|
||||
|
XXVII Выход через симптом
Очертив в прошлый раз фигуру желания страдающего неврозом навязчивости, мы начали кольцо нашего определения вокруг него понемногу сжимать. Я уже говорил вам в связи с этим о характерной для такого невротика позиции требования, особая настоятельность которого, делающая его столь невыносимым, очень рано начинает Другим ощущаться; говорил о его потребности желание Другого уничтожить, говорил о функциях некоторых его фантазмов. Начало нашей сегодняшней теме тем самым было положено. В работе, которую я сделал объектом критики — критики не полемической, а отправляющейся от систематического анализа выводов из тех данных, которые сам же автор в этой работе приводит, — фаллический фантазм отнюдь не случайно предстает в ходе анализа невроза навязчивых состояний у женщины как зависть к пенису. Где-где, а в этой статье аргументов в пользу того, что роль фаллического означающего я склонен несколько преувеличивать, вам не найти. Но урок, который я хотел бы вам дать, указанием на важность фаллического означающего отнюдь не исчерпывается. Речь ведь идет не о легковесной и поверхностной критике аналитического курса лечения, в детали которого мы не входили и который, кстати, по свидетельству автора, еще не закончен, — речь идет о том, как им, этим фаллическим означающим, пользоваться. Что же касается этого курса, то ни одного из элементов, которые я считаю для направления лечения ориентирами, вы там не найдете. Описанный в статье ход лечения несет на себе печать авторских колебаний и принимает в итоге направление откровенно противоположное тому, которое сочли бы логичным мы. В своей критике мы исходим не только из наблюдений автора в форме его отчета, но и из тех проделанных им опросов, которые онв нужном месте всегда приводит, — недаром одно из свойств человеческого ума состоит в том, что здравый смысл, как однажды справедливо, хотя и не без иронии, было сказано, это самая распространенная вещь на свете. То, что служит нам препятствием здесь, несомненно послужило препятствием и для авторов, в отчетах которых препятствия эти исчерпывающим образом артикулированы. Имеются в них и тексты опросов, имеются даже замечания, свидетельствующие о парадоксальном исходе, об отсутствии, точнее, того исхода, которого пытались добиться, имеются и противоречия, которым сам автор подобающего им значения не придает, но от которых, тем не менее, никуда не уйти, поскольку они черным по белому в его тексте прочитываются. Возьмем сразу быка за рога, констатировав разницу между тем, что в этом курсе лечения предстает как не просто поддающееся артикуляции, а артикулированное, с одной стороны, и тем, какая цель в нем поставлена и что в нем действительно сделано, с другой. Возьмем за исходный пункт нашу схему. Она объединяет в единое целое ряд позиций, позволяющих разобраться в вещах, издавна нам знакомых. Позиции эти получают в ней некоторую топологическую упорядоченность. Попробуем прежде всего разобраться в том, что представляет собой верхняя линия нашей схемы. Во-первых, это линия означающая, поскольку структурирована она как язык. Во-вторых, будучи структурирована как язык, это своего рода фраза, которую сам субъект артикулировать не в состоянии, артикулировать которую должны помочь ему мы, — фраза, которая как раз и определяет собой структуру невроза в целом. Невроз не идентичен какому-либо объекту, это не паразит, личности субъекта совершенно чуждый, — это аналитическая структура, проявляющаяся в его, этого субъекта, поступках и поведении. Развивая наши представления о неврозе, мы пришли к выводу, что он не сводится, как я было, переводя положения Фрейда на язык лингвистики, утверждал, к симптомам, поддающимся разложению на означающие элементы, с одной стороны, и означаемые как их эффекты, с другой. Не сводятся уже потому, что печать этих структурных связей несет на себе вся личность субъекта. Смысл, в котором я здесь слоъоличность употребляю, выходит далеко за преде- лы обычного о ней представления как о чем-то статичном, во много совпадающем с тем, что мы называем характером. Я говорю в данном случае совсем о другом, я говорю о личности в том виде, в котором она предстает в своем поведении, в своих отношениях с Другим и другими, предстает как некое движение, вновь и вновь оказывающееся тем же самым, как некое ритмическое членение, как способ перехода от другого к Другому, причем не просто к Другому, а Другому, который вечно и без конца обретает себя, — тому самому, которым как раз действия страдающего неврозом навязчивости и модулируются. Поведение страдающего неврозом навязчивости или истерией структурировано, в совокупности своей, как язык. Что это значит? Дело не исчерпывается тем, что по ту сторону артикулированной речи, дискурса, все поступки субъекта тоже эквивалентны языку в том смысле, в каком эквивалентны ему жесты, представляющие собой не просто те или иные движения, а определенные означающие. Здесь более уместно другое созвучное этому французское слово geste, означающее эпическое сказание, как, скажем, Сказание о Роланде, полный повествовательный цикл. В конечном счете это, если хотите, речь. Поведение невротика предстает в совокупности своей как речь, более того — как речь полноценная, полная, примитивную форму которой мы обнаруживаем в заключенном на словах соглашении или помолвке. Но, будучи полной, речь эта в то же время представляет собой тайнопись, смысл которой субъекту, всем существом своим, всеми проявлениями своими, всем, что непроизвольно возникает у него в памяти и что в'о-лей-неволей воплощает он успехом или же безуспешностью собственных начинаний, эту речь выговаривающему, остается непонятен до тех пор, пока не вторгнутся в его жизнь некие колебательные процессы, которые мы с вами называем психоанализом. Именно эту речь — речь субъекта загражденного, похеренного для себя самого за семью печатями — и называем мы бессознательным. Именно ее обозначаем мы на схеме символом в виде большой перечеркнутой буквы S- знаком S. Нам предстоит теперь ввести на уровне Другого, А, некоторые различия. Мы уже определили Другого как место речи. Другой возникает и