|
|||||||||||||||||||||||||||||
|
Глава III. ЛИЧНОСТЬ КАК СУБЪЕКТ СОЦИАЛЬНО–ПОЛИТИЧЕСКОЙ ПСИХОЛОГИИ В предыдущих главах книги рассмотрены два блока процессов — познавательные и мотивационные, — образующие в своем постоянном взаимодействии непосредственное содержание социально–политической психологии. Анализируя эти процессы, мы сталкивались с трудностью описания каждого из них и их взаимодействия, так сказать, в «чистом» виде, абстрагируясь от других воздействующих на них сторон психической жизни. Мы, например, почти не упоминали об эмоциональной стороне психики, которая, совершенно очевидно, пронизывает все ее компоненты и играет громадную роль в социально–политической психологии. Не касались мы подробно и тех психических явлений, которые возникают в ходе коммуникативных отношений людей — как их непосредственного общения, так и их «общения» с массовыми коммуникациями — таких процессов, как влияние одних людей на других, их взаимное притяжение и отталкивание, сопротивление убеждению (контрсуггестия) и т.п. Наконец мы лишь мимоходом затрагивали важнейшую проблему соотношения между внутренними психическими образованиями — мотивами, знаниями — и реальным общественно–политическим поведением людей. Подобное одностороннее изложение предмета, к сожалению, неизбежно, когда этот «предмет», с одной стороны, крайне сложен и потому подлежит внутреннему расчленению, а с другой — его внутренние компоненты не расположены в какой–либо однолинейной последовательности, но являются взаимопроникающими и взаимопереплетающимися. Именно так организована структура психики. Чтобы избежать искажения реальной картины, которым чревато дифференцированное описание отдельных ее процессуальных компонентов, существует лишь один способ: не ограничиваясь такого рода описанием, попытаться затем, используя его данные и результаты, представить предмет, т.е. в нашем случае социально–политическую психологию в присущем ему единстве. Сформулировав задачу таким образом, мы тут же оказываемся перед новыми вопросами. Что, собственно, представляет собой единство социально–политической психологии, коль скоро оно, как следует из только что сказанного, не может быть сконструировано путем простого сложения различных ее компонентов? В чем проявляется это единство? Каким образом очертить то психическое пространство, которое может рассматриваться как единое, т.е. сцементированное внутренними взаимосвязями «населяющих» его явлений и процессов? Как показывает опыт психологической науки, ответ (или, точнее, путь к ответу) на все эти вопросы содержится в понятии субъекта психики. Внутреннее единство (при всей его возможной противоречивости и неустойчивости) есть органическое качество субъекта, именно в субъекте объединяются в систему разнородные психические процессы и функции. Анализ психики на уровне ее субъекта не означает, что нас больше не интересуют эти процессы и функции, и мы занимаемся поисками лишь некоей общей, интегрирующей субъектной характеристики. Мы меняем не объект анализа, но угол зрения: в центре нашего внимания оказываются теперь не отдельно взятые психические процессы, но механизмы их взаимосвязи, формирующие единство субъекта. Определение субъекта психики вообще, субъекта социальнополитической психологии в частности–это особая и также связанная с немалыми сложностями проблема. Ранее мы столкнулись с ней, когда анализировали потребности социального существования людей и их проявления в сфере социально–политической психологии. Мы пришли тогда к выводу, что эти потребности трансформируются в социальнополитические мотивы не непосредственно, но лишь воплотившись в социально–исторические типы личности, в тенденции личностной психологии. Тем самым мы фактически признали личность, взятую в ее социально–исторической определенности субъектом социально–политической психологии. В предыдущей главе мы рассмотрели эту ее роль главным образом с точки зрения проявления в личности социальноиндивидуальной природы человека и исторической динамики соотношения в ней социальности и индивидуальности. В данной главе личность в качестве субъекта социально–политической психологии будет рассмотрена полнее и конкретнее. Уже не в плане общих онтологических и исторически эволюционирующих свойств человеческой природы, но с точки зрения тех личностных образований и механизмов, которые формируют психические свойства личности как субъекта общественно–политической жизни. Однако прежде чем обратиться к решению этой задачи, необходимо еще раз вернуться к самому понятию субъекта. Признание личности субъектом социально–политической психологии вроде бы не нуждается в особых доказательствах. Оно вытекает из того очевидного факта, что общество состоит из людей и поскольку каждый из них является социально–индивидуальным существом, все они участвуют в общественно–политической жизни (в активной или пассивно–приспособительной форме) именно как личности. Следовательно, и социально–политическая психология складывается из выражающих отношение к обществу психических образований личности. Ведь ничего из того, что существует и происходит в сфере этой психологии, не может существовать и происходить вне психологии личности. Стройную, на первый взгляд, логику этого рассуждения нарушает, однако, весьма существенная трудность. Состоит она в том, что любые события и явления общественно–политической жизни, в том числе и явления сознания, психологии (взгляды, представления, убеждения и т.д.) представляют собой продукт психической, интеллектуальной или практической деятельности той или иной человеческой общности, Причем общности, представляющей собой не просто механическую сумму изолированных и почему–то мыслящих и действующих одинаково индивидов, но объединение людей вокруг какой–то общей цели, мнения или ценности. Даже такой, казалось бы не требующий каких–то совместных действий или общения акт политического поведения, как голосование на выборах, не является подобной механической суммой. Люди голосуют за одну и ту же партию или кандидата потому, что под влиянием тех или иных социальных факторов (взаимного общения, сложившихся ранее или усвоенных в процессе социализации идейнополитических позиций, политической пропаганды, осуществляемой по каналам массовой информации и т.д.) они фактически объединились в определенную неформальную политическую общность. Когда же мы имеем дело с любым более активным, чем голосование, общественнополитическим действием, его коллективный характер еще более очевиден. Социально–индивидуальная природа человека — феномен чрезвычайно многогранный, многообразный по формам своего проявления, и одно из его проявлений состоит в том, что отношение человека к общественной действительности (интеллектуальное, эмоциональное или практическое), с одной стороны, складывается в недрах его собственной индивидуальной психики, с другой — никогда не бывает абсолютно индивидуальным, изолированным от мнений и поступков других людей (конкретных индивидов или «обобщенного другого»). Это отношение складывается в процессе общения людей и выражается в общих для какой–то их группы взглядах и поступках, в групповых психологии, сознании и поведении. Из сказанного очевидно, что в признании личности субъектом социально–политической психологии содержится правда, но не вся правда. В действительности эта психология формируется, воспроизводится и эволюционирует на двух уровнях: индивидуально–личностном и групповом. Двойственная социально–индивидуальная природа психики человека выражается в двойственности субъекта той сферы этой психики, которая наиболее непосредственно регулирует отношения между человеком и обществом. Субъектом социально–политической психологии является одновременно личность и большие (т.е. функционирующие в макросоциальных масштабах) группы, представляющие собой социально–психологические общности[119]. Поскольку же, как убедится читатель, основные структурные компоненты социально–политической психологии восходят к структурным компонентам психологии личности и воспроизводятся в психологии группы, анализ этих компонентов удобно начинать именно с индивидуально–личностного субъекта. 1. Социальные и социально–политические установки личности Понятия установки и аттитюда Реальная психология личности представляет собой продукт взаимодействия и взаимоналожения мотивационных, познавательных (когнитивных), аффективных (эмоции) и коммуникативных (общение) процессов. Первые два из этих психологических блоков были рассмотрены в предшествующих главах книги, два последних упомянуты во введении к данной главе. Для понимания результатов взаимодействия и интеграции различных психических процессов, т.е. в конечном счете целостности субъекта психики особый интерес представляют те как бы «вторичные» (ниже мы убедимся в условности этого термина) психические образования, которые являются продуктами такого взаимодействия. Подобные образования в современной психологической литературе иногда называют «гибридными», имея в виду, что их можно рассматривать как смесь «первичных» (мотивационных, познавательных и т.п.) психических компонентов. Данный термин также условен, так как «родители» биологического гибрида существуют независимо от него самого, а в производных психических образованиях «родительские» компоненты находятся в отношениях необходимого взаимодополнения и сплошь и рядом могут функционировать лишь объединившись друг с другом. Мы видели это на примере взаимодействия потребностей и знаний в процессе формирования мотивов. Из различных «гибридных» образований наибольшее внимание психологической, в особенности социально–психологической науки привлекают установки, или аттитюды. Термин «установка» в русскоязычную литературу ввел глава грузинской психологической школы Д.Н. Узнадзе, определявший ее как предшествующую любым, в том числе психическим актам субъекта готовность осуществлять именно те акты, которые адекватны данной ситуации. Концепция Узнадзе была направлена против характерного для современной ему психологической науки «постулата непосредственности» — представления о том, что «объективная действительность непосредственно и сразу влияет на сознательную психику»[120]. Он доказывал, что реакция субъекта на ситуацию обусловлена не только самой ситуацией, но и его внутренней, неосознанной предрасположенностью реагировать на нее определенным образом. В рамках грузинской психологической школы теория установки разрабатывалась в тесной связи с категорией потребности: функция установки состоит в том, что она как бы «указывает» потребности ее предмет, способный реализовать ее в данной ситуации, сокращает объем поисковой активности, необходимой для выявления предмета[121]. Надо заметить, что грузинская школа связывала установку в основном с биологическими потребностями. С точки зрения теории мотивации, понятие установки важно прежде всего тем, что оно раскрывает механизм формирования такого важного качества потребностей и мотивов, как относительная устойчивость их предметной формы. Благодаря установкам субъекту не нужно постоянно определять, в чем состоят его потребности и способы их удовлетворения: они уже зафиксированы в его установках. Понятие аттитюда, интенсивно разрабатывавшееся в американской социальной психологии, родственно понятию установки, поскольку ключевым словом в его определении также является «готовность». Г. Олпорт еще в 1935 г., объединяя различные определения аттитюда, сформулированные к тому времени социальными психологами, интерпретировал его как «состояние сознания и нервной системы, выражающее готовность и организованное на основе предшествующего опыта; аттитюд оказывает направляющее и динамическое влияние на реакции индивида относительно всех объектов, к которым он (аттитюд) имеет отношение»[122]. Это определение оказалось настолько емким с точки зрения синтеза различных подходов, выносящим за скобки все разногласия и неясные вопросы, что и 50 лет спустя с него начинались главы об аттитюдах в учебниках по социальной психологии[123]. Будучи родственными, установка и аттитюд в то же время отнюдь не аналогичные понятия. Со времен знаменитой работы У. Томаса и Ф. Знанецкого «Польский крестьянин в Европе и Америке» (1918–1920), в которой категория аттитюда была впервые использована для изучения социальных явлений, его стали рассматривать как важнейший компонент социальной психологии и характеристику личности. Если при изучении аттитюда главное внимание уделяется его функциям в социальных отношениях и социальном поведении людей, то установка исследуется в общей психологии прежде всего с точки зрения ее роли и места в структуре психики[124]. Далее, аттитюд чаще всего рассматривается как явление сознания, выражаемое в языке, в вербальном поведении[125] (на чем основаны и многие методы его изучения), а установка, как показано в частности в работах Д.Н. Узнадзе, имеет неосознанный характер. В русскоязычной литературе английский термин «аттитюд» чаще всего не переводится или же выражается понятием «социальная установка». Мы не имеем здесь возможности останавливаться на весьма сложной истории изучения аттитюдов и установок, на тех теоретических и методологических проблемах, с которыми оно столкнулось[126]. В американской социально–психологической литературе, где аттитюды — одна из центральных тем, их исследование пошло по пути все более детального структурирования этого понятия, формализации и математизации исследовательского аппарата, в особое направление выделилось измерение аттитюдов. Возникшие при этом многочисленные трудности и противоречия подчас побуждали ставить под вопрос саму правомерность данной категории. Для нас важно прежде всего выделить те результаты изучения аттитюдов и установок, которые полезны для понимания структуры и динамики социально–политической психологии, ее индивидуально–личностного субъекта. С этой точки зрения наиболее непосредственное отношение к нашей проблематике имеет социально–психологическое изучение аттитюдов, ибо именно оно выявляет отношение индивидов к социальным объектам и ситуациям. Это, однако, не означает, что, изучая социально–политическую психологию, можно пренебрегать общепсихологическими концепциями установки: ведь в этих концепциях раскрываются связи различных психических процессов, в особенности мотивационных и познавательных, а только через такие связи может быть достигнуто понимание единства и структурной организации субъекта этой психологии. Функции социально–политических установок Установки и аттитюды обладают двумя главными функциональными свойствами, которые определяют их значение в психологии социальнополитических отношений. Первое из них можно назвать свойством относительной устойчивости. В общепсихологическом смысле функция установки состоит в том, что она обеспечивает человека способностью реагировать на ситуацию и внешние объекты (например, на ситуацию неудовлетворенной потребности и объекты, способствующие или препятствующие ее удовлетворению) на основе прошлого опыта. Установка приводит в действие психические процессы и практические действия, адекватные ситуации и объектам, потому что в ней содержится предшествующая ситуации готовая «модель» этих процессов и действия. В обыденной жизни, например в труде, потреблении, межличностных отношениях, она закрепляет те привычки и навыки, без которых эта жизнь была бы невозможной. Установки обеспечивают устойчивость личности, ее диахроническое (сохраняющееся на продолжении более или менее длительного времени) единство. Вместе с тем тот опыт, который формирует «обыденные» установки, более или менее постоянно присутствует ч воспроизводится в жизни любого человека, знания, черпаемые из этого опыта, могут противоречить друг другу, вызывать внутренние психические конфликты, но они во всяком случае относительно доступны и способны систематически подкреплять установки или вносить в них необходимые по жизни модификации. Социально–политические опыт и знания людей, как мы уже видели, отличаются значительно большей удаленностью от их непосредственного восприятия и практики, фрагментарностью и разорванностью, с гораздо большим трудом поддаются адекватному освоению и воплощению в «модели» реакции на явления и события, происходящие в обществе. Поэтому социально–политические установки (независимо от того, каким образом они возникли) играют, в отличие от общепсихологических и социально–психологических, специфическую роль компенсатора когнитивного дефицита. Иными словами, они моделируют реакцию людей, не только на знакомые, но и на неясные, непонятные социально–политические ситуации. Одна из функций этих установок — минимизировать риск, опасность, содержащуюся в таких ситуациях. Закрепленное в таких установках отношение к определенным классам макросоциальных объектов и ситуаций, явлений и событий, их «оценка» с точки зрения потребностей субъекта позволяет ему поддерживать минимальные мотивационно–психологические связи с макросоциальной средой, психически, интеллектуально или практически реагировать на исходящие от нее импульсы. Характерный пример этой роли установок — реакция экономического поведения людей на политические события, воспринимаемые как угроза стабильности положения в стране или мире. В моменты обострения международной напряженности многие стараются запастись продуктами — выстраиваются длинные очереди в продовольственные магазины. Люди не могут знать, перерастет ли очередной конфликт в войну и сопряженный с ней дефицит необходимого, но аккумулирующая прошлый опыт установка подсказывает им поведение, ориентирующееся на такую возможность. Известно, как чутко реагируют курсы валют и ценных бумаг на бирже на политические изменения и события, подчас происходящие в очень далеких странах и не имеющие явной связи с экономической конъюнктурой, в которой живут вкладчики и владельцы капитала. Установка экономических агентов на общую политическую стабильность заменяет отсутствующее знание о последствиях конкретных событий, поэтому нарушение стабильности включает поведение, минимизирующее их возможные негативные последствия. В рассмотренных примерах мы имеем дело с установками, которые социальные психологи называют ситуационными (точнее, «установки на ситуацию»). Из компонентов, формирующих установку, — потребность, прошлый опыт и ситуация — в таких случаях решающую роль играют два последних: включаемые в установку потребности (например, в продуктах питания, стабильном или растущем капитале и доходе) самоочевидны, не нуждаются в каком–то особом осознании и «опредмечивании». В других случаях решающую роль в формировании установки играет, напротив, именно фиксация предмета потребности: в социальной психологии ее называют тогда «установка на объект». Такие установки чаще всего связаны с потребностями, предмет которых «выбирается» самим субъектом, не является чем–то само собой разумеющимся, что, как мы видели, более