|
||||
|
I. II. III. Глава первая. Психофизиология толпы. Вопрос об уголовной ответственности сравнительно прост, если виновником преступления является одно лицо. Напротив, он значительно осложняется, когда в одном и том же преступлении участвует много лиц, так как тогда нужно исследовать участие, которое принимал каждый в данном преступном действии. Но вопрос делается крайне трудным, когда виновниками преступления является не несколько лиц, даже не много лиц, а очень большое число их, столь большое, что его трудно точно определить. Приведение в исполнение присуждённого наказания, лёгкое в первом случае и более трудное во втором, в последнем случае делается совершенно невозможным, потому что неизвестно, где найти истинных преступников, и нет, таким образом, возможности их наказать. Как же тогда поступают? Одни, следуя ужасному военному закону наказания через 10-го, т. е., наказав нескольких человек, с успехом, но часто без всякого смысла, прекращают в толпе волнение и внушают ей страх. Другие, следуя примеру Тарквиния (что бесспорно будет более логично, но всё же далеко не вполне справедливо), рассуждавшего, что для победы над врагами необходимо поражать самых высоких, — наказывают главных зачинщиков и подстрекателей, в которых никогда нет недостатка в толпе. Поставленные между этими двумя нелогичными выводами, народные судьи часто оставляют всех на свободе, поступая таким образом по словам Тацита, сказавшего, что «там, где виновных много, не должно наказывать никого». Это и будет тот случай, когда, как говорит Пеллегрино Росси, благодаря глупому рассуждению, виновные остаются безнаказанными. Но справедлива ли безнаказанность? Если она справедлива, то на каком основании? Если же наоборот, то каким же тогда образом противодействовать преступлениям, совершаемым толпою? Ответить на эти вопросы и будет целью нашего сочинения. I. Классическая школа уголовного права никогда не задавала себе вопроса, должно ли преступление, совершённое толпою, наказываться так же, как преступление одного человека. И это было вполне естественно. Ей было совершенно достаточно изучить преступление, как юридическую субстанцию; преступник был у неё на втором плане; это был X, которого не хотели и не умели определить. Для неё очень мало значения имело то обстоятельство, происходил ли преступник от эпилептических или пьянствующих родителей, или же от здоровых; принадлежал ли он к той или другой расе, родился в холодном или жарком климате, был ли он до этого хорошего или дурного поведения. Знание условий, при которых было совершено преступление, тоже казалось ей не имеющим значения. В её глазах, как бы преступник ни действовал: один ли, или под влиянием толпы, возбуждавшей и опьянявшей его своими криками, — всегда причиной, толкавшей его на преступление, была его свободная воля. За один и тот же проступок всегда назначалось одно и то же наказание. При таком юридическом принципе действия судей были логичны; при отсутствии же этого принципа их выводы должны были пасть сами собой. Это и случилось. Позитивная школа доказала, что свободная воля — иллюзия сознания; она открыла неизвестный до сих пор мир антропологических, физических и социальных факторов преступления и подняла до юридического принципа идею, которая бессознательно уже чувствовалась всеми, но не могла найти себе места среди строгих юридических формул, — идею о том, что преступление, совершённое толпою, должно судиться отлично от того преступления, которое совершено одним лицом, и это потому, что в первом и во втором случаях участие, принимаемое антропологическими и социальными факторами, совершенно различно. Пюльезе первый изложил в брошюре, озаглавленной «О коллективном преступлении», доктрину уголовной ответственности за коллективное преступление. Он допускает полу-ответственность для всех тех, которые совершили преступление, увлечённые толпой. "Когда, — писал он, — преступником является толпа или бунтующий народ, то индивид не действует, как отдельный элемент, но представляет из себя каплю выступившего из берегов потока, и руки, которыми он наносит удары, как бы сами собой превращаются в бессознательное орудие". Я пополнил мысль Пюльезе, попытавшись при помощи некоторого сравнения дать антропологическую подкладку его теории: я сравнил в последующих главах преступление, совершённое под влиянием толпы, с преступлением отдельного лица, совершенным под влиянием страсти. Пюльезе назвал коллективным преступлением то странное и сложное явление, когда толпа совершает преступление, увлечённая чарующими словами демагога или раздражённая каким-нибудь фактом, который является несправедливостью или обидой по отношению к ней, или хотя бы кажется ей таковым. Я предпочёл называть такой факт просто преступлением толпы, так как, по моему мнению, существуют два вида коллективных преступлений, которые необходимо ясно различать: есть преступления, совершённые вследствие общего всему агрегату природного к ним влечения, каковы: разбой, каморра, мафия, и есть преступления, вызванные страстями, выражающиеся самым ясным образом в преступлениях толпы. Первый случай аналогичен преступлению, совершенному прирождённым преступником, а второй — такому, которое совершено случайным преступником. Первое всегда может быть предупреждено, второе — никогда. В первом одерживает верх антропологический фактор, во втором господствует фактор социальный. Первое возбуждает постоянный и весьма сильный ужас против лиц, его совершивших; второе — только лёгкое и кратковременное спасение. Итак, предложенная Пюльезе полуответственность за преступления, совершённые толпою, была справедлива если и не сама по себе, то как средство достичь намеченной цели. Самым лучшим достижением желанной цели в каком-нибудь частном случае будет по-видимому применение полуответственности, так как при этом преступление массы будет наказано с большей снисходительностью, чем преступление одного индивида. Но, говоря научным языком, полуответственность равносильна абсурду, особенно в глазах людей, держащихся того мнения, что человек всегда вполне ответствен за все свои поступки. Позитивная теория должна быть обоснована иначе. Нам незачем искать, ответственны или полуответственны виновники преступления, совершенного разъярённою толпою, — старые формулы, выражающие глупые идеи; мы должны только найти наиболее целесообразный способ для того, чтобы им противодействовать. Вот задача, которую нам необходимо решить. II. Прежде чем определить болезнь и прописать лекарство, необходимо сделать ей диагноз. Точно также, прежде чем рассуждать о том, что такое преступление толпы и какие существуют средства для его уничтожения, необходимо сначала изучить его в его проявлениях. Итак, прежде всего мы исследуем, какие чувства заставляют толпу действовать, и затем попытаемся изложить её психологию. "Толпа, — писал Тард, — это — груда разнородных, незнакомых между собою элементов. Лишь только искра страсти, перескакивая от одного к другому, наэлектризует эту нестройную массу, последняя получает нечто вроде внезапной, самопроизвольно зарождающейся организации. Разрозненность переходит в связь, шум обращается в нечто чудовищное, стремящееся к своей цели с неудержимым упорством. Большинство пришло сюда, движимое простым любопытством; но лихорадка, охватившая нескольких, внезапно завладевает сердцами всех, и все стремятся к разрушению. Человек, прибежавший только с тем, чтобы воспрепятствовать смерти невинного, одним из первых заражается стремлением к человекоубийству и, что ещё удивительнее, совершенно не удивляется этому". Что непонятно в толпе, так это — её внезапная организация. В ней нет никакого предварительного стремления к общей цели, следовательно невозможно, чтобы она обладала коллективным желанием, обусловленным возбуждёнными элементарными силами всех составляющих её лиц. Между тем, среди бесконечного разнообразия её движений мы видим некоторую целесообразность в поступках и стремлениях и слышим определённую ноту, несмотря на диссонанс тысячи голосов. Само слово толпа, как имя собирательное, указывает на то, что масса отдельных личностей отождествляется с одной личностью. Таким образом, является настоятельной необходимостью определить — хотя бы и не было возможности дать себе в этом ясного отчёта — действие того нечто, которое служит причиной единства мыслей, наблюдаемого в толпе. Это нечто не есть появление на сцене самых низких умственных