько его фронтовых писем со штампиком «Просмотрено военной цензурой». Это — из последнего, от июля сорок второго:

«Я пехотинец, рядовой стрелок, мое оружие винто­вка, ноги средство передвижения. Сейчас ждем прика­за. Скорей бы, уж очень мы засиделись, летом все-таки

лучше воевать. Очки безнадежно сломались, не могу раздобыть новые. Подцепил малярию, только вчера выписался из батальонного медпункта. Малярия здорово ослабила, а поправляться некогда. Боюсь, как бы все это не отразилось на моей боеспособности. Не стану входить в подробности, оставим их до встречи. Жду письма».

Мой ответный треугольничек вернулся. Адрес Берковича перечеркнут, оставлена лишь моя полевая по­чта. Синим карандашом резко выведена буква «В» (возврат). Лежат они оба передо мной.

Много-много лет спустя, в восемьдесят седьмом, был я приглашен в школу на открытие мемориальной доски. Мы учились в Колпачном переулке, а потом нашу школу перевели далеко, в район проспекта Вер­надского, сохранив номер — 324. И вот в здании после­военной постройки открывается доска в честь погиб­ших выпускников, сооруженная долголетними стара­ниями душевных людей. Когда сняли покрывало, в глаза мне так и ударила золотая строка — «Виктор Беркович». И не отвести взгляда: Витька, Бешка — школьное его прозвище. Жила в Спасоглинищевском переулке семья: мать, отец и два сына. Отец умер в заключении, оба сына, солдатами, погибли на фрон­те, мать — доктор медицинских наук, педиатр — Ида Максимовна закончила свой век в одиночестве. Не передать, как тяжело мне, вернувшемуся, было встре­чать ее глаза...

Золотом на мраморе на лестничной площадке шко­лы между этажами — «Виктор Беркович». Розовоще­кие мальчишки, родившиеся через тридцать лет, после того как я получил последнее фронтовое письмо от Витьки, разбившего очки и беспокоившегося о своей боеспособности, держат образцовый, отрепетирован­ный пионерский салют...

От Миши Лихачева не осталось ничего, ни фото­графии, ни письма. Звали мы его за прозрачные, в длинных ресницах, сияющие доброжелательностью глаза Князем Мишкиным. Он читал больше чем все мы, чаще вслушивался, чем говорил, за улыбчивостью прятал искания: не определился, и это его беспокоило. А мог, умный и совестливый, копнуть глубоко. Был он миниатюрен, вряд ли в ополчении ему подобрали ши­нель по росту, наверное, путался в полах.

Друзьями я был за все вознагражден. В конце три­дцатых ничто другое так не проверяло людей, как отношение к усеченным семьям. Ни один из моих друзей не дрогнул, не шелохнулся. Собирались то у од­ного, то у другого, а у меня так даже охотнее: мать привечала, к особым стараниям не прибегая, но внут­ренне гордясь ребятами, и они не могли этого не чувствовать. Лихолетье разводило по сторонам, безоб­манно высвечивало. Человеческая прочность, если по­везло ее встретить, не давала сгинуть вере.

Чтобы слова эти не остались словами, забегу в со­рок третий год. Уйма времени прошла, не знаю, живы ли те, о ком вспоминаю, но не могу этого не сделать, пусть даже это покажется не к месту в заметках фут­больного репортера. Другой возможности не предста­вится.

Связист принял телефонограмму: «Восьмому (код начальника станции) к девяти ноль-ноль явиться на командный пункт полка в партбюро». Что КПП за двадцать пять километров от моей «точки», а фе­вральские вьюги наискось, круто перемели дороги и идти придется ночью, лесом— сущие пустяки: к тому времени хлипкий студентик превратился в терпели­вого, ко всему привычного солдата. По другой при­чине разобрало меня приказание. И прежде толковало со мной начальство о вступлении в партию: «Младший командир, десятком солдат управляешь, политзанятия проводишь, образование без одного курса высшее». А я отводил глаза — ни да ни нет. И вот вызывают, не зная про отца. В действующей армии какие анкеты, офицеров, возможно, и пропускали через ртах, а у на­шего брата— тоненькая зеленая красноармейская книжка, куда внесены звание и должность, прохо­ждение службы, прививки, вещевое имущество, номера винтовки и противогаза, размеры шинели, шапки и сапог.

Настал предельный час. Я и в молодости, как до сих пор, доверял больше бумаге, чем красноречию. Сел возле коптилки и принялся строчить на тетрадных страничках. Все как есть. И написав, спокойненько посвистывая, пришил чистый подворотничок на гим­настерку, оделся, сунул пайку хлеба в карман ватника, закинул за спину винтовку, приладил к валенкам лыжи и двинулся целиной впотьмах.

Прибыл вовремя: умели мы рассчитывать дорогу с точностью до минуты. Зашел, доложил. Сидят за столом трое — политруки Баранов, Перельман  и воентехник Тихомиров. Далеко не всех однополчан помню по фамилии, а этих мне не забыть. Вы­кладываю свои листочки перед ними и, как положено, четко выговариваю: «Прошу ознакомиться». Пере­глянулись удивленно, но просьбу уважили, велели подождать.

В сенях свернул махорочную цигарку, руки чуть дрожат. Сижу и представляю: «Сейчас скажут, что могу быть свободным». И тяжело так думать, но все же и облегчение: совесть чиста.

Долго ждал. За дверью тихо, если и говорили они между собой, то вполголоса. Наконец вызвали.

Когда первый раз заходил, показались они мне свежими, бодрыми — утро же, выспались, позавтрака­ли. А теперь — будто не минуты, а часы прошли — хмурые, постаревшие, ни просвета улыбки, плечи отя­желевшие. И стало особенно заметно моему, привык­шему ко всему армейскому, взгляду, что они не кад­ровые, а призванные в войну: ни стати, ни выправки, прежнее штатское в них проглянуло. Я стою навытяж­ку, успел подумать с сочувствием к ним: «Агитиро­вали— и влипли».

Баранов, старший среди них по званию, оглядел меня с ног до головы:

— Слушай, сержант. Ты у нас в полку полтора года. Так? В войну этого достаточно. Рекомендации мы тебе даем.

Повернулся через левое плечо — и в дверь. Как шел на командный пункт — помню, а обратную дорогу за­был — летел, ног под собой не чуя.

С этими тремя, как я потом узнал, коммунистами с двадцатых годов, приходилось мне много раз встре­чаться и по службе, да и за вольным разговором — политработники же,— но ни один из них ни полсловом не обмолвился о том заседании. Спустя год я был назначен парторгом роты —в этом назначении они не могли не участвовать.

По прошествии многих лет, когда мы, однопол­чане, собрались вместе в ресторане «Россия» отметить двадцатилетие Победы, один из троих, Перельман, человек давно уже снова штатский, пожилой, обнял меня за плечи: «Читаю тебя в газетах. Вот видишь!». Значит, держал в уме...

...Мы понятия не имели о кулисах футбола. Он начинался для нас с появления в прямоугольном ко­лодце тоннеля игроков, которых мы узнавали мгновен­но по макушкам, лбам и плечам, и заканчивался их сходом на нет в то же заповедное подземелье. Мы ничего не смыслили в тактике и стратегии, если бы кто-то в нашем кругу вздумал козырнуть специальной терминологией, его подняли бы на смех.

Мы видели на поле людей, и нас занимало, как они себя проявляют все вместе и каждый порознь, как стоят за общее дело. Если что-то происходило невпо­пад, мы воспринимали это не как тактическую или техническую ошибку, а как несуразицу, человеческую слабость, драматический поворот. Мы не сомневались, что форварды, хавбеки, беки и голкиперы игрой живут, что поле и мяч не больше, чем форма, условность, как книжные страницы, театральные подмостки и декора­ции, живут для того, чтобы особым, футбольным об­разом посвятить нас в какую-нибудь жизненную ситу­ацию, которая что-то откроет.

