|
||||
|
Глава 6 В поисках объективной науки
6.1 Статус психологии как естественной Науки Сейчас, когда психология присутствует во всех сферах человеческой жизни, существование такой науки ни у кого не вызывает удивления. Однако в прошлом психологам пришлось потратить много усилий, чтобы придать своей дисциплине черты естественной науки. Они это делали потому, что значение и ценность их деятельности для них определялись ее научностью. В предшествующих главах уже представлены важные вехи на этом пути: исследования физиологии нервной системы, возникновение эволюционной теории и функционализма, работы Вундта и ранняя история экспериментальной психологии, наконец, исследования интеллектуальных способностей с помощью математических методов. Именно в надежде создать подлинную науку ученые в конце XIX в. заговорили о «новой психологии». В этой главе мы продолжим рассматривать историю того, как психология пыталась стать естественной наукой. Это не прямолинейная история: стремление достичь статуса науки не объединило психологию. Возможно даже, что произошло обратное. Объединению противодействовали мощные факторы: во- первых, отсутствие согласия по поводу того, что понимать под наукой. Наука может включать в себя разные виды знания; это философский вопрос. Во-вторых, объединение оказывалось маловероятным просто в силу масштабов, которые приняли занятия психологов в XX в., и их разнообразия. В-третьих, предмет интереса психологов был столь многолик — как в концептуальном, так и в эмпирическом плане (например сознание, поведение, организмы, язык, бессознательное, личность и общество, информационные системы), — что трудно было найти не только общую теорию, но и общий язык. Наконец, далеко не очевидно, что единство присуще другим дисциплинам — например, физике. Хотя некоторые ученые считают, что единство науке необходимо и она должна его достичь, примеров тому не так много, как видится отдельным психологам. Зигмунд Кох (Sigmund Koch, 1917–1996), американский психолог и соредактор сборника «Век психологии как науки» (A Century of Psychology as Science, 1985), писал: «Ничто столь громадное, как сфера функционирования всех организмов (не говоря уж о людях), не может быть предметом единой научной дисциплины. Ставя целью теоретическую интеграцию, нужно учесть, что ни одна крупная отрасль знания, включая физику, никогда не достигала такого состояния. Если детально рассмотреть столетнюю историю развития психологии, то станет очевидной тенденция к теоретической и предметной раздробленности (и нарастающему обособлению «специализаций»), а не к интеграции» [111, с. 92–93]. Тем не менее психологи неоднократно претендовали на основание единой объективной науки. Эти притязания вовсе не ограничивались бихевиоризмом в США, с которым их связывали многие англоязычные авторы. Их можно найти у немецких авторов, утверждавших, что существуют методы, которые позволяют объективно описывать сознание (а феноменологи, к тому же, думали, что объективное исследование разума служит фундаментом для науки вообще). Попытки создать объективную психологию в большинстве своем заключались в следовании образцу естественных наук, в частности рассмотрении предмета психологии — психики, — по аналогии с физическим объектом и использовании жесткой причинно-следственной модели объяснения, примерно такой, как в механике. Напротив, европейские феноменологи утверждали, что любое знание должно начинаться с описания сознания, его наличного бытия; некоторые считали, что это и есть способ сделать из психологии объективную науку. Наконец, третья группа исследователей — в частности дифференциальные психологи, о которых шла речь в предыдущей главе, — обращали на заявления феноменологов и бихевиористов очень мало внимания. Для них дисциплину делали научной не ее предмет или характер его объяснения, а измерение и количественные показатели. Каждый раздел этой главы посвящен какой-то одной из попыток психологии (мы рассмотрим наиболее значительные) добиться статуса науки. Речь пойдет о трех направлениях, наметившихся в XX в.: бихевиоризме, поборником которого был интересный, но подчас склонный к крайностям, психолог Уотсон; необихевиоризме 1930— 1940-х гг., представители которого утверждали, что опираются на философию науки, логический позитивизм и опе- рационализм; гештальтпсихологии, появившейся