сил и вместе с тем не может претендовать на степень известной интеллектуальной способности; поэтому наиболее подходящим для него определением будет: душа толпы. Откуда же берёт начало эта душа толпы ? Возникает ли она каким-нибудь чудом? Представляет ли она явление, от объяснения причин которого должно отказаться? Основывается ли она на какой-нибудь примитивной человеческой способности? Как объяснить, что какой-нибудь сигнал, голос, крик одного индивида увлекает подчас к самым ужасным крайностям целые народы, даже без всякого с их стороны согласия? По мнению Бордье, причиной этого: «способность подражания, имеющая целью — подобно диффузии газов, стремящейся уравновесить газовое давление, — уравновесить социальную среду во всех её частях, уничтожить оригинальность, сделать однообразными характерные черты известной эпохи, известной страны, города, малого кружка друзей. Каждый человек расположен к подражанию, и эта способность достигает maximum'a у людей, собранных вместе. Доказательством последнему могут служить театральные залы и публичные собрания, где малейшего хлопанья руками, малейшего свистка достаточно, чтобы побудить к тому или другому всю залу». И действительно, стремление человека к подражанию — одна из самых резких черт его природы; это — неоспоримая и неоспариваемая истина. Достаточно бросить взгляд вокруг себя, чтобы увидеть, что весь социальный мир представляет из себя не что иное, как ряд сходств, произведённых разнообразными видами подражания: подражанием-модой или подражанием-привычкой, подражанием-симпатией или подражанием-повиновением, подражанием-образованием или подражанием-воспитанием, наконец добровольными рефлективными подражаниями.[4] С известной точки зрения, общество может быть уподоблено спокойному озеру, в которое от времени до времени бросают камни; волны расширяются, распространяясь всё дальше и дальше от того места, где упал камень, и достигают наконец берегов. То же бывает в мире — с гением: он бросает идею в стоячее болото интеллектуальной посредственности, и эта идея, найдя сначала немного последователей и плохую оценку, распространяется впоследствии подобно волне на гладкой поверхности озера. Люди, по словам Тарда, это — стадо овец, среди которых рождается подчас глупая овца, гений, которая одною только силою примера увлекает за собою других. И в самом деле, все существующее, представляющее результат человеческого труда — начиная от материальных предметов и кончая идеями — представляет собою подражание или более или менее изменённое повторение идей, открытых когда-то более высокой личностью. Подобно тому, как все употребляемые нами слова, сделавшиеся в настоящее время весьма обыкновенными, были некогда новыми, точно также и то, что сегодня известно всем, некогда было весьма оригинальным, принадлежа только одному лицу. Оригинальность, по весьма остроумному замечанию М. Нордау, есть не что иное, как зародыш банальности. Если оригинальность не заключает в себе условий для дальнейшего существования, то она не находит подражателей и погибает в забвении, подобно тому, как проваливается комедия, освистанная при первой постановке на сцене; если же, наоборот, она заключает в себе зародыш добра или пользы, то подражатели её увеличиваются до бесконечности, как и число представлений какой-нибудь драмы. Сущность тех идей, которые мы сегодня презираем, благодаря их общеизвестности, была плодом умозаключений древних философов, и самые общие места самых обыкновенных споров начали свою карьеру блестящими искрами оригинальности. То же самое встречается и в истории великих событий, то же — в хронике общественной жизни. Весь мир — самые серьёзные и самые легкомысленные люди, самые старые и самые молодые, самые образованные и невежи — все обладают, хотя и в различной степени, инстинктом подражания тому, что видят, слышат, знают. Направление общественного мнения — в политике, как и в торговле — всегда определяется этим инстинктом. "Сегодня, — говорит Беджот, — вы видите людей капитала предприимчивыми, возбуждёнными, полными силы, готовыми купить, готовыми отдавать приказания; неделей позже вы увидите их почти всех унылыми, беспокойными, мучающимися мыслью: как бы продать. Если вы станете доискиваться причин этого пыла, этой вялости, этой перемены, то вы навряд ли их найдёте; если же и сумеете открыть, то они окажутся имеющими очень мало значения. Причин этому на самом деле нет никаких, а есть только инстинкт подражания, направивший общественное мнение в ту или другую сторону. Случись, например, что-нибудь, что может казаться почему-либо радостным, тотчас же пылкие самонадеянные люди подымут голос, и толпа, следуя их примеру, делает то же. Несколько дней спустя, когда уже надоест говорить одним и тем же тоном, случается опять что-нибудь, что на этот раз может казаться несколько менее приятным; тотчас же начинают говорить люди с печальным и беспокойным характером и то, что они говорят, повторяется всеми остальными". То, что происходит в политике и торговле, встречается и во всех видах человеческой деятельности. Все, начиная с покроя платья и кончая управлением, честные поступки и преступления, самоубийства и сумасшествие, все, как самые ничтожные по значению, так и самые великие, как самые печальные, так и самые весёлые проявления человеческой жизни, — все является продуктом подражания. Таким образом весьма естественно, что это врождённое человеку и животным свойство не только удваивается, но делается даже и во сто раз больше среди толпы, где у всех возбуждено воображение, где единство времени и места ускоряет необычайным, даже страшным образом обмен впечатлений и чувств. Но сказать, что человек подражает, — для нас в данном случае объяснение весьма недостаточное; нам нужно знать, почему человек подражает, т. е. нам нужно объяснение, не ограничивающееся поверхностной причиной, но открывающее основную причину явления. Многие писатели, заметив, что подражание принимает подчас весьма резкие формы, распространяясь широко и с большой интенсивностью, и видя сверх того, что оно в некоторых случаях является скорее бессознательным, чем добровольным, пытались объяснить это явление, прибегая к гипотезе о нравственной эпидемии. "В явлениях подражания, — говорит доктор Эбрар, — есть нечто таинственное, какое-то притяжение, которое лучше всего можно сравнить с неотразимым и всемогущим инстинктом, побуждающим нас, почти без нашего сознания, повторять те действия, которых мы были свидетелями, и которые очень сильно подействовали на наши чувства и воображение. Такого рода действия до того распространены и настолько достоверны, что мы все в большей или меньшей степени подвержены их власти. В них есть особого рода обаяние, против которого не могут устоять некоторые слабые натуры". Жоли выразился ещё яснее: «Подражание, это — настоящая эпидемия, зависящая от примера так же, как возможность заразиться оспой зависит от того яда, при помощи которого последняя распространяется. Подобно тому, как в нашем организме находятся болезни, которые ждут самой ничтожной причины, чтобы развиться, точно также в нас находятся страсти, которые остаются немыми, когда работает рассудок, и которые могут проснуться благодаря одному только подражанию». Депин, Моро де Тур, а впоследствии и много других писателей присоединились к Эбрару и Жоли, и все единодушно уверяли, что нравственная эпидемия так же достоверна, как и другие физические эпидемии. "Подобно тому, — говорил Депин, — как звук известной высоты заставляет колебаться настроенные в унисон струны, точно также проявление известного чувства или страсти возбуждает тот же элемент, делает его деятельным, приводит его, так сказать, в колебательное движение у всякого индивида, способного по своему нравственному уровню более или менее сильно испытать данное чувство".