V Лакановское поле

Фрейд маскирует свой дискурс.

Счастье фаллоса.

Средства наслаждения.

Гегель, Маркс и термодинамика.

Богатство, собственность богача.



Мы пойдем дальше, и чтобы у нас недоразумений не возникало, я хотел бы сразу дать вам, в первом приближении, следующее правило: всякий дискурс отсылает нас к тому, над чем он, по собственному признанию, хочет господствовать. Этого достаточно, чтобы понять, в какой родственной связи состоит он с дискурсом господина.

В этом и состоит как раз трудность дискурса, который я пытаюсь приблизить, насколько это возможно, к дискурсу аналитика — ведь этот последний непременно противится всякой воле к господству, и уж во всяком случае в ней ни за что не признается. Я говорю не признается не потому, что ему приходится эту волю скрывать, а потому что в дискурс господства всегда, в конце концов, легко соскользнуть.

На самом деле, мы уходим от аналитического дискурса в сторону того, что является, по сути дела, обучением дискурсу сознания и возобновляется день ото дня, до бесконечности. Один из лучших моих друзей, очень близкий мне — в психиатрии, разумеется — охарактеризовал его лучше всего, назвав его дискурсом синтеза, дискурсом сознания, которое подчиняет все своему господству.

Именно ему адресовано было то, что говорил я когда-то давно по поводу психической причинности, и положения, которые я тогда высказал, свидетельствуют о том, что уже задолго до того, как аналитическим дискурсом овладеть, я знал, в каком направлении надо идти. Говорил же я приблизительно следующее — Можно ли воспринимать эту психическую активность иначе, чем сновидение, если тысячи раз на дню улавливает наш слух то пестрое чередование инерции и судьбы, бросков игральных костей и приступов оцепенения, ложных успехов и непризнанных встреч, из которых соткана человеческая жизнь?

Поэтому самое большее, что вы от моего дискурса в смысле ниспровержения основ можете ожидать, это то, что он не претендует ни на какое решение.

1

Ясно, тем не менее, что самым животрепещущим является в дискурсе то, что отсылает нас к наслаждению.

Наслаждение дискурс затрагивает непрерывно, хотя бы потому, что возник из него. И стоит ему сделать попытку к своим истокам вернуться, как он его вновь пробуждает. И в этом смысле всякое умиротворение ему чуждо.

Фрейд, надо сказать, говорит вещи очень странные, совершенно противоположные по своему характеру последовательному и связному дискурсу. Субъект дискурса не знает себя как держащего речь субъекта. Если он не знает, что говорит, это еще куда ни шло — за него всегда договаривали другие. Но Фрейд утверждает, что субъект не знает кто говорит.

Знание — я напоминал об этом достаточно часто, чтобы вы это себе хорошо усвоили — знание это то, что говорится, что высказано. Так вот, бессознательное — это когда знание говорит само по себе.

Именно за это должна была бы идти на Фрейда атака со стороны того, что называют, вкладывая в это более или менее расплывчатый смысл, феноменологией. Чтобы возразить Фрейду, недостаточно было напомнить, что знание знает себя неизреченным образом. Нападая на Фрейда, следовало поставить ему в упрек то, что, по его мнению, знать может любой, что знание перебирается, дробится, перечисляется, а главное — тут-то вся и загвоздка- то, что говорится, говорится, словно по четкам, само по себе, никто этого не говорит.

Я хотел бы с вашего позволения сформулировать один афоризм. Вы увидите потом, почему я начал издалека. Такое обыкновение у меня действительно водится, но сегодня, к счастью, половины первого еще нет, так что на этот раз я вас не задержу. Если бы я начинал всегда занятие так, как на самом деле мне хочется, это показалось бы слишком резко. Как раз потому, что мне этого хочется, я этого и не делаю

— я приучаю вас постепенно, я стараюсь вас не шокировать. Я собирался начать с афоризма, который, надеюсь, поразит вас своей очевидностью — именно он объясняет, почему, несмотря на протесты, которыми встретил Фрейда интеллектуальный рынок, идеям его суждено было восторжествовать. Очевидно стало главное — Фрейд не говорит глупостей.

Именно этим и обусловлено своего рода первенство, которое ему в нашу эпоху принадлежит. То же самое относится, вероятно, и к еще одному мыслителю, который, как известно, сохраняет, несмотря ни на что, свою актуальность. У того и другого, у Фрейда и Маркса, есть одна общая черта

— оба они не говорят глупостей.