всего характерно для потребностей социального существования. По отношению к одним и тем же явлениям у одних людей могут преобладать установки на ситуацию, у других — на объект, и это различие, отражающее структуру и иерархию их потребностей, оказывает существенное влияние на их сознание и поведение. Например, в 1992–1993 гг. подавляющее большинство россиян испытывали весьма тяжелую для них ситуацию быстрого роста цен, за которым не поспевали их доходы. Многие из них реагировали на нее подобно одной пожилой москвичке, спрашивавшей: «Когда же они (правительство) перестанут повышать цены?» На возражение, что правительство здесь не при чем, цены — свободные, она отвечала новым вопросом «а на что же в этом случае нужно правительство?» Перед нами типичный случай установки на ситуацию, опирающейся на сформированное прежним («социалистическим») опытом представление о государстве как командной инстанции всех экономических процессов. В установке зафиксирован привычный способ удовлетворения потребностей физического существования — государственное распределение благ по доступным ценам. Другие люди, испытывавшие те же тяготы, продолжали неизменно поддерживать политику реформ Ельцина–Гайдара. Далеко не всегда эта поддержка была основана на ясном понимании стратегии и возможных благоприятных последствий реформ, часто ее стимулировала просто позитивная установка на определенную политическую силу (демократов, реформаторов, Ельцина и ельцинистов), включенная в политические убеждения человека. В политическом сознании и поведении таких людей преобладала установка на объект, воплощавшая их потребность социального существования — в интеграции в определенную общность, в идентификации с ней. «Объектом» в социально–политической психологии может быть все, что способно удовлетворить соответствующие потребности: группа, организация, политический лидер, система идеологических ценностей. Фиксация в установках предметного содержания потребностей подводит к пониманию второго их функционального свойства. Оно состоит в их способности не только опредмечивать — в результате поисковой активности субъекта — его возникшие на бессознательных глубинах психики потребности, но и практически выступать в качестве относительно самостоятельных потребностей и мотивов. Еще К. Левин выделил особый класс потребностей, которые возникают не из внутрипсихических, но из внешних, не имеющих физиологического или глубоко личностного содержания импульсов. Например, намерение человека позвонить кому–то по телефону или опустить письмо в почтовый ящик может формировать актуальную потребность состояние напряжения, стимулирующее определенное действие и не угасающее, пока действие не будет завершено (или не натолкнется на непреодолимые барьеры). Чтобы отличить возникающие таким образом мотивы от тех, которые имеют внутрипсихические источники, (таковыми Левин считал только биологические потребности), он назвал их «квазипотребностями». Фактически они представляют собой принятые субъектом установки на определенное действие, превратившиеся в потребности[127]. В психологии Левина речь идет в основном о ситуационных квазипотребностях, возникающих в его опытах из стремления завершить решение какой–либо поставленной экспериментатором задачи. Однако сфера действия подобных установок–потребностей чрезвычайно широка и в реальной жизни. Весьма большую роль играют они в общественно–политических отношениях и массовом поведении. Когда толпы жителей средневековой Европы устремлялись в крестовые походы во имя освобождения Гроба Господня, это трудно объяснить одними лишь духовно–религиозными потребностями, неустроенностью жизни и авантюристическими наклонностями их участников: всего этого было бы мало, если бы их всех не охватила общая идея, внушившая им страстное стремление изгнать мусульман из Иерусалима. Не менее бурные идейные и политические страсти движут поведением многих людей в наше время — страсти, которые ни по своему «предмету», ни по накалу не могут быть объяснены только потребностями, возникшими из реальных жизненных отношений. В этом, собственно, и проявляется относительная независимость установок, принятых людьми, от соответствующих им потребностей. Проявляется она также и в том, что средства, предлагаемые для осуществления широких общественно–политических целей, тоже превращаются в самостоятельные установки, в самоцель, отодвигая психологически на задний план, а то и вовсе заставляя предать забвению конечную цель. Такое происходит, например, во время революций, когда победа революции, ниспровержение существующей власти и защищаемых ею порядков оказываются чем–то гораздо более важным, чем конструктивные цели, во имя которых была задумана революция. Общественно–политическая жизнь, как уже отмечалось выше, во многих своих параметрах развертывается на уровнях, далеких от непосредственно осознаваемых интересов и понимания большинства членов общества. В этих условиях установки–потребности, имеющие отношение к политике и общественному устройству, служат необходимым средством психологического включения массы в общественно–политическую жизнь. Так, многие избиратели в любой стране настолько плохо представляют себе возможную политику различных партий или кандидатов, своеобразие их платформы по сравнению с соперниками, что они просто не могли бы участвовать в выборах, если бы не имели позитивных или негативных установок в отношении определенных партий и лидеров. Независимость установок от потребностей мы определили как относительную. Любая установка соответствует той или иной потребности в том смысле, что она способна предупреждать возникновение какого–то психического дефицита или напряженности. Независима же она потому, что предметное содержание потребности с самого начала определяется именно установкой, ее усвоению не предшествует непосредственно переживаемое состояние дефицита, вызывающее поисковое поведение и процесс «опредмечивания» потребности. Подобный способ формирования потребностей из установок (а не наоборот) возможен лишь при определенных условиях. Во–первых, установка не вырабатывается и не отбирается индивидом в процессе самостоятельной психической активности, но усваивается в готовом виде из общественного сознания — через процессы социализации и коммуникации. Во–вторых, установка укрепляется вначале в сознании субъекта, приобретает вербальное выражение и лишь потом укореняется в аффективной и бессознательной сферах психики. В этом сказывается хорошо известный психологам факт: хотя сознание не контролирует целиком все психические явления и процессы, оно способно в значительной мере регулировать лежащие ниже сферы психики. Установки, приобретаемые в готовом виде из социального опыта и культуры — один из важнейших компонентов социально–политической психологии. Индивид вообще очень редко вырабатывает свое совершенно уникальное отношение к общественной и политической действительности; поскольку она в отличие от частной жизни охватывает множество людей, свои установки в отношении этой действительности индивид сплошь и рядом заимствует от других, от той или иной социальной общности. Такой путь усвоения социально–политических установок в определенном смысле сближает их со стереотипами, и действительно качество стереотипности часто присутствует в установках. Неправильно было бы, однако, отождествлять эти понятия: стереотип — в основном когнитивное образование, разновидность социального знания, установка же помимо когнитивных имеет еще мотивационную, а также, как увидим ниже, и другие функции. Кроме того, в отличие от стереотипа установка не обязательно отличается неподвижностью, особо стойкой устойчивостью: установки, особенно социально–политические, способны меняться, особенно под влиянием изменений в потребностях, в мотивах, в знаниях и опыте людей. Если подытожить все сказанное об отношениях между потребностями и социально–политическими установками, можно сделать вывод о двойственной мотивационной основе этих установок. Одни из них, как отмечалось во второй главе книги, представляют собой продукт экстраполяции в сферу социально–политической психологии «обыденных» и личностных потребностей людей, сложившихся вне этой сферы. Подобные потребности и выражающие их установки воплощаются в требованиях, которые люди предъявляют обществу и его институтам. Другие потребности и установки рождаются непосредственно из социально–политических отношений людей, причем в процессе их формирования и воспроизводства первичным звеном часто являются социальные и политические установки (аттитюды), усвоенные индивидом из общественного сознания. Из приведенных примеров легко убедиться, что такого рода часто самостоятельными установками–потребностями являются, например, политические цели — если, разумеется, они интериоризированы тем или иным множеством людей, превратились в мотивы их суждений и действий. Теперь нам предстоит разобраться в том, как именно из социальнополитических отношений возникают соответствующие им (а не экстраполированные из других сфер) потребности, мотивы и установки. А также в том, почему и каким образом они включаются в психологию личности. Установки и феномен идентификации Социально–политические отношения — это в самом общем виде отношения трех уровней. Вопервых, между индивидами и большими социальными группами различных типов и масштабов. Во–вторых, отношения между самими этими группами. И, наконец, в–третьих, отношения между людьми (выступающими в качестве индивидов или будучи объединенными в группы) и социальными институтами. Ограничиваясь пока отношениями первых двух уровней (внутри–и межгрупповыми), можно констатировать, что необходимым условием их функционирования является большая или меньшая степень психологической интеграции индивидов в большие социальные группы. С точки зрения изложенной выше (см. главу II) концепции психологии мотивации, такая интеграция есть проявление одной из базовых мотивационных тенденций человека — потребности в связях с другими людьми, в общности с ними. В психологических теориях личности социально–интегративная тенденция человеческой психики характеризуется и анализируется поразному. Например, в концепции А. Маслоу она выделяется, как мы видели, в особую инстинктоидную потребность в «принадлежности» (к человеческой общности). В других теоретических контекстах, например в психоаналитическом, эта тенденция рассматривается вне связи с мотивационной проблематикой, но как одно из проявлений полифункционального психического феномена идентификации — присущего человеку бессознательного отождествления себя с кем–то другим, переживание тождественности другому. Российский психолог Е.З. Басина считает разновидностью идентификации эмпатию — способность человека переживать, чувствовать за другого, как за самого себя[128]. Идентификация или эмпатия яснее всего проявляются в межличностных отношениях — семейных, любовных, дружеских, микрогрупповых. Труднее понять, как люди могут идентифицировать себя с «другими», которые в основной своей массе находятся вне зоны их непосредственных контактов — с большой социальной группой или институтов (нацией, государством, классом, конфессией, политическим течением и т.д.). Такого рода «обобщенные другие» присутствуют в психике индивида в виде более или менее абстрактного образа, а идентификация, «сопереживание» с абстракцией по всей видимости, дело психологически достаточно трудное. Вопрос, собственно, и состоит в том, какая «сила» позволяет преодолеть эти трудности. А также в том, какие факторы обусловливают индивидуальный выбор того или иного из наличествующих в социальной действительности «обобщенных других», большую или меньшую степень идентификации с ними. Ответы на эти вопросы, очевидно, кроются в социальной природе бытия и психической жизни человека. В принципе эта природа вообще не предполагает каких–либо ограничений масштаба практических и психологических связей между людьми: единственное предельное ограничение — это принадлежность к человеческому роду. Реальные и гораздо более узкие ограничения накладываются не человеческой онтологией, но историей, географией и возможностями взаимного познания. История становления человека проходила в социальном плане через эволюцию стай его ближайших предков в родо–племенные общности, вынужденные соперничать между собой за доступ к природным благам, необходимым для их существования. Масштабы человеческих общностей диктовались условиями, оптимальными для выживания и организации совместной производственной деятельности, эволюционировали и расширялись в интересах защиты этих условий и их улучшения. Познание людьми их собственных социальных связей основывалось вначале на совместной жизнедеятельности и непосредственном общении; у многих первобытных племен общее понятие «люди» совпадало с именем племени. Для первобытного человека характерен высокий уровень идентификации со «своей» общностью; люди, находившиеся за ее пределами, воспринимались либо как реальные и потенциальные враги и соперники, либо как нейтральные «чужие». Так возник психологический и лингвистический — выраженный в местоимениях первого и второго–третьего лица дуализм «мы» — «они (вы)». Знаменитому швейцарскому психологу К. Юнгу — наиболее значительному после 3. Фрейда представителю психоаналитического направления — принадлежит идея архетипов — коллективных представлений, выработанных человечеством на ранних стадиях его истории и сохраняющихся на бессознательном уровне до наших дней. Юнг подчеркивал, что архетипы соответствуют типичным жизненным ситуациям и что они воспроизводятся «не в форме образов, наполненных содержанием, но …только как формы без содержания, репрезентирующие просто возможность определенного типа восприятия и действия»[129]. Можно полагать, что противостояние «мы–они» относится к числу таких архетипов. Конкретное содержание «мы» и «они» разнообразно и изменчиво; весьма устойчивой, если и не полностью неизменной является именно структурная форма восприятия и дифференциации социальных связей людей. Эту форму можно рассматривать также как исторически первичное проявление тех тенденций к автономии, выделению и к интеграции, объединению, о которых подробно говорилось во второй главе книги. На ранних стадиях человеческой истории, когда практическая и психологическая возможность индивидуального выделения была еще крайне узкой, субъектом выделения было не столько индивидуальное, сколько коллективное «я» (мы)»; индивид выделялся из массы человеческих существ как бы в составе той группы, с которой он себя идентифицировал. Подобный способ выделения является, однако, не только архаичным. В трудах упоминавшегося уже французского социолога П. Бурдье показано, какую большую роль в повседневной жизни современного человека играет поведение, демонстрирующее и символизирующее его принадлежность к определенной социальной группе. Подобное «коллективное выделение» предполагает в то же время присутствие в психике образа других, не принадлежащих данной группе людей — образа, который может быть вполне конкретным, «эмпиричным», если речь идет о «соседних», находящихся в поле непосредственного восприятия группах, или относительно абстрактным, когда такое восприятие невозможно. Материал мифологии и истории религии показывает, что восприятие этого абстрактного «обобщенного другого» не обязательно подчинялось тесному противостоянию «мы–они». Если в одних антропогонических (описывающих происхождение человека) мифах, как отмечает филолог и культуролог В.В. Иванов, «не всегда отчетливо различимо происхождение всего рода человеческого и отдельного народа», то в других сотворенный божественной силой человек — родовое понятие, не имеющее этнических или племенных характеристик[130]. Библейские Адам и Ева — это люди вообще, их потомки живут все вместе и говорят на одном языке, и лишь когда сыны человеческие начали строить Вавилон и вавилонскую башню, «смешал Яхве языки всей земли, и оттуда рассеял их Яхве по всей земле» (Быт. 11,1–9). В библейской легенде отражено представление о первичности всеобщего родового человеческого «мы» и вторичности частных, объединяющих и противопоставляющих друг другу различные племена и народы «мы». Новое пронизанное гуманистическими морально–этическими ценностями воплощение идея общечеловеческого единства получила в христианстве. Установки на идентичность с макросоциальной общностью тех или иных масштабов — от родоплеменной до национально–государственной, социально–классовой и общечеловеческой — образуют таким образом специфический класс социально–политических аттитюдов, обусловленных социальными отношениями личности и социэтальными межгрупповыми отношениями. Комплементарными (дополняющими) по отношению к этим аттитюдам являются установки на другие «чужие» общности, которые могут быть однозначно позитивными, дружественными, однозначно негативными, враждебными, индифферентными или носящими более сложный амбивалентный характер. Какую же роль играют подобные установки в психологической структуре личности? Очевидно, что они прежде всего ориентируют ее психологические и поведенческие реакции на ситуации, которые возникают в сфере межгрупповых отношений. Возникновение и острота международных конфликтов, возможности их перерастания в войну так же, как устойчивость мирных или дружественных отношений между соседними государствами зависят от многих экономических, политических и геополитических факторов. А также в большой мере — от психологического взаимовосприятия народов, выраженного в соответствующих аттитюдах. Если, например, отношения между Францией и Германией во второй половине XIX — первой половине XX в. характеризовались напряженностью, трижды на протяжении 70 лет перераставшей в войны, то это объяснялось не только столкновением государственных интересов, наличием спорных территорий, агрессивностью германского райха и т.