[5] При помощи этой метафоры, если не глубокомысленной, то остроумной, освещающей гипотезу нравственного заражения, многие пытались объяснить не только самые общие, естественные и постоянные случаи подражания, но также более редкие и странные случаи, — эти настоящие эпидемии, распространяющиеся от времени до времени и относящиеся к тому или другому явлению. На этом основании нравственной эпидемией объяснялись эпидемии самоубийства, следовавшие за каким-нибудь знаменитым самоубийством, весьма сильно заинтересовавшим общественное мнение; равным образом от нравственной эпидемии считали зависящими преступления, следовавшие за каким-нибудь зверским преступлением, о котором много кричали в журналах; по той же самой причине нравственную эпидемию считали причиной тех политических и религиозных движений, которые сразу увлекали целые народы за смелыми словами вдохновлённого трибуна или демагога. На том же основании — если не на большем — мы можем приписывать нравственной эпидемии все неожиданные и на первый взгляд необъяснимые народные манифестации. Но удовлетворительно ли подобное объяснение? Разве между нравственным заражением и подражанием, при желании объяснить себе это явление, мы видим что-нибудь кроме разницы в выражениях? Легко понять, что для того, чтобы сделать объяснение удовлетворительным, нам необходимо знать, каким образом распространяются эти нравственные эпидемии. Иначе мы не подвинемся ни на шаг. Тард уже более семи лет тому назад понял эту необходимость и предложил новую тогда и очень смелую гипотезу, что нравственные эпидемии имеют причину в явлениях внушения. "Какова бы ни была клеточная функция, вызывающая мышление, — писал он, — нельзя сомневаться, что она воспроизводится, повторяется внутри мозга в каждое мгновение нашей умственной жизни, и что всякому понятию соответствует определённая клеточная функция. Только такое бесконечное, неистощимое существование этой сложной функции и образует память или привычку, смотря по тому, заключено ли данное многократное повторение в нервной системе или же оно, выйдя из её пределов, овладело мускульной системой. Память, если угодно, является таким образом чистой нервной привычкой, привычка — мускульной памятью". Если же (я резюмирую теорию Тарда) каждая идея или образ, о которых мы помним, были заложены первоначально в нашем мозгу, благодаря разговору или чтению; если всякое привычное действие ведёт своё начало или от непосредственного наблюдения, или только от знания об аналогичном действии, производимом другим, — то ясно, что эта память и эта привычка, прежде чем сделаться бессознательным подражанием, были более или менее сознательным подражанием внешнему миру. Таким образом, с психологической точки зрения, вся интеллектуальная жизнь есть не что иное, как внушение, передаваемое одной мозговой клеткой другой; рассматриваемая же с социальной точки зрения, с целью доискаться основной причины, она не что иное, как влияние (suggestion) одной личности на другую. Теория эта, одобренная большим числом известных философов (Тэн, Рибо, Эспинас и др.), кажущаяся мне замечательной по своей простоте, не приобрела себе однако многих учеников, которые сейчас же стали бы её распространять; зато она имела честь видеть, как, спустя несколько времени, там и сям стали появляться новые теории, воспроизводившие её в её сущности, хотя их авторы, конечно, и не знали об её существовании. Такова, например, теория Серги (Sergi), который в своей книжке, озаглавленной Psicosi epidemica, развил совершенно самостоятельно неизвестные ему теории Тарда. Серги, целиком воспроизводя Тарда, имеет однако перед ним то преимущество, что не останавливается над обобщениями, и что ему неизвестна нерешительность французского философа; он более ясно и более точным образом излагает то, что можно назвать физическим основанием внушения. Вот почему я считаю полезным привести здесь его собственные слова. "Душа, — говорит он, — это общий вид активности, тождественный всякой другой без исключения органической активности. Всякий, имеющий понятие об этого рода активности, знает, что деятельность органической ткани возбуждается только при помощи раздражителей. Когда последняя возбуждена каким-нибудь внешним агентом, то она обнаруживает деятельность, пропорциональную природе и силе возбудителя. Примером может нам служить мускульная ткань: в самом деле, мы видим, что мускулы сокращаются только тогда, когда какой-нибудь внешний деятель пробуждает в них эту способность. Это происходит, благодаря находящейся в них душе; но в последней нет ничего самопроизвольного, ничего автономного: она проявляет активность, когда её возбуждают, и это проявление вполне зависит от природы возбудителей. Я нахожу восприимчивостью — способность принимать извне впечатления и рефлексом — способность обнаруживать возбуждённую активность, сообразно с полученными впечатлениями. Оба эти условия могут соединиться в один основной закон души — рефлекторную восприимчивость. Уже долгое время некоторые психиатры занимаются явлениями внушения во время гипноза и думают, что это явление бывает вообще тогда, когда объекты их исследования находятся в гипнотическом сне. Они не заметили, что так называемое ими внушение является весьма резким проявлением основных элементов души, что это — восприимчивость, доходящая до болезненности, благодаря которой явления принимают весьма резкую форму и делаются более очевидными, чем в нормальном состоянии. Гипнотическое внушение открывает только те состояния, к которым душа предрасположена, её основные условия, по которым она действует. Внушение сводится таким образом на вышесказанную восприимчивость, которая в свою очередь сводится к основному закону организма, что последний может быть приведён в действие только от полученных стимулов". Таким образом, по Серги и Тарду, всякая идея, всякое душевное движение индивида — не что иное, как рефлекс на полученный извне импульс. Итак, всякий движется, действует, думает только благодаря некоторому внушению, которое может возникнуть от рассматривания известного предмета, от произнесённого перед нами слова или звука, от какого бы то ни было движения, произведённого вне нашего организма. Это внушение может распространиться или только на одного индивида, или на нескольких, или даже на большое число лиц; оно может распространиться подобно настоящей эпидемии, далеко в обществе, оставляя одного совершенно свободным от своего влияния, других — слегка задетыми, третьих — поражёнными весьма сильно. В последнем случае явления, которые оно производит, как бы они ни были странны или ужасны, являются самой высокой степенью, более резким выражением простого, непременного явления внушения, представляющего первую причину всякого психологического явления. Варьирует только интенсивность явления, природа же его — всегда одна и та же. Благодаря этому удачному выводу, Тард и Серги явление подражания, наблюдаемое у большого числа людей, сводят на менее резкое явление подражания, свойственное отдельному лицу; эпидемическое подражание они приравнивают подражанию спорадическому и объясняют как то, так и другое внушением, причину и основные свойства которого они объясняют тут же. Мы видим, что эта теория подтверждается всеми формами и видами человеческой деятельности. Кто станет утверждать, смотря на отношения между наставником и учеником и на подражание последнего первому, — основанное на симпатии и на бессознательном и инстинктивном удивлении, — что в них не проглядывает внушение? Кто в состоянии отвергать, что эти отношения, возникшие первоначально между двумя лицами, представляют из себя примитивную форму, зародыш того внушения, которое может возникнуть позднее между одним и многими, между главою научного, политического или религиозного учения и его учениками, адептами, единоверцами? Кому непонятно, что такого рода эпидемическое внушение — высшая степень первоначального единичного внушения. Всякий вынужден согласиться, что подобное эпидемическое внушение может сделаться больше как по интенсивности, так и по распространённости, если этому благоприятствуют условия места и характер лиц, от которых оно исходит и на которых оно действует. Убеждения некоторых политических и религиозных сект доходят подчас до того, что обращаются в настоящее эпидемическое сумасшествие. Начиная от древних арабских и индийских дервишей до демономаньяков средних веков, которых последние остатки встречаются ещё и теперь в Италии; от кликуш, перфекционистов, шекеров Северной Америки до штундистов, шелапутов и скопцов России; от народных масс, ведомых Иудой Голонитом и Теудой, предшествующих возникновению христианства, до тех, которые предшествовали возрождению Германии, — во всём этом мы имеем бесконечное разнообразие нравственных эпидемий, эпидемических психозов, которые сначала поражают нас совершающимися благодаря им жестокостями и гнусностями, но которые, будучи исследованы, представляют из себя в сущности болезненное преувеличение акта внушения, являющегося самым всеобщим законом социального