А видно это вот почему: начиная им возражать, вы всегда рискуете сбиться, и действительно сбиваетесь, к какой-нибудь глупости. Они вносят разлад в речь тех, кто пытается их зацепить. И речь эта быстро и необратимо вырождается в академическую, конформистскую, отсталую болтовню.

Так что пусть они говорят глупости на здоровье. Ведь тем самым они продолжают Фрейда, образуя определенный разряд людей, тот самый, о котором у нас идет речь. Почему мы, в конце концов, вообще называем какого-нибудь умника дураком? Всегда ли мы говорим это в осуждение? Вы не замечали никогда, что мы часто говорим о ком-то, что он дурак, имея в виду, что он, в сущности, не такой уж плохой

88

человек? Что нас гнетет, так это неспособность понять точку его соприкосновения с наслаждением. Вот почему жалуем мы его этим титулом.

И это тоже составляет достоинство речи Фрейда. Здесь он всегда на высоте, на высоте речи, которая держится в максимально возможной близости от того, что имеет отношение к наслаждению — настолько близко, насколько это до него являлось возможным. А это совсем не просто. Непросто оставаться в том месте, где речь возникает и, возвращаясь, терпит крушение у самых берегов наслаждения.

На этот счет Фрейд, очевидно, порою чего-то недоговаривает, предоставляя нас самим себе. Так, замалчивает он вопрос о наслаждении женщины. По последним сведениям, мистер Гиллеспи, известный в качестве замечательного посредника между многочисленными направлениями, родившимися в психоанализе за последние пятьдесят лет, с необычайным энтузиазмом приветствовал в последнем номере International Journal of Psycho-4nalysis достижение ученых Вашингтонского университета, которым удалось путем ряда экспериментов по изучению вагинального оргазма пролить свет на давно обсуждавшийся вопрос о первичности в развитии женщины наслаждения, представляющего собой поначалу эквивалент мужского.

Эксперименты эти, проведенные Мастером и Джонсом, не лишены, по правде говоря, занимательности. И тем не менее, когда я, не имея возможности ознакомиться с самим текстом, а по цитатам из него, обнаружил в нем мысль о том, что главный оргазм, оргазм чисто женский, испытывается всей личностью как одним целым, мне стало интересно, каким образом цветная кинокамера помещенная в подобие пениса и способная регистрировать изнутри происходящее внутри окружающих ее внутренних стенок, может нам об этой пресловутой личности рассказать.

Все это, возможно, и интересно как сопровождение и дополнение тех выводов, к которым рассуждения Фрейда приводят. Но назвать это дискурсом можно разве лишь в том смысле, в котором употребляем мы слово дискант. Вы знаете, что такое дискант? Так называли то, что записывалось в системе григорианского пения на полях основноймелодии. Это тоже можно спеть, это прекрасно в качестве аккомпанемента, но это, в конечном счете, совсем не то, что мы от григорианского хорала ждем.

И теперь, когда пресловутый дискант звучит так навязчиво, самое время в максимально выпуклой форме напомнить о том, что я назвал бы попыткой икономической редукции, редукции, которую Фрейд предпринимает в своих рассуждениях о наслаждении.

Фрейд не случайно их таким образом маскирует. Вы сами увидите, что получается, когда они звучат прямо. Но именно так я и счел нужным их сегодня озвучить, озвучить в форме, которая, я надеюсь, поразит вас, хотя ничего, кроме, разве что, верной тональности фрейдовского открытия, вы в ней не расслышите.

2

Мы не станем рассуждать о наслаждении таким образом.

Я уже достаточно вам на этот счет рассказал, чтобы вы поняли, что наслаждение — это настоящая бочка Данаид, и что стоит однажды почерпнуть из нее, никогда не знаешь, где этому будет конец. Начинается с легкой щекотки, а кончается газовым факелом. С наслаждением так всегда и бывает.

Я начну с другого фактора, о котором нельзя, мне думается, сказать, будто он аналитическому дискурсу полностью чужд.

Если вы прочтете юбилейные материалы, заполняющие этот выпуск International Journal, вы придете к выводу, что авторы поздравляют друг друга с взаимной солидарностью, которая за истекшие пятьдесят лет себя обнаружила. Попробуйте убедиться сами — возьмите любой номер за эти пятьдесят лет, и вы никогда не догадаетесь, когда он вышел. В нем всегда будет одно и то же. Это всегда довольно бесцветно — к тому же, поскольку анализ является консервантом, авторы тоже одни и те же. Просто в последнее время, утомившись немного, они сотрудничают с журналом не так активно. Они явно поздравляют себя с тем, что ис-

90

текшие пятьдесят лет прекрасно подтвердили, в конечном счете, что источником анализа является доброта, и что за эти годы, по мере того, как учение Фрейда постепенно тускнело, все яснее, к счастью, становилась важность открытия того, что получило у них название автономного Эго, то есть Эго, свободного от конфликтов.