Компания у нас сложилась спартаковская. Выбор безотчетен, необъясним, но уж коли он сделан, до­казательств правоты сколько угодно. Нас устраивало, что «Спартак» не представлял никого, кроме самого себя, с ним любой мог просто так, за здорово живешь, стать заодно, объявить его своим. «Динамо», ЦДКА, «Металлург», «Торпедо» кому-то принадлежали, это обязывало и ограничивало, вольность избрания лагеря исчезала. Слышали про промкооперацию, стоявшую за «Спартаком», но так как не знали толком, с чем ее едят, то в расчет не брали. Один из нас, Виктор Беркович, был за «Динамо». Мы прощали его, как заблудшего, жалели, да и некоторый интерес в этом был: отводили душу в подтрунивании. А он, человек благородный, с обостренным чувством товарищества, по-моему, втайне страдал, что вынужден быть в ко­мпании голубой вороной. Но тут уж ничего не по­делаешь.

Футбол для нас был как один матч: «Динамо» — «Спартак». Шесть чемпионатов—и по три выиграла та и другая команда. Могли подставить ножку киев­ляне, тбилисцы, ленинградцы, сталинградский «Трак­тор», «Металлург», «Торпедо», «Стахановец», но это было не смертельно, огорчало ненадолго. Занимало одно: как «Динамо», где «Динамо», что «Спартак»? Если у динамовцев плохо шли дела, как в 1938—1939 годах, то не выиграть чемпионат «Спартаку» было позорно. А их встречи лицом к лицу шли по высшему счету. Как видно, сами динамовцы и спартаковцы были того же мнения: десять игр (включая неокончен­ный чемпионат 1941 года) — по две победы и шесть ничьих. Так что и не рассудишь, все поровну, спорь не спорь.

Впрочем, до арифметических доказательств мы не опускались: низкая материя. Как и до грубости, бран­ных слов. Было это не в правилах нашей компании: поймали бы на примитиве — высмеяли. Не вспомина­ется, чтобы и на стадионе был в ходу оскорбительный лексикон. Это сейчас всюду выведено: «Спартак» — «мясо», «Динамо» — «мусор», ЦСКА — «кони» — из­обретения заборной фантазии.

Противопоставление «Динамо» и «Спартака» ве­лось нами по впечатлению, зависело от манеры ко­манд себя держать, от их поведения. Это было увлека­тельно, требовались наблюдательность, догадка, вооб­ражение. В конечном счете выходило, что «Динамо» — это продуманность, вышколенность, невозмутимость, беспощадность, отточенное, но и холодное умение, тогда как «Спартак» — открытый темперамент, без­удержный штурм под настроение и тяжкие срывы, когда настроения нет, непредусмотренность поступ­ков, игра в разные дни то безукоризненная, то рас­трепанная. Коль скоро и та и другая команда умела добиваться своего, сравнение не ставило крест на од­ной из них; наоборот, тем и жил постоянный интерес, что динамовский лед гасил спартаковское пламя, а в другой раз пламя растапливало лед.

Из нашей приверженности к спартаковскому лаге­рю напрасно составлять представление о нас самих.

Мы были разными. Кому-то, как я вижу, пола­галось бы испытывать симпатию к строгому дина­мовскому мастерству, созвучному, близкому их на­туре. Но вопреки созвучию, не желая его признавать, они тянулись к спартаковской непредсказуемой оду­шевленности, видя в ней привлекательность, недо­ступную для них самих. Может быть, чувствовали, что этого начала они лишены, а хорошо бы его иметь, так пусть по крайней мере окружающим ка­жется, что они его имеют.

Приняв и развивая противопоставление «Динамо» и «Спартака», мы отыскивали сколько душе угодно подходящих штрихов, версий, догадок. Противопоста­вление подтверждалось характерами главных героев. А быть может, наоборот, рождалось из характеров. В ту пору игроки выглядели крупнее, рельефнее, само­стоятельнее. О каждом, и не обязательно о звездах, легко было составить мнение, отнюдь не только фут­больное. Передвигались по полю медленнее, чем сей­час, любому предоставлялось время, чтобы что-то со­творить в одиночку, не было еще той всеобщей исступ­ленной гонки, когда одно касание мяча, почти незамет­ное, мимолетное, ценится превыше всего.

Ленинградец Петр Дементьев, Пека, которого его сподвижники по сию пору считают уникумом техники, неповторенным и непревзойденным, тогда мог вы­звать разочарование трибун, если бы поскупился и не показал всех своих очаровательных обманов. От него ждали, чтобы он «поводился», ему за это хлопали, потешаясь над попавшимися. Маленького росточка, но надежно, складно сложенный, широкоплечий, под­стриженный под бокс, вечный мальчишечка, он был не классиком, а бесом. Все, что позже стало называться «излишеством», Петр Дементьев довел до такого сове­ршенства, что за вопрос «Зачем?» сосед по трибуне мог тебе надвинуть кепку на глаза в знак презрения. Он стоял особняком, ему все разрешалось, как любимому шуту короля. И он пользовался своей привилегией широко и вольно. Думаю, не одному поколению ма­стеров и зрителей он резал правду в глаза: «Вот что можно вытворять с мячом, глядите!» Не между про­чим, не урывками, а показательно, программно пред­военному футболу, не слишком твердо знавшему себя, он внушал, вдалбливал, что мяч послушен не одной силе, а и ласковым хитростям.

Нисколько не сомневаюсь, что веселый иллюзио­нист Петр Дементьев, никакими медалями не отмечен­ный, оказал бесценную услугу нашему футболу своими экспромтами напоказ. Бессмысленно старые времена выверять современными мерками. Да, сегодня от пра­вого инсайда Дементьева потребовали бы другого по­ведения. Но тогда его «агитация» была уместна и необ­ходима: нынешняя скоростная техника брала свои при­емы из его наследства, да так, по-моему, всем и не воспользовалась.

Об этом думаешь сейчас. А полвека назад мы на трибунах просто восторгались цирковым укрощением мяча. Петру Дементьеву дозволялось больше, чем остальным. Не по соглашению, не по контракту, а по праву единственного в своем роде умения.

Впрочем, и другие имели возможность себя пока­зать, если им было что показывать.

В «Динамо» выделю троих: Сергея Ильина, левого крайнего, Василия Павлова, левого инсайда, и Миха­ила Якушина, правого инсайда.

Не знаю, занимался ли Ильин рыбной ловлей, но если бы занимался, то ни за что на свете не согласился бы, что клюнувшая рыба может сорваться с его крюч­ка. И она бы у него не срывалась, как у ротозеев и простофиль, он бы изобрел наивернейшую подсечку. Будучи идеальным «крайком» в системе «дубль-ве», быстрым, увертливым, сообразительным плясуном с хитрющими коленцами, он и шагу себе не позволил бы сделать ради того, чтобы подурачить защиту и по­веселить публику, каждое движение — ради общей, строгой командной выгоды. Напрасно было бы ис­кать, в чем он уступает, что не любит: он отнял и у противников и у зрителей возможность судить о его сильных и слабых сторонах. Эдакое концент­рированное, как в брикете, мастерство. Низкорослый, с газоном он был скреплен намертво: ни столкнуть, ни оттереть. И все-то перед ним маячили чужие ворота, рвался он к ним, как бабочка на фонарь, неотвратимо, упрямо, послушный даже не разуму, а инстинкту фор­варда. Хмурый, насупленный, он прорывался, пасовал, бил, всем своим видом заявляя: «Я вышел не шутки шутить!» И забивал замечательные голы, особенно удавались ему удары под острым углом с края в даль­ний верхний угол. Человек железной хватки, он в каж­дом матче бился, по нему можно было проверять пульс «Динамо».

Василий Павлов — «король гола». Сильный во всем — в ногах, плечах, груди, шее, лысоватой голове. Сила его была глазаста и умна, к воротам он проры­вался, держа в поле зрения все углы. Его удары, пря­мые, сильные, более всего производили впечатление тем, что мяч входил беспрепятственно в открытые, незащищенные проемы.