мира. Подобно тому, как, говоря о нормальной жизни, мы можем от влияния (suggestion) одного индивида на другого, учителя на ученика, сильного на слабого и т. д., поднятые до влияния одного лица на целую толпу, до влияния гения мысли или чувства на всех своих современников, главы секты на её членов, — точно также, говоря о болезненном случае, можно от влияния одного сумасшедшего на другого сумасшедшего же подняться до влияния сумасшедшего на всех его окружающих. Последнее служит доказательством не только того, что патология управляется теми же законами, что и физиология, но и того, что внушение — универсально. Легран Дюсоль прекрасно описал сумасшествие вдвоём; эта странная форма умопомешательства происходит от того влияния, которое оказывает помешанный на индивида, склонного конечно к такого рода болезни, который мало-помалу теряет рассудок и получает ту же форму помешательства, что и его подстрекатель. С этого времени между такими двумя личностями появляется известного рода зависимость; один господствует над другим; последний представляет из себя эхо первого: он делает то, что делает первый, и сила его подражания до того велика, что подчас он видит те же галлюцинации, что и его товарищ. От этого умопомешательства вдвоём (представляющего в болезненном виде то же, что и влияние учителя на ученика, одного из двух влюблённых на другого — в нормальной жизни) можно подняться до сумасшествия втроём, вчетвером, впятером и т. д.,[6] что происходит так же, как и сумасшествие вдвоём. Сумасшедший всегда оказывает влияние на своих родителей, на тех, кто постоянно около него; своим примером он сообщает им свои больные идеи и расстроенные способности; понемногу он достигает того, что сознание у них затемняется и уступает место сумасшествию, которое проявляется или в совершенно такой же форме, как и у него, или же в более лёгком виде. Кроме этих достоверных фактов внезапного коллективного умопомешательства, все единодушно приписывают сумасшедшему способность внушения — менее интенсивную, но более общую — по отношению ко всем его окружающим. "Живя постоянно с лицами, бессвязно думающими, нелогично рассуждающими и поступающими, — говорит Рамбосон, — наш мозг, получая от них постоянно ненормальные толчки, стремится принять то же направление, и оно, благодаря своему влиянию на наши интеллектуальные способности, заставляет нас подражать их поступкам". "Даже один вид больного, — писал Сепилли — высказываемые им идеи возбуждают в мозгу лиц, его окружающих, те же самые образы, чувства и движения, могущие, смотря по своей интенсивности и продолжительности, более или менее изменить человека". Ещё до этого относительно сожительства с сумасшедшими Маудсли писал следующее: «Никто не может привыкнуть к непоследовательности в мыслях, чувствах и поступках без того, чтобы искренность и цельность его характера не получили некоторого удара, чтобы не уменьшились ясность и сила его ума». Кроме такого главного, но медленного, малоинтенсивного, непредвидимого заражения, существует среди умалишённых (особенно у эпилептиков) непосредственное, быстрое, как молния, заражение. Последнее явление отлично от приведённых выше, но причины и происхождение его одинаковы: это — внушение (suggestion). Ван-Свитен заметил, что конвульсивные движения, проявляемые некоторыми детьми, воспроизводятся всеми, кто имеет несчастье быть тому свидетелем. Общеизвестен факт, имевший место в Гарлемском госпитале, где одна молодая девушка, поражённая эпилепсией, внушила моментально эту болезнь всем остальным больным. Та же постепенность в явлении внушения — одного на другого, одного на нескольких человек, одного на многих — которую мы видели в умопомешательстве, целиком воспроизводится и в самоубийстве, и в преступлении. Что касается самоубийства, то существует самоубийство вдвоём, например, двух влюблённых, из которых один убеждает, внушает другому умереть с ним вместе, — форма весьма частая в наше время; самоубийство втроём, вчетвером, впятером, самоубийство целых семейств, которые решаются покончить с жизнью почти всегда вследствие нужды, до которой они бывают доведены. Обыкновенно у отца является мысль о самоубийства; он сообщает её своей жене и детям и заставляет их последовать своему примеру. Я здесь могу привести два типичных случая одновременного самоубийства нескольких человек; один с семьёй Гейем (отец, мать, четверо детей), члены которой покончили с собой при помощи угара в 1893 г. в Париже, и другой — с бретанской семьёй Поль (отец, мать и трое детей), бросившейся в море в 1885 г. Существуют ещё наконец и эпидемические самоубийства, чему можно привести массу примеров. По Эбрару, в Лионе некоторые женщины, разочаровавшись в жизни, бросались по 2 и по 3 вместе в Рону. В Марселе несколько молодых девушек сообща лишили себя жизни из-за любви. Что касается преступления, то о нём можно повторить буквально то же, что и о самоубийстве: существуют преступления, совершённые вдвоём, причём прирождённый преступник влияет (suggestionne) и увлекает за собой случайного преступника, делая его своим рабом; существуют преступные ассоциации, главы которых увлекают юных случайных преступников единственно силою своей воли и той нравственной властью, которою они пользуются над ними. Существуют наконец и эпидемии преступления, имеющие место преимущественно среди многочисленных разбойничьих банд, и особенно в преступлениях против нравственности. Когда бедная девушка делается жертвою многих негодяев, они не довольствуются её обесчещением; достаточно одному из них сделать попытку к её истязанию, чтобы все его сотоварищи, находясь в настоящем исступлении, стали ему сейчас же подражать. Это именно и случилось с одной несчастной женщиной, которая, будучи схвачена и изнасилована шайкою в 15 человек, должна была потом переносить самые гнусные жестокости. Один из разбойников показал пример; остальные моментально стали ему весьма охотно подражать, распевая и прыгая около тела несчастной. Не приводя других примеров, я полагаю, что нарисованная нами картина тех форм внушений, которые наблюдаются в сумасшествии, самоубийстве и преступлении, вполне соответствует формам внушения, проявляемым в нормальном состоянии. Во всех этих состояниях вырождения, как и в нормальном состоянии, внушение начинается с простого случая, который можно назвать подражанием, и понемногу развивается, распространяется и достигает до коллективных и эпидемических форм, до настоящего неистовства, когда уже движения становятся непроизвольными, совершающимися почти с неудержимою силой. Итак, неужели не очевидно, что такое внушение должно быть также причиною и манифестаций толпы? Неужели не очевидно, что и среди толпы крик одного человека, слова оратора, поступок нескольких смельчаков — являются внушением по отношение ко всем тем, кто слышит этот крик и эти слова, или видит этот поступок, и что оно доводит их, как покорное стадо, даже до преступных деяний? Не ясно ли, что в толпе-то именно и проявляется самым резким образом явление внушения и что там оно переходит от формы вдвоём к эпидемической, так как в толпе единство времени и места и непосредственное общение индивидов доводят быстроту эмоционального заражения до nec plus ultra. Я надеюсь, что никто не ответит отрицательно на эти вопросы; однако, чтобы лучше уяснить, каким образом внушение оказывает в толпе своё действие, т. е. каким образом то или другое чувство (например, страха или гнева), проявившееся у одного индивидуума, распространяется на множество лиц, я приведу несколько прекрасных мест из книги Эспинаса «Социальная жизнь животных», переведённой на русский язык. В них мы найдём — весьма ясно и точно — физиологическое объяснение психологии толпы. Известный французской натуралист, говоря о возникших из семьи обществах, и приводя в пример ос, замечает, что у этих животных разделение труда достигло большого совершенства, и что есть даже осы, исключительно предназначенные для забот об общественной безопасности. Дело происходит при этом так: гнездо охраняется часовыми, оберегающими вход; заметив опасность, они входят внутрь и уведомляют об этом других ос, которые в гневе вылетают и жалят своих врагов. "Но, — пишет Эспинас, — каким образом могут часовые уведомить своих товарищей о присутствии врага? Располагают ли они каким-нибудь языком, достаточно ясным для того, чтобы сообщать друг дружке свои наблюдения? У ос не было замечено, чтобы они пользовались усиками для передачи своих впечатлений, как это мы видим у муравьёв. Впрочем в данном случае, как сейчас увидим, всякий точный язык совершенно бесполезен. Достаточно заметить, для объяснения факта, как передаётся тревога или гнев от одного индивида другому. Всякий индивид, возбуждённый внезапно сильным впечатлением, выбегает наружу и следует за всеобщим течением, он даже бросается подчас на первый попавшийся предмет, в особенности если последний движется. Все животные увлекаются видом движения. Остаётся ещё таким образом решить, как передаются душевные движения целой массе индивидов. По нашему мнению, единственной причиной этого — один только вид возбуждённого индивида, так как в пределах духовной жизни следующий закон является всеобщим: проявление известного душевного состояния возбуждает такое же состояние у того, кто его наблюдает.