в Германии перед Первой мировой войной и процветавшей там в 1920-е гг. Этим трем направлениям предшествовала экспериментальная психология сознания, опиравшаяся на самоотчет, уже обсуждавшаяся выше (особенно в связи с Вундтом). Кроме того, бок о бок с ними продолжал существовать еще более ранний претендент на звание науки о психике — физиологическая психология. Это направление, в котором ключ к объективности видели в том, чтобы рассматривать психику как производную от процессов, происходящих в нервной системе, основывалось на солидной и весьма престижной естественной науке — физиологии. Однако изучение мозга как органа мышления могло поставить под сомнение независимость психологии как отдельной предметной области, так как, по мнению некоторых ученых, став объективной, психология превратится в физиологию. Это серьезно беспокоило целое поколение психологов, которые в конце XIX в. пытались узаконить свои исследования как отдельную университетскую дисциплину. Для этого им нужно было показать, что у них есть объективные методы, отличающиеся от методов физиологии. Поэтому для них такой важностью обладали и эксперименты с содержаниями сознания, и тесты психологических способностей — и те, и другие фиксировали такие предметные области и методы, которыми владели только психологи. Наконец, в этой главе есть части, посвященные парапсихологии — или, как ее еще называли, психическим исследованиям, — и феноменологии. Парапсихология включена на том основании, что была областью на границе психологии, вызывающей большой интерес у публики. Попытки психологов определить пределы возможностей своей науки могут также многое рассказать о том, что понимается под научной объективностью. В свою очередь феноменологическая психология включена потому, что предлагала определение объективности, сильно отличавшееся от естественно-научного. Вопрос о том, является ли психология наукой, был настолько животрепещущим, что иногда приводил к кризису идентичности: психологи с завистью смотрели на физиков, химиков или физиологов. Они стремились к объективности, присущей естественным наукам, и боялись, что не обладают ею. То, что они изучали, слишком часто выглядело либо субъективным — как, например, душевные переживания, либо не поддающимся измерению — как, например, личная идентичность и сознательная целенаправленная активность. Ученые-физики, казалось, были в более выгодном положении: объекты, которые они изучали, были внешними по отношению к исследователю и им не была присуща самодетер- минация. К концу XIX в. естественные науки добились интеллектуального лидерства в научном мире и значительного общественного статуса, и их авторитет затмевал взоры психологов. Вследствие этого новые психологи взяли на вооружение экспериментальный метод и, позднее, интеллектуальные тесты как средства достижения объективности, характерной для естественных наук. Однако эти методы и методики сильно влияли, во-первых, на выбор темы исследования и, во-вторых, на содержание получаемых знаний. Методы не были нейтральными. Некоторые феномены — например, восприятие, память, движение — могли быть подвергнуты экспериментальному исследованию, а некоторые нет. Вундт, например, вывел мышление и язык за пределы эксперимента, хотя и не сомневался, что их изучение должно стать частью психологической науки. Но позже, особенно в США, из-за того, что эксперимент считали необходимым условием превращения психологии в точную науку, из сферы рассмотрения исключали проблемы, не поддающиеся экспериментальному изучению. Иногда психологи сосредоточивались на теме научения, что на практике означало экспериментальное изучение поведения крыс, — и почти полностью исключали из исследовании мышление, язык или воображение человека. Психология была своеобразной наукой, поскольку определялась своими методами в большей степени, чем предметом своего исследования. Критики сомневались, что только методы при отсутствии связного и рационально обоснованного содержания могут быть достаточными для построения научной дисциплины. Однако мы должны признавать как историческую реальность, что психология была озабочена прежде всего своей методологией, и отмечать, когда эта озабоченность, даже привнося некую строгость в исследование, вела к исключению из рассмотрения тех или иных тем. Ученые XIX в., от