вырисовывается в определенных чертах благодаря уже одному тому факту, что субъект говорит. Уже в силу самого факта этого большой Другой получает рождение в качестве места речи. Это еще не значит, что он тем самым реализуется как субъект, в качестве иного. Другой возникает, как в заклинании, каждый раз, когда место имеет речь. Я повторял это столь настойчиво, что возвращаться к этому мне, думается, смысла нет. Но то потустороннее, что артикулируется верхней линией нашей схемы, — это не Другой. Это Другой Другого. Я имею в виду ту речь, что артикулируется на горизонте Другого. Другой Другого — это то место, где вырисовывается речь Другого как таковая. И нет причины, по которой место это для нас должно быть закрыто. Более того, отношения между субъектами и коренятся как раз, собственно говоря, в том факте, что Другой в качестве места речи прямо и непосредственно предстает нам как некий субъект — субъект, который, в свою очередь, мыслит нас в качестве своего Другого. Это и есть принцип любой стратегии. Играя с противником в шахматы, вы приписываете ему расчет ровно на такую же глубину, на которую делаете его сами. Но если мы осмеливаемся утверждать, что этот Другой Другого должен нам быть, по идее, совершенно прозрачен и вместе с измерением Другого неизбежно нам придан, то почему же тогда говорим мы одновременно, что этот Другой Другого является местом, где артикулируется речь бессознательного — речь сама по себе вполне артикулированная, но нашей артикуляции не поддающаяся! Почему приходится нам так говорить? Что дает нам на это право? Ответ на этот вопрос очень прост. Сами условия человеческой жизни диктуют обусловленность ее словом — подчиненные Другому условием требования, мы не знаем, однако, что наше требование для него значит. Откуда эта неизвестность? Что ему эта непрозрачность дает? Все это, конечно же, вещи очевидные, но договориться о них не будет здесь совсем бесполезно, так как мы зачастую довольствуемся преждевременными объективациями — объек-тивациями, которые дело лишь затемняют. Поскольку мы не знаем, как Другой наше требование принимает, он входит в нашу стратегию, становится unbewusstи воплощает собой парадоксальную по своему характеру позицию дискурса. Именно это я имею в виду, когда говорю вам, что бессознательное — это дискурс Другого. Это то, что происходит предположительно на горизонте Другого Другого по мере того, как именно там, на горизонте этом, возникает его, этого Другого, речь — но возникает не просто, а становясь нашим бессознательным, то есть тем, что с необходимостью предстает в нас осуществленным в силу самого того факта, что в нем, этом месте речи, мы помещаем Другого, живого Другого, способного дать нам ответ. Непрозрачен же для нас этот Другой потому, что есть в нем нечто нам неизвестное, нечто такое, что отделяет нас от его ответа на наше требование. Именно это — и ничто иное — зовем мы его желанием. Ценность этого замечания, очевидного только на первый взгляд, связана с тем, что желание, о котором мы говорим, располагается между Другим как местом речи в чистом и непосредственном в его виде и Другим как тем существом из плоти и крови, от произволения которого зависит, будет ли удовлетворено наше требование. Именно положением желания и обусловлена связь его с символизацией действия означающего — символизацией, которая и создает, собственно говоря, то, что мы называем субъектом и что обозначаем на нашей схеме символом S. Субъект — это совсем не то, что "я сам" или, как элегантно выражаются по-английски, self. Произнося это английское слово, мы ее, "самость" эту, обособляем и видим сразу, что означает она в речи не что иное, как то неустранимое, ни к чему не сводимое, что присутствие индивида в мире с собой привносит. Субъектом же в собственном смысле слова, тем загражденным субъектом, которым предстает он на нашей схеме, становится это selfлишь постольку, поскольку ложится на него печать обусловленности, подчиняющая его не только Другому как месту речи, но и Другому как таковому. И тогда это уже не субъект, который имеем мы обычно в виду, говоря о связи с миром, о соотношении мира и глаза, о том субъектно-объектном отношении, одним словом, которое носит у нас имя сознания. Это субъект, который рождается на свет лишь в момент, когда возникает в условиях речи человеческое существо, — рождается, следовательно, лишь постольку, поскольку отмечен оказывается печатью Другого, в свою очередь обусловленного и отмеченного теми условиями, которые накладывает на него речь. Что же видим мы на том горизонте, который возникшее в виде желания Другого препятствие делает для нашего взгляда непроницаемым? По мере того, как Другой не отвечает ему, субъект отсылается к собственному своему требованию. С ним-то и возникают у него определенные отношения, обозначенные у нас на схеме маленьким ромбиком, значение которого я вам не так давно объяснил. Итак, большое А больше не отвечает — знаменитая фраза, еслизаменить в ней заглавную букву. На уровне субъекта, где-то на линии горизонта, стремится к образованию то, что, отсылая субъекта к противостоянию собственному своему требованию, принимает форму означающих, которые, если можно так выразиться, этот субъект вбирают в себя, — означающих, для которых сам субъект становится только знаком. Именно горизонт этого отсутствующего со стороны Другого ответа и начинает вырисовываться в анализе пациента постольку, поскольку аналитик остается в нем поначалу лишь местом речи, лишь ухом, которое, слыша, не отвечает. Это отсутствие ответа постепенно толкает субъекта на отказ от тех форм и способов требования, которые проступают в его дискурсе, подобно водяным знакам, в виде того, что называем мы у себя анальной, оральной или какой угодно иной фазой. Что мы, рассуждая о всех этих фазах, имеем в виду? Не забывайте, что субъект как-никак не возвращается на наших глазах к грудному младенчеству. Мы не факиры какие-нибудь, чтобы заставить субъекта вернуться назад во времени и превратиться в конце концов в породившее его семя. Речь у нас идет только об означающих. То, что называем мы оральной или анальной фазой, это всего лишь способ, которым