[7] Ниже тех пределов, где царит ум, для полного однообразия в движениях необходимо, чтобы внешние обстоятельства подействовали одновременно на всех индивидов; но там, где возможно представление, достаточно, чтобы хоть один индивид был возбуждён внешними обстоятельствами для того, чтобы все почти сейчас же были возбуждены точно также. В самом деле, возбуждённый индивид выражает своё состояние сознания весьма энергично; оса, например, жужжит особенным образом, соответствующим соотношению гнева и беспокойства; остальные осы слышат и представляют себе это жужжание; но они не могут себе его представить без того, чтобы нервные нити, производящие его обыкновенно, не были более или менее возбуждены. У высших животных легко заметить такой психологический факт, что всякое представление о каком-либо действии заставляет начать исполнение этого действия: коза, которой показывают кусок сахара, собака, которую манят куском мяса, облизывают губы и выделяют слюну, как будто они уже имеют эти лакомые для них вещи у себя во рту. Ребёнок и дикарь сопровождают свой рассказ усиленной мимикой. Шеврель показал, что при состоянии полного покоя достаточно, чтобы какой-нибудь другой, взрослый, образованный и с твёрдым характером человек возымел мысль о каком-нибудь движении своей рукой для того, чтобы это движение началось у первого, даже без его сознания. Мы думаем при помощи не одного только мозга, по и всей нервной системы, и известный образ, завладев теми органами, которые имеют постоянное отношение к данному восприятию, неизбежно возбуждает в них соответствующие движения, которые может заставить прекратиться только энергичное усилие. Чем менее сконцентрирована мысль, тем порывистее происходят движения, порождённые таким образом. Наши осы, видя, что одна из них входит в гнездо и затем быстро из него вылетает, сами собой направляются к выходу, и на жужжанье, издаваемое первой, отвечают тем же. Отсюда общее возбуждение всех членов общества". Это мастерское описание Эспинаса достаточно, я полагаю, объясняет нам психологию толпы. Как среди пчёл или птиц, целая стая которых при малейшем ударе крыла охватывается непобедимой паникой, точно так же и среди людей какое-нибудь душевное движение распространяется, благодаря внушению, только на основании того, что они видят или слышат, и даже прежде, чем будут известны мотивы такого душевного состояния; импульс происходит подчас даже от воображаемого факта, подобно тому как мы не можем бросить взгляд в глубину пропасти без того, чтобы не почувствовать головокружения, влекущего нас туда. Рамбосон в своих "Phйnomиnes nerveux " приложил к нервным и интеллектуальным явлениям, которые распространяются при помощи заразы, закон распространения и трансформации экспрессивного движения. Он допускает, что всякому психологическому состоянию соответствует движение частичек мозга, проявляющее наружу изменениями физиономии, осанки, жестами, координированными особым образом. Это движение не останавливается, но распространяется в пространстве и сообщается, не изменяясь, другому мозгу, воспроизводя то же явление. Смех, печаль распространяются согласно с этим законом. Передача церебрального движения на расстоянии является причиной распространённости всех, как самых простых, так и самых сильных явлений нервной активности. Ясно, что теория эта, в сущности, та же, что и теория Эспинаса, который на нескольких страницах развил её яснее, чем Рамбосон в целом томе. III. Однако, заметит кто-нибудь, всё то, что вы до сих пор сказали, достаточно для объяснения некоторых движений или известных поступков толпы, но отнюдь не объясняет всего. Это объяснит нам, почему, если аплодирует один, то аплодируют все; если бежит один, то обращаются в бегство и все; почему чувство гнева, испытываемое одним, отражается сейчас же на лицах всех. Но это не объясняет нам, почему гнев влечёт к дурным поступкам, к человекоубийству; этого недостаточно, чтобы объяснить, каким образом толпа доходит до таких крайностей, как убийство и резня, до ужасных жестокостей, которых, может быть, самый страшный пример мы видим во французской революции. В подобных случаях ваша теория — по которой душевное движение распространяется благодаря тому, что один какой-нибудь индивид проявлением этого душевного движения оказывает влияние (suggestion) на всю толпу, и что в последней, непосредственно вслед за представлением об известном действии, следует импульс — совершенно недостаточна. Вы не можете сказать, что какой-нибудь человек убивает исключительно потому, что видит, как убивает другой, или что последний принял только соответствующую позу. Чтобы сделать из человека убийцу, нужна другая причина. Это возражение (основанное, как мы докажем, на истине) само возникло в уме авторов, пытавшихся анализировать причины преступлений толпы. Они смутно чувствовали, что зверский и жестокий поступок не может являться результатом одних только внешних причин, но что он должен иметь причину в самом организме того, кто его совершит. "Что, — спрашивает Барбаст (Barbaste), — происходит в сердцах людей, когда они подобным образом увлекаются сообща к убийству, к пролитию крови? Откуда появляется эта подражательная способность, заставляющая и увлекающая их уничтожать друг друга? Результатом исследования этого вопроса является предположение о врождённом предрасположении к убийству, о каком-то инстинктивном бешенстве — печальных атрибутах человечества, находящих могущественную поддержку в склонности к подражанию. Внешние обстоятельства всякого рода, действуя на эти скрытые способности, возбуждают их и заставляют прорываться наружу. В одном случае — вид крови порождает идею о пролитии её; в другом, прозелитизм, корпоративный и партийный дух побуждают к действию всякого рода дурные страсти, вооружающие человеческую руку для пролития крови. Иногда всё сводится к воображению, усиленно работающему, благодаря раздражительности темперамента, приводящего человека в беспокойство при рассказе о каких-либо несчастных случаях, заставляющему его бросать громы и молнии, когда они преданы гласности, и обращающему в один миг самого робкого человека в настоящего дикого зверя". Ещё до Барбаста, Лавернь для объяснения преступлений толпы прибегнул к предположению о природной склонности человека к убийству. "Подражательный центр, — писал он, — находится в одном ряду с центром драчливости и жестокости. Во время анархии и революций все совершаемые преступления являются результатом функций этих трёх пунктов мозга, бесконтрольно властвующих над умом и рассудком, которым они должны быть подчинены. Человек. жестокий от рождения, засучивает тогда рукава и делается поставщиком гильотины. Подражать ему явится толпа тех, которые желали образца, ждали только толчка к тому, что они чувствовали себя способными сделать. Их жертвами будут слабые и недеятельные люди, вообще такие, которые, благодаря хорошим образцам, хорошим примерам мудрости и рассудительности, сделались гуманными и благочестивыми, и у которых органы жестокости и подражания, хотя и имеют над ними большую силу и значение, должны были однако уступить labori improbo ума и чувства".