Конта до Гальтона, противопоставляли состояние знания о физической природе и состояние знания о человеческой природе и обществе. Оглядываясь назад, они видели научную революцию, преобразившую знание о физической природе в XVII в. и продолжавшую свое победное шествие в сфере знания о биологической природе в XIX в. Они были готовы продолжать это движение и завершить революцию человеческой мысли, создав точные науки о человеке. Вооруженные научным методом, они верили, что путь к самопознанию преграждает только вековое невежество, вросшее в язык, традиции общества и консервативные институты. Перед ними открывались захватывающие перспективы: после столетий интеллектуальных скитаний и материальных страданий человечество встало, наконец, на истинный путь науки. Это было вдохновляющее и грандиозное видение. На практике создание объективной науки было делом прозаическим, оно требовало продолжительного экспериментального исследования, скрупулезного наблюдения и количественного анализа. В повседневной жизни это означало экспериментальную работу, тестирование, публикацию и согласование результатов, организацию институциональной поддержки, теоретическую и практическую подготовку исследователей. Всего этого было более чем достаточно, чтобы изначально маленькое сообщество психологов было загружено работой. Многие психологи считали, что нужно идти вперед, догонять естественные науки, а не размышлять непрерывно над фундаментальными проблемами. Эта установка на то, что можно сделать, хорошо сочеталась с базовыми ценностями американской культуры. Два наиболее известных бихевиориста, Уотсон и Скиннер, гордились своей способностью делать что-то своими руками. Попытка сделать психологию естественной наукой опиралась на предположение о том, что у нее есть предмет, наблюдаемый, измеряемый и познаваемый так, как познаются физические объекты. Психологи отрицали любые оговорки, что человек в каком-то смысле не физический объект или что его особенности скорее качественны, нежели количественны. Подобные оговорки ставили все предприятие под удар. Европейские направления — геш- тальтпсихологця и феноменологическая психология — пытались разрешить этот вопрос с помощью философских споров о природе научного знания. В противоположность им бихевиористы и многие физиологические психологи поддерживали точку зрения о том, что люди и в самом деле являются физическими объектами, и поэтому верили, что нет никаких внутренних препятствий для интеграции психологии в естественно-научное видение мира. Стремление понять и измерить человека как физический объект имело последствия для психологии как предметной области и для житейских представлений людей о себе и других. В современном мире оно имеет огромное значение, и я вернусь к этому в заключительной главе. Одержимость психологов методологией отражала то, что они воспринимали как отсталость своей области от естественных наук: специфическую неподатливость людей как предмета исследования и подчиненность психологии практическим нуждам, особенно потребностям образования. Но отнюдь не все исследова- ни я руководствовались формальными методами; множество работ были в высшей степени эклектичными. Частично это отражает общую особенность науки: то, что ученые, особенно в профессиональных научных изданиях, говорят о том, что они делают, и то, что они действительно делают, — это разные вещи. Но это еще не объясняет — ни исторически, ни социологически, — в каких случаях и почему психологи делают явный акцент на формальных методах. В этом смысле полезно будет сравнить «неформальную» психологию в Великобритании и «формальный» бихевиоризм в США. Чарльз Майерс обучал студентов психофизическим экспериментам в Кембридже (Англия) в начале XX в. и использовал свой опыт во время Первой мировой войны, когда работал над акустическими методами обнаружения подводных лодок. Ранее, вместе со своим учителем Уильямом Риверсом (William Н. R. Rivers, 1864–1922) и еще одним студентом, Мак-Дугаллом (о нем будет говориться ниже в связи с социальной психологией), Майерс участвовал в антропологической экспедиции в Торресов пролив между Новой Гвинеей и Австралией. Здесь впервые, по словам организатора экспедиции Альфреда Хаддона (Alfred С. Haddon, 1855–1940), «психологи со специальной подготовкой, пользуясь адекватным оборудованием, провели