артикулирует субъект свое требование, артикулирует появлением в своем дискурсе — дискурсе в самом широком смысле, включающем все те формы, в которых может заявить о себе невроз, — означающих, успевших на том или ином этапе развития сформироваться и послуживших для выражения его требования в недавних или, наоборот, более ранних фазах. То, что мы называем фиксацией, — это не что иное, как сохраненное той или иной формой орального, анального или иным образом нюансированного означающего преобладание; это особое значение, которое та или иная система означающих для себя удержала. Регрессия же — это когда означающие эти в дискурсе субъекта вновь возвращаются: возвращаются просто-напросто потому, что речь, просто будучи речью, ничего особенного не требуя, в измерении требования обязательно вырисовывается. Именно поэтому и открывается в ней задним числом перспектива условий требования, в которых жил субъект с самого раннего и нежного своего возраста. Регрессия — это всегда регрессия дискурсивная. Означающие, в ней задействованные, принадлежат к структуре дискурса — именно там мы их, как правило, и обнаруживаем. Этот факт я проиллюстрирую сейчас, нарисовав вам две линии. Верхняя линия — это линия означающих. Ниже, под ней, находим мы образованные по законам означающей цепочки значения. Те и другие друг другу эквивалентны, ибо стоит явиться означающему символу, который, замыкая, так сказать, петлю фразы, придает тем самым происходящему на уровне означающего функцию обратного действия, как эффект предвосхищения, любой последовательности означающих, любой означающей цепочке свойственный, немедленно открывает перед ней как горизонт собственного ее завершения, так и собственную перспективу ретроактивности. Так, в нашем примере, с появлением S, уже рисуется, в предвосхищении дальнейшего, S, завершающееся, однако, лишь позже — в момент, когда S, окажет на Stобратное действие. Определенное смещение, расхождение между означающим и значением существует всегда; именно это делает всякое значение — если, конечно, оно не представляет собой значение естественное, связанное у субъекта с моментальным настоятельным позывом потребности? — фактором принципиально метонимическим, отсылающим нас к тому, что формирует означающую цепочку, сплетая в ней узлы и петли, которые мы можем, на какое-то мгновение ее распутав, в ней указать, к некоей сигме, если хотите, которой мы обозначим то, что является по отношению к означающей цепочке потусторонним. Столкновение субъекта с требованием приводит к тому, что дискурс субъекта блекнет и в нем проступают, как водяные знаки, те элементарные означающие, что образуют основу нашего опыта. Тут-то и обнаруживается, что все поведение субъекта, равно как и способ, которым он его порой объясняет, все, вплоть до ритмических особенностей его речи и работы тех двигательных механизмов, в которых его дискурс артикулируется, подчинено одним и тем же структурным закономерностям, так что любой лепет субъекта, сколь бы косноязычен он ни был, любая его, как я некогда выразился, речевая оплошность могут для нас оказаться значимы, отсылая к некоему означающему требования как оральной или анальной нехватки. Небольшая группа исследователей, возглавляемая одним из наиболее доброжелательных моих коллег, Лагашем, с удивлением, объясняемым лишь на фоне укоренившегося недоразумения, обнаружила, что везде, где во французском переводе Фрейда стоит слово инстинкт, в немецком тексте ему соответствует слово Trieb. Мы его переводим споъомриЫоп — толчок, импульс — что, по правде говоря, дело лишь затемняет. Англичане придумали термин drive, а вот нам, французам, перевести это слово нечем. Подходящим научным термином был бы тропизм, означающий определенного рода необоримые и несводимые к физико-химическим факторам влечения, которые наблюдаются у животных. Слово это позволило бы изгнать, наконец, тот финализм, которым грешит неизбежно термин инстинкт. Смысл фрейдовского термина Triebему очень близок. Можно было бы перевести Triebи как attirance- влечение, тяга — учитывая, конечно, при этом, что с субъектом, который встречается нам в стадных формах темной органической тяги к какому-нибудь, скажем, элементу климата или иному природному фактору, человеческое существо ничего общего не имеет. И, конечно, не тяга интересует нас, аналитиков, призванных исследовать область, где речь идет об оральной, анальной, гениталь-ной и прочих фазах. Аналитическая теория усматривает закономерность, которая связывает всю организацию человека — его зависимость, его подчиненность, его влечения — с некой инстанцией. Но что это за инстанция? Не что иное, как означающие — означающие, заимствованные из набора определенного количества собственных его органов. В сущности, мы имеем в виду то же самое, когда говорим, что сохраняющаяся у взрослого субъекта оральная и анальная фиксация обусловлена определенного рода воображаемыми отношениями. Добавляем же мы к этому лишь одно — что отношения эти получают в данном случае функцию означающего. Не будь они таким превращением обособлены, умерщвлены, им никогда не удалось бы взять на себя в субъекте такую важную для его устроения роль — по той простой причине, что единственное, чему служат образы, это возбуждение потребностей и удовлетворение их. И тем не менее аналитики признают, что человек остается привязан к оральным или анальным образам даже тогда, когда о пище и, соответственно, экскрементах речь не идет. А это означает, что образы эти из своего контекста изъяты, что дело больше не в потребностях как таковых, что образы получили теперь иную, новую функцию — функцию означающего. Понятие влечения — лишь удобный способ сформулировать важные для нас представления о зависимости субъекта от определенного означающего. Суть дела заключается в том, что желание субъекта, встречая его в облике чего-то потустороннего требованию, делает субъект для нашего требования непрозрачным. В результате оно полагает начало дискурсу своему собственному — дискурсу, который, будучи для нашей структуры необходим, остается для нас в каком-то отношении полностью непроницаемым. Что и превращает его, собственно, в дискурс