Уже после войны, когда Василий Сергеевич был тре­нером, мы с ним познакомились. Приятное для меня было знакомство. Павлов, скромный, уравновешен­ный, немногословный, отнесся ко мне, молодому ре­портеру, с терпением, старался быть полезным, чем мог. Я все ждал, что «король гола» рано или поздно примется живописать свои былые подвиги, намекал, раскидывал приманку. Раз как-то он вымолвил: «Кому это теперь интересно...» Наблюдая за ним, давно рас­ставшимся с полем, прихварывающим, я смог, как мне кажется, понять его как форварда: он умел забивать и считал себя обязанным делать то, что умел. Только и всего. И не видел в этом ничего «королевского».

Войну Василий Сергеевич прошел солдатом, был ранен. И об этом молчал. За него другие рассказывали, не так уж много из известных мастеров воевали. «Ко­роль» — это не про него. Солдат — да. Из тех, на ком все держалось.

Михаил Якушин, инсайд,— заговорщик, кардинал за ширмой. Трудно ныне представить его костлявым, худющим, но таким он был. Динамовский разум оби­тал в его высоко вознесенной над полем русой с ост­рым профилем и аккуратным пробором голове. Ско­лько я знал Якушина-тренера, в общении с ним вечно приходилось считаться, что горазд он потемнить. По­мня все законы игры, он ни за какие коврижки не отступал от одного из них: футбол—дело тайное, не проведешь — не сыграешь. Поначалу я досадовал на его «неточную» информацию, а потом привык, раз­личая в его умолчаниях и отговорках либо начало, либо продолжение игры. Да и как знать, не из секретов ли, больших и крохотных, конструируется матч?! И не удивительно, что Якушину-тренеру неоднократно уда­вались, вопреки всем предположениям, победы над командами вроде бы более респектабельными.

Играл он с поднятой головой, примечал, прики­дывал, от его взора ничто не ускользало. Обманными движениями мы называем приемы, которые разучива­ют, заимствуют, повторяют. Якушин сам по себе был «обманным движением». Его силуэт был «нанесен пу­нктиром», ничему нельзя было верить. Кинется впра­во, а оказывается — для отвода глаз. Едва почувствует, что ему поверили, вдруг исчезнет — только что здесь был! — и вырастет как из-под земли в середине, примет мяч вдалеке от потерявшего его след «караульщика». Он обманывал поворотом головы, глазами, руками, возгласами. Преследуемый и преследователь, прячу­щийся и водящий, преступник и сыщик, казак и раз­бойник— он играл всех сразу. И невозмутимый — ни­чем его не проймешь, ничего на лице не прочитаешь.

«Динамо», благодаря Якушину, имело в запасе лиш­ний ход — скрытый, которого нельзя было не опа­саться.

И из «Спартака» возьму троих: Андрея Старости­на, центрхава, Владимира Степанова, правого инсай­да, и Владислава Жмелькова, голкипера.

Очевидцы, вспоминающие, как играл Андрей Ста­ростин, превозносят его тактический разум, то, как он вырастал в нужном месте, игру головой, сокрушитель­ные удары по воротам издали, особенно штрафные. Я видел Старостина в деле не один десяток раз и тем не менее вынужден верить этим характеристикам на слово. И верю, конечно, какой разговор, иначе не имел бы он единогласного признания. Но нас он привлекал не техническими параметрами, не игровыми проявле­ниями— все это воспринималось как нечто само собой разумеющееся. Старостин был фигурой, поставленной в средоточии матча. Если с него одного не сводить глаз на протяжении полутора часов, нетрудно напи­сать в газету отчет о матче, да не протокольный, а с эмоциями. В те времена мне это в голову не могло прийти, а сейчас думаю, что возможно.

Он ничего в себе не таил. Вот Старостин остановил­ся чуть позади кинувшихся вперед форвардов, кото­рым он только что передоверил мяч. Ноги широко расставлены, плечи наклонены вперед, предваряя на­правление атаки, черные волосы взъерошены, сбиты набок, и он не спешит их поправить. Кажется, все послушно его воле. Чего стоило его басистое, зычное, на весь стадион: «Володя! Играть будете?!» Так он взывал К форвардам через главного среди них — Вла­димира Степанова. Образ крайнего отчаяния, поник­шая голова, когда мяч залетал в спартаковские ворота. За всем этим проступала страстная натура, что-то оперное: половецкий хан Кончак. Неспроста много лет спустя Андрей Петрович Старостин в одном из газет­ных обозрений провозгласил афоризм, который стали повторять как библейскую заповедь,— «темпера­мент — порох футбола».

За полстолетия, прошедшие с той поры, когда иг­рал Старостин, я не видел другого такого капитана. Возможно, были капитаны, которые незаметно под­сказывали, одобряли или одергивали товарищей. Он же капитанствовал на глазах у трибун. Жестикуляция, выговор, похвала, обращение к судье, распоряжение,

как ставить «стенку», назначение бьющего штрафной или пенальти — все шло от него, и публика в сложные моменты искала его глазами, желая узнать, что пред­примет, как поведет себя капитан.

В феврале восемьдесят восьмого он вышел на три­буну пленума всесоюзной федерации со словами: «Как старый боевой конь при звуке трубы, я не могу остаться в стороне...» У него, восьмидесятилетнего, подрагива­ли руки, срывался на фальцет голос, но его страстная речь заставила замереть аудиторию. Мне было совсем нетрудно узнать в нем того молодого, верховодившего, мало сказать в «Спартаке»,— в довоенном футболе.

Владимир Степанов, квадратный, каменный кре­пыш, с профилем римского легионера, неиссякаемо подвижный, могуче, от души бьющий. Старостин, ког­да выкрикивал: «Володя!», знал, что делал. Нет, Сте­панов не ленился, не отвлекался (единственное, на что он иногда терял время, это на взбадривание несколько флегматичного центрфорварда Семенова), он и без того пылал игрой, но голос капитана, как удар набата, делал его неукротимым, потому что спартаковский интерес он не то чтобы принимал близко к сердцу, он носил его в сердце, в чем был равен Старостину. Нить их соединявшая не была тактической связкой — она шла от самолюбия к самолюбию, от совести к совести, от одного бочонка с порохом к другому. Игравшие рядом со Степановым в нападении В. Семенов и Г. Глазков забивали чаще, чем он, но вдохновлял их, а то и вынуждал Степанов.

Когда я с ним познакомился, он руководил спар­таковским клубом, выступавшим в первенстве Москвы и двадцать лет подряд это первенство выигрывавшим. Степанову трамваем отрезало ступни ног — он ковы­лял, скрипя протезами. Показать ребятне ничего не мог, сидел на лавочке возле своего Ширяева поля, где трава не растет из-за того, что футбол на нем идет безостановочно. Клуб — от мужской команды до ко­манды мальчиков — держался по Степанову, как по компасу, его волевой авторитет был непререкаем. Ког­да не клеилось, он вставал, опершись на палку, и, невысокий, становился виден и игрокам, и зрителям. Знатоки предвкушали: «Сейчас они у него забегают». Он гремел, распекал, бранился. На него не обижались, мальчишки мне говорили: «Дядя Володя зря не выру­гает».

В шестьдесят девятом, осенью, когда «Спартак» выиграл знаменитый матч в Киеве, после которого двинулся в чемпионы, я стал свидетелем, как ранним утром Степанов встречал команду на Киевском вокзале. Он обнимал игроков, приговаривая: «Спасибо, ребята!», и сиял. Было ему тогда шестьдесят, а надо заметить, не так уж часто ветераны живут воедино с сегодняшними мастерами, переживают издали, возле телевизоров.

«Спартак» больше, чем любая другая команда, был окружен баснями, легендами, анекдотами; футбольно­му фольклору он щедро давал поводы. Одна из спарта­ковских легенд — о вратаре Владиславе Жмелькове. Она имеет героя, но в ней отразилась и судьба команды.