Таков оказался итог пятидесяти лет работы, начало которой положило внедрение трех психоаналитиков, некогда процветавших в Берлине, в американское общество, где рассуждения о целиком автономном Эго обещали, разумеется, дать обильные всходы. Для возврата к дискурсу господина лучшего и не пожелать.

Это наводит на мысль об обратных, ретрогрессивных, так скажем, последствиях любых попыток трансгрессии, каковой, как-никак, анализ, одно время являлся.

Так вот, мы будем строить свои рассуждения вокруг слова, которое вы, листая этот номер, наверняка встретите, поскольку оно связано с одной из главных тем аналитической пропаганды — по-английски это слово, известное нам как счастье, звучит как happiness.

Если не считать невеселого определения, что счастье — это быть как все, надо честно признаться, что пресловутое счастье, в котором автономное Эго могло бы найти свое разрешение — никто не знает, что это такое. По словам Сен-Жюста, счастье стало в эту, то есть его собственную, эпоху политическим фактором.

Попробуем вдохнуть в это понятие жизнь с помощью другого решительного положения, которое, обратите внимание, является в теории Фрейда центральным — нет иного счастья, кроме как счастье фаллоса.

Фрейд формулирует это очень по-разному, порою даже в наивной форме, сводя все к тому, что ничто не идет в сравнение с той полнотой счастья, которую доставляет мужской оргазм.

Беда лишь в том, что согласно фрейдовой теории получается, что счастлив, собственно, только фаллос, а вовсе не его обладатель. Даже тогда, когда, не из жертвенности, нет, а движимый отчаянием, погружает он его в лоно партнерши, переживающей, якобы, свою обделенность.

Психоаналитический опыт положительно учит нас, что обладатель оного всячески изощряется, пытаясь добиться, чтобы его партнерша смирилась с тем, что его лишена, но все потуги его любви, все нежности и усилия угодить остаются напрасны, так как бередят рану лишения еще больше. Таким образом, рана эта не только не компенсируется удовлетворением, которое обладатель мог бы получить, сумев исцелить ее, а напротив, растравляется еще больше его присутствием, присутствием того, сожаление о чем причиной болячки и послужило.

Именно об этом говорит то, что Фрейд сумел извлечь из речей истерического больного. Отсюда и явствует как раз, что истерический больной облекает в символическую форму первичную неудовлетворенность. На место, которое занимает у такого больного неудовлетворенное желание, я обратил в свое время внимание, воспользовавшись примером, прокомментированным мной в работе, известной под заглавием Направление психоаналитического пользования и основания его действенности, примером пресловутого сновидения красавицы-жены мясника.

Вспомните: есть красавица-жена и есть ее жеребец-суп-рут, олух чистой воды. Отсюда ее нужда показать ему, что в роскоши, которой он собирается ее побаловать, она не нуждается, так как в главном это, мол, ничего не изменит — хотя главное это, собственно, у нее есть. Вот так. Но поскольку и ее горизонт весьма ограничен, есть кое-что, чего она не видит сама — она не видит, что лишь уступив его, это главное, другой, получила бы она свое избыто(чно)е наслаждение. Именно об этом в сновидении идет речь. Но она этого в сновидении не видит — больше тут сказать нечего.

Зато это видят другие. Так происходит, например, с Дорой. Поклоняясь объекту желания, которым стала для нее, внутри ее горизонта, женщина — та, за которой она укрывается и которая носит в описании случая имя г-жи К., та самая, которую станет она созерцать в облике Дрезденской Мадонны, — она заглушает им, этим поклонением, свои претензии на пенис. Почему и говорю я, что жена мясника не видит, что в конечном счете и она, как Дора, была бы счастлива уступить этот объект другой.

Существуют и другие решения. Если я указываю на это, то лишь потому, что оно самое скандальное.

Есть множество других ухищрений, позволяющих возместить это наслаждение, механизмы которого, носящие социальный характер и ведущие к возникновению эдипова комплекса, таковы, что будучи единственным, что могло бы принести счастье, оно его как раз поэтому исключает. В этом и заключается значение эдипова комплекса. Вот почему самое интересное в психоаналитическом исследовании — это узнать, каким образом, в обход запрета на фаллическое наслаждение, возникает то, что мы возводим к чему-то по отношению к фаллическому наслаждению совершенно иному, к тому, чье место на нашей начетверо разграфленной схеме определяется функцией избыто(чно)го наслаждения.