бессознательный. Что же касается желания, являющегося его условием, то оно само обусловлено, в свою очередь, существованием особого рода означающего эффекта — эффекта, о котором я вам, начиная _с этого января, уже говорил и который называю я отцовской метафорой. В основе этой метафоры лежит примитивное, темное, непроницаемое желание матери, для субъекта поначалу совершенно недоступное. На горизонте его появляется, однако, уже Имя Отца, опора порядка — порядка, установленного цепочкой означающих. Я уже записывал вам однажды эту метафору в символической форме, представив ее как отношение двух означающих, одно из которых занимает в ней две различные позиции — Имя Отца стоит в ней над Желанием Матери, а Желание Матери над его, этого желания, символизацией. Установление этого желания в качестве означаемого метафорой как раз и осуществляется. Там, где Имени Отца не оказывается, метафора не работает. Субъекту не удается в результате произвести на свет то, что позволило бы приписать нашему неизвестному, х, значение фаллического означающего. Это как раз и происходит в психозе, где Имя Отца, будучи с самого начала отброшено, verworfen, в цикл означающих не вошло, оставив желание Другого, матери, непросимволизированным. Если бы нам нужно было показать место, которое занимает на нашей схеме психоз, мы сказали бы, что желание это — я не хочу добавлять: насколько оно существует, так как вам известно, что даже у матерей психотиков желание есть, хотя это далеко не так уж порою и очевидно, — так вот, что желание это в системе психотического субъекта символизации не подверглось, и потому речь Другого в его бессознательное не проходит, хотя сам Другой в качестве места речи разговаривать с ним может при этом сколько угодно. Под Другим я не обязательно имею в виду себя или вас — скорее, это совокупность всего того, что в его поле восприятия попадает. Поле это, естественно, говорит ему о нас. Вот первый пример, который приходит в голову, так как рассказали его нам не далее, как прошлым вечером: красный цвет, в который выкрашен автомобиль, говорит находящемуся в состоянии бреда субъекту, что он бессмертен. С ним говорит абсолютно все, ибо символическая организация, призванная направить Другого туда, где уготовано ему место, то есть в бессознательное субъекта, в символическом регистре в данном случае не сложилась. Другой говорит с ним способом, подобным той первой и примитивной речи, которая является речью требования. Вот почему все прорастает звуками и "оно говорит", скрытое для невротика в его бессознательном, для психотического субъекта воспринимается как находящееся вовне. То, что оно говорит, и говорит вслух, — совершенно естественно и никакого удивления не вызывает. Если Другой — это место речи, то оно и говорит там, причем речь эта слышна отовсюду. Крайний случай наблюдаем мы в момент развязывания психоза — момент, когда то, что было из символического отброшено, verworfen, вновь появляется, какя вас всегда и учил, в реальном. Реальное, о котором идет речь, — это галлюцинация, то есть Другой, поскольку он говорит. Когда что-то говорится, говорится оно всегда в Другом, но принимает оно у психотического субъекта форму реального. Психотический субъект не сомневается, что говорит с ним Другой — говорит, используя при этом все означающие, которых здесь, в человеческом мире, полно как грязи, потому что отмечено их печатью все, что нас окружает. Вспомните об афишах, которыми оклеены наши улицы. Состояние ослабления связей, распада, может быть в зависимости от характера психоза более или менее ярко выражено. Как мы наблюдаем сами и как свидетельствует нам Фрейд, те проявления, в которых психоз, как правило, выражается, как раз и призваны бывают восполнить то, что в месте, зависящем от означающей структуры желания Другого, то есть в месте, для организациисубъекта решающем, у него отсутствует. Во всех формах психоза, от самых благоприятных вплоть до случаев крайнего распада, нам предстает дискурс Другого в чистом его виде — дискурс Другого, здесь, в точкеs(A), членораздельно озвучиваемый в форме значения. Два года назад я привел вам несколько странных примеров распада речи, которые в структуре, представленной на этом графе — тогда я еще вам его показать не мог — занимают место кода сообщений относительно кода. Посланное ему из А — это все, чем субъект располагает впоследствии, чтобы сообщить дискурсу Другого жизнь. Так называемый базовый язык Шребера — язык, каждое слово которого предполагает сопутствующее его появлению определение, — представляет собой код сообщения о коде. И наоборот, фразы вроде: "как это…", "тебе достаточно мне…", "может быть, ему захочется…" — где "ему захочется" даже, пожалуй, лишнее — представляют собой серии сообщений, нацеленных лишь на то, что в коде относится к сообщению. Частицы, личные местоимения, вспомогательные глаголы — все они указывают на место отправителя сообщения. Все это строго укладывается в мой граф, но чтобы не быть слишком многословным, я отсылаю вас к своей статье о психозах, которая скоро должна выйти в свет, — статье, представляющей собой синтез прочитанного мною пару лет назад курса с работой, проделанной с вами в этом году. Возьмем, к примеру, бред ревности. Фрейд описывает его как отрицание субъектом исходного высказывания "Я этого человека люблю" — высказывания, имеющего в виду не столько субъекта гомосексуального, сколько субъекта зеркально подобного, хотя в качестве такового, разумеется, гомосексуального. "Онлюбит не меня, а ее" — говорит далее Фрейд. Что это значит? — Что бред ревности, препятствуя бесконтрольному высвобождению истолковывающей речи, пытается воссоздать желание Другого, восстановить его. Структура бреда ревности и состоит как раз в том, чтобы приписать Другому желание — своего рода воображаемый эскиз, набросок его, — которое субъект испытывает сам. Желание, таким образом, приписывается Другому — "Онлюбит не меня, он любит мою супругу, он мой соперник". Будучи психотиком, я пытаюсь поместить в Другого желание, которое мне самому, как психотику, не дано — не дано потому, что не возникла у меня та главная, принципиально существенная