[8] Понятно, что слова Барбаста и Лаверня — глубокая истина. Ранние предвестники новой отрасли знания — судебной антропологии — они относят к психологическим и физиологическим условиям организации индивида причины некоторых явлений в жизни человека, вместо того (как хотели некоторые), чтобы приписывать их целиком социальным условиям. Но прежде чем обратиться к антропологическому фактору, я считаю нелишним рассмотреть здесь несколько вопросов другого рода, которые объяснят, если и не сами по себе, то по меньшей мере в принципе, каким образом толпа может быть вовлечена в совершение диких и свирепых поступков. Прежде всего следует отметить, что толпа вообще больше расположена ко злу, чем к добру. Героизм, доблесть, доброта могут быть качествами одного индивида; но они никогда, или почти никогда, не являются отличительными признаками большого собрания индивидов. В этом нас убеждает самое обыкновенное наблюдение: толпа индивидов всегда наводит страх; очень редко от неё ждут чего-нибудь хорошего. Весь мир знает по опыту, что пример развратника или помешанного может увлечь толпу к преступлению; очень немногие верят, и на самом деле это происходит весьма редко, чтобы голос порядочного или смелого человека мог убедить толпу успокоиться. Коллективная психология, как это было сказано нами во введении, богата сюрпризами: сто, тысяча человек, соединившись, могут совершать поступки, которых не совершит ни один из них в отдельности, но эти сюрпризы по большей части печального свойства. От соединения хороших людей вы почти никогда не получите прекрасных результатов; часто результат будет только посредственным, подчас даже очень скверным. Толпа — это субстрат, в котором микроб зла развивается очень легко, тогда как микроб добра умирает почти всегда, не найдя подходящих условий жизни. Почему же так? Не говоря здесь о разнообразных элементах, из которых состоит толпа, где рядом с сердечными людьми, находятся индифферентные и жестокие, рядом с честными — очень часто бродяги и преступники, и ограничиваясь на минуту общим обзором, мы можем ответить на этот вопрос, сказав, что среди множества лиц хорошие качества отдельных индивидов, вместо того, чтобы слагаться, взаимно уничтожаются. Они уничтожаются, во-первых, вследствие естественной, скажу даже, арифметической необходимости. Подобно тому, как среднее арифметическое нескольких чисел не может, конечно, равняться большему из них, точно так же собрание людей не может отражать в своих поступках более возвышенные способности, свойственные только некоторым из них; оно будет представлять только те отличительные черты, которые свойственны всем или большей части индивидов. "Самые последние и лучшие наслоения в характере, — говорит Серги, — образованные и собранные в нескольких индивидах цивилизацией и воспитанием, и сделавшие их, таким образом, привилегированными, затемняются средними слоями, являющимися достоянием всех; в общей сумме первые исчезают, последние одерживают верх". С точки зрения нравственности, в толпе происходит то же, что, как мы показали выше, происходит в многочисленных собраниях людей, с интеллектуальной точки зрения. Сотоварищество одинаково — по отношению к общему результату — уменьшает как талант, так и добрые чувства. Этим нам совсем не желательно сказать, что толпа совершенно неспособна ни к какому благородному и великому поступку,[9] что она далека от великих мыслей или чувств. У нас очень много фактов, могущих опровергнуть это: так, главным образом все те, которые берут своё начало из любви к отечеству и которые — начиная от 300 спартанцев, умерших при Фермопилах, до последних мучеников за итальянскую независимость — образуют, так сказать, священный путь, доказывающий сам по себе, что толпа так же хорошо, как и один индивид, может подняться до самой высшей степени самоотвержения и героизма. Я хотел только констатировать, что толпа, вследствие рокового арифметического закона психологии, предрасположена ко злу более, чем к добру, точно так же, как всякое собрание людей предрасположено давать интеллектуальный результат более низкий, чем должна дать сумма таких единиц. В толпе находится скрытое стремление к жестокости, являющееся, так сказать, сложным органическим фактором её будущих поступков и этот фактор, подобно антропологическому фактору в индивиде, может принять хорошее или дурное направление, смотря по обстоятельствам и тому внушению, которое будет на него действовать извне. Точно так же, как и собрание, представляющее средний интеллектуальный уровень, может подчас подняться до понимания гениальной идеи или благородного чувства, если кто-нибудь сумеет их изложить в соответственной форме, точно так же, повторяем, и толпа со средним и даже низким нравственным уровнем может дойти в некоторых случаях до совершения героических подвигов, если найдётся апостол или атаман, умеющий ею руководить… Жалкая посредственность в первом случае и жестокость — во втором могут таким образом превратиться в великие и даже прекрасные мысли и чувства, благодаря оратору, вождю или вообще тому, кто является виновником данного поступка толпы. Последнее условие было изложено Пюльезом в великолепном сравнении: «Толпа возбуждена; но сила, способная привести её в движение, подобно взволнованному морю, не начала ещё своего действия; — котёл находится под давлением пара, но ещё не открыта заслонка, долженствующая выпустить пар; — куча пороху приготовлена, но никто не поднёс к ней огня, чтобы её воспламенить… Но вот подымается человек, появляется идея или слышится крик: „смерть такому-то, врагу народа!“ или: „освободим такого-то, друга бедных!“ — и толчок дан, заслонка открыта, порох воспламенён. Вот — толпа». У Спенсера есть несколько выражений, которые, если применить их к толпе, можно рассматривать, как ту же самую мысль, что и в сравнении Пюльеза: «слова, — сказал английский философ, — находятся с возбуждаемым ими душевным движением в определённом отношении, очень похожем на то, которое существует между нажатием ружейного спуска и следующим затем выстрелом: они не рождают силы, но только делают её свободной». Итак, в толпе, как и в индивиде, всякое действие обусловлено двумя рядами факторов: антропологическим и социальным[10]: толпа потенциально может быть чем угодно, и только случай даёт тот или другой исход её силам. Однако, здесь есть некоторая особенность: случай, т. е. слово или крик человека, является по отношению к толпе бесконечно более важным, чем по отношению к отдельному человеку. Отдельный человек — в обществе, в нормальном состоянии — всегда более или менее маловоспламенимая материя: приблизьте к ней горящий трут, она будет гореть более или менее медленно, а то и совсем потухнет. Толпа, наоборот, всегда похожа на кучу сухого пороха: если вы приблизите к ней фитиль, то взрыв не заставит себя долго ждать. Случай, таким образом, является в толпе, весьма страшным, благодаря своей непредвидимости.[11] После всех этих соображений можно прийти к заключению, что изложенный выше принцип, по которому толпа представляет из себя субстрат, в котором микроб добра умирает очень часто и, наоборот, микроб зла культивируется очень легко — не верен. Так как (скажет кто-нибудь) всё зависит от случая, который может быть и хорошим, и дурным, то вероятность для совершенно противоположных результатов вполне одна и та же. Но это не так. Если верно, что всё зависит от случая, то не менее вероятно и то, что случай оказывается дурным гораздо чаще, чем хорошим. Это происходит вот почему: если бы в толпе число людей, желающих вести её на доброе дело, было равно числу людей, стремящихся увлечь её к дурному поступку, то последние в большей части случаев одержат верх. Злоба — качество гораздо более активное, чем добродушие, ибо класс злых состоит из тех, кто желает нанести другим вред, тогда как класс добрых составляют люди, не делающие никогда другим зла (люди пассивные) и затем, вообще, такие, которые не только никогда не причинили другим зла, но которые желают делать добро и делают его, но легко понять, что пассивная доброта не может влиять на толпу и руководить ею: эти отрицательные качества делают пассивно добрых людей слепыми орудиями тех, кто сумеет одержать верх. Что касается до активно добрых, то их влияние встречает массу затруднений, так как если они попытаются вмешаться, реагировать против влияния злых, если они захотят восстановить спокойствие, то очень часто наткнутся на превратное толкование своих мыслей, на обвинения в трусости или в чем-нибудь ещё более худшем. Вот почему если они и дерзнут когда-нибудь на реакцию, то вторично уж этого не сделают, и влияние (suggestion) тех, которые желают создать что-нибудь серьёзное, не встретит никакого препятствия. Сколько людей кричат во время народных восстаний: «смерть!» или «да здравствует!» только потому, что боятся, если будут безмолвствовать, обвинения