Говоря это, я всего-навсего напоминаю о тех описанных Фрейдом разительных фактах, на которые мне уже не раз приходилось обращать внимание и которые мне хочется теперь вписать как часть, не центральную, но смежную, в схему, которую я пытаюсь построить — схему того, как выстраиваются отношения между дискурсом и наслаждением. Именно в этой связи я напоминаю о них и пытаюсь дать им дополнительный смысл, призванный развенчать в ваших глазах ту мысль, что фрейдовы рассуждения опираются, будто бы, на биологические данные о сексуальности.

Я задержусь здесь, обратив внимание на одну вещь, которую, признаться, обнаружил для себя не слишком давно. Самые очевидные, на поверхности лежащие вещи и остаются, как правило, незамеченными. Однажды я неожиданно задался вопросом — а как, собственно, по-гречески будет пол?

Самое худшее, что у меня не было под рукой французско-греческого словаря, да такого и не существует, есть только совсем маленькие, которые никуда не годятся. Я нашел слово genos, которое с полом, разумеется, не имеет ничего общего, поскольку означает массу других вещей — расу, родословную, порождение, размножение. В конце концов обнаружилось и другое слово — phusis, природа, но и у него коннотации совершенно иные.

Распределение живых существ, определенной части их, на два класса, со всеми вытекающими отсюда последствиями, то есть, вторжением смерти, поскольку другие существа, пола не имеющие, как бы и не умирают — это вовсе не то, что мы имеем в виду, на что ставим мы смысловой акцент, произнося слово пол. Вовсе не эта, биологическая, составляющая выходит выпукло на первый план. Почему и надо очень тщательно все взвесить, прежде чем делать вывод, будто функция пола у Фрейда обоснована органицизмом или просто отсылает нас к биологическим данным.

И здесь как раз время вспомнить о том, что слово пол, он же секс, соответствует по своим смысловым акцентам способу употребления и кругу значений латинскому sexus. В отношении греческого нужно поискать соответствия в других живых языках, но в латинском слово это происходит, ясное дело, от secare. В латинском sexusимплицитно содержится, таким образом, то, на что я с самого начала и указал — что все строится вокруг фаллоса.

Конечно, в сексуальных отношениях участвует не только фаллос. Но этот орган является привилегированным в том смысле, что наслаждение его можно, в каком-то отношении, обособить. Его можно представить себе исключенным из целого. Попросту говоря — я не хочу растворять это в какой-то символике — он обладает как раз тем свойством, которое среди всего многообразия сексуальных механизмов можно рассматривать как исключительное и специфическое. Не так уж много найдется, на самом деле, животных, у которых орган, осуществляющий половой акт, так легко поддавался бы изоляции — его функции, набухание и детумесценция, задаются четкой, так называемой, оргазмической, кривой, и как только это кривая пройдена, наступает конец. Postcoitumanimaltriste- истина давно известная. И никакого преувеличения в ней нет. Но это значит, что он испытывает разочарование, не так ли. Есть в этом что-то такое, что не имеет к нему ни малейшего отношения. Можно, конечно, на вещи смотреть по-другому, можно по этому поводу радоваться, но Гораций, в конечном итоге, находил это, скорее, грустным, и это доказывает, что он сохранял еще какие-то иллюзии в отношении греческой phusis, этой почки, из которой сексуальное желание, якобы, распускается.

Когда мы видим, что Фрейд представляет дело именнотаким образом, это расставляет вещи на свои места. Если есть в биологических фактах что-то такое, что является откликом, смутным подобием — но ни в коем случае не истоком — позиции, чьи дискурсивные корни мы с вами сейчас рассмотрим, если есть что-то, что помогло бы нам распрощаться с биологией, дав приблизительное представление о значении того факта, что все вращается вокруг предмета, с которым один не знает, что делать, а другой не имеет вовсе, то это, пожалуй, одно явление, которое можно у некоторых видов живых существ наблюдать.

Я видел недавно, почему вам теперь об этом и говорю, очень забавных рыбок, эдаких маленьких чудовищ, у которых самка примерно таких вот размеров, а самец вот таких, совсем маленький. Он цепляется к животу самки и сцепляется с ней так плотно, что ткани их как бы сливаются — даже под микроскопом нельзя разглядеть, где кончаются ткани одного и начинаются ткани другого. Самец цепляется к ней ртом и так, собственно, свои мужские функции осуществляет. Проблема сексуальных отношений была бы, как нетрудно представить себе, значительно упрощена, если бы самец в конце концов, изможденный, растворял в организме самки свое сердце и печень и оставался через какое-то время подвешенным на нужное место живым придатком — собственно говоря, яичками.