В 1938 году «Спартак» вместо Акимова, проходив­шего воинскую службу в московском «Динамо», завел трех вратарей. Кто из них заменит Акимова, да и воз­можно ли это? Двое с именем — Квасников и Головкин, третий без имени, известно лишь, что из подмосков­ных Подлипок. Играли то первый, то второй, но ощу­щения, что ворота защищены, не возникало. 27 июля матч с ленинградским «Динамо». После первого тай­ма— 0:3. И тут в воротах появляется тот самый, из Подлипок, неведомый Жмельков. Спартаковцы, поте­ряв всякую надежду, играют из рук вон плохо, хоть уходи прежде срока со стадиона. Но нас удержал Жме­льков. Мяч он пропустил, правда. Но уж очень смот­релись его броски—легкие, точные, без усилий, словно они ему в удовольствие, ничего не стоят, ждет не дождется, когда ударят. И стало ясно — вратарь! Это было поважнее, чем разгромное поражение.

В том- году вместе со «Спартаком» Жмельков стал чемпионом, и Кубок был выигран с его участием. Он и без того всем нравился, а тут еще принялся пенальти отбивать, чем и вовсе сразил публику.

Спустя год вернулся в «Спартак» Акимов, и стали они со Жмельковым защищать ворота по очереди. Небывалая роскошь! И снова «Спартак» и чемпион, и с Кубком. После сезона «Красный спорт» провел опрос, и Жмельков был избран лучшим спортсменом года. Не вратарем лучшим, не футболистом, а спор­тсменом. Полтора сезона — и такая честь! Покорил сердца парень из Подлипок!

В 1940 году Жмелькова призвали в армию. За ЦДКА он провел всего один матч и, как разнесла стадионная молва, отказался играть, желая остаться спартаковцем. Такой поступок не мог пройти незаме­ченным, только и говорили на всех углах о человечес­кой верности Жмелькова. Дальнейшую службу он про­ходил красноармейцем в части. Ждали, что, как Аки­мов, вернется в «Спартак».

Он вернулся в 1946 году, после войны. А войну провел на фронте, в звании старшины, заслужил бое­вой солдатский орден Славы. Ему было тридцать два. Играл, напоминая того, довоенного, блеснувшего все­го-навсего в полутора сезонах, но повторить себя уже был не в силах. Да и «Спартак» возвращался к жизни трудно, тоже только изредка давал повод вспомнить, что некогда ходил в чемпионах. Затем Жмельков играл в «Спартаке» тбилисском и незаметно растворился в Подмосковье, из которого вышел. Вратарь необы­чайной судьбы.

Был он точь-в-точь таким, каким должен быть в идеальном представлении вратарь,— хоть в бронзе его отливай. Тонкий, налитый скрытой, ракетной си­лой: быстрота его бросков была равна быстроте поле­та мяча, он ударом тела и рук отвечал на удары форвардов. Ударом на удар. Жмельков мог напутать в толчее, в скоплении, на выходе. Но, если били с рас­стояния, с вызовом — в угол, нижний или верхний, под перекладину, Жмельков словно того и ждал. Гордость в нем, по-моему, играла. Никаких особых, отличитель­ных признаков в одежде, походке, манерах, которые могли бы его выделить. Выделял бросок. Неужто взял? «Один Жмель такое может!» — восхищались поднятые на ноги трибуны. И отраженные им пенальти, те, что я видел, были не делом фарта — ударом на удар от­вечал он.

Многих, почти всех известных мастеров знал я в ли­цо. Либо в их молодые годы, когда играли, либо позже. Жмелькова не довелось увидеть близко. И хо­рошие фотопортреты не попадались. Так и сохранился он в моей памяти человеком в броске. Для легенды — достаточно.

«Динамо» — «Спартак». Матч протяженностью в шесть с половиной лет. Матч так и не разыгранный. Матч характеров.

Довоенные времена. Юность моих друзей и моя. Благословенная пора!

Благословенная? Бывает, скажешь и тут же задума­ешься: так ли?

Безденежье нас не трогало, в одном и том же пиджачишке — и в театр, и на лекции, и на свидание. Курили «Бокс», «Прибой», «Красную звезду» — самые дешевые папиросы. Солдатом я берег, как драгоцен­ность, в вещевом мешке пачку «Бокса». Когда пришла новогодняя ночь сорок второго, я извлек ее и мы закурили из нее с сержантом Володей Городенским, тоже из нашего пединститута, историком, и чувствова­ли себя на верху блаженства.

Если у кого-то из компании заводилась тридцатка (была такая красная купюра), тут же обсуждалось, что можно себе позволить.

Однажды возвращались мы с «Динамо», как обыч­но, пешком, чтобы наговориться. И кто-то объявил, что есть та самая тридцадка. Вчетвером — «прожига­тели жизни» — отправились в кафе «Метрополь». Зака­зали по крюшону и по мороженому. Сидим дожидаем­ся. Наше внимание привлек соседний стол, заставлен­ный тарелками и бутылками, за которым тоже четве­ро, но совсем других, чем мы, людей. По возрасту они нам в отцы годились, костюмы на них — какие мы в кино только видывали. Сидели твердо, тяжело, будто никогда и не встанут, разговаривали громко, бросая в дрожь люстру. И вокруг их столика — круг, граница. Немцы. Мы немецкий учили в школе, нам ничего не стоило прислушаться, понять, о чем их речи. Не сгова­риваясь, исключили эту возможность. Не потому, что подслушивать грешно, а потому, что хоть как-то со­прикоснуться с немцами в тридцать девятом, после войны в Испании, нам казалось недостойным. Вечер был испорчен, наш разговор не клеился.

Пустяк, случайное, беглое впечатление, а врезалось в память. И не только мне. Один из нас четверых, Беркович, с войны не вернулся. С двумя другими, Тарасовым и Барласом, мы и многие годы спустя вспоминали, как наткнулись на немцев в «Метрополе». Не великими мы были политиками в свои девятнад­цать, а что-то нас толкнуло.

И футбол к тому был причастен.

Все знают, что некогда к нам приезжала сборная Басконии. У меня уцелела программка к их матчу с «Динамо». Кстати говоря, рука не вывела в пре­дыдущей фразе вроде бы обязательное прилагатель­ное — «московским». Это теперь оно обязательное, а в те годы московское «Динамо» называли просто — «Динамо», а киевское, ленинградское и тбилисское «Динамо» — киевлянами, ленинградцами и тбилисцами. Тем самым московские динамовцы признавались старшими среди одноклубников.

Матчи с басками были праздником, какого наша футбольная публика дотоле не знала. Удивительно, но победы басков не оставляли ни горечи, ни досады. Слышал, что спортивные круги чувствовали себя заде­тыми, лелеяли надежду хоть разочек осадить удач­ливых визитеров. Но населению трибун команда ба­сков нравилась чрезвычайно. Потом на все лады дело­вито исследовалось «дубль-ве», по которому играли гости, тогда как наши команды по старинке выстра­ивались на поле по системе «пять в линию», с двумя защитниками. Ни я, ни мои друзья в тактических конструкциях не разбирались. Мы видели красиво иг­равшую команду в зеленых рубашках, не похожую ни на одну из наших. И не мы одни это видели. Приведу выдержку из программки, документа тех дней, с пылу с жару.

«С классом футболистов страны басков любители футбола познакомились 24 июня, когда на переполнен­ном стадионе «Динамо» гости выиграли 5:1 у мо­сковского «Локомотива». Блестящую технику владе­ния мячом и игру головой, прекрасные удары с любого положения при полной корректности — все это проде­монстрировали футболисты героической «Страны Ба­сков».

Слова «блестящая», «прекрасная» — об игре и «ге­роическая» — о стране стояли в одном ряду.

Нам казалось, что посланцы республиканской Ис­пании, сражающейся с фашизмом, только так — пре­красно — и должны играть, и не симпатизировать им невозможно. Имена правого инсайда Луиса Регейро и центрфорварда Исидра Лангары вмиг заучила и по­вторяла вся Москва.

Я видел два матча с басками: динамовский и спар­таковский. Тогда я впервые ощутил, что «боление» сложнее, чем кажется на первый взгляд, что оно до­пускает милость к приезжим и безболезненность про­игрышей.