наблюдения над отсталыми людьми в их собственной стране» [цит. по: 93, с. 173]. Риверс и его студенты в основном изучали сенсорное восприятие, и из-за культурного разрыва между экспериментаторами и объектом исследования полученные ими результаты не представляли большой ценности. Нам здесь важно то, что исследования Майерса и других психологов в Торресовом проливе иллюстрируют, как вырабатывалась экспериментальная техника в Великобритании: шаг за шагом, как ремесло, в соответствии с конкретными местными условиями и специфическими задачами, интеллектуальными и практическими. Те же характеристики легко обнаруживаются и в развитии институциональной структуры психологии. После войны в сфере интересов Майерса оказались инженерная психология и психология труда. Другой британский психолог, Фредерик Бартлетт (Frederic С. Bartlett, 1886–1969), руководил лабораторией в Кембридже и развивал концепцию психологии, принципиально отличавшуюся от тех, которых придерживались Спирмен и Бёрт в Лондоне или его коллеги в Северной Америке. В основной книге Бартлетта «Запоминание. Исследование по экспериментальной и социальной психологии» (Remembering: A Study in Experimental and Social Psychology, 1932) нет ни статистики, ни поведения. Позже он писал: «Ученый-экспериментатор по природе своей и на практике оппортунистичен… Экспериментатор должен строго использовать научные методы, но его не должна волновать методология как набор общих принципов» [45, с. 132–133]. Это были самоуверенные слова человека, который на протяжении многих лет был единственным психологом, состоявшим в Лондонском Королевском Обществе. В работе Бартлетта о запоминании связывались воедино процессы восприятия, узнавания и воспроизведения с акцентом на умственных схемах и эмоциональном отношении, привносимых человеком в выполнение задания. В конечном счете Бартлетт описывал психологические процессы как социальную активность, хотя и следуя духу естественно-научного исследования, благодаря которому его дисциплина заслужила уважение в Великобритании. Для Бартлетта было очевидно, что субъективное измерение является частью психологических процессов: «Каше именно образы появляются и когда они возникают, во многом определяется природой интересов субъекта, его активным и пристрастным отношением [к миру]. Мы столкнемся с этим снова и снова» [44, с. 38]. По его мнению, психологическое исследование делает объективным не метод, а изобретательность, с которой исследователь- экспериментатор проверяет свои гипотезы, сформулированные на основе четких вопросов. Подход Бартлетта сохранял концептуальный анализ как часть критического аппарата науки, но исключал великие проекты создания единой психологии. Сравнивать работу Бартлетта с тем, что происходило в это время в США, значит сравнивать стиль малочисленной, но блестящей британской научной элиты со стилем огромного и общедоступного профессионального сообщества за океаном. Что касается первой, то методом в ней считалось искусство, которым владели несколько исследователей, закончивших Кембридж. В последней же формальные психологические методы и прозрачные процедуры исследования ставили всех в равное положение. Британские исследователи усомнились в том, что формализм в методах и исключение упоминаний о психике и сознании — необходимое условие научности. Бихевиористы же отбросили сомнения и перешли к формальным методам и нементалистскому языку. Оба направления, однако, предусматривали дистанцирование психологии от физиологической психологии, которая выступила с собственной концепцией превращения психологии в точную науку. Эти ее притязания имели большой резонанс. Ведь физиология в конце XIX в. обладала непререкаемым авторитетом как естественная наука; она была дисциплиной, представлявшей непосредственную практическую ценность для медицины, и в ней были впервые выработаны и применены многие экспериментальные техники, которые потом использовали первые психологи. Интеллектуальные и социальные отношения психологии с физиологией в начале XX в. были двойственными и напряженными. 