Все дело в том, чтобы описать то, как происходит это исключение фаллоса в нашей, человеческой традиции, в игре желания.

Желание не находится в непосредственной близости к этой области. Оно предстает в нашей традиции Эросом, воплощением нехватки.

Не уместно ли тут спросить — а как можно вообще чего-то желать? Чего, собственно, не хватает? Был же тот, который сказал однажды — не утруждайтесь, ни в чем у вас нет нужды, посмотрите на полевые лилии, они не ткут, не прядут, и именно они будут в царствии Божием на своем месте.

Чтобы бросить подобный вызов нужно, ясное дело, быть тем, кто идентифицировал себя с отрицанием подобной гармонии. Именно так, во всяком случае, его истолковали и поняли, назвав Словом. До такой степени отрицать очевидное только Слово и могло позволить себе. Именно такое представление, во всяком случае, о нем сложилось. Я есмь Путь, Истина и Жизнь, говорил он, по словам одного из учеников. Но то, что его назвали Словом, и свидетельствует как раз о том, что люди, как-никак, знали, что говорили, когда поняли, что лишь само Слово могло себя до такой степени дезавуировать.

Это правда, что полевая лилия — мы действительно можем ее представить себе как тело, всецело отданное наслаждению. Каждый этап роста соответствует новому бесформенному ощущению. Растительное наслаждение. Ничто не позволяет его, так или иначе, избежать. Но может быть, жизнь растения

— это вечная мука? Кто знает? В конце концов, кого, кроме меня, занимают подобные мысли?

Другое дело животное, обладающее тем, что мы зовем икономией — возможностью двигаться — двигаться, чтобы получить наслаждения как можно меньше. Это и называется как раз принципом удовольствия. Там, где наслаждение, оставаться не стоит, потому что Бог свидетель, до чего это доводит — я об этом только что говорил.

Но как-никак, а способы наслаждения нам известны. О щекотке и пламени я вам только что говорил. Тут мы все знатоки. Собственно, это оно и есть, знание. Никому, в принципе, не хочется воспользоваться им по полной программе, но искушение такое, однако, налицо.

Это и есть то самое, к чему Фрейд к 1920 году пришел

— более того, это место, с которого он повернул назад.

Открытие его состояло в том, что он постиг азбуку бессознательного, и что бы на этот счет не говорили, сводилось это, поверьте, к тому, что он обнаружил существование некоего связно артикулированного знания, за которое, строго говоря, ни один субъект не несет ответственность. Когда субъект встречает его, неожиданно сталкивается с ним, он, его выговаривающий, оказывается сбит с толку.

Первое открытие состояло в этом. Говорите, говорите

— призывал Фрейд субъектов — делайте, как истеричка, а мы посмотрим, с каким знанием вы столкнетесь, увидим, каким образом вы стремитесь к нему или, напротив, его отталкиваете, и поглядим, что из этого выйдет. И этот метод привелего, вполне закономерно, к открытию того, что назвал он по ту сторону принципа удовольствия. Суть его в том, что главное, от чего зависит то, с чем мы в исследовании бессознательного имеем дело — это повторение.

Повторение не означает, что, закончив какой то цикл, мы его начинаем снова, как происходит, к примеру, с пищеварением или любой иной физиологической функцией. Повторение — это строгое обозначение той черты, которая, как я доказал, идентична у Фрейда единичной черте, палочке, элементу письма — черты как того самого, что сохраняет память о вторжении наслаждения.

Вот почему ничего удивительного нет в том, что правило и принцип удовольствия оказывается нарушенным и оно, в результате, уступает место неудовольствию. Именно так — не обязательно боли, а неудовольствию, которое наслаждение и есть.

Именно здесь становится ясно, что введение в желание генеративного, генитального, генетического элемента ничего общего не имеет с половой зрелостью.

Тема преждевременной сексуализации представляет, разумеется, кое-какой интерес. То, что называют первыми сексуальными позывами действительно дает у себя знать у человека, что называется, преждевременно. Но независимо от того факта, что наслаждение может в них играть свою роль, несомненным остается и то, что фактор, которым обусловлено расщепление между либидо и природой, не сводится к органическому автоэротизму. Есть, кроме человека, и другие животные, способные себя пощекотать, обезьяны, но это не помогло им выработать желание в сколь-нибудь развитой форме. Речь оказывается, напротив, куда более благоприятным фактором.