метафора, которая дает желанию Другого его изначальное означающее — означающее фаллическое. Остается, правда, пока неясным, почему, собственно, должны мы признать это фаллическое означающее основным, почему оказываем мы ему некоторым образом предпочтение перед множеством других объектов — объектов, которые выполняют порою, на первый взгляд, совершенно аналогичную роль. Фаллическое означающее легко становится эквивалентом таких, скажем, означающих, как экскременты или женская грудь, сосок — этот главный для грудного ребенка объект. То, что составляет привилегию именно фаллоса, действительно определить трудно. Все дело, очевидно, в самом месте его — в месте, которое занимает фаллос в той фазе, которой в отношениях индивида и рода принадлежит первенство, — в фазе, которую мы зовем гениталъной. Именно по этой причине фаллос и оказывается более, чем что-либо другое, зависим от функции означения. Прочие объекты — будь то сосок материнской груди или та часть тела, что, в форме экскрементов, предстает как нечто, способное порою сообщить субъекту переживание утраты, — даны ему, до известной степени, как объекты внешние, в то время как фаллос представляет собой монету, имеющую хождение в любовном обмене, — монету, которой для выполнения своей функции необходимо, подобно тем камушкам или ракушкам, что служат эквивалентом обмена у некоторых племен, перейти в разряд означающего. Дело с фаллосом обстоит, правда, несколько сложнее. Поскольку представлен он в реальной, органической форме — либо пениса, либо того, что соответствует пенису у женщины, — то стать, будь то фантазматическим или иным способом, объектом независимым, ему куда сложнее, нежели предметам, только что упомянутым выше. Что ни говори, а комплекс кастрации, Penisneid, по-прежнему окружен тайной, ибо речь ведь идет о чем-то в конечном счете принадлежащем телу, об органе, которому грозит опасность не большая, чем любому другому — ноге, руке, носу, или, скажем, уху. Этот орган, элемент этот, предстает поначалу как имеющаяся на теле точка — точка, которая вызывает у субъекта сладострастные ощущения. Именно в таком качестве он ее поначалу и обнаруживает. Связанный с мастурбацией автоэротизм, который действительно играет в истории субъекта роль очень важную, сам по себе не способен, как мы из клинического опыта знаем, спровоцировать серьезную катастрофу — не способен до тех пор, пока орган, о котором у нас идет речь, не оказался включен в игру означающих, в отцовскую метафору, не подпал под отцовское или материнское прещение. Поначалу орган этот является для субъекта всего лишь местом сладострастия по отношению к собственному своему телу, местом органической связи с самим собой — местом, одним словом, увечью подверженным куда меньше, нежели все прочие элементы, успевшие еще ранее получить в его требовании роль означающего. Именно поэтому для него более, чем для какого-либо другого органа, важным оказывается то включение в метафорическую цепочку, которое и возводит его в достоинство означающего — означающего, тут же приобретающего, в качестве означающего отношения Другого к Другому, привилегированное значение. Это и делает из него, собственно, центральное означающее бессознательного. Здесь-то и замечаем мы, что измерение субъекта, которое оказалось психоанализом обнаружено, совершенно ново по отношению ко всему, что было известно относительно него раньше, — тем более если вспомнить, что речь идет об органе, с которым живое существо может поддерживать отношения вполне невинные. Вспомним, как обстоит дело у братского нам племени обезьян. Сходите в Вен-сенский зоопарк, постойте немного у рва, окружающего обезьянью площадку, и вы сами убедитесь, с какой безмятежностью представители смелого и отважного бабуинова племени, на которых мы без всякого на то основания проецируем свои страхи, играют своим бросающимся в глаза хозяйством, нимало не смущаясь тем, что могут подумать о них соседи и разве что при случае принимая участие в затеянных ими коллективных забавах. Между отношениями, которые поддерживает это более или менее прямоходящее животное с тем, что болтается у него внизу живота, и отношением к этому же органу у человека, лежит пропасть. С самого начала — и это очень показательно — фаллос стал у человека объектом культа. С незапамятных времен эрекция как таковая выступает как означающее — не случайно столь важную роль, и именно в качестве означающего, играют при создании форм человеческой коллективности в древних наших культурах каменные дольмены. Эта важнейшая роль вовсе не принадлежит фаллосу изначально, его выступление в ней обусловлено лишь метафорическим переходом его в ранг означающего — события, от которого зависят, в свою очередь, те возможные, желанием Другого заданные координаты, в которых предстоит субъекту найти место желанию своему собственному, его каким-то образом обозначить. Встреча желаниясубъекта с желанием Другого чревата, разумеется, несчастными случаями. Они-то и позволяют нам наблюдать, каким образом функционирует фаллическое означающее у субъекта, положение которого по отношению к четырем определяющим желание полюсам является нетипичным, ненормальным, неполноценным, патологическим. У невротика все созвездие этих полюсов налицо, в то время как у психотика набор их оказывается неполным. Страдающий неврозом навязчивых состояний — это, как мы уже говорили, тот, чье отношение к желанию Другого изначально, начиная с простейших своих проявлений, отмечено расслоением инстинктов. Первая, исходная реакция такого субъекта, которой и будут все его дальнейшие трудности обусловлены, состоит в том, чтобы его, это желание, упразднить, аннулировать. Что это означает, если принять всерьез только что нами проделанные рассуждения? Желание Другого, как желание, упразднить — это совсем не то же самое, что обусловленная несостоятельностью или ущербностью метафорического акта, Имени Отца, неспособность желание Другого постичь. С другой стороны, если в Реальном, которое более или менее окрашено бредом, желание Другого, символизированное, введенное фаллосом, подлежит отрицанию, то связь страдающего неврозом навязчивости субъекта с собственным