со стороны соседей в трусости. И сколько, на том же самом основании, переходит от слов к поступкам! Необходима недюжинная сила воли, чтобы воспротивиться тем крайностям, который совершает окружающая вас толпа, и очень немногие обладают такого рода силой. Большая часть понимает, что поступает дурно, и всё-таки делает это, потому что её толкает и увлекает толпа. Члены её знают, что не последуй они за общим течением, им придётся расплатиться за это званием подлецов и сделаться жертвами чужого гнева. Чисто материальный страх быть обруганным и получить побои соединяется с моральным страхом — прослыть трусом. У Манцони, в его «Обручённых», мы находим прекрасную страничку с описанием такого рода нравственной и психической несостоятельности, до которой были доведены порядочные люди, бывшие в толпе, несостоятельности, выразившейся в полнейшей невозможности сопротивляться большинству, безрассудно стремящемуся к преступлению: "…Это было непрерывное движение: все толкали, тащили друг друга; были и остановки, вызванные сомнением, нерешимостью, постоянной сменой контрастов, решений. Вдруг среди толпы подымается голос, проклятый голос: «мы найдём это перед домом наместника; идём, учиним суд над ним и разграбим его имущество!» Казалось, что слова эти воскресили у всех в памяти сделанный уже раньше договор, а не были внезапным, принятым всеми решением… — «К наместнику, к наместнику!» — других слов не было слышно. Толпа, как один человек, трогается с места и направляется к названному в столь несчастную минуту дому. — «Наместник! тиран! мы требуем его живого или мёртвого!.» Ренцо находился в самой середине толпы. Услышав это кровавое предложение, он почувствовал ужас; что касается грабежа, то он не мог сказать, хорошо ли это или дурно при такого рода обстоятельствах, но мысль о человекоубийстве внушала ему страшный ужас. Хотя, повинуясь всеобщему возбуждению, находящемуся в зависимости от народного бедствия, он был более, чем уверен, что наместник — главная причина голода и ярый враг бедных, тем не менее, услышав случайно в толпе несколько слов, выражавших желание употребить все усилия, чтобы его спасти, он тотчас дал себе слово помочь доброму делу… Какой-то старик, сверкая дикими, горящими глазами, потрясал в воздухе молотком, верёвкой и четырьмя большими гвоздями, которыми, по его словам, он хочет прибить наместника к дверям собственного дома, убив его чем попало. «Стыдись!» — закричал Ренцо, испугавшись этих слов и большого числа лиц, им сочувствующих; но подбодрённый другими, которые умолкли, выказывая такой же ужас, он продолжал: «Стыдись! Ты хочешь сделать нас палачами? Убить христианина? Как же вы хотите, чтобы Бог дал нам хлеба, если мы совершаем такие страшные вещи? Он пошлёт нам не хлеб, а свои молнии!» «Ах ты, собака! Ах, изменник отечеству!» — кричал, кружась как бешенный около Ренцо, один из тех, кто, несмотря на шум, мог понять эти высоконравственные слова. — «Сюда, сюда! Вот переодетый в крестьянское платье клеврет наместника; вот шпион; взять его!.» Вокруг него стали раздаваться сотни голосов: «Что?. Где?. Кто?. Слуга наместника… Шпион.. Наместник в крестьянском платье, желающий спастись… Где он?. Лови, бей его!» Ренцо замолк: он был уничтожен; он хотел исчезнуть; несколько лиц, его окружавших, закрыли его собой, стараясь заглушить дышащие ненавистью к убийствам голоса более сильными криками со своей стороны. Но что его спасло, так это крики: мйста! мйста! раздавшиеся впереди его…" Огромное большинство лиц находится в одинаковых с Ренцо обстоятельствах, и, если сравнение не покажется чересчур смелым, я скажу, что большая часть добрых людей, находясь среди разъярённой толпы, должна, благодаря роковому закону психического мимизма, вести себя так, как и те, которые их окружают. Подобно тому как некоторые животные, чтобы избежать глаз своих врагов и таким образом спастись, принимают окраску среды, в которой живут, точно также и люди, избегая преследований и побоев, тоже перенимают нравственную окраску от окружающих, т. е. они кричат все то, чего хотят другие, и делают то, к чему увлекает их общее течение. Итак, если всё это верно, то нетрудно понять, почему дурные страсти одерживают в толпе верх, уничтожая всякое доброе начинание меньшинства. Но кроме тех заключений, которые мы только что вывели, есть ещё одно, ещё лучше объясняющее преобладание диких инстинктов. Мы объяснили, как мне по крайней мере кажется, каким образом распространяется на большое число лиц какое-нибудь душевное состояние, зародившееся и проявляющееся сначала в каком-нибудь одном индивиде. Допустим, что этим душевным состоянием будет гнев или ярость; в одно мгновенье лицо и осанка всякого индивида примут выражение гнева, имеющего в себе некоторую степень напряжённости и трагизма. Не следует думать, что это последнее состояние только кажущееся, внешнее: реальное душевное состояние следует непосредственно за выражающими его внешними движениями даже и тогда, когда эти движения производятся вначале только умышленно. Мы можем вообразить себе известное душевное состояние, не испытывая его на самом деле; но мы не можем остаться индифферентными в том случае, когда проявляем его наружу. Так как всякое состояние сознания, по словам Рибо,[12] сопровождается определёнными телесными движениями, которые являются не только его следствием, но необходимым условием, то между состоянием сознания и его внешними проявлениями всегда существует взаимное отношение в том смысле, что первое не может появиться без того, чтобы не произвести вторых, и наоборот. "Когда, закрыв глаза, — говорит Ланге, — мы станем думать о карандаше, то прежде всего делаем слабое движение глазами, соответствующее прямой линии, и часто замечаем лёгкие движения в руке, как будто бы мы желаем прикоснуться к карандашу". Для абстрактных представлений Штриккер весьма убедительным образом доказал существование внутренних слов ; каждый, делая внимательно на себе самом опыт, может заметить, что когда он думает о чём-либо отвлечённом, то молча, про себя, произносит выражающее эту отвлечённость слово или, по меньшей мере, чувствует большое желание его произнести. Бен, резюмируя сказанное Ланге и Штриккером, сказал, что мыслить — значит удерживаться от слов и поступков. Наконец тысяча опытов доказывает, что движение и образ — нераздельны: "Лица, — говорит Рибо, — бросающаеся в пропасть из страха туда упасть; те, которые наносят себе порезы бритвой, из страха обрезаться, и известное всем чтение мыслей, представляющее не что иное, как чтение мускульных сокращений, — все этокажется обществу странным только потому, что последнему неизвестен основной психологический закон, по которому всякий образ заключает в себе стремление вызвать известное движение". Равным образом и всякое движение имеет стремление вызвать известный образ. Было уже сказано, что мысль это — недозрелое действие. Я полагаю, что аналогичным образом можно сказать, что внешнее действие это — зарождающаяся мысль. "Обыкновенное мускульное движение, — весьма удачно замечает Маудсли, — является не только проявлением страсти, но скорее даже её основным элементом. Выразите на вашем лице какое-нибудь душевное состояние — гнев ли, удивление или злобу — и в вас не преминет появиться это именно состояние, и совершенно напрасно старание испытать какое-нибудь чувство в то время, когда черты вашего лица выражают совершенно другое душевное состояние". "Подобно тому, — совершенно то же писал и Эспинас, — как человек, держащий рапиру во время обыкновенного фехтования, понемногу возбуждается и испытывает некоторые чувства, похожые на те, которые бывают во время серьёзного поединка; точно так же, как замагнетизированный субъект проходит через все состояния, соответствующие позам, которые заставляют его принимать, принижаясь, когда его заставляют стать на колени, и распаляясь гневом, когда его дразнят, — совершенно так же и животные внезапно испытывают те состояния, внешние признаки которых они воспроизводят. Обезьяна, кошка, собака, борясь во время игры, скоро впадают в истинный гнев: так велика у них зависимость между действиями, позами, выражающими обыкновенно данное состояние сознания, и самим состоянием сознания; так легко эти две части одного и того же явления переходят одно в другое". "Если в связи с известной группой впечатлений и происходящими вслед за ними движениями испытывается обыкновенно ещё какое-нибудь другое