п. обстоятельствами. Напряженность и войны вряд ли были бы возможны, если бы в национальной психологии обеих стран не было бы устойчивых антинемецких во Франции и антифранцузских в Германии установок. После же второй мировой войны под влиянием ряда факторов, в том числе становления «атлантической солидарности», западноевропейской интеграции, раскола Германии и устойчивой демократизации западногерманского общества эти установки в значительной мере были вытеснены другими, выражавшими идентификацию французов и западных немцев с «Западом», «свободным миром», «Европой». Соответственно растворилась не только политическая, но и психологическая напряженность в отношениях между соседними народами. Не менее велика роль групповых установок в межэтнических и социально–классовых отношениях внутри отдельных обществ. Она ярко проявилась, например, в тех процессах, которыми сопровождался распад многонациональных государств, испытавших в конце 80 — начале 90–х годов крах «социалистического» тоталитаризма. В Чехословакии он принял форму мирного «развода», на территории бывшего СССР возник ряд острых межэтнических и межреспубликанских конфликтов, которые однако не переросли (во всяком случае до 1994 г.) во всеобщую войну и относительно слабо затронули подавляющее большинство этнических общностей. Совершенно иначе пошло развитие событий в бывшей Югославии, где кровавые войны между наиболее крупными этническими, а точнее, религиозными общностями — православными сербами, католиками–хорватами и мусульманами–боснийцами приняли перманентный характер. Югославская ситуация в немалой степени обусловлена тем, что этно–религиозная взаимная отчужденность и враждебность — психологический феномен, издавна укоренявшейся в этой части Балкан. Ни в дореволюционной России (за исключением некоторых регионов), ни в Советском Союзе этот феномен не проявлялся в столь жестко агрессивной форме. Столь же очевидна роль групповых аттитюдов в социально–классовых отношениях. Так, напряженный и перманентно–конфликтный характер отношений между рабочими и предпринимателями отличал социальную историю стран романской Европы, вплоть до 60–70–х годов нашего века. В то же время в англо–саксонских странах они были значительно более мирными, тяготеющими к компромиссу и партнерству, С этими различиями коррелировалось разное восприятие «противоположного класса» и разные типы групповой идентификации, закрепленные в психологических установках социальных действующих лиц. В истории же Соединенных Штатов особо драматическую роль играли аттитюды, действовавшие в сфере расовых отношений (между белыми и черными американцами). Кстати, и американский, и западноевропейские примеры подтверждают отмеченную выше историческую изменчивость аттитюдов. В 80–90–х годах во Франции и Италии традиционные классовые, а в Штатах расовые установки в значительной мере ушли или уходят в прошлое. Влияние групповых идентификационных аттитюдов отнюдь не ограничивается сферой межгрупповых отношений. Было бы неправильно думать, что они определяют только отношение индивида к представителям своей и других групп, с которыми он сталкивается на общественно–политической арене или в обыденных бытовых ситуациях. Современная социальная психология изучает воздействие групповой идентификации на относительно «удаленные» от нее уровни и сферы психической жизни и поведения личности. Диспозиционная концепция личности и проблема социальных ценностей Весьма плодотворна в этом отношении диспозиционная концепция личности, автором которой является известный социолог и социальный психолог В.А. Ядов (выдвинутая в начале в качестве теоретической гипотезы, она подверглась проверке и корректировке в ходе проведенного под его руководством эмпирического исследования)[131]. По Ядову, диспозиции (т.е. «предрасположенности» термин, близкий по смыслу к понятию установки) личности образуют иерархическую систему. На низшем ее уровне располагаются установки, изучавшиеся в частности грузинской психологической школой неосознанные, связанные с удовлетворением витальных потребностей в простейших повторяющихся ситуациях. Диспозиции более высокого уровня — это аттитюды, их формируют, «с одной стороны, социальные потребности, связанные с включением индивида в первичные и другие контактные группы, а с другой — соответствующие социальные ситуации». Наконец, высший уровень диспозиционной иерархии образует система ценностных ориентации на цели жизнедеятельности и средства достижения этих целей, детерминированные общими социальными условиями жизни данного индивида». Эта система ценностных ориентации, «идеологическая по своей сущности, формируется на основе высших социальных потребностей личности (потребность включения в данную социальную среду в широком смысле как интернализация общесоциальных… условий деятельности)»[132]. Можно выделить два наиболее существенных для нашей темы тезиса диспозиционной концепции. Первый из них, вообще говоря, широко признанный и детально разработанный в социально–психологической науке, состоит в выделении из всей массы установок личности тех, которые носят ценностный характер, представляют собой ценности, или ценностные ориентации, выражающие, что в жизни является наиболее важным для человека, обладает для него личностным смыслом, и определяют поэтому его жизненные цели. Обычно считается, что ценности носят более или менее осознанный характер, могут быть выражены индивидом в обобщенных понятиях и что по своему происхождению они социальны, усваиваются им из макросоциальной среды, из того идейного и культурного арсенала, которым располагает общество. Иными словами, ценности принадлежат к тому классу установок, которые относительно автономны от индивидуальных мотивационных процессов, но в то же время они выполняют в индивидуальной психике весьма ответственные мотивационные функции, выражая те потребности, которые определяют ведущие цели, «генеральную жизненную линию» индивида. Второй тезис диспозиционной концепции значительно более оригинален и гипотетичен. В сущности Ядов предполагает, что способ удовлетворения рассмотренной выше идентификационной потребности (по его терминологии, потребности включения в данную социальную среду) предопределяет и идеологическую по своему содержанию систему ценностных ориентации личности, и ее жизненные цели. Если понимать этот тезис буквально, получается, что от того, с какой социальной общностью себя человек идентифицирует, прямо зависят и его собственные ценности и цели. Применительно к интересующей нас сфере — социально–политической психологии — это означало бы, что она играет «командную» роль по отношению к психологии индивидуальной. На самом деле подобное буквальное, упрощенное понимание ядовской концепции противоречит всему содержанию его исследований, в которых весьма тщательно анализируется влияние на личную психологию и поведение целого ряда иных факторов: профессиональной принадлежности и уровня образования людей, должностного статуса, условий и характера труда, возраста и пола; учитываются и индивидуальные различия. Из исследования выясняется, что доминирующие личные ценности — такие, как творческая интересная работа, материальная обеспеченность, семья, «жизнь, полная удовольствий» и т.д. коррелируются скорее именно с этими факторами, характеризующими индивидуальную ситуацию человека, чем с идеологическими ценностями макросоциальной среды или с «общесоциальными условиями деятельности». Да это вряд ли может быть иначе, ибо отношение человека к такой среде — к своему классу, нации, обществу и к ее идеологическим ценностям — в большинстве случаев гораздо менее психологически значимо для него, чем отношение к событиям и явлениям собственной жизни, к людям, с которыми он связан совместной деятельностью и непосредственным общением. Тем не менее, психологическая интеграция индивида в те или иные большие социальные общности, интериоризация им выработанных ею ценностей — факт вполне реальный. Реально и влияние этих относящихся к социально–политической психологии ценностей на всю мотивационную психологию личности. Но это влияние чаще всего осуществляется не путем простого преобразования социально–политических или идеологических ценностей в личные мотивы, но более сложно и опосредовано. Можно предположить, что макросоциальные или идеологические ценности, не будучи непосредственным источником ценностей личных, участвуют в их отборе индивидом в качестве своего рода «социального семафора»: они «поощряют» одни личные цели и ориентации, «запрещают» другие, проявляют нейтралитет к третьим. Будучи социальноиндивидуальным существом, человек не обязательно строго следует этим сигналам, но так или иначе считается с ними, пытается как–то согласовывать свои внутренние побуждения с социально санкционированными, нормативными ценностями. В исследовании Г.И. Саганенко и В.А. Ядова, построенном на сравнении доминирующих ценностей целей жизни советских инженеров и двух групп американцев (белых и черных), показано, что у советских людей доминируют «ценности широкого человеческого общения, а у американских граждан (независимо от цвета кожи) - «индивидуалистическая направленность». Так, у американцев одно из высших мест в иерархии ценностей занимает свобода, которая вообще отсутствует в советском опросе. У советских инженеров соответствующую иерархическую позицию занимает «интересная работа». Семья («безопасность семьи», «счастливая семейная жизнь») - высшая ценность у белых американцев, но весьма важна и для советских инженеров (третья иерархическая позиция, после «здоровья» и «интересной работы»). Материальное благосостояние занимает 4–5–е места у американцев и 7–е место в советском обследовании, зато психологическая значимость межличностных отношений в национальных выборках резко различается. У советских людей «любовь» занимает 5–е, а «хорошие», «верные друзья» — 6–е место, у американцев соответственно 14–15–е и 9–10–е места[133]. Бесспорно, эти данные отражают не только «социально–экономические различия образов жизни» (как полагают Саганенко и Ядов), но и своеобразие национальных характеров. Американский индивидуализм и склонность русских людей к самовыявлению в личных отношениях хорошо известны. Позволительно однако усомниться, что содержательные различия в жизненных целях и ценностях американцев и советских людей действительно столь резки, как об этом говорит сопоставление двух обследований. Ценность интересного творческого труда не была почему–то включена в американский опрос, между тем многочисленные эмпирические исследования по трудовой мотивации свидетельствуют о том, что в американском обществе начала 70–х годов (к этому времени относятся оба исследования) она имела значение во всяком случае не меньшее, чем в советском. В условиях низкого жизненного уровня большинства советских людей вообще и технической интеллигенции в частности, роста их материальных притязаний, начавшегося именно в 60–70–х годах под влиянием нового потребительского стандарта, вряд ли материальное благосостояние могло занимать второстепенное место в их жизненных планах. Приведенные данные отражают не столько реальные личные «жизненные линии», сколько ценностный уровень массового сознания, в значительной мере воспроизводящий ценности, господствующие в соответствующих обществах. В Штатах — это ценности индивидуальной свободы и индивидуального успеха, благосостояния семьи и опоры индивида на собственные силы. В советской системе — одна из высших официальных ценностей — труд на благо общества, материальные же результаты труда для работающего — вторичны по сравнению с его самоценностью, абстрактным социальным значением. В личных системах ценностей эти представления не воспроизводятся буквально, но в советском случае они побуждают отождествлять смысл труда с самим фактом участия в социальном трудовом процессе, с институциональной принадлежностью к трудовому коллективу. «Я тружусь, если нахожусь 8 часов на работе и состою в штате предприятия» — примерно так ощущали свой трудовой статус и ситуацию многие советские работники. В то же время высокая ценность труда могла стимулировать творческую трудовую мотивацию, установку на «интересный труд», если, конечно, для нее существовали предпосылки в содержании труда, собственных задатках и потребностях работника. Американец, даже если он любит свой труд, выявляет в нем свои творческие потенции, побуждается системой социальных ценностей видеть смысл труда в его материальных результатах, в обеспечении благосостояния семьи. Эти особенности ценностного сознания различных обществ парадоксальным образом отражаются на реальной трудовой деятельности. В советском обществе труд был намного менее производителен, интенсивен, эффективен, чем в американском, трудовой процесс изобиловал «перекурами», производственный брак и низкое качество продукции — типичные болезни советской экономики. Все это, разумеется, объясняется институциональными особенностями экономической системы, уравниловкой в оплате труда: но имело и свои психологические корни. Для советского работника высокая социальная ценность труда как такового часто оборачивалась равнодушием к его реальным результатам, как для себя лично, так и для общества: он удовлетворялся относительно низкой зарплатой, стабильным положением в производстве и различными социальными льготами[134], а формальное участие в трудовом процессе (своего рода «полутруд»[135]) нередко был для него достаточным психологическим основанием чувства собственного достоинства, идентификации с макрообщностью «трудящихся» (или с «рабочим классом»). В США и других странах Запада добросовестный, нередко, качественный труд — условие материального благосостояния человека и общества, поэтому соответствующие ценности выступали как весомый стимул эффективной трудовой деятельности. Сложнее обстоит дело с ценностями «широкого человеческого общения», столь важными для советских людей. Помимо национальных особенностей, в их высоком иерархическом статусе, по–видимому, сказывается потребность в психологической опоре на «других», особо сильная у людей, не привыкших или отученных рассчитывать на собственные индивидуальные силы, на личную инициативу и энергию. В соответствии с официальной идеологией, такую опору должно было обеспечивать человеку социалистическое общество с якобы присущими ему коллективизмом и гуманизмом. Поскольку же на деле социалистические общественные отношения пронизывал бездушный бюрократизм, гарантировавший лишь минимальную стабильность материального и социального положения людей, но равнодушный к конкретным человеческим судьбам и потребностям, опора на непосредственные позитивные личные отношения — дружбу, любовь — приобретала особое значение для поддержания психологического равновесия личности. Из всего сказанного очевидно, что идеологические или социально–политические ценности общества, больших социальных групп, в которые психологически интегрирована личность, являются лишь одним из факторов, формирующих ее мотивацию. Удельный вес этого фактора исторически и социально конкретен. В одних социально–исторических ситуациях он играет решающую роль (что было, например, характерно для массовых слоев советского общества в 20–40–х годах), в других идеологические ценности не в состоянии контролировать реальные тенденции личной мотивации и оказывают на них лишь косвенное воздействие. В таких ситуациях люди не столько подчиняют свои мотивы идеологическим ценностям, сколько психологически приспосабливаются к ним, и «продукты» этого приспособления могут значительно отличаться от самих ценностей, хотя и несут на себе их печать. Чем более велик разрыв между господствующими групповыми ценностями и личными мотивами, тем острее ощущаются ценностно идеологический дефицит и потребность в новых ценностях, более адекватных запросам личности. Иными словами, связь между социально–политическими ценностями и личными мотивами носит двусторонний характер. Это взаимовлияние социальных ценностей и индивидуальных мотивов ярко проявляется, например, в российском обществе в условиях перехода к рыночной экономике. Изменение реальной ситуации в сфере трудовых отношений, угроза безработицы вызвали у многих работников перелом в их установках, связанных с трудовой деятельностью, активизировали мотивы, нацеленные на мобилизацию индивидуальных усилий и инициативы. По данным социологического опроса рабочих, проведенного в 1991 г., 37% опрошенных готовы в случае обострения проблемы занятости освоить новую профессию, 32 работать над повышением квалификации, 23% - работать гораздо более интенсивно[136]. Подобные установки находят опору в новых «либеральных» или «рыночных» ценностях, ориентированных на ответственность индивида за собственный материальный и социальный статус. i Ценности и социальные роли Интериоризация индивидом идеологических по своему характеру ценностных ориентации — лишь один из механизмов, реализующих групповую идентификацию людей, обеспечивающих связь личной мотивации с общественным или групповым сознанием. В системе таких механизмов одно из центральных мест занимают социальные роли, ролевые нормы и ожидания. Понятие роли затрагивалось выше в связи с характеристикой символического интернационализма Дж. Мида (см. главу II). Мид и многие другие социопсихологи рассматривают роли преимущественно в контексте непосредственного общения людей и отношений внутри «контактных» групп. Из социально–психологических исследований, ориентирующихся на этот контекст, вытекает, что ролевые ожидания и нормы, формируемые такого рода отношениями и усваиваемые членами группы в соответствии с выполняемыми ими ролями, могут преобразовываться в личностные аттитюды и тем самым — в мотивы личности. В концепции Ядова такого рода аттитюды соответствуют диспозициям среднего уровня, «связанным с включением человека в первичные и другие контактные группы». Вместе с тем одно из главных положений этой концепции состоит в том, что высшие диспозиции, т.е. ценностные ориентации доминируют в процессе внутреннего согласования всей диспозиционной системы[137]. Если это так, то и в ролях, психологически усвоенных людьми, должны находить отражение не только непосредственные отношения между ними, но и их макрогрупповая идентификация. Немало исследований ролевой психологии фактически подтверждают, что процесс усвоения ролей происходит не только в микрогрупповом, но и в социэтальном, общественном пространстве. Так, представители одного из течений символического интеранционизма М. Кун и Т. Макпартлэнд провели в 1952 г. эмпирическое исследование «установки на себя», или «Я–концепции» (т.е. представлений людей о самих себе) среди студентов одного из американских университетов. Исследование проводилось предельно простым методом: испытуемым предлагалось в течение нескольких минут дать 20 различных ответов на вопрос «кто я?» Такой тип опроса, очевидно, был рассчитан на максимальные спонтанность, свободу и искренность ответов. Один из важнейших результатов исследования состоял в том, что при всем разнообразии ответов все 288 опрошенных начинали список своих характеристик с определений, которые исследователи отнесли к классу «объективных» — обозначали себя как представителей каких–то групп, общеизвестных конвенциальных социальных категорий: «студент», «девушка», «муж», «баптист», «изучающий инженерное дело», «уроженец Чикаго» и т.п. И лишь затем они определяли себя «субъективными характеристиками» обозначавшими физическое или психологическое состояние («усталый», «счастливый») или человеческие качества («очень хороший студент», «хорошая жена», «интересная» и т.д.)