желанием зиждется на запирательстве, на отрицании желания за Другим. Термин Verneinungприменяется здесь по отношению к желанию в собственно фрейдовском двойственном смысле, с одной стороны, предполагающим, что желание это артикулировано, символизировано, а с другой — что оно несет на себе печать отрицания. Именно с этим страдающий неврозом навязчивых состояний и сталкивается, именно это ложится в основу его позиции, именно на это реагирует он поиском формулы дополнения, компенсации. Говоря это, я не высказываю ничего нового, я просто иначе формулирую те понятия, которые выдвигаются на первый план всеми, кто о неврозе навязчивых состояний пишет, — упразднение, обособление, реакция защиты. Обратите внимание, что говоря об упразднении, только означающее и можно иметь в виду, так как ничто, означающим не являющееся, упразднить нельзя. На уровне животного упразднение просто немыслимо, а если что-то его напоминающее там и встречается, то это лишь дает нам повод говорить о зачатках какого-то символического образования. Упразднение — это не стирание следа, о котором я только что говорил, а заключение элементарного означающего в скобки, позволяющие сказать о заключенном в них: этого нет. Но в качестве означающего оно, тем не менее, как раз этим актом и полагается. Речь идет всегда только об означающем. Если страдающий неврозом навязчивости вынужден упразднять столь многое, то исключительно потому, что все это может быть сформулировано, то есть, как мы уже знаем, представляет собой требование. Беда лишь в том, что требование это — требование смерти. Требование же смерти, особенно слишком раннее, приводит к уничтожению Другого, и, в первую очередь, его желания, а с ним, Другим, и того, в чем субъекту возможно, предстоит артикулировать себя самого. В итоге совершенно необходимо оказывается обособить те части дискурса, которые субъект, чтобы не оказаться уничтоженным сам, вынужден сохранить, от тех, которые ему совершенно необходимо упразднить и стереть. Результатом является постоянная игра между "да" и "нет" — игра, направленная на отделение, отсечение того, что в речи, в самом требовании субъекта, ведет его к самоуничтожению, оттого, что не только способно сохранить его самого, но и необходимо для сохранения Другого, поскольку Другой этот только на уровне означающей артикуляции, собственно, и существует. Жертвой этого противоречия субъект, сградающий неврозом навязчивости, как раз и является. Он постоянно озабочен тем, чтобы Другого поддерживать, чтобы придать ему прочность теми воображаемого характера формулировками, изобретением которых такой субъект непрестанно занят. К формулировкам этим прибегает он для того, чтобы Другого — который в любой момент может, уступив требованию смерти, пасть, — хоть как-нибудь поддержать, так как Другой этот является существенно необходимым условием сохранения его самого как субъекта. Окажись этот Другой действительно упразднен, субъект не смог бы существовать и сам. Именно то, что на означающем уровне предстает в качестве упраздненного, и знаменует собой место желания Другого как такового. И это не что иное, как фаллос. Маленькое dt>, о котором я вам в прошлый раз говорил и которым место желания страдающего неврозом навязчивости, собственно, и задается, эквивалентно на схеме упразднению фаллоса. Все, с чем имеем мы дело в анализе, разыгрывается вокруг чего-то такого, что стоит с этим означающим в самой тесной связи. Поэтому последовательной является лишь та методика, которая функцию фаллоса как означающего принимает в расчет. Любая другая, для себя эту функцию не уяснившая, волей-неволей вынуждена будет продвигаться на ощупь. В чем же главный критерий верной методики состоит? Вы обнаружите это золотое правило, дав себе труд прочитать статью, о которой я говорю. Есть, правда, риск, что мы создадим на нее таким образом головокружительный спрос, но это не беда. Критерий заключается в ответе на вопрос о том, что именно является основой и предпосылкой способности субъекта дойти в отношениях со своим желанием до конца, придать им полноценную завершенность. Мой ответ на него заключается в том, что если субъект усваивает свое генитальное желание не как животное, а именно как человек, то в качестве означающего этого желания непременно функционирует у него означающее фаллическое. Лишь постольку, поскольку в контурной цепи бессознательной артикуляции субъекта фаллическое означающее оказывается налицо, способен этот субъект оставаться вполне человеческим — даже когда он трахается. Это не значит, впрочем, что человеческим субъектам не случается порою трахаться как животным. Более того — это идеал, который они в глубине души как раз и лелеют. Я не уверен, что им часто его удается осуществить, хотя иные похваляются подобной удачей, и не доверять им особого повода у нас нет. Впрочем, бог им судья. Как бы то ни было, а наш опыт свидетельствует о том, что на пути к этому возникают серьезнейшие препятствия — препятствия означающего порядка. Постоянные недоразумения, с генитальной и фаллической стадиями связанные — оказались ли они в том или ином конкретном случае достигнуты, достигает ли ребенок генитальной стадии до латентного периода, или речь на этом этапе может идти лишь о стадии фаллической, и т. д., - все эти недоразумения более или менее разъяснились бы, если бы спорящие отдали себе, наконец, отчет в том, что фаллическая стадия — это стадия, когда генитальное желание получает доступ на уровень значения. Здесь нужно отличать друг от друга две вещи. В первом приближении можно было бы сказать, что ребенок дальше фаллической фазы не идет, и это, вероятно, так на самом деле и есть, хотя позволительно, разумеется, в этой связи спросить себя, не является ли аутоэротическая активность уже генитальной, что, в конечном счете, окажется тоже верно. Но для нас это не имеет сейчас значения. Речь ведь идет у нас не о гени-тальном желании, которое действительно, представляя собой первый толчок физиологической эволюции, проявляется очень рано, а о том, как выстраивается это желание в фаллической плоскости. Именно этот фактор и является для развития невроза решающим. Все дело