Дело не только в речевых запретах, а в господстве женщины как матери, матери, которая говорит, матери, к которой обращаются с требованием или вопросом, матери, которая приказывает и ставит таким образом маленького человечка в зависимость от себя.

Женщина скрывает наслаждение дерзать под маскою повторения. Она предстает здесь такой, какая она есть, затейницей маскарада. Она учит своего малыша красоваться.

Она подталкивает его к избыто(чно)му наслаждению, ибо она, женщина, подобна в этом цветку — именно наслаждением питаются ее корни. Средства наслаждения доступны ему по мере отказа его от наслаждения замкнутого и чуждого, от матери.

Вот здесь-то и играет свою роль своего рода общественный сговор, который путем сексуализации различий органического характера сводит то, что мы можем назвать различием между полами, к природному фактору. Этот переворот предполагает для всех один общий знаменатель — исключение специфически мужского органа. С того момента, как это произошло, мужчина, с точки зрения наслаждения, является и, одновременно, не является тем, что он есть. Что касается женщины, то она, не будучи тем, чем является он в сексуальном плане, с одной стороны, и оставаясь тем, от чего он отказывается в качестве наслаждения, с другой, возникает немедленно как объект.

Напомнить об этом абсолютно необходимо теперь, когда мы, говоря об изнанке психоанализа, задаемся вопросом о роли психоанализа в политике.

3

В политику войти нельзя, не признав, что не существует дискурса — не только аналитического — где речь не шла бы о наслаждении — по меньшей мере тогда, когда ожидают от него работы, работы истины.

Говоря, что дискурс господина несет в себе скрытую истину, мы вовсе не имеем в виду, будто он спрятался, затаился. Слово cachй, скрытый, имеет во французском свои этимологические достоинства. Происходит он от coactus, и, соответственно, глаголов coactare, coactitare, coacticare, подразумевая что-то сжатое, концетрированное, полученное путем наложения, что-то такое, что нужно развернуть, чтобы можно было прочесть.

Ясно, что истина от господина скрыта, и небезызвестный вам Гегель высказал предположение, что она предоставляется в его распоряжение трудом раба. Дело, однако, в том, что дискурс Гегеля — это дискурс господина, имеющий место тогда, когда в итоге пути, проделанного культурой, место господина заняло государство, что и позволяет ему претендовать на абсолютное знание. И дискурс этот был открытиями, сделанными Марксом, решительно опровергнут. Комментировать это в данном случае не мое дело и специальных экскурсов я делать не стану — просто покажу вам, насколько просто отсюда, с психоаналитического наблюдательного пункта, усомниться в том, что работа способна породить где-то на горизонте не только абсолютное знание, но знание вообще.

На эту тему я уже говорил с вами, и возвращаться к ней снова я не могу. Но это один из главных ориентиров, которые понадобятся вам, чтобы понять, что такое психоаналитический переворот.

В отличие от знания, которое представляет собой средство наслаждения, работа есть нечто совсем другое. Даже если она осуществляется теми, кто обладает знанием, то, что она производит, может, конечно, оказаться истиной, но только не знанием — никакая работа никогда еще знание не порождала. И препятствует этому что-то такое, о чем дает знать тщательное наблюдение над тем, как строятся в нашей культуре с отношениями между дискурсом господина и чем-то таким, что, возникнув, дало начало изучению того, что, с точки зрения Гегеля, на этот дискурс наслоилось — уклонение от абсолютного наслаждения, условия которого заданы тем, что, привязывая ребенка к матери, общественный сговор делает ее привилегированным очагом запретов.

С другой стороны, разве не подсказывает нам формализация знания, делающая всякую истину проблематичной, что речь идет не столько о прогрессе, обусловленном работой раба — можно подумать, будто в положении его есть какой-то прогресс, скорее наоборот — сколько о переносе, расхищении того знания, которое с самого начала было в мире раба скрыто, вписано в нем. Этому-то миру и предстояло дискурсу господина себя навязать. В результате, однако, обреченный на самоутверждение путем навязчивого повторения, он не мог не устрашиться утраты, обусловленной собственным вступлением в дискурс и не увидеть, как возникает тот объект а, на который наклеили мы ярлычок избыто(чно)го наслаждения.

Именно этого, в конечном счете, и не больше того, должен был господин потребовать у раба, единственного обладателя средств наслаждения.