[138]. Подобные исследования, во–первых, подтверждают, что людям свойственно идентифицировать себя с определенными (чаще всего несколькими) социальными ролями и группами, и что эта идентификация является первичным элементом самосознания, ощущения собственного Я. Во–вторых, они показывают, что группа, категория, роль, с которыми человек себя идентифицирует, существует и известна в масштабах общества (можно идентифицировать себя как чикагца, москвича или одессита, но трудно, если вообще возможно, — как уроженца какого–нибудь маленького, никому не известного поселка). Все эти наблюдения позволяют яснее представить, как общественные ценности и установки проникают в индивидуальную психику и воспроизводятся в ней, как в этих процессах взаимодействуют микро–и макроуровни социальных отношений. Люди принимают роли на основе непосредственного общения и совместной деятельности, но содержание принятой роли, выражаемое и закрепляемое в соответствующих ценностях, установках и мотивах, не может быть определено только на этой основе: это усваивается из общесоциального и общекультурного опыта посредством выражающих этот опыт обобщенных социальноролевых категорий. Социальная идентификация индивида, связанные с ней ценностные ориентации, образуют как бы единый «пакет», передаваемый ему обществом. Поскольку идентификация выражает субъективное отношение между индивидом и обществом, его социально–групповой структурой, в этот «пакет» так или иначе входят и социально–политические ценности. Человек может совершенно не интересоваться общественными или политическими проблемами, не думать о них, но ощущая себя главным образом, скажем, главой семьи или ее подчиненным членом (сыном, дочерью), представителем своей нации, рабочим, студентом или предпринимателем, он вольно или невольно усваивает общественно признанные ценности и мотивы, «идеологию», которые придают смысл данной роли. Так, доминирование семейных ролей означает, скорее всего, установки на благосостояние семьи и выполнение норм, принятых в данной семейной среде, что предполагает соответствующую направленность личного и общественного поведения. Ориентация преимущественно на социально–профессиональные роли соответствует мотивам успеха в собственной профессиональной (трудовой, деловой) деятельности, учебе и т.д. и, возможно, защиты групповых интересов на социально–политической арене. Идентификация с национально–государственной или этнической общностью может предрасполагать к усвоению националистической идеологии и бытового национализма. Таким образом, связанные с ролями установки (диспозиции) различных уровней — как те, которые регулируют повседневные реакции и отношения людей, так и определяющие их жизненные цели и мировоззрение — не разделены какими–то резкими гранями, способны взаимно влиять или сливаться друг с другом. Все эти взаимосвязи между различными компонентами мотивационно–ценностной структуры личности не образуют какой–то механически и единообразно функционирующей системы. Конкретные установки различаются по своей «силе», по удельному весу и иерархическому статусу в психике личности, по влиянию на ее мысли, чувства и поступки, и все эти их характеристики динамичны, меняются в зависимости от ситуации. В этом отношении показателен пример психологических сдвигов, обусловленных особо резкими непосредственно затрагивающими массы людей переломами в политической ситуации — скажем, втягиванием страны в большую войну, вторжением агрессора на ее территорию. У многих людей патриотические ценности–установки, которые в мирное время представляли собой пассивный, мало влияющий на их психическую жизнь, практические дела компонент сознания, в обстановке такой войны становятся доминирующими. На фронте они проявляют храбрость и презрение к смерти, которые вовсе не были присущи им в мирной жизни, в тылу самоотверженно трудятся для победы, подчас забывая о собственных жизненных нуждах. У других людей, «теоретически» разделяющих те или иные патриотические ценности, во время войны, напротив, обостряется инстинкт самосохранения: совершая постыдные с точки зрения общественной морали поступки, они всеми правдами и неправдами стараются не попасть на фронт и нередко ухитряются устроить себе изобильную и уютную жизнь в каких–то тыловых «норах». Было бы неверно объяснять подобные типы поведения только врожденными различиями между храбрыми и трусливыми, честными альтруистами и лицемерными эгоистами. Такие различия реальны, но подобные черты личности далеко не всегда носят постоянный и абсолютный характер, нередко они зависят от ситуации. В художественной литературе и кинематографе многократно описан достаточно типичный казус: человек, бесстрашно сражавшийся на фронте, рисковавший жизнью, чтобы выручить товарищей, в мирной жизни оказывается трусливым мещанином и конформистом, дрожащим перед начальством и неспособным прийти на помощь другому человеку. С социально–психологической точки зрения проще всего случай человека, празднующего труса и поглощенного самовыживанием во время войны. Его социально–политические «патриотические» установки носят чисто конвенциональный (т.е. лишь формально соответствующий общепринятым нормам, и слабо интериоризированный), вербальный характер, они практически не связаны с его личной мотивацией, в которой доминирующее положение занимают элементарные витальные потребности. Храбрость и самоотверженность людей на войне питают «сильные» социально–политические, мировоззренческие установки, основанные на идентификации со своей страной; важно, что они подкрепляются еще идентификационными установками среднего, т.е. микрогруппового уровня — солидарностью с боевыми товарищами. Эта психологическая ситуация точно выражена поговоркой «На миру и смерть красна». В нормальной мирной жизни эта ситуация меняется: «высшие» социально–политические и мировоззренческие ценности, которые на войне актуализирует угроза своему «мы», чаще всего трудно связать с условиями повседневной деятельности, идентификация с контактной группой в этих условиях часто (особенно в трудовых группах, организованных по иерархическому и бюрократическому принципу) имеет совершенно иное значение: она предполагает не сильный альтруизм и взаимную выручку, но соблюдение ролевых норм, во многих случаях, требующих совершенно иных качеств. Подобный анализ отнюдь не отрицает значения индивидуальных характерологических черт (в том числе и генетических), он лишь показывает, что в психике эти черты проявляются во взаимодействии с социальными ситуациями и социально–психологическими механизмами. Структура установок Многообразие и подвижность связей между установками различных уровней, их неодинаковые мотивационные функции во многом объясняются сложной, «гибридной» структурой самих установок. В современной социальной психологии широко признана концепция их трехчленной структуры. В соответствии с ней установка (аттитюд) включает когнитивный (знание об объекте установки и о ситуации), аффективный (положительное или отрицательное эмоциональное отношение к ним) и конативный, т.е. поведенческий (готовность действовать определенным образом, по отношению к объекту и ситуации) компоненты. При этом в литературе высказывались различные мнения по вопросу о взаимоотношениях между компонентами установки. Если одни авторы утверждают, что между ними существует весьма тесная взаимосогласованность, то другие считают, что это не подтверждается эмпирическими данными. Противоречия вызывает и вопрос о роли различных компонентов: является ли центральным звеном установки эмоция по поводу ситуации или объекта, а отбор и мобилизация знаний производится в соответствии с эмоциональным переживанием, как бы по его «заказу» или, напротив, в установке доминирует именно знание. В.А. Ядов исходит в своей диспозиционной концепции из предположения, что познавательные, эмоциональные и поведенческие диспозиции «образуют относительно самостоятельные подсистемы регуляции активности субъекта»[139]. Это предположение, на наш взгляд, соответствует реальному многообразию типов мотивационных процессов. Рассмотрим в качестве примера установки, относящиеся к принципам общественного устройства и их влиянию на судьбу отдельного индивида. Значение таких установок очевидно: в них выражается взаимодействие между обобщенным восприятием общественных условий жизни людей, оценкой ими собственных жизненных возможностей и их личной мотивацией. Перед нами данные различных опросов, проведенных в СССР и в России в начале 90–х годов и так или иначе выявляющих установки по названному кругу вопросов. На вопрос анкеты ВЦИОМ (конец 1990 г.) «Что нужно прежде всего, чтобы достичь хорошего общественного положения?» наибольшее число опрошенных выбрало противоположные по смыслу ответы: «знания, умения, способности» (38%) и «знакомство, связи» (37%). «Упорный труд» ответило 27, «деньги» 20 и «напористость, умение пробиваться» 23%. Очевидно, что в данном случае опрос выявляет установки, выражающие определенные социальные представления, т.е. преимущественно познавательные. Те из них, которые восходят к конвенциональным, принятым в обществе ценностям (добросовестного труда, знаний), несомненно, имеют положительный эмоциональный смысл: упорно трудиться и иметь знания не только полезно практически, но и «хорошо», «правильно» в моральном и психологическом отношении. Этого не скажешь о более «циничных» и «прагматических» неконвенциональных установках, отводящих решающую роль в социальной ситуации индивида связям, деньгам, личной напористости. Люди, давшие соответствующие ответы, могут по–разному относиться к роли таких факторов: осуждать их или считать в порядке вещей. И столь же по–разному могут соотноситься эти представления с реальным поведением. Признание решающей роли упорного труда может реально мотивировать трудовую деятельность человека, содержать соответствующий ценности и знанию поведенческий компонент. Но оно может иметь и чисто «идеологический», вербальный характер, не оказывать существенного воздействия на мотивационно–волевую сферу личности. Когнитивная составляющая таких установок, очевидно, включает различные иерархические уровни диспозиций. Высший наряду с «идеологическим» представлением (принимающим или отвергающим господствующую идеологию с ее ценностями труда и знаний) выражает определенное представление об общественной действительности. Одним она кажется построенной на справедливых принципах (вознаграждение достойных), другим — чем–то вроде джунглей, где не преуспеешь без ловкости, «пробивной силы», третьим — построенной на власти денег и неравенстве, определяемом социальными связями людей. Подобные обобщенные представления могут быть заимствованы из общественного опыта, т.е. просто воспроизводить общеизвестные идеологические или «житейские» истины, но могут в то же время подкрепляться собственным опытом человека и его отношениями с непосредственным социальным окружением на работе и в быту. В последнем случае одна и та же когнитивная установка имеет различные иерархические составляющие, включает в себя знания об обществе в целом и о тех социальных ситуациях, которые непосредственно переживает человек. В целом получается, что как различные в функциональном отношении компоненты установки (когнитивные, эмоциональные, поведенческие), так и установки, функционально однородные, но ориентированные на ситуации различных уровней (макро–и микросоциальные) могут или соответствовать друг другу и сливаться в единое целое, или расходиться, проявляя большую или меньшую самостоятельность. Вместе с тем относящиеся к разным социальным объектам и ситуациям установки человека обнаруживают тенденцию к взаимному согласованию, к формированию единой системы. На вопрос всесоюзной анкеты ВЦИОМ (опрос проводился также в конце 1990 г.) «почему некоторые люди живут намного богаче других?» лишь меньшинство (10–18%) опрошенных дало ответы, основанные на положительной оценке индивидуальных качеств «богатых»: талант, целеустремленность, деловая хватка, трудолюбие. Большинство же ответов исходило из представления, что богатство несправедливо и достигается неправедным путем (65%: «большинство наживает деньги нечестным путем», 33%: «доходы в нашем обществе вообще распределяются несправедливо»; 28%: «богатыми становятся потому, что имеют богатых родителей, родственников»)[140]. По данным общероссийских опросов фонда «Общественное мнение», в октябре 1992 г. 45, а в августе 1993 г. 40% респондентов согласились с суждением «каждый человек сам, своим трудом должен обеспечить себе достойный уровень жизни». Соответственно 44 и 43% - придерживались мнения, что «обеспечивать гражданам достойный уровень жизни должно государство»[141]. Общество «реального социализма» своей официальной идеологией формировало у людей ценности добросовестного труда и знаний как условия социального продвижения. И одновременно своей практикой опровергало эти ценности, прививая установки на социальное иждивенчество и индивидуальное приспособление к бюрократической системе распределения материальных и социальных статусов. Хаотичный и непоследовательный переход к рыночной экономике создал новую ситуацию, в которой возможности обогащения и продвижения стали определяться иными факторами. Развитая, последовательная (т.е. включающая поведенческий компонент) установка на упорный труд, реализацию собственных способностей, приобретение знаний могла послужить тем психологическим «материалом», который помогал адаптироваться к новым условиям: люди, настроенные на интенсивный труд и преуспевшие (или расчитывавшие преуспеть), беря дополнительную работу или перейдя в частный сектор экономики, были склонны надеяться на собственные силы и видели в богатстве достойную награду за напряженную трудовую активность. Те же, кто не смог адаптироваться к «рыночной» ситуации по объективным обстоятельствам или субъективно, во многих случаях прилагали к переходным условиям привычные представления о несправедливости или случайности распределения социальных благ и актуализировали в своем сознании укоренившуюся установку на ожидание защиты от государства. Конечно, между различными установками могли складываться и иные соотношения. Нам лишь важно подчеркнуть, что регулируемые ими реакции человека на различные социальные ситуации, объекты и ценности взаимосвязаны некой единой психологической «осью». Существует далеко не механическая и достаточно индивидуализированная взаимосвязь между самыми «интимными» глубинами личной психологии (потребностями и мотивами) и представлениями человека об общественном устройстве, его идеологической и политической ориентацией. Разумеется, приведенные данные массовых опросов — это лишь весьма косвенное отражение личностных установок: содержание ответов задано формулировками вопросов анкеты и совсем не обязательно адекватно воспроизводит мысли и чувства, реально переживаемые респондентами. Тем не менее выбор из предлагаемого набора суждений производится каждым из них самостоятельно и, следовательно, в той или иной мере соответствует тому — часто не вполне осознанному выбору личной и общественной позиции, который является продуктом собственной психической активности человека. Сопоставляя данные различных анкет, можно выделить — с большой долей вероятности психологические «оси», объединяющие различные установки вполне конкретных живых людей, достаточно типичных для советского и российского общества начала 90–х годов. Можно, например, представить себе энергичного преуспевающего предпринимателя, создавшего собственный бизнес в производственной, научно–исследовательской или банковской сфере, и достаточно уверенно утверждать, что ему близки ценности упорного труда, представление о заслуженности и моральной оправданности частного богатства, отрицательное отношение к вмешательству государства в социально–экономическую жизнь. Зная современную российскую действительность, нетрудно реконструировать и другой тип «частника» — дельца, который легко наживается на спекулятивных операциях и, разделяя, скорее всего, «либеральные» установки по отношению и богатству и роли государства, уповает не столько на упорный труд и знания, сколько на ловкость, умение пробиваться или связи. Судя по данным опросов, среди респондентов с подобными установками особенно много молодых людей, еще не реализовавших их практически, но ориентирующихся на них в своих жизненных проектах. И, наконец, приведенные данные отражают реальность психологического типа человека, выбитого из колеи, «взрывными» процессами в социально–экономической жизни. Такой человек может быть добросовестным тружеником, связанным с испытывающей упадок и кризис отраслью хозяйства или культуры. Он может быть и человеком, привыкшим к не требующему особых личных усилий спокойному существованию в одной из ниш административно–командной распределительной системы. И в том и в другом случае он негативистски воспринимает окружающую действительность, не верит в связь личного успеха с какими–либо положительными качествами преуспевающих и видит единственный способ восстановления справедливости и стабильности в активном вмешательстве государства в экономические и социальные процессы. Наряду с такими целостными системами представлений и установок в жизни достаточно типичны случаи рассогласования между установками различных уровней. Например, идеологически человек разделяет «либеральные» ценности (установку на собственную активность личности), но, не сумев материализовать их в собственной деятельности, не видит в напряженном труде, знаниях и способностях реальной основы успеха в жизни. В системе установок личности те из них, которые относятся к сфере социально–политической психологии, выполняют специфические функции. Во–первых, они фиксируют определенный образ общественной действительности, те «законы жизни» в данном обществе, которые служат индивиду ориентиром в осуществляемой им оценке возможностей, в определении своих собственных мотивов и целей. Во–вторых, они являются источником ценностей, которые либо непосредственно формулируют эти мотивы и цели, придают им осознанный характер, либо обосновывают и оправдывают их в глазах индивида. Если ориентировочную функцию выполняет преимущественно познавательный компонент социально–политических установок, то в их ценностной функции существенную роль играет эмоциональный компонент: эмоциональная привлекательность, «комфортность» избираемых целей и ценностей. Индивидуальные системы социально–политических установок различаются по удельному весу в них познавательно–ориентационных и ценностно–эмоциональных компонентов. У большинства людей в большинстве «нормальных» жизненных ситуаций, по–видимому, преобладает ориентационный компонент этих установок; они играют в основном служебную роль в функционировании мотивационно–волевой сферы. Ценностные и эмоциональные их компоненты особенно важны для людей, активно включенных психологически в общественно–политическую жизнь: для них избранная ими общественная или политическая цель и ценность сами становятся личным мотивом. У общественно индифферентного и пассивного человека («обывателя») ценностно–эмоциональный акцент социально–политических установок выступает отчасти в скрытом виде: в значительной мере он трансформирован в эмоции, объектом которых является не общественно–политическая действительность, но сфера собственной деятельности такого человека. Так, предприниматель в обществе рыночной экономики еще в процессе своей социализации усваивает выработанную этим обществом ценность свободного предпринимательства и позитивное эмоциональное отношение к занятию бизнесом. Однако в качестве сложившейся личности он любит свое дело не только и не столько потому, что в обществе оно признано ценным и почетным (хотя и это имеет немалое психологическое значение), сколько потому, что ему нравится и выгодно им заниматься, оно является объектом и средством удовлетворения его личных потребностей. Было бы, разумеется, нелепостью утверждать, будто у людей, далеких от общественной жизни, она вообще не вызывает никаких эмоций, отражающих их отношение к тем или иным социальнополитическим ценностям. Хорошо известно, насколько сильными могут быть массовые эмоциональные реакции на определенные общественные и политические события. Однако в таких реакциях часто проявляются не столько социально–политические установки как таковые, сколько установки, ориентированные на объекты и ситуации, с которыми люди имеют дело в своей собственной повседневной жизни. Так, сильную массовую реакцию вызывает решение правительства, затрагивающее жизненный уровень людей, или политические перемены, которые рассматриваются как потенциальная угроза подобным жизненным интересам. Эмоциональный аспект социально–политических установок как таковых проявляется на массовом уровне в особых ситуациях, в которых решаются судьбы страны, например, в момент угрозы большой войны или во время выборов, на которых сталкиваются силы, выдвигающие противоположные альтернативы внутри–и внешнеполитической стратегии. В таких ситуациях психологическую значимость приобретают не только непосредственные частные и социально–групповые интересы, но и социально–политические установки, выражающие интеграцию индивидов в национально–государственную общность. У многих в такие моменты пробуждаются и актуализируются, приобретают эмоциональный характер те компоненты социально–политической психологии, которые в обычных условиях находятся в «спящем», пассивном состоянии. Приведенный выше пример с предпринимателем иллюстрирует отношения между социально–политическими установками и различными уровнями мотивации человека. Этим отношениям чужда какая–либо однолинейная причинно–следственная зависимость. Тезис «каковы потребности человека, таковы и его социальные и политические позиции» так же неверен, как и обратный: «общественно–политические установки человека определяют иерархию его личных мотивов и потребностей». Отношения между этими уровнями психики динамичны, ситуативны, основаны на взаимодействии и взаимоприспособлении. Их можно представить как замкнутую цепь; в одних личностных и социальных ситуациях решающее мотивационное значение приобретает одно ее звено (например, внутреннее психическое напряжение, порождающее потребность), в других — иное (например, актуализированная общественно–политическая ценность); возникшее здесь возбуждение передается по всей цепи. Но во всех случаях социально–политические установки являются необходимым звеном мотивационной «цепочки». Социально–политические установки представляют собой один из важнейших механизмов приобщения личности к культуре общества или социальной группы. Ибо те ценности, верования, идеи, в которых запечатлены исторически сложившиеся типы общественно–политического сознания, органически входят в национальные, региональные (например, западноевропейскую, латиноамериканскую и т.п.) и социально–групповые культуры. 2. Взаимосвязь социальных знаний, ценностей и эмоций в психологии личности Матрица социально–политических установок личности Сказанное выше об отношениях между установками и мотивами, между различными компонентами установок, входящих в социально–политическую психологию, может быть обобщено и отчасти уточнено в виде некоей рабочей матрицы. При этом, разумеется, необходимо учитывать, что такого рода операция, содействуя в той или иной мере пониманию проблемы, может носить лишь вспомогательный характер, и подобно большинству схем или таблиц, применяемых в общественных науках, не претендует ни на полноту, ни на законченность, может дополняться и конкретизироваться в зависимости от целей и объекта исследования. В предлагаемой матрице (см. таблицу 1) учитываются познавательные, ценностные, эмоциональные компоненты установок. Поведенческий (конативный) компонент представляет собой особую и весьма сложную проблему, потому он будет рассмотрен отдельно. Исходя из принятого деления установок на относящиеся к объектам и ситуациям, мы вносим в матрицу лишь установки на социальные объекты. Тем самым мы ограничиваем содержание матрицы наиболее устойчивыми, долгодействующими установками: ситуации можно трактовать как определенное расположение, соотношение объектов (или изменение этого расположения) и ситуационные установки рассматривать соответственно как вторичные, производные по отношению к установкам на объекты. Например, зарубежные страны являются объектом установок жителей данной страны, отношение к этим странам — положительное или враждебное, нейтральное или настороженно–подозрительное образует содержание установок. Обострение отношений «своей» страны с другим государством приведет в действие установку на возникшую ситуацию, и ее содержание будет зависеть от ряда установок на социальные объекты (на свою страну и ее интересы, на государство, с которым ухудшились отношения, на международные отношения в целом и т.д.). Рассмотрение именно установок на объекты позволяет решить задачу обобщенного понимания феномена установки, так как возможные социальные и политические ситуации гораздо многообразнее, чем объекты социальнополитической психологии, и поэтому их гораздо труднее вместить в какую бы то ни было матрицу. В левой части матрицы поместим когнитивный компонент установок. Это соответствует «логике» психической активности, первичным звеном которой является восприятие мира, знание о нем. Наиболее обобщенные объекты социально–политической психологии — это общество, в котором живет человек, и человеческое общество (мир, человечество) в целом, воспринимаемые обычно в своих геополитических и национально–государственных измерениях (своя страна и другие страны). Общество познается людьми как совокупность общественных отношений, в которые они включены, поэтому различные уровни и виды такого рода отношений образуют центральный объект когнитивных установок социально–политической психологии. Таблица 1. Структура социально–политических установок
В содержание этого объекта входят иерархия существующих в нем материальных и социальных статусов, отношения собственности и распределения материальных благ, отношения власти. Когнитивный компонент соответствующих установок воплощается в представлениях о богатстве и бедности, о благополучии и обездоленности, о тех, кто имеет и не имеет власти, о причинах и основах социальной и имущественной дифференциации. Их совокупность формирует знания людей о социальном и политическом устройстве общества, об его социальной структуре, о положении, роли и функции образующих его групп. Особый вид таких установок образуют представления о роли и функциях государства — оно выступает как отдельный объект, воспринимаемый как функциональный орган общества, не обязательно совпадающий в социально–психологическом плане с государственным аппаратом как персонифицированной социальной группой. Один и тот же человек может абстрактно воспринимать государство как необходимое условие общественного порядка и стабильности, а в его конкретных представителях видеть лишь привилегированную группу, притесняющую и обворовывающую рядовых граждан. В когнитивный субстрат социально–политических установок входят далее представления о национально–этнической дифференциации и национально–этнических отношениях людей. «Пространство», в котором находятся объекты этих представлений, охватывает как собственное общество, так и человечество в целом. В ряд таких объектов входят как отношения между «своей» и «другими» национально–государственными общностями, т.е. международные отношения, так и межэтнические отношения внутри данного общества. К этому виду установок относятся когнитивные основы национального сознания, так называемые этнические стереотипы (представления об особенностях своего и других этносов), представления о взаимоотношениях интересов различных стран, геополитические знания. Одним из важнейших источников таких когнитивных установок является историческая память, в особенности представления об исторических судьбах и роли собственного народа. Во многих странах значительным удельным весом в структуре социально–политической психологии обладают представления о религиозной дифференциации людей и межконфессиональных отношениях. В одних странах (например, в Северной Ирландии) они практически совпадают с национально–этническими, в других (Ливан) имеют самодовлеющее значение, в–третьих, восприятие этнических различий причудливо переплетается с конфессиональной идентификацией (Индия) или даже формируется ею (в бывшей Югославии православные сербы, католики хорваты и мусульмане боснийцы принадлежат в действительности к одному этносу, но воспринимают себя как разные народы). Совокупность рассмотренных когнитивных образований представляет собой основу, на которой формируются установки, выражающие социально–групповую ориентацию и идентификацию личности, систему представлений «мы–они». Современный человек идентифицирует себя не с какой–либо одной, а с несколькими большими общностями: с национально–государственной, региональной («Запад»), религиозной, этнической, социально–классовой, локальной («москвич»), профессиональной, культурной, корпоративной, политической, демографической («молодежь», «женщины») и т.д. Для социально–политического «слоя» его психологии имеет существенное значение не столько набор этих идентификаций, сколько их психологическая иерархия, соотносительная «сила», т.е. кем он ощущает себя в большей и кем в меньшей мере. Продуктом всей системы социальных представлений и идентификаций является оценка человеком собственных жизненных возможностей. Она строится на основе его знаний об общественных отношениях и социально–экономической ситуации в стране, о положении той группы или групп, с которыми он себя более всего идентифицирует или на которую ориентируется, стремясь в нее проникнуть. В эту оценку включается и представление об уровне стабильности макроэкономической и политической ситуации, определяемое как внутренними, так и международными факторами. Индивидуализированная оценка возможностей складывается в результате взаимодействия всех этих видов социальных знаний с «уровнем Я», т.е. с оценкой человеком собственных сил и способностей. В следующем столбце матрицы размещаются ценности, на которые ориентируется личность. Необходимость выделения ценностей в особый компонент установок отстаивалась некоторыми авторами, не разделявшими распространенного мнения об их трехчленной структуре и о совпадении ценностей и эмоций[142]. Этот подход, означающий включение в структуру четвертого компонента, представляется более адекватным психологическим реалиям. Если когнитивный компонент установки как бы представляет в психике реальность мира внешних объектов и ситуаций, то ее ценностный компонент выражает отношение человека к этой реальности, которое основано на представлении о должном, желаемом. Знание о том, какова действительность на самом деле, естественно отличается от знания о том, какой она должна или не должна быть. Выявление истинных ценностей личности, особенно социально–политических, — не простое дело: особенностью большинства ценностей является их конвенциональный, общепринятый характер — люди заимствуют их из культуры общества, в которой «хорошее» отделено от «плохого» четкой гранью и сводится к набору истин, с которыми готов согласиться каждый. Все знают, что лучше быть богатым и здоровым, чем бедным и больным, и мало кто в конце XX в. будет отрицать, что свобода — это благо, а рабство — зло. При желании нетрудно доказать, что у всех или почти всех людей ценности одинаковы (во всяком случае на вербальном уровне), что означало бы полную бессмысленность работы с данной категорией, коль скоро она никак не отражает реального многообразия психологических типов личности. Социологи и социальные психологи обходят эту трудность, вынуждая респондентов делать выбор из двух или большего числа ценностей, например, выбирать между свободой и равенством или между национальным величием и гарантированным международным миром. Такой выбор нередко носит несколько «навязанный» и искусственный характер: ведь человеку могут быть одновременно дороги и собственная свобода, и равноправные отношения между людьми; он может хотеть утверждения политического превосходства своей страны, но не ценой войн с другими странами. Тем не менее процедура выбора позволяет в какой–то мере выявить если не всю систему ценностей людей, то их иерархические отношения, относительную значимость для них каждой ценности. Тем более что во многих современных обществах наиболее распространенные ценностные представления символизируют определенные типы идейно–политических ориентации. Так, «свобода» обозначает экономический, моральный и культурный либерализм, минимальное вмешательство государства и других общественных институтов в распределение доходов и частную жизнь граждан, терпимость, максимальное ограничение сферы запрещенного (по социологической терминологии «норм–рамок»). «Равенство», напротив, предполагает сознательное ограничение имущественного и социального расслоения общества, активную регулирующую роль государства в распределении доходов и в экономической жизни в целом. Приоритет «национального величия» означает активную внешнюю политику, направленную на укрепление и расширение «зоны влияния» страны за пределами ее границ, содержание крупной армии, высокие военные расходы. Аффективные компоненты установок, образующие правый столбец матрицы, наиболее полно выражают их «силу», истинную значимость в психологической структуре личности. Эмоция, аффект — наиболее «психологический» и наиболее индивидуальный из всех компонентов установки: если знания и ценности могут быть механически усвоены человеком из его социально–культурной среды и представлять собой лишь явление общественного сознания, то эмоция по поводу объекта установки означает, что отношение к объекту переживается субъектом, что данный объект так или иначе затрагивает сферу потребностей личности. Установка, не имеющая отчетливо выраженного эмоционального компонента, скорее всего, является «слабой», не играет большой роли в мотивации и поведении человека. Горизонтальные, пронумерованные от 1 до 8 разделы матрицы отражают различные аспекты социально–политической действительности, представленные в психологии личности. Они расположены в порядке нисхождения от абстрактного к конкретному — от наиболее обобщенных представлений об обществе, социальных ценностей и эмоций до установок, отражающих связь социэтальных реалий с личной судьбой. Ни конкретное «наполнение» этих разделов, ни их дифференциация не претендуют, повторим еще раз, на полноту и бесспорность; каждый из них может быть расширен или сужен, число разделов может быть доведено до 20, 30 или любой другой цифры, Задача матрицы — наметить возможную модель исследования социально–политических установок и формализовать гипотезы о корреляциях как между различными компонентами установок (представленных в матрице как горизонтальные), так и между различными установками (вертикальные). Идеологические представления и ценности Если рассмотреть, например, первый горизонтальный раздел матрицы, можно заметить, что в его «когнитивном» подразделе представлены различные, существующие в современном общественном сознании способы типологизации общественных систем: 1) формационный; 2) основанный на критериях свободы и демократии и 3) на уровне технико–экономического развития общества. Последний способ типологизации в условиях современного обострения экологической проблематики и угрозы термоядерной катастрофы все чаще связывается и сливается с критериями «естественности» и гуманности — гармоничных отношений общества и природы, способности общественной системы реализовать приоритеты выживания, физического и морального здоровья человека. Каждый из этих способов типологизации не является чисто объективистским, ценностно нейтральным, предполагает предрасположенность к определенной ценностной ориентации. Люди, верящие в формационный принцип классификации обществ, скорее всего, оппозиционны капитализму и принимают социалистические ценности в том или ином их варианте или, по меньшей мере, считают равенство и социальную справедливость приоритетными принципами общественной организации. Для сторонников капитализма, даже если они и признают правомерность понятийной пары «капитализм–социализм», все же психологически более значимым является противопоставление «свободных» и «тоталитарно–авторитарных» (отождествляемых с социализмом) обществ. Типологизация на основе уровня технико–экономического развития общества, на первый взгляд, менее идеологична, но и она коррелируется с определенными ценностными ориентациями. Правда, в данном случае эта корреляция неоднозначна: один и тот же когнитивный компонент может соответствовать противоположным идейно–ценностным установкам. Деление обществ на доиндустриальные, индустриальные и постиндустриальные одинаково значимо и для «технократов», видящих в техническом прогрессе и экономическом росте генеральный путь к решению всех проблем человечества, и для «гуманистов» и «экологов», акцентирующих антигуманные последствия этих процессов. Ряд ценностей, включенных в 1–й раздел матрицы, вообще не имеет явного отношения к абстрактно–теоретической типологизации обществ. Объектом соответствующих установок является не тип общественного устройства — формы собственности и власти, но принципы организации, функционирования и развития данной общественной системы. Эти ценности фиксируют выбор между приоритетами порядка, дисциплины, стабильности, верности традициям, жест ко иерархической организации власти и свободной от жестких правил и социального принуждения жизнедеятельности людей, инициативы, добровольности, постоянного обновления, неинституциональной и неформализованной «прямой» демократии. Соответствующие системы ценностей на Западе обычно обозначаются как консервативная и либеральная, существуют они и при «реальном социализме». Западные консерваторы и либералы могут быть одинаково привержены