в том, осуществилось ли на уровне бессознательного нечто эквивалентное тому, чем выступает полная, полноценная речь на уровне нижнем — на уровне, где артикулированный в месте Другого дискурс возвращается к субъекту в качестве означающего, насущного для собственного его Я — того Я, позиция которого конкретно задана для субъекта по отношению к образу маленького другого. На верхнем уровне завершение бессознательной артикуляции предполагает, что ветвь контура, берущая начало в точке противостояния субъекта завершенному требованию, приходит к формуле желания, артикулированного как такового, — желания, которое удовлетворяет субъекта и которому субъект идентичен. Ведет же она, эта ветвь, далее, к месту Другого — Другого, который выступает здесь как человеческое существо, отмеченное печатью языка и пережившее разыгранную комплексом кастрации драму: как другой я сам, одним словом. Вместо формулы "Я-фаллос" рождается здесь иная, противоположная ей: "Я занимаю то самое место, которое в означающей артикуляции принадлежит фаллосу". Именно в этом смысл фразы WoEswar, sollichwerdenи состоит. Субъекту, поневоле участвующему в движении означающего, предстоит осознать, что тем, с чем он преждевременно в своей жизни столкнулся, — означающим желания, которое мать, этот всеобъемлющий объект, у него похитила, фаллосом, — он сам, субъект, никак не является, что он просто-напросто связан необходимостью, требующей для фаллоса этого определенного места. Лишь осознав, что он фаллосом не является, может субъект признать то, что служило всему происходящему подоплекой, — признать, что у него есть фаллос, если он есть, и что его нет, если его действительно нет. Происходит это на схеме в пункте S (A) — пункте, где артикулируется верхняя означающая цепочка. Прояснение отношения субъекта к фаллосу, осознание им, что, не являясь фаллосом, он призван заступить его место, — вот единственный способ представить себе то идеальное для анализа завершение, которое Фрейд своей формулой WoEswar, sollIchwerdenимел в виду. Таково неизбежное условие, на которое наше вмешательство и наша техника призваны ориентироваться. Как этого можно добиться? Это и станет темой моего семинара в будущем году. "Желание и его интерпретация" — таким будет его название. Мы попытаемся в деталях артикулировать указания и руководящие правила, способные открыть доступ к тому подлинному желанию, на которое до-сократическая, лапидарная формула Фрейда указывает. В отсут-ствищтакого доступа происходит как раз то самое, что невроз, как и любая другая форма аномалий в развитии, спонтанно осуществляет. Истерический субъект пребывает по поводу своего желания в глубочайшей неуверенности. В результате он вынужден идти в обход. Ориентиром в этом маневре служит ему, или ей, образец, позволяющий субъекту найти для собственного Я подобающее ему место. Фиксировать это место истерическому субъекту, как и любому иному, удается путем ориентации на образ другого. Особенность же истерического субъекта состоит в том, что точно таким же образом находит он своему желанию место и на верхнем уровне тоже. Как от Другого, так и от означаемого Другого истерический субъект отворачивается, отделяется, утверждаясь посредством какого-то образа, с которым он себя идентифицирует, в определенном идеальном типе. Именно таким обходным маневром идентифицирует, как я вам уже объяснял, себя Дора с г-ном К — идентифицирует, чтобы определить то, что в ее желании находится под вопросом: как можно желать женщину, будучи бессильным? К похожей, но несколько иной процедуре прибегает и страдающий неврозом навязчивости. В то время как субъект истерический ищет разрешения связанных с собственной позицией трудностей на уровне идеала, на уровне идентифицирующей его маски, страдающий неврозом навязчивости пытается, напротив, определить своему желанию место, укрепившись в собственном Я. Отсюда и берут свое начало те упоминавшиеся мною достойные Вобана фортификационные сооружения, где субъект под нависшей над ним угрозой уничтожения вынужден окопаться — сооружения, выстроенные по модели собственного Я и с оглядкой на образ другого с маленькой буквы. Звеном же, которое его с этим образом другого связывает, какраз и является означающий фаллос — то, что всегда находится под угрозой уничтожения, поскольку в отношениях с большим Другим субъект, запираясь, его признать не желает. В истории любого страдающего неврозом навязчивости, будь то мужчина или женщина, наступает, как вам известно, момент, когда важную роль в ней приобретает идентификация с другим, товарищем, сверстником или старшим ненамного братом — субъектом, престиж которого зиждется на преимуществе в мужественности и силе. Фаллос выступает в этом случае в форме воображаемой, не символической. Субъект как бы дополняет себя образом кого-то более сильного и могущественного. Все это придумано отнюдь не мною, все это вы найдете в статье, которую я вам цитировал. Для тех, кому общение с такими больными успело соответствующие представления внушить, статья эта представляет собой важное руководство к действию. Подчеркивая значение образа другого в качестве фаллической формы, смысл этой формы она сводит к воображаемому. Ценность и функция фаллоса состоит здесь не в символизации им желания Другого, а в воображаемом воплощении им некоего преимущества, престижа. О функции фаллоса на уровне нарциссической связи мы уже говорили. Вся симптоматика невроза навязчивых состояний, вся история страдающего таким неврозом сводится к этому. Именно этим определяется та особая роль, которую играют в таком неврозе фан-тазматические отношения субъекта с воображаемым другим, с ему подобным. Уже в ходе самих изложенных в этой статье наблюдений осязаемым становится, если читать внимательно, постепенно нарастающее различие между присутствием Другого, с большой буквы, и присутствием другого, с маленькой. Обратите внимание, скажем, на очень интересную эволюцию, проделанную субъектом от начала курса, когда она говорить не может, к дальнейшему, когда она говорить не хочет, поскольку с момента, когда отношения анализируемого и аналитика установились на уровне речи, именно на этом