Итак, господин довольствовался ей, этой десятиной — ничто, впрочем, и не говорит о том, будто раб так уж неохотно ею делился. Совершенно иначе обстоит дело с тем, что вырисовывается на горизонте восхождения субъекта-господина к истине, утверждающейся лишь на равенстве самой себе, на той Эгократии, о которой я говорил однажды и к которой в культуре, где дискурс господина расцвел, наряду с другими, столь пышно, любое утверждение по своей сути, похоже, сводится.

Если присмотреться поближе, то изъятие у раба его знания и есть та история, которую Гегель шаг за шагом прослеживает — не видя при этом, что удивительно, к чему она приведет, на что были причины. Ведь Гегель жил еще в ньютоновском мире, рождения термодинамики он не застал. Будь у него возможность взять на вооружение формулы, которые впервые позволили ту область, которую сейчас описывает термодинамика, унифицировать, как знать, может быть, он смог бы увидеть, что царствует в ней означающее, означающее, повторенное на двух уровнях, S1и вновь Sr

Sj- это запруда. Второе S1- это водоем, куда поступает вода, вращая турбину. У понятия сохранение энергии другого смысла нет — это метка инструментария, знаменующая собой власть господина.

То, что накапливается в результате падения — обязательно сохраняется. Таков первый закон. Есть, к сожалению, что-то такое, что в промежутке исчезает, точнее говоря, не поддается возврату, к возвращению в исходное состояние. Это так называемый принцип Карно-Клаузиуса, хотя немалый вклад внес в его некто Майер.

Этот дискурс, который, по сути своей, отдает первенство всему, что имеет отношение к началу и концу, пренебрегая всем тем, что, в промежутке между ними, может принадлежать к разряду чего-то такого, что связано со знанием, сраскрытием горизонтов нового мира, чистых истин числа, того, что поддается подсчету — не указывает ли он сам по себе на нечто совершенно иное, нежели вступление в силу абсолютного знания? Сам идеал формализации, где нет ничего, кроме счета — ведь и энергия есть не что иное, как то, что поддается подсчету, то, что всегда, если манипулировать формулами определенным образом, составит в сумме одну и ту же величину — нетливнем, видеале этом, некоего сдвига, некоего поворота на одну четверть, благодаря которому место господина занимает знание совершенно по-новому артикулированное и поддающееся полной формализации, а на место раба заступает не то, что каким-то образом было бы в этот новый порядок знания вписано, а нечто такое, скорее, что является его продуктом?

Маркс называет этот процесс ограблением. Только делает он это, не отдавая себе отчета в том, что секрет его лежит в самом знании, точно так же, как и секрет сведения самого работника к чистой стоимости. Переместившись этажом выше, избыто(чно)е наслаждение уже не является избыт(очн)ым наслаждением, а получает просто-напросто форму стоимости, которую нужно прибавлять или вычитать из общей суммы накоплений — накоплений, природа которых претерпела существенные изменения. Работник является теперь всего-навсего единицей стоимости — пусть обратят на это внимание те, у которых слово это рождает определенный отклик.

В прибавочной стоимости Маркс видит грабительское наслаждение. И, тем не менее, прибавочная стоимость эта является у Маркса эквивалентом прибавочного наслаждения, его бухгалтерским счетом. Смысл общества потребления заключается в том, что так называемому «человеческому», в кавычках, элементу соответствует в нем однородный элемент прибавочного наслаждения, неважно какого, представляющего собой продукт промышленного производства — одним словом, наслаждения липового.

Но людям хватает и этого. Прибавочное наслаждение можно имитировать, и на это находится немало охотников.

4

Пожелай я дать вам повод поразмышлять о том, где берет начало процесс, основы которого заложены в нашей науке, я бы посоветовал вам, поскольку я сам его недавно перечитал, взять в руки Сатирикон.

То, что сделал из него Феллини, мне пришлось по душе. Что ему никогда не простится, так это орфографическая ошибка — он написал Satyricon, хотя никакого у там нет, но, не считая этого, фильм вовсе не плох. Он не так хорош, как текст Петрония, потому что текст — это серьезно, когда читаешь, не зацикливаешься на образах и видишь, что за ними стоит. Одним словом, это прекрасный пример той разницы, что существует между господином и богачом.

Что в речах, каких бы то ни было, пусть даже самых революционных, действительно замечательно, так это то, что они никогда не называют вещи своими именами, как только что — робко, но это все, на что я способен — попробовал сделать ваш покорный слуга.