принципам частной собственности, свободной конкуренции и парламентской демократии, а «социалистические» — государственной собственности, планированию и «партийному руководству». «Независимость» консервативно–либерального спектра ценностей от обобщенных представлений о типах общественного устройства вместе с тем далеко не полная. «Социалистические ценности» Горбачева — нечто существенно иное по сравнению с социализмом Сталина и Суслова, Брежнева. Те, кто хочет реформировать существующие институты и отношения, нуждаются в каких–то когнитивных ориентирах реформирования, и в качестве таких ориентиров нередко выступают идеи или опыт альтернативных общественных систем. Западные либералы и реформаторы в те времена, когда социализм был еще не общественным строем, но идеологическим проектом и социальным движением, исходили из необходимости ответить на «социалистический вызов». А позднее придумали теорию конвергенции — объединения «сильных сторон» капитализма и социализма. Хрущев и Горбачев, проводя свои реформы, призывали учесть «положительные стороны» западного опыта. Соответствующие тенденции проявлялись и на уровне массового сознания. Характерно, что в ситуациях, когда знаний об альтернативных системах и соответствующих им ценностям по тем или иным причинам не существует, социально–политическая психология испытывает дезориентацию, возникает острый дефицит общественных целей. Психология кризиса После краха «реального социализма» и надежд на его гуманизацию, на конвергенцию противоположных систем такой дефицит ощущает западное общество. С ним связаны концепции «конца истории»: в обстановке относительного экономического благополучия и беспрепятственного технического прогресса, краха «формационного» соперника теряется цель дальнейшего исторического движения. В постсоциалистических обществах, особенно в республиках бывшего СССР когнитивный кризис носит намного более острый характер. Потерял былое значение выбор между социализмом и капитализмом: социализм изжил себя, а ориентация на «капиталистические» ценности свободного рынка, экономической и политической демократии, как бы они ни были привлекательны для многих, не приносит и, очевидно, не принесет в обозримом будущем «капиталистического» процветания; пока она сопряжена для многочисленных групп общества с лишениями и бедствиями. В этих условиях установки высшего уровня, обобщающие основные принципы общественного устройства, в большой мере обессмысливаются. Понятия «капитализм–социализм», «демократия — диктатура» слабо воспринимаются в основной толще общественного сознания, ибо никак не соотносятся с реалиями повседневной жизни. Эти реалии — цены и доходы, богатство и бедность, власть сильных и богатых, произвол, насилие и преступность, этнические противоречия и конфликты — вытесняют из общественной психологии знания и ценности абстрактно–идеологического ряда. Ускорение деструктивных, энтропийных процессов во многих сферах экономической и социальной жизни сосредоточивает познавательные интересы людей на проблемах стабильности и порядка, решающее ценностное значение приобретает преодоление этих процессов, угрожающих их безопасности, жизненному уровню и социально–профессиональному статусу. В ноябре 1993 г. 82% опрошенных россиян назвали наиболее тревожащей их проблемой российского общества рост цен, 64,7 — рост числа уголовных преступлений, 47,2 — кризис экономики и спад производства, 38% - рост безработицы. По сравнению с этими проблемами все, что удалено от повседневной жизни, — как общие принципы социально–экономической системы, так и политическая сфера — представляется намного менее значительным. Так, уход от идеалов социальной справедливости тревожил лишь 8,6% респондентов, обострение национальных отношений — 14,4, конфликты в руководстве страной 19,8, конфликты на границах России — 15,2%. В собственно политической области наиболее значимой для россиян была проблема слабости, беспомощности государственной власти (ее выделили около 28%). Если отдельно рассмотреть центральную для массовой психологии россиян установку на стабильность и порядок, ее структура будет выглядеть примерно следующим образом. «Силу» этой установки определяет психологическое состояние людей, порождаемое повседневным жизненным опытом, а также пессимистическим и тревожным социальным «климатом», поддерживаемым, в частности, средствами массовой информации. О том, каким в рассматриваемый период было это состояние, свидетельствуют данные тех же опросов. В октябре 1993 г. 69% опрошенных испытывали неуверенность в завтрашнем дне, 67,8% - не чувствовали себя в безопасности на улице, в ноябре у половины респондентов в предшествующие опросу дни преобладали настроения напряжения, раздражения или страха, тоски. Отсюда острая потребность в надежности, уверенности в жизни, которая выразительно подчеркивается выявленными тем же опросом предпочтениями и психологическими «дефицитами». Большинство опрошенных было в октябре удовлетворено своим положением в обществе, семейной жизнью, здоровьем и кругом общения, 43% - работой (неудовлетворено — 22), жизнь большинства (62,5%) осложнена низкими доходами и 68,7% не надеялись на улучшение своего материального положения в ближайшие полгода. Если бы можно было выбирать, половина предпочла бы гарантированные, стабильные, но невысокие доходы и лишь пятая часть высокие доходы, но без гарантий на будущее. Ведущая для большинства личная потребность в экономической стабильности и физической безопасности порождает соответствующую ей приоритетную социально–политическую ценность. Она усиливает традиционную для советского общества когнитивную установку, возлагающую основную ответственность за макроэкономические и макросоциальные явления на государственную власть. В октябре 1993 г. на вопрос о силах, способных вывести Россию из кризиса, 42% опрошенных ответили «сильное, властное руководство страной», 11% указали на местные власти и еще треть не смогла найти в российском обществе таких сил. Лишь незначительное меньшинство (немногим более 10%) сочли, что страну могут вывести из кризиса собственно экономические действующие лица (руководители государственных предприятий, предприниматели, «такие люди, как мы»). Было бы неверно думать, что россияне полностью равнодушны как к проблематике социально–экономического строя общества, так и к его влиянию на переживаемую ситуацию. Однако по причине упомянутого выше когнитивного вакуума, дискредитации старых (социалистических) и абстрактно–декларативного характера новых (рыночных) ценностей уверенный и необратимый выбор между ними крайне затруднен. В октябре 1993 г. на вопрос «Какая экономическая система на Ваш взгляд лучше?» одна треть респондентов не смогла ответить и еще по одной трети дали альтернативные ответы: экономика, основанная на государственном планировании и на рыночных отношениях. Эти данные показывают, что у большинства общие мировоззренческие (социалистические и рыночно–капиталистические) установки слабо соотносятся с видением причин кризиса и путей выхода из него. Если допустить, что группа сторонников рыночной экономики в значительной мере совпадает с тем меньшинством, которое в ходе опросов относительно оптимистично оценивает свое экономическое положение и психологическое состояние, то большинство настроенных пессимистически и негативистски, колеблется между мировоззренческим вакуумом и ностальгией по социализму. Черпая представления о способах выхода из кризиса из старого когнитивного багажа, большинство россиян не находили в сегодняшней политической действительности никого, кто мог бы осуществить этот выход. В ноябре 1993 г. лишь пятая часть опрошенных считала, что выходу из кризиса способствует деятельность президента страны, 19% - правительства, 12% - местных властей[143]- Таким образом, когнитивный и ценностный компоненты установки на сильную государственную власть как гаранта социально–экономической стабильности вступили в конфликт со знанием о реальной власти. Наряду с накопившимся протестом и возмущением этот конфликт, видимо, был одной из важнейших причин массированного голосования на декабрьских выборах 1993 г. за Жириновского. Решающими преимуществами этого деятеля перед соперниками были, во–первых, успешно сформированный им образ «силы», «решительности» и, во–вторых, афишируемая несвязанность с нынешней «слабой» или какой–либо прошлой властью. По сравнению с этими преимуществами собственная идейно–политическая платформа Жириновского не имела особого значения для большинства избирателей. Между эмоциями и сознанием Изложенные наблюдения позволяют высказать предположение о ведущей роли ценностных и аффективных компонентов установок в психологических реакциях на социально–политические события и ситуации. Когнитивный компонент играет роль «поставщика» материала для формирования содержания ценностей, но в процессе этого формирования происходит отбор знаний, подгонка их под некий «психологический заказ». Этот «заказ на знания» представляет собой не что иное, как выражение потребностей субъектов психики. Ценности потому и играют роль «заказчика» по отношению к знаниям, что они суть осознанное выражение потребностей. Однако и сами ценности, чтобы выполнить эту роль, должны подвергнуть себя сортировке и структурированию, выделить в себе компоненты более и менее значимые для субъекта, отбросить в осадок то, что является для него механическим заимствованием от других и не коренится в его собственных, переживаемых им потребностях. Критерием такой сортировки и отбора являются эмоции субъекта по поводу объектов, ситуаций и событий. В некоторых современных психофизиологических концепциях подчеркивается роль эмоций как «сигнализатора» потребностей, наиболее непосредственного и непроизвольного, т.е. не контролируемого сознанием их выражения в психике[144]. Получается, что в определенном смысле аффективные компоненты установок «главнее» ценностных и когнитивных. Подобная направленность внутренних структурных связей компонентов установки, очевидно, не является единственно возможной. Она действует прежде всего в тех случаях, когда источником потребностей является физиологический или психологический дефицит, не зависящий от сознания субъекта. Но бывают ситуации, в которых вполне осознанные идеологические и политические установки глубоко интериоризированы субъектом, выражающие их ценности и знания образуют содержание его собственных потребностей. В таких случаях сами эти ценности и знания являются источником эмоционального отношения к явлениям общественно–политической жизни. Именно по такой схеме строилась психология многих сторонников российской «непримиримой оппозиции», для которых любое негативное явление в экономической и социально–политической жизни было свидетельством пагубности антисоциалистической или «антипатриотической» политики властей. Социалистические и националистические ценности, обслуживающие их когнитивные установки (о превосходстве социализма и «великом социалистическом прошлом», о самобытности, историческом призвании и имперских национальных интересах России, о «жидо–массонском заговоре» и т.п.) у идейных противников либеральных реформ первичны по отношению к их эмоциональным реакциям на происходящее в стране. Вместе с тем массовая неидеологическая оппозиция либерально–реформистскому курсу, переросшая в ностальгию по социализму и Советскому Союзу, питалась в значительной мере именно эмоциональными реакциями. Для сторонников же этого курса, в особенности из более образованной и интеллектуально развитой среды первичным звеном политических установок часто был когнитивный компонент — знание об экономической и социальной эффективности свободных рыночных отношений. Свобода или равенство? Указанные теоретические предположения трудно подтвердить строго формализованным и квантифициированным эмпирическим материалом. В научной литературе едва ли можно отыскать эмпирические исследования, в которых социально–политические установки и их компоненты были бы представлены с такой степенью охвата и детализации, как это предусматривается предлагаемой матрицей. Скорее, можно найти работы, данные которых корреспондируют с теми или иными ее фрагментами. Так, эмпирические исследования ценностей могут быть использованы для изучения вертикальных связей различных уровней матрицы — между ценностями, входящими в различные установки. В масштабном исследовании ценностей западноевропейцев, выполненном в 1981 г. под руководством известного французского социопсихолога Ж. Стотзеля, выявляются корреляции между массовыми политическими ориентациями и общей системой ценностей. Для людей с правыми политическими взглядами наиболее значимыми являются национально–патриотические ценности, для левых — свобода, справедливость, мир. Левые чаще правых активно интересуются политикой. Наименьший интерес к ней и вообще приверженность какойлибо из «высших» общественно–политических ценностей испытывают люди, не имеющие четко выраженных правых или левых взглядов. При движении от левой к правой части политического спектра возрастает доверие к большинству политических и социальных институтов. Все эти данные более или менее предсказуемы: для западных правых приоритетны защита и укрепление существующего строя, что предполагает социально–политический конформизм и его оправдание национальными интересами и традициями. Столь же естественно критика этого строя, присущая левым политическим ориентациям, ведется с позиций социальной справедливости и антимилитаризма. Сложнее обстоит дело с ценностями свободы и равенства. С одной стороны, данные исследования, да и весь опыт политической жизни Западной Европы показывают, что приоритет свободы типичен для людей правых взглядов, а равенства — для левых. Это соответствует и особенностям общественных систем, образующих идеалы противоположных политических течений: «свободное общество» воспринимается как синоним существующего, т.е. капиталистического строя, с которым идентифицируют себя люди право–консервативных взглядов; левые являются сторонниками социализма (чаще всего воображаемого, «демократического») или по меньшей мере «смешанного общества», сочетающего рыночные механизмы и политический плюрализм с уравнительным «социалистическим» распределением. С другой стороны, выбор между ценностями свободы и равенства не оказывает влияния на другие уровни ценностей, регулирующих практическое отношение людей к различным аспектам социальной действительности. Парадоксальным образом правые сторонники свободы оказываются адептами жесткого порядка, дисциплины, беспрекословного подчинения начальству, а левые адепты равенства, казалось бы, означающего нивелирование положения и поведения людей в соответствии с уравнивающим их всех стандартом, в действительности являются поборниками максимальной свободы индивида. Так, правые чаще левых поддерживают принцип беспрекословного и бездумного подчинения приказам начальника в процессе труда, выступают за воспитание детей в духе послушания. Выбирая между альтернативными приоритетами развития общества, левые западноевропейцы отдают предпочтение «развитию индивида», а правые «укреплению уважения к авторитетам». В качестве главных национальных целей левые чаще выбирают реализацию демократических ценностей таких, как свобода самовыражения, возможность для граждан выражать свое мнение по поводу важных решений правительства, правые же предпочитают «поддержание порядка». Великобритания, превзошедшая все другие страны по приверженности к свободе (ее выбрало здесь 62% опрошенных, равенство — только 23), одновременно дала рекордную долю поклонников добродетели послушания (37%) и наименьшую — независимости (16%; средние цифры по Западной Европе соответственно 25 и 27%). Комментируя этот парадокс, Ж. Стотзель замечает, что «выбор между порядком и неподчинением и основополагающий для альтернативы левая–правая выбор между свободой и равенством относительно независимы друг от друга»[145]. Сходный феномен относительной взаимной независимости более общих и абстрактных, касающихся типа общественного устройства ценностей, с одной стороны, более конкретных — консервативных и либеральных — с другой, уже затрагивался выше. Природу парадокса в какой–то мере помогают понять корреляции между политическими взглядами и личными аффективно–психологическими характеристиками опрошенных. При движении справа налево уменьшается доля «очень счастливых» и «счастливых» людей и увеличивается доля тех, кто ощущает чувства бессмысленности жизни и одиночества. Среди левых наименьшая доля тех, кто гордится своим трудом и испытывает удовольствие, приступая к работе в понедельник; тех, кто ощущает возможность свободно принимать решения, и больше воспринимающих себя как объект эксплуатации. Удовлетворенность жизнью в целом и конкретными ее аспектами: семейными отношениями, профессиональным и материальным положением тем выше, чем «правее» политические взгляды человека[146]. Корреляция между личной неудовлетворенностью и социальным протестом, или критицизмом, которые питают левые взгляды между удовлетворенностью и социальным конформизмом, стимулирующим правые ориентации, логична и естественна. Особого объяснения, видимо, требуют лишь парадоксальные «связки» между неудовлетворенностью, стремлением к личной свободе и второстепенным значением свободы как общественной ценности, с одной стороны, удовлетворенностью, предпочтением порядка личной свободе и ее приоритетным значением на макросоциальном уровне — с другой. Ключевым моментом такого объяснения может послужить характерное для неудовлетворенных (и тяготеющих к левым взглядам) западноевропейцев переживание собственной несвободы. Зависимость от чужой воли и решений, невозможность управлять собственной судьбой, ощущение социальной слабости — весь этот аффективный комплекс — знаменует — так же, как чувства одиночества и бессмысленности жизни — неудовлетворенность потребностей социального существования личности, обусловленную одновременно дефицитом позитивных связей с другими людьми, социально осмысленной деятельности и индивидуальной автономии. Поскольку для социально слабых, образующих основную базу левых политических течений, психологически наиболее характерен именно дефицит свободы, переживание социальных связей и отношений как зависимости от сильных и охраняемого ими порядка, неудовлетворенность обостряет потребность в свободе. Удовлетворенные же, ощущая себя социально сильными или, по меньшей мере, защищенными, нуждаются не столько в свободе, сколько в порядке, который гарантирует удовлетворяющие их условия жизни. «Перевертывание» ценностей на логически противоположные, которое происходит при выборе между свободой и равенством, в сущности является продуктом тех же потребностей, но опосредованных эксплицитными или имплицитными (явными или неявными) «теориями» общественного порядка. Предпочтение нормативного порядка в повседневной социальной практике сочетается с апологией свободы как принципа общественного устройства потому, что «теоретически» свобода признается неотъемлемым компонентом охраняемого порядка. Свобода, которой располагает сильный, предоставлена ему этим порядком, равенство же означало бы его принудительное приравнение к слабым. Для слабого равенства — опять же «теоретически» — есть общественное условие расширения поля свободы. Выбор между свободой и равенством обусловлен, разумеется, и непосредственными социальными интересами. Среди сторонников правых взглядов, по данным того же исследования, больше людей, обладающих высоким доходом и собственностью, среди левых — рядовых наемных работников, не имеющих ни того, ни другого. Выбор отражает, следовательно, борьбу социальных групп вокруг распределения доходов. Однако не только ее, но и определенный уровень психологии личности — тот, на котором вырабатываются и воспроизводятся ее абстрактно–теоретические социальные представления и ценности. Эти процессы теоретического выражения потребностей и мотивов происходят на основе заимствования из общественного сознания «готовых» теорий или самостоятельной рациональной рефлексии индивида, или сочетания того и другого. Однако во всех случаях подобные представления и ценности являются продуктами сознания. Данные о различных, даже противоположных значениях свободы в рамках одной и той же индивидуальной психологии позволяют несколько развить и конкретизировать изложенные выше соображения о структуре установок. Установки, характеризуемые В.