После матча с «Динамо» я записал в дневнике (о нем расскажу чуть позже):

«Огромный стадион необычайно живописен, пенил­ся подвижной живой массой людей, волновавшихся в предвкушении. Динамовцы сразу захватили иници­ативу. Технично, точно, как по нотам, играла линия нападения: Семичастный, Якушин, Смирнов, Елисеев, Ильин. В середине тайма Ильин прорвался и забил пушечный мяч. А в конце тайма центр нападения басков Лангара с невиданной силой забивает мяч под верхнюю планку. И тут же глупейшая оплошность защитника-динамовца, и пронырливый правый край Горостица делает счет 2:1. Больше голов не было. Так из-за одной оплошности динамовцы проиграли, а игра их была на одном уровне с прославленными басками. Общее впечатление огромное!».

Мне приятно, что я не ошибся со своим «впечатле­ние огромное!». Хоть нас и уверяли в газетах, что команда басков — «прославленная», информация в ту пору была жиденькая. Много позже я узнал об этой команде все, что полагается, что знают сейчас болель­щики о любой зарубежной команде. Лангара до нача­ла гражданской войны в Испании провел за сборную своей страны 12 матчей и забил 17(!) голов, Л. Регейро — 25 матчей (14 голов). Оба они, а также Силаурен, Мугуэрса, Горостица, Ирарагорри играли в чемпиона­те мира 1934 года (вместе со знаменитейшим вратарем Заморой). Сборная Испании победила бразильцев 3:1 (два мяча забил Лангара, один — Ирарагорри), сделала ничью с итальянцами —1:1 (гол — Регейро). Матч продолжался на следующий день, и испанцы проиграли 0:1 (в отсутствие Заморы и Лангары). На­помню, что чемпионат проходил в Италии и выиграли его итальянцы. Эти сведения, думаю, и современного, образованного, любителя футбола убедят, что в 1937 году у нас гастролировала, без малейшей натяжки, прославленная команда. Силу противников принято преувеличивать, а тогда мы, напротив, не отдавали себе полного отчета в том, кому противостоят наши футболисты.

Может быть, если бы баски сыграли, скажем, всего два матча, впечатление не было бы таким сильным. Они провели девять, их видели, кроме Москвы, в Ле­нинграде, Тбилиси, Киеве, Минске. И стало ясно, что наш футбол соприкоснулся с футболом невиданным. Хотя наши и проиграли семь матчей из девяти, горечи мы, болельщики, не чувствовали. И баски сами по себе были нам симпатичны, да и игра их восхищала, была открытием, вслед за которым должны были последо­вать новые, а мы и без того от футбола только и ждали открытий. Да и, несмотря на череду поражений, угады­валось, что в наших командах состоят не мальчики для битья, что, попривыкнув, наши потягаются с басками.

Наша компания имела собственный список «самых главных» матчей. И, как я сейчас понимаю, в составле­нии списка мы проявляли независимость. Скажем, был выделен матч 14 сентября 1938 года, и не только как финал Кубка, выигранный «Спартаком» у ленинградс­кого «Электрика». Нас тешило и то, что в тот день на «Динамо» на футбол народ впервые ехал в метро, открывая новую эру в болельщицкой жизни.

Так вот, знаменитейшая игра «Спартака» со сбор­ной Басконии, закончившаяся со счетом 6:2, в наш список не вошла. Нет, во время игры, сидя на «восто­ке», мы срывали голоса, ликуя после забитых голов, обнимались, жали руки. Но позже два вопроса встали перед нами. Первый: зачем было сборную выдавать за «Спартак», Федотова, Шегодского, Шиловского — за спартаковцев? И второй: не слишком ли велик счет, можно ли ему доверять? Мы были болельщиками - правдоискателями. Не зная ответа на эти вопросы, мы не могли идти против совести и о матче старались не говорить.

В нашем избранном списке выделялся, гордо, не­угасимо горел полуфинал розыгрыша Кубка 1939 года. Это целая история — и на стадионе, и еще неведомо где.

8 сентября полуфинал: «Спартак» — «Динамо» (Тбилиси). «Спартак» выиграл 1:0. Игра была так себе, нервная, дерганая. Тбилисцы атаковали чаще, чем спартаковцы, но у тех невозмутимая защита да Жмельков в воротах. Единственный гол был забит во втором тайме. В дневнике я описал его так: «Протасов навесил, вратарь тбилисцев Дорохов упал, свалка, в конце концов мяч пересек линию ворот, и тут же его выбили».

12 сентября финал: «Спартак» — «Сталинец» (Ле­нинград). Легкая победа, едва ли не формальность. 3:1, а могло быть и больше. «Спартак» сильнее на голову.

Газеты дали пространные отчеты, напечатали во­рох поздравлений победителям: ничего удивительного, второй год подряд спартаковцы взяли Кубок, что тог­да было в новинку.

После этого «Спартак» продолжал играть в чемпи­онате.

18 сентября с московским «Динамо» —1:1. Жуткая нервотрепка. Сначала динамовец Назаров пробил пе­нальти выше ворот. Потом Бехтенев в свалке забил лежа, под носом у лежащего Акимова. Степанова уда­ляют с поля за нападение на вратаря Фокина. Вик. Соколов ставит подножку Ильину, опять пеналь­ти. Бьет Якушин — выше ворот. Но пенальти переби­вается: Семенов до удара выбежал из полукруга. Бьет Назаров, тот, который промазал в первом тайме. Аки­мов парирует. Старостин кидается в наступление, его сбивает Семичастный. Очередь «Спартака» бить пена­льти. Глазков обманывает Фокина.

23 сентября. Очередная встреча, по расписанию— «Спартак» — ЦДКА. Видимо, спартаковцам слишком дорого досталась предыдущая ничья, они проигрыва­ют 0:1, и над таблицей навис знак вопроса: на лидер­ство претендуют, кроме них, ЦДКА и сталинградский «Трактор».

Немудрено, что после таких событий забылись и финал, и тем более полуфинал Кубка.

И вдруг весть, сначала шепот, а потом и в газетах; полуфинальный матч будет переигран. Вот это номер! Такое и присниться не могло. Что дело нечисто, было ясно. Если существовал протест тбилисцев, то его полагалось разобрать до финала — тогда бы еще куда ни шло. Но, чтобы принять такое решение после финала, надо было презреть все законы, спортивные и неспортивные. Никто, по-моему, и не сомневался, что футбольное начальство покорно склонилось перед более высоким. В те времена мы всякого нагляделись, но чтобы футбол, к которому мы пристрастились за его вольность, попал под гнет беззакония — это было ударом.

30 сентября. Переигровка полуфинала. В наших глазах «Спартак» играл не за самого себя, не за Кубок, а за нас, оскорбленных в лучших чувствах. Что ж удив­ляться, что тот матч не то чтобы до сих пор стоит перед глазами, а памятен мне перехваченным дыхани­ем, дрожью во всем теле. Каким же самообладанием должны были запастись спартаковцы, выходя на поле, чтобы не поддаться расслабляющей обиде, принять происшествие, как должное, за очередной календарный матч, который необходимо обязательно выиграть, то­лько и всего. Тбилисцы усердствовали. Их можно по­нять; оплошать после милости, свалившейся с потолка какого-то кабинета, было бы неловко, полагалось де­лать вид, что ничего сверхъестественного не произош­ло. Так что игра шла на высочайших нотах.

«Спартак» все время впереди, судьбу не искушал: 2:0, 2:1, 3:1, 3:2. Все три мяча забил Георгий Глаз­ков, которого мы, как видно не зря, считали самым хладнокровным, даже флегматиком. Пригодилось. Тем и закончилось небывалое сражение — полуфинал после финала. В дневнике появилась строчка: «Справе­дливость и класс восторжествовали!».