впечатление или движение, — писал по этому поводу Спенсер, — то со временем последние так тесно связываются с этой группой, что при появлении последней появляются и они, или, будучи каким-нибудь образом вызваны, вызывают и эту группу. Если во время нападения на добычу и её хватания всегда ощущался известный запах, то впечатление этого запаха возбудит те движения и представления, которые сопровождали акт нападения и хватания добычи. Если за движениями и впечатлениями, сопровождавшими акт хватания добычи, обыкновенно следовали укушения, борьба или ворчание, связанные с раздиранием добычи, то, когда начнут появляться первые, за ними в свою очередь появятся и психологические состояния, тесно связанные с укушениями, борьбой или ворчанием. И если за этими последними, с своей стороны, всегда следовало психологическое состояние, сопровождавшее еду, то и оно тоже будет возбуждено при их возбуждении. Таким образом простое ощущение запаха возбудить многочисленные и разнообразные состояния сознания, сопровождающие акты нападения, хватания, умерщвления и разрывания добычи. Зрительные, слуховые, осязательные, вкусовые и мускульные ощущения, всегда сопровождающие соответствующие фазы этих действий, все будучи возбуждены в одно и тоже время, образуют, соединившись, желание схватить, умертвить, разорвать, и дадут толчок движению, направляющему данное животное вслед за добычей". Этот отрывок из Спенсера заключает в себе психофизиологический закон, который Шарко резюмировал следующим образом: «всякое движение, получаемое нашими мышцами извне, всякая нервная сила, развивающаяся в организме, возбуждённом какой-нибудь посторонней и непроизвольной причиной, определяет целый ряд состояний мозга и изменений в ходе мыслей, способных передаваться при помощи известной осанки и сопровождающих её экспрессивных движений». Итак ясно, что толпа, в которой было выражено какое-нибудь душевное состояние, вроде гнева или ярости, в одно мгновение будет возбуждена не только чисто внешним образом, но и приведена в самую реальную ярость. Отсюда легко понять, каким образом, не находясь даже под влиянием антропологического фактора, она может дойти до преступления. Все индивиды, входящие в состав толпы, находятся в психологических условиях, аналогичных с тем, в которых находится один лично возбуждённый и оскорблённый индивид. Поэтому-то преступление, ими совершенное, не будет непонятным зверским поступком, а скорее реакцией (справедливой или несправедливой, но всегда естественной и вполне свойственной человеку) против причины или того, что считается причиной этого возбуждения, чувствуемого, благодаря эпидемии, всеми. Антропологической фактор, без сомнения, играет немалую роль в преступлениях такого рода, но главным мотивом, тем не менее, будет реальное чувство гнева и реальное раздражение большинства. Такое чувство гнева производит преступления толпы, весьма похожие на действия случайных преступников, доходящих, как известно, до преступления только тогда, когда их толкает на это сила обстоятельств или внутренние побуждения. Итак мы подняли первую завесу, скрывавшую за собою тайну непредвиденных преступлений толпы; теперь постараемся рассмотреть, почему она их совершает. Нижеследующее соображение поможет нам ещё лучше объяснить это явление. Мы говорим здесь о неоспоримом психологическом законе, по которому интенсивность душевного движения возрастает прямо пропорционально числу лиц, разделяющих это движение в одно и тоже время и в одном и том же месте. В этом заключается причина того неистовства, до которого доходит подчас энтузиазм или порицание в театрах или в каком-нибудь другом собрании. Прекрасный пример и доказательство этому мы можем найти, исследуя хорошо то, что происходит в зале, где говорить оратор. "Я допускаю, — говорит Эспинас, — что душевное состояние, испытываемое оратором, может быть выражено числом 10, и что при первых словах, при первых перлах своего красноречия он передаёт по меньшей мере половину своего чувства каждому из слушателей, которых, положим, 300 человек. Каждый из них будет реагировать на его слова или аплодисментами, или удвоенным вниманием, и все это поведёт за собою то, что всевозможные отчёты о таких заседаниях называют действием,сенсацией. Это «действие» будут испытывать все в одно и тоже время, и так как слушатель занят аудиторией не менее, чем оратором, то его воображение будет внезапно охвачено зрелищем этих 300 лиц, испытывающих известное душевное состояние; это зрелище не преминет, благодаря выше отмеченному закону, произвести реальное ощущение данного чувства. Допустим, что он испытывает только половину этого чувства, и посмотрим на результат. Потрясение, им испытанное, будет выражаться уже не 5, но половиной 5, умноженной на 300, т. е. 750. Если тот же закон применить к тому, кто находится перед собранием и говорит среди этой толпы, то число, выражающее его внутреннее возбуждение, будет уже не 750, но 750/2 х 300, так как он является центром, куда все эти глубоко тронутые индивиды отражают передаваемые им впечатления". Понятно, что в толпе не имеет места передача душевного состояния от всех к каждому отдельно; толпа не имеет такого характера органической концентрации. Народное сборище не отличается строгим порядком: оно шумно и большая часть душевных движений — с чем нельзя не согласиться — не может быть испытана всеми, а потому и не находит себе отголоска. В этом случае интенсивность душевных состоянии уже не находится в прямом отношении с числом индивидов, и ускорение движений, выражающих известное чувство, гораздо менее быстро. Тем не менее главный закон остаётся совершенно верным. Он проявляется менее определённо, менее ясно, в более непостоянной форме, но даже и это непостоянство, эта неясность имеют свои последствия. Всякий крик, шум или действие,[13] не будучи хорошо выслушаны и объяснены, дадут, может быть, более серьёзные последствия, чем они должны произвести на самом деле. Всякий индивид будет обладать более возбуждённым воображением, сделается более податливым всякому внушению и перейдёт с изумительной быстротой от слов к делу. "Чем более, — писал Спенсер, — разнородна поверхность, по которой распространяется влияние известного фактора, тем более от его усиления увеличиваются число и качество результатов". Теперь мы находимся перед явлением, которое было названо Энрико Ферри психологическим брожением : зародыши всех страстей подымаются из глубины души, и, как в химических реакциях между несколькими веществами получаются новые и отличные вещества, точно так же от психологических реакций между некоторыми чувствованиями возникают новые, страшные, неизвестные до этого времени человеческой душе порывы.[14] В подобных случаях, когда нет возможности не только рассуждать, но даже ясно видеть и слышать, самый ничтожный факт принимает грандиозные размеры и малейшее возбуждение доводит до преступления. В этих-то случаях толпа предаёт смерти невинного человека, не выслушав даже его, так как, по словам Максима Дюкана, «достаточно одного подозрения; протесты бесполезны; убеждение — глубоко». Отсюда естественно заключить, что возбуждение и гнев толпы, которая, как было показано выше, чувствует их очень глубоко, переходят в короткое время, благодаря одному только влиянию численности, в настоящее бешенство. После этого нет ничего удивительного в том, что толпа доходит до самых ужасных преступлений. Это страшное влияние численности, которое, по моему мнению, замечено всеми и которое мы пытались выше объяснить, подтверждается наблюдениями всех естествоиспытателей. Так, хорошо известен факт, что храбрость какого-нибудь животного увеличивается прямо пропорционально числу сотоварищей, которых он видит перед собою, и таким же образом уменьшается от большей или меньшей степени его изолированности. Самое блестящее подтверждение этого закона было дано Форелем в сделанном им опыте над муравьями, послужившем темой большой работы. Он унёс из двух враждебных армий луговых муравьёв 7 индивидов, участвовавших в сражениях (из одной армии 4-х, из другой 3-х муравьёв), и сейчас же поместил их в один и тот же сосуд. Все семь муравьёв, бывшие только что возбуждёнными и сражавшиеся одни против других, сделались друзьями. Не ясное ли это доказательство, что только численность будит в толпе зверские инстинкты и страсть к битвам? |
|
||
Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Другие сайты | Наверх |
||||
|