уровне она ему и отказывает. Аналитик, даже не говоря об этом в таких выражениях, прекрасно видит, что запирается она потому, что ничем иным, кроме требования смерти, требование ее быть не может. Далее происходят уже другие процессы, и забавно наблюдать, как аналитик, отмечая разницу, констатирует, что отношения улучшаются. Тем не менее, она так и не говорит, так как теперь онаговорить не хочет. Разница между "не хочет" и "неможет" заключается в том, что когда субъект говорить не хочет, причину нужно искать в присутствии Другого, Другого с большой буквы. Беспокойство же здесь вызывает другое обстоятельство: говорить она не желает в данном случае потому, что место большого Другого оказалось занято другим маленьким — тем самым, которого аналитик изо всех сил пытается собственной персоной явить. А почему? Да потому что, оценивая ход вещей, объективно он видит, что содержание материала, который приносит субъект, свидетельствует о месте, которое занимает в нем фантазм фаллоса. На самом деле субъект, конечно, выстраивает таким образом свою защиту. Аналитик же старательно внушает субъекту, что тот хотел бы, мол, стать мужчиной. Все зависит от того, как к этому подойти. Верно, конечно, что субъект, на уровне воображаемого, фаллос этот обращает в грудь и что положение мужчины как обладателя фаллоса, и притом исключительно как обладателя фаллоса, связано для нее с представлением о своего рода власти. Вопрос лишь в том, почему так важно ей опереться именно на этот элемент власти — элемент, который воплощен в фаллосе? С другой стороны, она совершенно права, начисто отрицая за собой малейшее желание стать мужчиной. Другое дело, что ее не оставляют в покое, что явления очень сложные и, если следовать принципам, которые мы попытались здесь вывести, нуждающиеся в артикуляции совершенно иного рода, автор интерпретирует в таких общих терминах, какагрессивность или, дальше больше, как ж&пание подвергнуть мужчину кастрации. Вся эволюция лечения, весь ход его — в чем двусмысленность соотношения между интерпретацией и внушением как раз и сказывается — состоит в том, что Другой — и я не хочу использовать здесь иного термина, потому что правомерность этого не только не вызывает сомнения, но и самим автором различными способами, в том числе тем, как он свои действия артикулирует, непрерывно подчеркивается — что Другой этот, эта благосклонная мать — Другой, одним словом, куда более благожелательный, чем тот, с которым субъект имел дело ранее, — внушает ему что-то напоминающее примерно такую формулу, которую я у этого же автора в другом месте, но примерно в этих же выражениях встретил: "Сей фаллос есть тело мое, сей фаллос есть кровь моя, мне, какмужчине, можете вы довериться; примите его, и вы исполнитесь силой и крепостью, которые все ваши невротические проблемы отымут от вас". На самом деле ни один из навязчивых симптомов устранен не был, избавиться удалось лишь от сопровождавшего их чувства вины. Это строго соответствует схеме, которую я собираюсь обрисовать вам — иного результата у такого рода вмешательства просто не могло быть. Поразительно, однако, что в конце, когда лечение закончено и пациентка с аналитиком расстается, она посылает к нему на анализ сына. Это тем более удивительно, что сын этот всю жизнь внушал ей священный ужас — судя по контексту упоминаний о нем и тому представлению, которое у аналитика о нем сложилось, у пациентки всегда с ним были, мягко выражаясь, проблемы. Тот факт, что в конце анализа она предлагает аналитику своего сына — не отреагирование ли это? Отреагирование, как раз и указывающее на место, где что-то оказалось упущено, на ту точку, где фаллос не является уже просто аксессуаром, принадлежностью власти, а служит тем означающим, посредством которого происходящее между мужчиной и женщиной оказывается символизировано. Разве Фрейд, описывая отношения между женщиной и ее отцом, не доказал нам, что воплощенное в фаллосе символического дара желание эквивалентно ребенку, который заступает впоследствии его место? Именно ребенок и занимает то место, которое в разбираемом нами анализе прояснено и проработано так и не было — место символическое. Субъект невольно, бессознательно дает нам понять, что реализоваться в анализе должно было нечто совсем иное. Причем способ, которым он это делает, вполне идентичен отреагиро-ванию — реакции на допущенные в анализе промахи. Лечение действительно привело субъекта к своего рода опьянению силой и добротой — едва ли не маниакальному опьянению, показательному и характерному для анализов, которые ставят себе целью воображаемую идентификацию. Все, что анализу в данном случае удалось сделать, это довести до крайних последствий, облегчить методом одобрительного внушения то, что в механизмах навязчивых состояний было с самого начала заложено: то поглощение, ту инкорпорацию фаллоса на воображаемом уровне, которая одним из механизмов невроза навязчивости как раз и является. Именно на этом, выбранном среди других защитных механизмов, пути, решение — если, конечно, его можно таковым счесть — и было в данном случае найдено. Подкрепляется оно одобрением, исходящим оттого, кто выступает здесь в роли хорошей матери — матери, которая дозволяет поглощение фаллоса. Должны ли мы довольствоваться при лечении невроза тем, что доводим до предела одну из его составляющих — своего рода наиболее удавшийся и изолированный от прочих симптом? Я не думаю, что подобное решение способно нас полностью удовлетворить. Я не думаю также, что успел высказать все, что имел по поводу такого лечения высказать, до конца — время нас с вами, как всегда,'поджимает. В следующий раз я выберу из той же статьи еще три или четыре места, которые, на мой взгляд, особенно хорошо подтверждают соображения, которые я сегодня здесь сформулировал. Затем, подводя итоги тому пути, что проделан был нами в этом учебном году, я скажу несколько заключительных слов об образованиях бессознательного, после чего нам останется лишь ждать года следующего — года, ознаменующего собой новый, иной этап. 25 июня 1958 года |
|
||
Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Другие сайты | Наверх |
||||
|