В истории футбола есть случаи, когда результат матча отменяли и назначали переигровку. Тот же «Спартак» в 1958 году, 8 ноября, переигрывал матч с киевским «Динамо». Ставка была высока: победа делала его чемпионом, проигрыш отдавал это звание сидевшим на трибунах московским динамовцам. По совпадению «Спартак» выиграл переигровку тоже 3:2, и это тоже был матч из незабываемых, который наша молодая компания, не сомневаюсь, взяла бы в свою «сборную матчей». Но компании тогда уже не было: другое время, другое поколение футболистов и болель­щики в большинстве другие. Происшествие выглядело чисто спортивным, интерес к нему не выходил за пре­делы стадиона и федерации футбола: было принято во внимание, что летом, в первой встрече («Спартаком» она была выиграна 3:2), судья запоздал со свистком к окончанию на 9 секунд.

Кубковая переигровка 1939 года озадачила всерьез: способен ли футбол устоять, оказать сопротивление злым силам и остаться тем, чем он был для нас,— заповедным островом, где отдыхала и веселилась ду­ша? Победа «Спартака» была как вздох облегчения, как гора с плеч. Уж и не знаю, что было бы, если бы он тот матч проиграл?!

Не подумайте, что студенты-второкурсники в три­дцать девятом были способны на далеко идущие умо­заключения. Наоборот: что мы счастливо умели — так это не задумываться, не брать в голову то, что ни мы сами, ни старшие все равно не могли объяснить. Мы вели переполненную, стремительную, молодую жизнь.

Футбол удобно умещался в этой нашей жизни. Нас пробирал озноб болелыцицких страстей. Мы беспреко­словно верили людям, подвизавшимся на поле; мячу, влетавшему в сетку ворот; таблицам, которые добро­совестно расчерчивали; завлекательным афишам. От­того и была так остро и больно пережита нами переиг­ровка в тридцать девятом.

Как бы ни загоняли футбол в прямоугольник поля, он не подчиняется, по-своему отзывается на все, что кругом переживают люди. Ни я, ни мои друзья дово­енных лег не привязались бы к футболу так крепко и верно, не приняли бы его так близко к сердцу, если бы не различали его созвучия со временем.

Теперь — о дневнике. Диву даешься, как порой буду­щее нас метит, ставит на наших спинах крестики. Сказа­ли бы мне, первокурснику, что сделаюсь футбольным репортером, посмеялся бы. А дневник вел, аккуратно заносил впечатления о матчах, на которых побывал. Друзья проведали о дневнике, требовали, чтобы дал почитать, а я упрямо отнекивался, знал если высме­ют, даже беззлобно, брошу. Мне же почему-то дневник был дорог. Я не усердствовал в выборе выражений, писал второпях, еще не остывший, как бог на душу положит. Вот и вырывалось, скажем, такое: «Прокля­тие!», «Недаром промок под дождем!», «Жду крови «Металлурга»!», «Чувствовал себя униженным», «4:1, любой эпитет беден!», «Болел изо всех душевных сил, но их оказалось маловато» — и прочее в том же роде.

Недавно ко мне домой смело заявился юноша, с красно-белым шарфиком иод курточкой, представил­ся— Сергей Неделяев, радиотехник, сказал, что меч­тает стать футбольным обозревателем и проси г его поучить. Он принес с собой тетрадку, где, как и я когда- то, описывает матчи. Мне было легко сразу же сделать ему внушение за то, что он пренебрегаем наблюдения­ми, увлекаясь эмоциями. Тот же грех был и у меня в его возрасте. Сережа обещал исправиться. Ну а меня никто не предостерег о будущих сожалениях.

Некоторые строчки из дневника я все же приведу.

1937.  «Локомотив» — «Динамо» 2:1. Вратарь Гранаткин творил чудеса».

«Динамо» — «Металлург» 2:1. У «Металлурга» за­мечательные края — Потапов и Федотов».

«Москва — Ленинград 5:1. Победа Москвы не тро­нула, игры клубного чемпионата гораздо интереснее».

1938.  «Спартак» — «Динамо» (Ленинград) 0:4. А. Старостин все чаще стал играть третьего бека, и совершенно напрасно».

«Москва — Киев 2:0. Украинцы, как всегда, играли технично и красиво, но по голу не били. Очень хорош был вратарь Трусевич».

«Спартак» — «Динамо» (Ростов) 7:1. Голов что-то многовато. Выделю чудесный бросок Жмелькова, от­бившего пенальти».

1939. «Динамо» — «Торпедо» 4:1. Сказывалось отсутствие капитана торпедовцев Маслова. Молодой Трофимов с подачи прекрасно игравшего Якушина забил неопровержимый гол».

«ЦДКА — «Динамо» (Киев) 0:2. Слухи о силе ЦДКА достигали титанических размеров, хотелось проверить. Киевляне не напугались. Со штрафного сильнейший мяч забил Кузьменко. Этот хавбек успе­вал всюду, провел матч блестяще».

«Спартак» — «Локомотив» 2:0. «Спартаку» били пенальти, но Жмельков необъяснимо отбил. За минуту до конца — еще пенальти, локомотивец ударил выше штанги, наверное, норовил попасть в недосягаемый угол, боясь Жмелькова».

«Металлург» — «Торпедо» 4:3. Страшный нажим металлургов. Правый край Бесков продирается вплот­ную к воротам и забивает — 3:3. Еще нажим, и победа. Очень понравился Бесков».

«ЦДКА — «Электрик» (Ленинград) 6:1. Состав ЦДКА необычен, в центре пятерки — Федотов. Лучшей игры нападения в сезоне я не видел. Федотова, по правде говоря, хвалить не оригинально, лучший фор­вард страны, и все сказано».

1940. «4 июня, открытие стадиона «Динамо». Матч «Динамо» — «Динамо» (Киев) 8: 5, который долгие го­ды будут вспоминать болельщики. Вот как шел счет: 1:0, 1:2, 2:2, 5:2 5:3, 8:3, 8 : 5. Просто чудеса, стади­он не замолкал ни на минуту! Превосходный матч!»

«1 сентября. «Динамо» — «Спартак» 5:1. Пять про­пущенных мячей, из них четыре во втором тайме — случай единственный в истории «Спартака», еще нося­щего звание чемпиона. Динамовцы играли замечатель­но, с колоссальным желанием выиграть. Победа их заслуженна, хотя размеры ее чересчур катастрофичны. Игра у «Спартака» выдохлась. Красные майки с белой полосой ждут молодых игроков. Когда те придут, «Спартак» снова станет чемпионом, хотя, возможно, играть будет иначе, чем в свои знаменитые сезоны 1938—1939 годов. Обычная жизненная история».

1941. «29 июня: «Спартак» — сборная профсоюзов 6:1. Товарищеский матч на стадионе «Сталинец». Вой­на. Народу почти никого. В первом тайме «Спартак» вышел в одном составе, после перерыва были замене­ны семь игроков. Счет открыл, как все чаще бывает, полузащитник Рязанцев. После этого полное преиму­щество «Спартака». Не знаю, можно ли ему верить, профсоюзники ни на чем не настаивали, только Поно­марев смотрелся, он и забил. Раньше я с такого матча шел бы окрыленный, а теперь и чемпионату конец, и всей прежней жизни тоже».

Сегодня мне доставляет удовольствие, что юный болельщик с востока высмотрел и оценил талант Гри­гория Федотова, яркую игру киевлян Николая Трусевича и Ивана Кузьменко, расстрелянных в войну ок­купантами, метеором сверкнувшего вратаря Владис­лава Жмелькова, удачи Валентина Гранаткина, Миха­ила Якушина, Виктора Маслова, Константина Бескова, впоследствии ставших руководителями и тре­нерами.

С другой стороны, как выясняется, этот болельщик поторопился назвать «чудесным» счет 8:5. Борис Ан­дреевич Аркадьев, в 1940 году тренировавший мо­сковское «Динамо», когда я много позже напомнил ему об этом матче, назвал его «ужасающим» и был прав: чудеса творились в решете. И, не разобравшись, упрекнул Андрея Старостина за то, что тот, согласно новым тактическим веяниям, перевоплотился в центра­льного защитника.