А. Ядовым как диспозиции высшего уровня, относящиеся к системе общественных отношений и относительно протяженным во времени историческим ситуациям, являются установками сознательными. Точнее было бы сказать сознательно–культурными, ибо они в значительной мере черпаются из культуры нации или большой социальной группы. На более низких уровнях системы установок в их формировании возрастает роль мотивационных стимулов, идущих из сферы бессознательного (или менее поддающихся контролю сознания). Объектом этих установок, напомним, являются более преходящие жизненные ситуации и непосредственные (связанные с общением) социальные и межличностные отношения в семье, на работе и т.п. Такие упоминающиеся в западноевропейском исследовании ценности, как послушание, порядок, уважение к авторитетам, свобода самовыражения, независимость личности и т.п., относятся именно к этим уровням и представляют собой вербально–ценностное оформление подобных внутренних стимулов. Если использовать трехчленную структуру личности, разработанную 3. Фрейдом, установки–ценности высшего уровня восходят к «сверх–Я», низших — относятся к индивидуальному Я и представляют собой результат аккультурации («окультуривания») бессознательных стимулов, порожденных «Оно». Установки, выработанные таким образом, глубже, вернее выражают психологию личности, чем принятые ею из «сверх–Я». Потребность в свободе, которую испытывает человек, практически ощущающий гнет чужой воли, сильнее и «истиннее», чем та же установка, привнесенная из общепринятой системы ценностей, выполняющей по сути дела охранительные (по отношению к существующему порядку) функции. Если оценивать истинное психологическое содержание собственно политических установок, то более специфической и органичной для левых ориентации окажется все же мотивация свободы, а для правых охраны порядка. Поэтому вряд ли можно признать оправданной ту терминологическую перестройку, которая была произведена в российском политическом языке в посттоталитарный период. Либерально–реформаторские, демократические идейно–политические течения, ранее называемые левыми, из–за их теоретической близости к западному неоконсерватизму с его апологией свободного рынка, частной собственности, антиэтатизма и антикоммунизма стали именовать правыми, а коммунистов и им подобных — по аналогии с их западными политическими тезками — левыми. В действительности же в России 90–х, с точки зрения политического этоса и ценностной иерархии, правыми являются именно защитники государственного социализма, означающего жестко–авторитарную структуру социально–политических отношений и апелляцию к «старому», к традициям. Особенно наглядно их «правизну» выражает сближение с национал — «патриотами», агрессивный имперский национализм во всем мире — родовой признак правоконсервативных позиций. 3. Установки и социальное поведение Слово и дело Напомним, что установка есть заложенная в психике готовность к определенной реакции на определенные объекты и ситуации. Реакция может быть только психологической — интеллектуальной или эмоциональной или выражаться в действиях. Одним из событий недавней российской истории, в котором ярко проявилось значение политических установок, были вооруженные конфликты в Москве 3–4 октября 1993 г. После того как президент Ельцин указом 21 сентября распустил Верховный совет, в столице и в стране нарастала конфронтация между сторонниками и противниками президента, в Белый дом (резиденцию Верховного совета), блокированный милицией, подчиненной исполнительной власти, стягивались хорошо вооруженные боевики — «защитники парламента». 3 октября антипрезидентская оппозиция организовала манифестации и публичные беспорядки, а затем, не встретив особого сопротивления милицейских подразделений, перешла к вооруженным действиям. Было захвачено здание мэрии, всю ночь продолжался штурм телецентра в Останкино, оборонявшегося военными частями. На следующий день в город по приказу президента были введены танковые части, но защищавшие парламент боевики продолжали активные действия, на прилегающих улицах велась снайперская стрельба. Защитникам Белого дома был предъявлен ультиматум, и после их отказа сдать оружие по зданию парламента была открыта артиллерийская стрельба, которая и решила исход сражения. Беспрецедентный характер событий (в Москве не было вооруженных боев со времен Октябрьской революции и гражданской войны), оставленный ими кровавый след (сотни убитых и раненых) не могли не вызвать острой реакции общественного мнения. Однозначные оценки были затруднены запутанной предысторией вооруженного конфликта долго нараставшей конфронтацией законодательной и исполнительной власти. Тяжелое впечатление на людей производил сам факт артиллерийского обстрела парламента, полуразрушенное, закопченое здание Белого дома. И все же, как показывают данные опросов, большинство москвичей и россиян одобрило действия президента. Вина возлагалась на тех, кто первыми открыл стрельбу, начал убивать людей, разрушать и захватывать здания. Но многие обвиняли в пролитой крови Ельцина и демократов. Не удивительно, что антиельцинскую позицию разделяли сторонники оппозиционных — коммунистических и националистических течений. Однако среди осудивших действия исполнительной власти было и немало людей, политически чуждых этим течениям, в том числе и искренних сторонников демократии. Мне довелось немало разговаривать с такими людьми; все они как бы отталкивали от себя противоречащие их мнению факты: организованные и целенаправленные вооруженные действия, боевиков, в том числе фашистовбаркашовцев, невозможность прекратить их мирными способами. Или оправдывали эти действия — убийства милиционеров и мирных граждан — предшествующим «антипарламентским» указом президента. В ходе всех этих встреч и разговоров я убедился в том, что при всем различии политических взглядов таких людей их объединяет одно: еще до сентябрьских и октябрьских событий все они резко отрицательно воспринимали фигуру Б.Н. Ельцина. Одни — простые граждане — потому, что возлагали на него вину за тяжелое экономическое положение в стране; другие — политики и чиновники, связанные с Горбачевым или с союзными структурами и не вписавшиеся в новый истеблишмент потому, что Ельцин прервал их политическую карьеру. И наконец, третьи — особенно из числа гуманитарной интеллигенции — потому, что его деятельность противоречила их весьма абстрактному и умозрительному идеалу парламентской демократии. У всех них очень сильная аффективная негативная установка на «объект» (политического деятеля) обусловила реакцию на политическую ситуацию, в которой этот «объект» играл центральную роль. Даже если бы президенту удалось действовать значительно мягче, их реакция была бы примерно такой же. До сих пор речь шла об эмоциональных и рефлективных проявлениях установок; у активных участников событий реакция на них не ограничивалась оценками и эмоциями. Тысячи противников Ельцина пришли к Белому дому, чтобы защищать его с оружием в руках. Другие тысячи вышли на улицы 3 октября, готовые сражаться с милицией, а затем хлынули штурмовать мэрию и телецентр. Подавляющее большинство москвичей, сочувствовавших президенту, переживали события у радиоприемников и экранов телевизоров, но было и активное меньшинство, которое, последовав призыву Е. Гайдара, в ночь с 3 на 4–е пришло к Кремлю и Моссовету, чтобы противостоять боевикам, а затем захватывало здания районных советов. Политические установки всех этих людей проявились, говоря языком социальной психологии, на поведенческом (конативном) уровне. На примере рассматриваемой ситуации видно, что поведенческий акт (если под ним иметь в виду нечто большее, чем чисто «языковое» поведение — действие, направленное на социальные объекты и каким–то образом меняющее ситуацию) представляет собой возможный, но не обязательный компонент многих установок. Здесь мы подходим к одной из самых сложных проблем психологической науки: соотношению между психологически переживаемыми, осознанными и высказываемыми мотивами (установками, ценностями, убеждениями и т.д.), с одной стороны, практическим поведением — с другой. Или, говоря проще, между словом и делом. О психологической регуляции поведения Во все учебники социальной психологии в качестве своего рода классической модели социального поведения вошла так называемая загадка Лапьера. В начале 30–х годов Лапьер в течение почти двух лет путешествовал по США вместе с двумя китайцами–студентами, останавливаясь с ними во многих отелях, посещал кафе, рестораны и везде (за одним исключением) встречал нормальный прием и хорошее обслуживание. После завершения путешествия он разослал письма в те кафе, рестораны и отели, которые только что посетил, с вопросом: согласны ли их владельцы принять его и группу друзей, в том числе китайцев. 93% владельцев ресторанов и 92% владельцев отелей ответили отказом…[147] Данные Лапьера позднее были подтверждены многими сходными исследованиями. В таких случаях проявляется не столько противоречие между словом и делом, сколько между реакциями на один и тот же объект в различных жизненных ситуациях: расистская установка определяет поведение в одной ситуации и никак не воздействует на него в другой. Подобные противоречия — одно из наиболее типичных явлений человеческой психики вообще, социально–политической психологии в частности. Парадокс Лапьера положил начало осмыслению этого явления с позиций социальной психологии; начиная с 50–х годов был предложен целый ряд теорий, объясняющих рассогласование аттитюдов и поведения. Многие авторы сосредотачивали внимание на разработке методик, которые позволяли бы более точно выявлять и измерять установки, надеясь, что более совершенная техника исследований снимет проблему или, по меньшей мере, сделает ее менее загадочной. Другие шли по пути более углубленного понимания самого феномена установки и ее поведенческого компонента. Не имея здесь возможности рассмотреть эту специальную литературу, остановимся лишь на выводах и положениях, которые имеют наиболее принципиальное значение для понимания проблемы. Как замечает Дж. Джаспарс, проблема состоит не в том, что люди не всегда делают то, что говорят. Реальный вопрос в том, являются ли «вербальные» и поведенческие ответы действительно выражениями одного и того же аттитюда. Автор ссылается на другого исследователя — А. Уикера, полагавшего, что на пути от вербально–выражаемых компонентов аттитюдов к поведению вступают в действие помехи, «препятствующие факторы»[148]. Этими «препятствующими факторами» могут быть другие аттитюды, соотносимые, как и вербально высказанные, осознанные с данной ситуацией, но обладающие по сравнению с ними большей силой, способностью определять поведение. В казусе Лапьера таким конкурирующим с расистским (не пускать китайцев!) аттитюдом могла быть ролевая, коренящаяся в навыках профессиональной деятельности владельцев отелей и ресторанов установка на оптимальное обслуживание клиентов, предупредительность по отношению к ним. Но тогда возникает вопрос, почему же эта установка не проявилась при заочном заказе? К ответу на этот вопрос подводят ряд концептов, разработанных в рамках изучения проблемы американскими социопсихологами (М. Дефлер и Ф. Уэсти, Л. Линн, М. Рокич, М. Фишбайн)[149]. Так, Рокич подчеркивал, что поведение определяется не только аттитюдом на объект (например, расистской антикитайской установкой), но и аттитюдом к ситуации (в гостиницу вошли гости и просят номер). Линн ввел в механизм функционирования аттитюда параметр социальной вовлеченности, по его определению, «уровень согласованности между расовым аттитюдом и расовым поведением есть функция от устойчивости аттитюдной позиции и степени социального вовлечения между индивидом и объектом аттитюда». Одно дело отказывать заочно некоему абстрактному представителю презираемой расы и другое — делать то же в ситуации непосредственного межличностного контакта, в который вовлечены сам хозяин отеля, студенты–китайцы и еще сопровождающий их белый американец. Чтобы расовый аттитюд реализовался в этой ситуации, он должен обладать очень сильным эмоциональным зарядом, свойством агрессивности, способным перевести ординарное миролюбивое деловое общение в острый конфликт. «Социальное вовлечение» может быть и фактором, усиливающим поведенческий компонент аттитюда. Например, уличные беспорядки, бунты, погромы и тому подобные агрессивные массовые действия активизируют индивидуальные установки (негативное отношение к власти, полицейским или какой–либо иной «враждебной» группе), которые в обычных условиях проявляются лишь в вербальных оценках или настроениях. Усиливающим дополнительным фактором в подобных ситуациях является изучавшийся в социальной психологии феномен эмоционального заражения, возникающий в больших скоплениях людей, в толпе. В случаях рассогласования когнитивных, ценностных, словом, так или иначе осознанных компонентов аттитюдов с поведенческими, поведение направляется уже не данным аттитюдом, а каким–то другим психологическим фактором. М. Фишбайн назвал его аттитюдом к выполнению данного действия, отличающегося от аттитюда на объект. Поведение, по его мнению, определяется этим аттитюдом, а также индивидуальными и социальными нормами, которыми руководствуется субъект, его мотивацией к выполнению этих норм. Думается, что данная концепция скорее точнее очерчивает проблему, чем решает ее. Она указывает (как и идея социальной вовлеченности) на наличие, кроме определенного аттитюда на объект, ряда других психологических факторов, воздействующих на поведение, но не объясняет, почему этот аттитюд влияет или не влияет на поведение. Ответ, по–видимому, кроется в многозначности конкретных социальных объектов для каждого субъекта, в том, что в действительности в психике по поводу каждого объекта, а также многих ситуаций заложена не одна, а несколько установок. В 70–е годы во Франции обострилась проблема миграции. В условиях ухудшения общей экономической ситуации и роста безработицы многочисленные иммигранты (главным образом арабы и африканцы) начали представлять серьезную конкуренцию для французов в борьбе за рабочие места и различные социальные льготы. В рабочей среде получили распространение националистические настроения; опросы показывали, что многие рабочие–французы высказываются за ограничение иммиграции и прав иммигрантов. В то же время, как отмечали социологи, подобные настроения находили слабый отзвук на предприятиях и в цехах, здесь между рабочими разного цвета кожи сохранились нормальные товарищеские отношения. Более того, рабочий класс оказал энергичное сопротивление активизировавшему в этот период расистскому движению под лозунгом «Франция для французов», многие рабочие приняли участие в массовых антирасистских акциях, проходивших под характерным девизом «Не трогай моего приятеля!». Очевидно в отношении к одному и тому же «объекту» — иностранным рабочим столкнулись два противоположных аттитюда — один, рациональнопрагматический, основанный на знании о конкуренции за рабочие места и роли в ней иностранцев и другой, более эмоциональный, коренящийся в традициях рабочей солидарности и интернационализма и подкрепленный «социальной вовлеченностью» — тем «чувством локтя», которое возникает у людей, работающих в одном коллективе. Проявление аттитюдов на поведенческом уровне может происходить только при «встрече» его с релевантной ситуацией–такой, в которой возможно или необходимо действие. Установка на ситуацию, как отмечалось, зависит от установок на участвующие в ней социальные объекты. Из аттитюдов, запечатленных в психике субъекта, он «выбирает» тот, который больше «подходит» к ситуации. На этот выбор влияют иерархия реальных мотивов субъекта, нормы, на которые он ориентируется в своем поведении, интенсивность его психологических связей с социальной средой, в которой развертывается ситуация («социальная вовлеченность»). В результате возникает установка на выполнение (или невыполнение) определенного действия. По своему содержанию она может расходиться с той из установок на объект или ситуацию, которая ранее наиболее явным образом присутствовала в сознании субъекта, выражалась им вербально (обычно именно такие установки полнее всего «улавливаются» социально–психологическими исследованиями). Рассогласование между установками и поведением, как правило, имеет отношение именно к таким наиболее осознанным, вербальным установкам. Примерно так выглядит проблема отношения «слова и дела» в свете специальных социально–психологических исследований. Во многом близки к этим положениям выводы специального эмпирического исследования аттитюдно–поведенческих рассогласований, выполненного коллективом социологов под руководством В.