Время от времени я листаю книги, написанные экономистами. И мне ясно становится, насколько это для нас, аналитиков, интересно, так как то, что нам в анализе предстоит еще сделать, так это ввести понятие нового энергетического поля, нуждающегося в иных структурах, нежели физические — поля наслаждения.

Вы можете сколько угодно, будучи Максвеллом, искать общие формулы для термодинамического и электромагнитного полей — вы все равно безнадежно упретесь в поле гравитационное, и это забавно, так как с гравитационного поля все, собственно, и началось — но какая, в конце концов, для нас разница!

Что касается поля наслаждения — ему, увы, лакановским полем, никогда не бывать, так как у меня наверняка не достанет времени даже для выработки самых основ, а так хотелось бы — то на это счет нужно сделать несколько замечаний.

Мы открываем книгу Смита Богатство наций. Не только он, но все они, Мальтус, Рикардо и другие, ломали себе голову над этим вопросом — что оно, национальное богатство, собой представляет? Все они пытались дать определениепотребительской стоимости и, что немаловажно, меновой стоимости — Маркс не был первым, кто до нее додумался. Интересно, однако, то, что за все время существования экономистов никому даже в голову не пришло заметить — не говоря уж о том, чтобы сделать из этого выводы — что богатство, это собственность богача. Точно так же как психоанализ — я однажды уже говорил об этом — создан психоаналитиком, это принципиальная его черта, именно с психоаналитика и надо всегда начинать. Почему бы, говоря о богатстве, не начать с богача?

Через две минуты мне будет пора заканчивать, но я все же поделюсь напоследок одним наблюдением, непосредственно из аналитического опыта не вытекающим — каждый из вас может его сделать самостоятельно.

Богатый имеет собственность. Он покупает, покупает все, во всяком случае — много. Но я хотел бы, чтобы вы задумались над одним обстоятельством — а ведь он не платит.

Люди воображают, будто он платит — повод к этому дают подсчеты, связанные с преобразованием прибавочного наслаждения в прибавочную стоимость. Но ведь любому известно, что прибавочная стоимость эта — он ее регулярно себе отчисляет. Прибавочное наслаждение в обращении не участвует. И есть, в частности, одна вещь, которую он уж точно не оплачивает никогда — это знание.

Если посмотреть на вещи со стороны прибавочного наслаждения, ясно будет, что одной энтропией дело здесь не обходится. Есть еще кое-что, и нашелся человек, который обратил на это внимание. Дело в том, что знание — оно предполагает эквивалентность между этой энтропией, с одной стороны, и информацией, с другой. Это, конечно, не одно и то же, и все не так просто, как г-н Брийуин себе представляет.

Богач является господином постольку лишь — в связи с этим я вас к Сатирикону и отсылаю — поскольку он себя выкупил. Господа, которых мы в античном мире встречаем, не были деловыми людьми. Посмотрите как к этими последним относится Аристотель — они ему омерзительны.

Напротив, когда раб уже выкуплен, господином он является лишь постольку, поскольку начинает всем рисковать.

103

Именно так представляет дело в Сатириконе не кто иной, как Трималхион собственной персоной. Почему он, разбогатев, может все купить, не платя? Потому что наслаждение его никак не касается. Он повторяет совсем не его. Он повторяет собственный выкуп. Он выкупает все, точнее — все, что попадается ему на глаза, он немедленно выкупает. Из него вышел бы хороший христианин. Быть выкупленным — это его судьба.

Но почему люди позволяют богатому себя покупать? Потому что то, что он вам дает, причастно его сущности как богача. Покупая у богатого, у развитой нации, вы верите — в этом смысл национального богатства и есть — что вы поднимаетесь до уровня богатой нации сами. Беда лишь в том, что в сделке этой вы теряете ваше знание — то самое, что вам давало ваш статус. Его, знание это, богатый получает в придачу. Проще говоря, бесплатно.

То, что я хотел вам сегодня сказать, подошло к концу. Я сформулирую лишь, напоследок, один вопрос — что происходит, когда на уровне, где главная роль принадлежит богатому, тому, для кого знание служит лишь механизмом эксплуатации, активируется и поднимает свой голос то, что имеет отношение к избыто(чно)му наслаждению, к а? Это и является, в каком-то смысле, тем самым, на что функция аналитика способна впервые пролить хоть какой-то свет.

В чем суть этой функции, я в следующий раз попытаюсь вам объяснить. Не в том, разумеется, чтобы сделать этот элемент элементом господства.

На самом деле, все строится, как вы убедитесь, вокруг неудачи.

// февраля 1979 года.







 


Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Другие сайты | Наверх