В январе сорокового в МГУ была объявлена встре­ча с Николаем Старостиным, руководителем «Спарта­ка». Билеты были куплены заранее. Признаться, суще­ствовало опасение: впервые представителя футбольно­го сословия нам предстояло видеть не издали, на поле, а слушать. Ну, как оконфузится, и увянут наши уши?

Опасения исчезли сразу. Высокий, статный, густо­бровый мужчина, с речью неторопливой, обдуманной, пересыпанной оборотами, словно бы из пьес Остро­вского, ни единого жеста не к месту, он завладел аудиторией по праву знаний, красноречия и властно­сти. Не помню, что он нам излагал и внушал, но то, что мы, придиры, скептики, были восхищены им са­мим,— помню.

Потом я уразумел, что футболу, кроме играющих и руководящих, позарез необходимы люди, способные его приподнимать, открывать в нем затаенное, переки­дывать мостики со стадионов в города, обнажать душу игры, души игроков. Эти люди — не из «лекторской группы», не из «комиссии пропаганды», не назначен­ные. Они могут быть кем угодно, пусть рядовыми болельщиками, но им дано различать, угадывать в футболе много больше того, что он предлагает за свои урочные полтора часа. Благодаря им футбол, к счастью, не сходит на нет, до скелетной тренерской схемы. Дарованием такого рода богато наделен Нико­лай Петрович Старостин.

Нет, строго по порядку не получается, снова забе­жал вперед. Как видно, иначе и не выйдет, коль скоро прикасаешься к тем, особенным, годам.

Прибегну к помощи фильма «Покаяние», всколых­нувшего нас в восемьдесят седьмом. Представьте себе, что его зловещий герой, в пенсне, с бычьей шеей, в юные годы поигрывал в футбол, а когда взмыл к власти, счел себе за удовольствие властвовать и на зеленых полях. Мартын Иванович Мержанов однажды рассказал мне, что в молодые годы судил матч и уда­лил за грубость с ноля игрока Берию, того самого, который потом стал носить пенсне, известное по пор­третам. И много-много лет Мержанов молчал об этом происшествии, опасаясь, как бы тот, им обиженный, не ровен час, не вспомнил об обидчике. Так вот, человек в пенсне, реальный, а не из фильма, получив страшную власть, разумеется, не мог смириться с тем, чтобы у подведомственных ему команд, а значит, у него лично, кто-то уводил из-под носа победы. «Спартак», возглавляемый братьями Старостиными, уводил. До поры до времени это ему сходило с рук. Едва началась война, мстительная, злопамятная душа исхитрилась, и группа спартаковцев, в том числе все четыре брата Старостины, была арестована и осуждена на длитель­ные сроки. Вернулись они двенадцать лет спустя.

Несчастное это событие в то время удивить не могло. А после войны, когда в полную силу пошел футбол, радуя и веселя, мы с грустью смотрели на прозябавший, надломленный «Спартак» и не могли не вспоминать братьев Старостиных, которые, по нашим представлениям, не позволили бы команде впасть в оскудение. В этом нас убеждало и воспоминание о Николае Старостине, запомнившемся на кафедре в университетской аудитории.

В послевоенных справочниках братьев Старостиных называли «и другие». Вот она передо мной, книжица 1949 года издания. Кстати сказать, отличная, гарантирован­ная именем автора — А. Перель, из нее до сих пор черпают. Александр Семенович, педант, не прощавший крохотного вранья, ворчавший не раз на моих глазах на Константина Есенина за какие-то для меня неуловимые вольности в цифири, в этом своем справочнике в описа­нии финала Кубка 1938 года написал: «Дважды В. Семенов пробивал защиту «Электрика». Бедный Алек­сандр Семенович! Каково было ему выводить эту строч­ку, когда многие помнили, что Семенов забил третий гол, а второй — Андрей Старостин. В моем дневничке зафик­сировано: «Метров с тридцати Старостин бьет штраф­ной, и мяч идет мимо «стенки» в угол ворот ленинград­цев». И сам Перель — можно не сомневаться — присут­ствовал на том финале, все знал и помнил. А каково было Семенову принять на себя «криминальный» гол?

Немало ошибок в хрониках. Большей частью они проскакивают глупо, придираться к ним неблагород­но. Эта «ошибка» долго стояла как кость в горле. Когда я познакомился с Перелем, мне духу не хватило напомнить ему ту строчку, знал, что брошу соль на рану. Такой вот микроскопический факт...

«Тридцать седьмой». Сейчас мы произносим на­звание этого года и приостанавливаемся: секунда мо­лчания.

Если же я вспомню себя, несовершеннолетнего бо­лельщика, то для меня год тот был совсем не плох. Победа «Спартака» над басками, потом поездки в Ан­тверпен и Париж, где он выиграл два турнира, что по тем временам было крупнейшим событием. Полагает­ся прибавить и победу над «Динамо» в первом круге 1:0—праздник души. Так это все и засело в дальнем углу памяти.

То, о чем мне предстоит рассказать, произошло лет тридцать спустя, в шестидесятых. Поразительно, даже неправдоподобно для репортера, но я не помню ни года, ни города.

Двое командированных, Андрей Петрович Старо­стин и автор этих строк, оказались поселенными в од­ном гостиничном номере. Отужинали мы в ресторане поздно, и ничего иного не оставалось, как лечь спать. Погасили свет, а сна ни в одном глазу. И как бывает в таких случаях, прислушивались друг к другу.

— Не спите? — деликатно справился Андрей Пет­рович.

И тут он принялся рассказывать свою «одиссею». В темноте и тишине. Только голос, мягкий бас. Ничто не отвлекало: ни внешность, ни жестикуляция рас­сказчика, ни комнатная обстановка. Один голос. Не знаю, чем было вызвано его нечаянное побуждение, быть может, и тем, что ему было известно о моей контуженности от тех же разрывов, которыми тяжело ранен был он.

Мало того, что я не запомнил ни даты, ни горо­да,— и в голову не пришло, что мне, газетчику, до­верен уникальный «материал». На следующее утро все можно было почти дословно перенести в блокнот, но я этого не сделал. Ночной рассказ Старостина я ис­ключил из круга своих профессиональных интересов. Думается, что и Андрей Петрович в ту ночь меньше всего думал о том, что соседствует с журналистом, его скорее всего оскорбила бы мелкотравчатая практич­ность слушателя.

После того мы с Андреем Петровичем встречались тысячу раз — ни он, ни тем более я о той ночи не проронили ни слова. Без какой-либо обусловленности все рассказанное осталось в самом деле между нами.

Вот и после того разговора минуло немало лет, почти все выветрилось из памяти. И Андрея Пет­ровича нет в живых. Но по странной случайности один эпизод из его рассказа сохранился, как страничка в середке сгоревшей тетради. Опубликовать его я ре­шился после того, как напомнил о нем Николаю Петровичу Старостину, и тот, выслушав, кивнул: «Да, было такое».

Голос в тишине и темноте:

— Представьте, приезжаем на «Динамо». Выходим из автобуса и —что за чудеса: вокруг ни души, вдалеке какие-то лица мелькнут и скроются. А надо сказать, к нам обычно рвались со всех ног, окружали, чемодан­чики подносили. Я имею в виду не болельщиков, а ста­дионную обслугу, мы ведь уже за барьером. А матч — не рядовой, с «Динамо». Второй круг чемпионата. Ну, думаю, должно быть, новые порядки завели на стади­оне. Отшагали, как в пустыне, сидим в раздевалке, переодеваемся. И тут ко мне бесшумно, как тень, подходит Николай Петров (так называл своего стар­шего брата Андрей Петрович.— JI. Ф.). На нем лица нет. И на ухо мне шепчет: «Андрей, нам несдобровать, если сегодня проиграем».