А. Ядова. Авторы подчеркивают, что «рассогласование между диспозициями и фактическим поведением личности есть результат как социальных, так и индивидуальных факторов. Со стороны социальных условий основной источник таких рассогласований — множественность и подчас противоречивость социально–нормативных предписаний, относящихся к различным сторонам жизнедеятельности людей (и, добавим, запечатлеваемых в принимаемых ими установках). Со стороны субъекта деятельности, подчеркивают социологи, причиной несоответствий являются, вопервых, разнообразные препятствия, возникающие на пути реализации диспозиций, и, во–вторых, уровень их осознания, не соответствующий их реальному психологическому «весу». В исследовании вводится понятие «актуальная диспозиция», соответствующая масштабу действия в данной ситуации — «роль ведущего принимает на себя тот компонент и тот уровень диспозиционной системы, который наиболее полно соответствует данным условиям и цели деятельности именно в этом масштабе»[150]. Актуальную диспозицию, очевидно, можно рассматривать как установку, «выбранную субъектом» применительно к ситуации. Несколько иначе подходит к проблеме аттитюдов и их рассогласования с поведением B.C. Магун. Этот автор рассматривает аттитюд как «эгоистический» компонент психики, как оценку только индивидуальной ценности объектов и действия и противопоставляет ему признаваемые индивидом ценности других людей и социальных систем. Если субъект действует в соответствии с этими социальными ценностями, его поведение расходится с аттитюдом[151]. Трудность, возникающая при таком подходе, состоит в том, что вряд ли можно найти достаточно ясный критерий выделения чисто индивидуальных аттитюдов: ведь глубоко интериоризированные индивидом социальные ценности тоже становятся его установками. Нередко бывает и так, что именно такие нормативные, принятые в данной социальной среде ценности выступают в качестве аттитюдов, лучше всего сознаваемых индивидом, а действует он вопреки им, под влиянием каких–то своих собственных индивидуальных побуждений. Механизм рассогласований, описанный B.C. Maryном, тем не менее вполне реален. Например, он весьма типичен для советского человека с его обусловленным тоталитарным типом общественных отношений «двойным стандартом», двоемыслием. Этот человек был вынужден демонстративно принимать и в какой–то мере разделять официальные идеологические нормы, но чаще всего не следовал им в своем реальном поведении. Так, официально провозглашаемый коллективизм, по данным отечественной эмпирической социологии, вообще не обнаруживается в его реальной психологии и поведении[152]. По формулировке авторов известной монографии о советском человеке, главная особенность его нормативных установок «состояла в том, что они никогда не могли быть исполнены, более того, эта неосуществимость была условием существования советских людей»[153]. Другая сторона ситуации двоемыслия заключалась в том, что внешне, демонстративно подчиняясь практически невыполнимым официальным нормам, люди вырабатывали свои собственные индивидуальные установки, служившие им реальным ориентиром поведения. Однако эти установки, например морально–нравственные или культурные, сплошь и рядом расходились с требованиями системы — уже не столько официально декларируемыми, сколько принудительно навязываемыми, прежде всего с необходимостью беспрекословного подчинения власти и диктуемым ею «правилам игры». Такое диктуемое или вынужденное поведение — типичная для советского общества причина рассогласования индивидуальных аттитюдов с поведенческими стандартами. В 1992 г. только 19% опрошенных заявили, что им никогда не приходилось поступать вопреки тому, что они считают правильным, справедливым. Такая же доля опрошенных призналась, что совершали «неправильные» поступки «под давлением начальства», 6% - «под давлением коллектива», 11% - «из–за собственной слабости», 22% - «для пользы дела». Последняя категория ответов особенно характерна для психологии двоемыслия. Люди, давшие этот ответ, вполне сознательно «держат в уме» два параллельных и противоречащих друг другу ряда установок: один, выражающий их собственные, индивидуальные представления о «правильном и справедливом», другой — интериоризированные ими социальные требования и в своих действиях руководствуются именно этими требованиями. Характерно, что такое осознанное двоемыслие типично для представителей социальных групп, наиболее интегрированных психологически в господствующую систему — членов компартии, военных, подписчиков «Правды»[154]. В целом, любая из социально–психологических концепций конфликта поведения и установок раскрывает те или иные возможные причины такого конфликта, но даже вся совокупность этих концепций не дает целостного удовлетворительного, т.е. пригодного для всех случаев, решения проблемы. Самое большее, социально–психологическая теория позволяет выделить несколько наиболее типичных ситуаций рассогласования поведения и осознанных установок. Назовем некоторые из таких ситуаций, относящихся к сфере социально–политической психологии. 1. Существующие общественные и политические отношения и положение человека в этих отношениях ограничивают возможности свободного выбора типа индивидуального поведения; человек по объективным причинам не в состоянии реализовать свои убеждения и ценности, выработанные им в процессе осмысления действительности или заимствованные от других. В результате он вынужден руководствоваться актуальной установкой, противоречащей этим убеждениям. Такие ситуации возникают отнюдь не только в условиях прямого давления властных институтов на индивидуальное поведение, сопровождающегося принуждением, санкциями и т.д. С начала 70–х годов большинство жителей западных стран убедились, судя по данным опросов, в антигуманном характере так называемого общества потребления, лишающего личность содержательных жизненных целей и грозящего истреблением природной среды. Тем не менее подавляющее большинство продолжало участвовать в «гонке за потреблением», ибо не находило в доступных ему видах деятельности таких, которые соответствовали бы идеалам гармонии с природой и полноценного развития личности. В момент российских выборов декабря 1993 г. многие избиратели, разделявшие демократические убеждения, предпочли не участвовать в голосовании (фактически содействуя тем самым успеху антидемократических сил), ибо не находили среди партий, блоков и кандидатов, фигурировавших в избирательных бюллетенях, таких, которых они могли бы считать носителями подлинного демократизма. 2. В психике индивида сосуществуют различные или противоположные установки в отношении одного и того же объекта либо ситуации (что объясняется в конечном счете противоречивостью сознания и социального и индивидуального опыта); одна из установок актуализируется под влиянием конкретного сочетания ситуационных факторов. Так, люди, в принципе отрицательно относящиеся к забастовкам, нередко тем не менее участвуют в них, поскольку в то же время видят в забастовках неизбежный способ действия в определенных экстремальных ситуациях. 3. Непосредственной причиной рассогласования является вовлеченность индивида в социальную группу или межличностный контакт (как в казусе Лапьера), в интересы «других», побуждающая его действовать в соответствии с ролевой функцией в группе или с групповыми ожиданиями. В жизни бывают и такие ситуации, когда внутригрупповые и межличностные отношения, напротив, являются источником нонконформистского (по отношению к группе) индивидуального поведения, противоречащего также усвоенным индивидом групповым установкам. В подобных ситуациях проявляется глубинное стремление личности к автономии, самостоятельности суждений. Помню, как меня и моих однокурсников по историческому факультету МГУ поразил один из студентов — в будущем известный писатель и историк Н. Эйдельман, — когда на комсомольском собрании он оказался единственным из нас, не проголосовавшим за исключение из комсомола студента, чьи прегрешения «против коммунистической морали» казались совершенно очевидными. Пытаясь объяснить свою позицию, наш товарищ говорил, что у него вызвала сомнения именно та легкость, с которой собрание достигло полного единодушия, решая судьбу человека. «Список» ситуаций рассогласования является открытым — он может быть продолжен на основе анализа практически неограниченного числа конкретных казусов. Но его расширение не решает названной выше проблемы: формулирования обобщающей, интегральной концепции. Эта трудность связана с более широкой проблемой стимулов человеческого поведения. Если можно с уверенностью утверждать, что такими стимулами являются потребности и мотивы, обычно закрепляемые установками, то факторы индивидуального «выбора» между соперничающими потребностями едва ли поддаются интерпретации и исчерпывающему научному анализу. А ведь именно из такого «выбора» и рождается поступок, действие. В самой общей форме есть основания утверждать, что в конечном счете индивидуальное поведение обусловлено совокупностью самых разнообразных — биогенетических, интеллектуальных, волевых, эмоциональных, характерологических, моральных — человеческих свойств, которая может быть определена как психический ресурс личности. Сама уникальная индивидуальная личность является высшей, решающей инстанцией, направляющей ее, личности, поведение (что, как было показано выше отнюдь не противоречит ее социальной природе). Даже в описанных выше ситуациях предельного ограничения внешними по отношению к личности силами выбора форм ее поведения человек может (как это чаще всего бывает) подчиняться, но может и не подчиняться этим силам. Примеры найти нетрудно. Именно уникальность любой человеческой личности делает столь трудным анализ ее психических ресурсов, применимый к «человеку вообще». Уникальность ресурса личности состоит в частности в том, что индивидуально–неповторимым в нем является конкретное соотношение и конфигурация рациональных и спонтанно–иррациональных, контролируемых сознанием и неосознанных стимулов поведения. В социологической науке для объяснения социального поведения широко используется категория групповых и личных интересов: именно в интересах наиболее четкое и законченное выражение получают потребности и ценности людей. Оспаривать ведущее значение интересов в общественно–политической жизни было бы абсурдом, однако психологи используют эту категорию с большей осторожностью, чем социологи. Проблема состоит в том, что интерес, используя терминологию М. Вебера, категория целерациональная, но в реальной жизни осознание интересов представляет собой достаточно самостоятельный и сложный процесс, в котором кроме рационального мышления участвуют, как мы видели, когнитивные, эмоциональные и социально–культурные факторы. Относительно самоочевидны и бесспорны лишь те интересы, которые выражают наиболее элементарные потребности физического существования — в физической безопасности, пище, тепле, в определенном денежном доходе и т.п. Потребности же второго порядка, фиксирующие средства удовлетворения первичных потребностей и тем более потребностей социального существования, воплощающие их предметное содержание, весьма многозначны и многовариантны; поэтому люди, находящиеся в аналогичной объективной ситуации, часто поразному представляют себе свои интересы. Владельцы отелей и ресторанов из эксперимента Лапьера, отказываясь принять заочно заказ от китайцев, действовали вопреки своим материальным интересам. У многих людей наиболее сильными стимулами социального поведения в ряде ситуаций являются убеждения, сознательно принятые ценности и установки, у многих — мало понятные им самим «внутренние» импульсы. На качество ресурса личности, а тем самым и на ее социальное поведение весьма существенно влияет уровень его организованности — то, насколько четко соподчинены между собой различные мотивы и установки. Чем ниже этот уровень, тем более случайны, непредсказуемы для самого человека и связанных с ним людей его действия и поступки. Социально–политическая жизнь дает примеры и таких ситуаций, в которых те или иные ограничения в психическом ресурсе личности лишают ее возможности реализовать собственные ценности и убеждения. В экстремальных случаях такие ситуации порождают подлинные личные трагедии. В 60–70–е годы в одной из стран Латинской Америки руководитель подпольной партии, борющейся против господствующей в стране террористической диктатуры, попросил своих товарищей освободить его от занимаемого поста, ссылаясь на то, что он «физический трус» и в случае ареста не сможет выдержать пыток. Подобные случаи, когда человек сам отчетливо сознает пределы своих психологических ресурсов, скорее всего — редкое исключение. Гораздо чаще такое сознание отсутствует и люди усваивают установки и берутся за дела, не соответствующие их волевым или интеллектуальным возможностям, реальной структуре их мотивов. В результате у них происходит сдвиг в первоначально принятых целях деятельности, сознаваемые человеком установки вытесняются совершенно другими, которые он подчас скрывает от самого себя. Так происходит с иными политическими деятелями, начинающими с борьбы за высокие общественные идеалы, а кончающими беспринципной «борьбой» за собственную карьеру и доходы. Для социально–политической психологии особый интерес представляют особенности психической, деятельности личности, зависящие от уровня ее вовлеченности в общественную жизнь. По этому критерию члены любого общества могут быть разделены на три группы: вопервых, людей, для которых политика или работа в общественных организациях является основной сферой профессиональной деятельности («профессионалы» и «лидеры»); во–вторых, тех, кто, будучи занят в других сферах профессиональной деятельности или принадлежа к несамодеятельным категориям населения (взрослая учащаяся молодежь, пенсионеры, домашние хозяйки), систематически и активно участвует в общественно–политической жизни («активисты»), и, в–третьих, то подавляющее большинство общества, которое такого систематического активного участия в ней не принимает («масса»). Особенности социально–политической психологии и поведения представителей этих групп рассматриваются в следующих главах. Примечания:1 Подробнее см.: Андреева Г.М. Социальная психология, М., 1980. С. 36–39. 11 Political Psychology. Contemporary Problems and Issues / Ed. M.G. Hermann S. Francisco; L., 1986. P. 4. 12 Political Psychology. 1979. N 1. P. 106. 13 Краткий психологический словарь. М., 1985. С. 249. 14 Barner–Barrv С., Rosenwein R. Psychological Perspectives of Politics. Englewood Cliffs, 1985. P. 7 15 Юрьев А.И. Введение в политическую психологию. СПб., 1992. С. 13. 119 Группа как социально–психологическая общность не обязательно совпадает с группой, выделяемой на основании объективных социально–экономических критериев: место в системе производства, уровень доходов, правовой статус и т.д. Например, класс или слой может быть, но может и не быть социально–психологической общностью. 120 Узнадзе Д.Н. Экспериментальные основы психологии установки // Психологические исследования. М., 1966. С. 158. 121 См.: Прангишвили А.С. Потребности, мотивы, установки // Проблемы формирования социогенных потребностей. Тбилиси, 1974. 122 Allport G.W. Attitudes // Murchison С. Handbook of social psychology. Worcester, 1935. P. 810. 123 Jaspars J.M. The Nature and Measurement of Attitudes // Introducing Social Psychology // Ed H. Tajfel, C. Fraser. Harmondsworth, 1984. P. 56. 124 См.: Асмолов А.Г., Ковальчук М.А. О соотношении понятия установки в общей и социальной психологии // Теоретические и методологические проблемы социальной психологии / Под ред. Г.М. Андреевой, Н.Н. Богомоловой. М., 1977. С. 145. 125 См.: Шихирев П.Н. Исследование социальной установки в США // Вопр. философии. 1974. №2. С. 166. 126 См.: Бозрикова Л., Семенов А. Аттитюды и их связь с поведением (обзор исследований в США) // Социальная психология за рубежом. М., 1974. Вып. 1. 127 Arkes H.R., Garske J.P. Psychological Theories of Motivation. Monterey, 1977. P. 173. 128 Bassina E. Identification: reality or a theoretic construct? // Dynamische Psychiatrie / Dynamic Psychiatry. West Berlin, 1990. 129 The Portable Jung. Harmondsworth, 1977. P. 66. 130 См.: Иванов В.В. Антропогонические мифы // Мифы народов мира М., 1980. Т. 1. С 87. 131 См.: Социально–психологический портрет инженера. М., 1977; Саморегуляция и прогнозирование социального поведения личности. Л., 1979. 132 Социальная психология / Под ред. Е.С. Кузьмина, В.Е. Семенова. Л., 1979. С. 109110. 133 См.: Саморегулирование и прогнозирование социального поведения личности. Л., 1979. С. 90,91, 100. Далее: Саморегулирование и прогнозирование. 134 В условиях перехода к рыночной экономике и ослабления былых гарантий занятости эта психологическая черта проявилась в пассивном отношении значительной части работников к угрозе потери работы и ухудшения жизненного уровня. Как показано в относящемся к началу 90–х годов исследовании B.C. Магуна и В.Е. Гимпельсона, около половины (48% опрошенных) рабочих обнаружили неспособность к таким активным формам индивидуального «сопротивления обстоятельствам», как освоение новой профессии, повышение квалификации или более интенсивный труд. См.: Магун B.C., Гимпельсон В.Е. Стратегии адаптации рабочих на рынке труда // Социол. исслед. 1993. № 9. С. 81–82. 135 В 1989 г. лишь 27% опрошенных рабочих–мужчин советской промышленности считали, что они работают с полной отдачей сил (Там же. С. 74). 136 См.: Магин B.C., Гимпельсон В.Е. Указ. соч. С. 75. 137 См.: Саморегулирование и прогнозирование. С. 108. 138 См.: Кун М., Макпартлэнд Т. Эмпирическое исследование установок личности на себя // Современная зарубежная социальная психология. Тексты. М., 1984. С. 180–187. 139 Саморегуляция и прогнозирование. С. 24. 140 См.: Общественное мнение в цифрах: Информационный бюллетень ВЦИОМ. М., 1991. Вып. 10. 141 См.: Фонд «Общественное мнение»: Спектр. 1993. № 1 янв.; В поле зрения. 1993. № 37 авг. С. 8. 142 Rokeach M. Beliefs, attitudes and values. San Francisco, 1968. P. 121–122. 143 Все данные опросов октября–ноября 1993 г. см.: Экономические и социальные перемены: мониторинг общественного мнения. 1994. № 1. С. 36–65. 144 См.: Симонов П.В. Высшая нервная деятельность человека: Мотивационно–эмоциональные аспекты. М., 1975. 145 Stoetzel J. Les valeurs du temps present; une enquete europeenne. P., 1983. P. 40, 49–55, 79. 146 Ibid. P. 83, 86, 170. 147 См.: Бозрикова Л., Семенов А. Аттитюды и их связь с поведением: обзор исследований в США //Социальная психология за рубежом. М., 1974. Вып. I. С. 71. 148 Jaspars J.M.F. Nature and Measurment of Attitudes // Introducing Social Psychology / Ed.H. Tajfel, C. Frasers. Harmondsworth, 1978. P. 274; Wicher A.W. Attitudes versus actions // Journal of Social issues. 1969. N 25. P. 41–79. 149 См.: Бозрикова Л., Семенов А. Указ. соч. С. 78–91. 150 Саморегулирование и прогнозирование. С. 193, 194. 151 См.: Магун B.C. Потребности и психология социальной деятельности личности. Л., 1983. С 121, 126. 152 34 См.: Советский простой человек: Опыт социального портрета на рубеже 90–х годов / Отв. ред. Ю.М. Левада. М., 1993. С. 26. 153 Там же. С. 30. 154 См.: Там же. С. 39. |
|
|||||||||||||||||||||||||||
Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Другие сайты | Наверх |
|||||||||||||||||||||||||||||
|