Николай Петров слов на ветер не бросает, расспра­шивать его нужды не было. А мы, как на грех, не в составе, Владимир Степанов не играл. Я как капитан известное влияние оказать мог: одному, другому, третье­му, Толе Акимову, Виктору Соколову, Сергею Артемье­ву успел намекнуть про исключительное значение матча. Думаю, они почувствовали, что неспроста я им говорю эти слова, вроде бы лишние, ненужные. Выходит, игра не на живот, а на смерть. А «Динамо» при всех своих козырях. В общем мне, центральному защитнику, хоть умри, а к воротам никого нельзя пропустить. И что же вы думали? Выстояли: ноль — ноль. Счет непрезента­бельный. А матч? Другого такого и вспомнить не могу...

Тут я вмешался и сказал, что видел те «ноль — ноль», сидел на «востоке».

— Ах, даже так? Могу представить, что вы изрядно поскучали на трибуне. А потом та же картина: идем к автобусу и перед нами мертвый пустой коридор. Теперь пора и объяснить: что все это значило?

Ситуация, которая сделала бы честь ордену иезу­итов. Оказывается, мы, спартаковцы, в тот день, того не зная, проходили испытание. Кому-то из власть иму­щих было угодно усомниться в правомерности нашего выезда на турниры в Париж и Антверпен. То, что мы там победили, в расчет не принималось. Ход мыслей, заметьте, оригинальнейший: «Спартак» самозванно взял на себя ответственность, не будучи сильнейшей командой, тем самым поставив под возможный удар престиж страны. Матч с «Динамо» и должен был все выяснить. Нет, динамовские игроки ничего этого не знали, как и мы, но те, кто сидел в ложе, ждали: если мы проигрываем, то ясно — авантюристы, выскочки и прочее. В этом случае можно было предъявить какие угодно обвинения. Год-то тридцать седьмой... Те «ноль—ноль» нас не спасли, но на некоторое время оттянули развязку...

Его еще поищешь в старых справочниках, этот матч «Динамо» — «Спартак»—0:0. Да и для меня, видевшего его с трибуны, он оставался матчем без особых примет. И вот, оказывается, как дело было.

Сейчас—просто. Говорим с Николаем Петровичем Старостиным по телефону, и я его, как бы между прочим, спрашиваю:

— Кубковая переигровка в 1939-м что-то для вас значила?

— Я думаю, что она в значительной мере предоп­ределила нашу судьбу. Простить нам ее исход Лаврен­тий Павлович (такое уж обыкновение у Старостина — всех называть по имени-отчеству) никак не мог, я это скоро почувствовал...

Навряд ли в наше время есть охотники сообщать о своем знакомстве с Берией, человеком в пенсне. Николай Петрович говорил об этом как о чем-то таком, что скрывать смешно. Да, подтверждает он, не раз встречались; тот интересовался футболом и нами, но после переигровки его интерес заметно пропал.

За «знакомство», за «интерес» Старостины и рас­платились: Берия с пользой для «своих» команд упек их в лагеря, чтобы не стояли поперек дороги, не пута­лись под ногами.

Так вот и шло: видимое и невидимое.

Довоенный футбол принято обрывать на чемпи­онате 1940 года, шестом по счету. Для меня, как наверняка и для тех, кто помнит весну сорок первого, еще мирную, существует и седьмой чемпионат, пре­рванный 22 июня. Было проведено десять туров, лиди­ровали московское и тбилисское «Динамо». Жаль, что его исключили из перечня чемпионатов. Его следовало бы оставить и вечно числить седьмым. Недоигранный, прекращенный, он доносил бы до нас отзвук того года, той беды. К. Есенин, когда составлял списки членов Клуба бомбардиров имени Григория Федотова, приба­вил тем, кто играл в седьмом чемпионате, забитые ими голы. Какие могли быть возражения?!

Для меня чемпионат 1941 года незабываем вот почему. Когда сейчас я пытаюсь представить тот фут­бол, как мы буйными ватагами врывались в поезда новенькой линии метро — до Сокола или висли на трамваях, ползших к «Сталинцу» от Сокольников, как кричали и обнимались на трибунах, сердце сжимается от мысли, что очень немногие из тех людей вернулись на эти же стадионы в сорок пятом.

В июне сорок третьего получил я на своей зенитной позиции письмо от товарища, Владимира Барласа, из Москвы. Мы только что нашли друг друга. И вот что оказалось в письме:

«Я не мог на матче «Спартак» — «Динамо» пе­рвенства Москвы на малом стадионе «Динамо» не вспомнить в те минуты, когда команды, выстроенные в центре поля, щурясь под косыми лучами заходящего солнца, только ждут судейского свистка, чтобы разо­рвать становящуюся невыносимой тишину ожидания, товарища по многолетней боли и выразительные руко­пожатия, какими скреплялось предстоящее полутора­часовое пребывание вне мира и жизни — на большом стадионе «Динамо». Итак, Леонтьев, Сеглин, Вик. Со­колов, Бор. Соколов, Вас. Соколов, Малинин, Демин, Глазков, Семенов, Степанов, Смыслов против Медве­дева, Радикорского, Станкевича, Блинкова, Черныше­ва, Палыски, Ильина, Н. Дементьева, Карцева, Трофи­мова, Бескова. Обе команды играли слабовато при несомненном превосходстве «Динамо» (3:0). Выделю ужасный (по моему ощущению) гол в середине первого тайма, гол Карцева—с ходу после подачи с края, пущенный с неистовой силой... Но зато какой был матч «Спартак» — ЦДКА (3:2)! Он напомнил мне виденный с тобою матч «Торпедо» — ЦДКА (4:3) в 1939 году...»

Эти строки были дорогим подарком. Летом сорок третьего такие известия не все могли понять, не до того вроде бы. Но друг мой знал, что писал: футболь­ные новости как живая вода.

Мне сегодня легко объясняться с людьми, работа­ющими на «футбольной ниве», и с товарищами по перу: общий язык является сразу. И с солидными, в возрасте, болельщиками легко.

Но кто для меня загадка, так это юноши. Они, как и мы когда-то, мчат на футбол компаниями, перекри­киваясь, толкаясь, веселятся на эскалаторах, никого не видят, кроме друг друга, связанные своими горлас­тыми позывными. Я езжу теперь на стадион один, и рад их видеть, не раздражаюсь, когда они обгоняют, задевая плечами, орут и хохочут над ухом в вагоне. С виду их не отличишь от нас, довоенных. Разве что одеты пестро, раздерганно и щеголевато. Но что им футбол?

Догадываюсь, что народ они нахватанный, все са­мо идет им в руки — телевидение, газеты, книги. Осве­домленность приобретается без усилий. В сравнении с ними по части информации мы, довоенные перво­курсники, выглядели дремучими провинциалами. Что еще сопровождает их в поездках на стадион?

Люди старшего поколения, держа власть над печат­ным и устным словом, чрезвычайно охотно, простран­но, с видимым наслаждением предаются воспоминани­ям о том, как они некогда «болели». Мне созвучны эти рассказы, подернутые грустью об ушедшей молодости, понятны преувеличения, желание чуточку прихваст­нуть, не упустить случая прочитать мораль «юнио­рам», порисоваться перед ними.

Пройдут годы, и сегодняшние юноши, повзрослев, возьмут слово и в свою очередь припомнят в назида­ние сыновьям и внукам, как увлекателен был футбол в восьмидесятые годы, как по сто тысяч собиралось в Лужниках на матчи сборной, какие громовые буше­вали страсти, как забивали голы Блохин и Беланов, кавалеры «Золотого мяча», как лавировал и петлял любимец Москвы — умница Федор Черенков. Повто­рят ли они то, что читают сегодня в наших мемуарах, или найдут иные слова, доводы и краски?

Что поделаешь, приходится сознаваться — не знаю. Хотя и надеюсь в глубине души, что мы, довоенные первокурсники, сумели бы объясниться с нынешними, пусть и разделяют нас полвека. И рванули бы в метро в тесной компании. Надеюсь...

Нот только не представляю себя и своих друзей в красно-белых шапочках и шарфах. Да и того ли они ждут от футбола, чего ждали мы в те, другие, времена?








 


Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Другие сайты | Наверх