6.2 И. П. Павлов и «Высшая нервная деятельность» В середине XIX в. такие физиологи, как Карл Фогт (Karl Vogt, 1817–1895) и Сеченов, заявили — возможно, несколько поспешно, — что психология станет научной только как наука о мозге. Но экспериментальное исследование мозга было делом трудным, а тезис, что знание о мозге позволит понять сознание, представлялся слишком опрометчивым; к тому же материалистические теории вызывали неприятные политические ассоциации. Поэтому другие ученые — такие, как Вундт, — стали рассматривать психологию как дисциплину, независимую от физиологии, хотя и пользующуюся физиологическими методами. Любая претензия на то, чтобы считать психологию наукой, тем не менее, вызывала вопросы о том, как эта наука соотносится с наукой о мозге. Новые психологи должны были обосновать свою независимость от физиологии, которая была уже сформировавшейся дисциплиной. Между ними возникла серьезная конкуренция за материальную поддержку, поскольку физиология входила в программу обучения на медицинских факультетах и ассоциировалась в общественном сознании с пользой, приносимой медициной, тогда как психология еще должна была доказать свою необходимость. В Германии положение было, пожалуй, не столь сложным. Там такие профессора, как Вундт и Георг Мюллер, занимали высокие академические посты; институциональную конкуренцию им составляла философия. Но во Франции или в США психологи непременно должны были показать, что они могут предложить науке и практике нечто отличное от того, что может дать физиология. Решающим моментом здесь стало создание тестов интеллекта: оно однозначно утвердило психологию в качестве отдельной области, требующей специальных знаний и профессиональных навыков. Тем не менее проблема отношения психологии и физиологии, подобно философскому вопросу о соотношении психики и мозга, продолжала оказывать влияние на развитие дисциплины. С новой силой эта дискуссия возобновилась после 1945 г., когда наблюдался необычайный всплеск исследований мозга, которые, как полагали некоторые ученые, должны были привести к созданию единой науки о природе человека. Это описывается в одной из следующих глав, в данном же разделе речь пойдет о более ранних этапах — работах Павлова. Нейрофизиология — и теоретическая, и экспериментальная — в конце XIX в. была активно развивающейся областью исследования. Представители ее экспериментального крыла, использовавшие усовершенствованные техники вивисекции, работали в тесном контакте с неврологией — только что выделившейся областью медицины. Английский физиолог Чарльз Шеррингтон (Charles S.Sherrington, 1857–1952) написал обобщающую работу «Интегративная деятельность нервной системы» (The Integrative Action of the Nervous System, 1906), в которой рассмотрел нервную систему как структурно и функционально объединенную сеть нервных клеток — нейронов. Он описывал рефлекторную дугу как базовую единицу функционирования организма — процесс превращения периферического стимула в движение, сам подверженный возбуждению или торможению со стороны высших уровней контроля в мозге. Изучение самого мозга, особенно исследование локализации таких функций, как речь, память, двигательный контроль и зрение, привело к предположению о существовании связи между физическими структурами и психологическими функциями. Большинство исследователей, и Шеррингтон яркий тому пример, сосредоточивались на собственно физиологических научных проблемах, ничего не писали про психику и не позволяли себе отвлекаться на нерешенные вопросы о соотношении психики и тела. Философская позиция, известная под названием психофизического параллелизма и описывающая психику и мозг как две отдельные, но действующие параллельно, реальности, часто помогала ученым отложить эти вопросы в сторону. Интерес Шеррингтона к психике ограничивался некоторыми размышлениями о процессах ощущения и восприятия, и больше проявился в поэзии и в философских раздумьях, которым он предавался, выйдя на пенсию. Иван Петрович Павлов (1849–1936) был сыном священника и, как многие амбициозные и идеалистически настроенные молодые люди его поколения и уровня образования, обратился в поисках современной картины мира к естественным наукам. Ценности научного познания увлекли его. Он изучал медицину в Санкт- Петербургском университете, а затем занимался физиологическими исследованиями в университете Бреслау в Германии. Эти исследования увенчались работой, посвященной пищеварению, которая в 1904 г. принесла ему Нобелевскую премию и мировую известность. И только в зрелом возрасте, будучи уже профессором Военно-медицинской академии в Петербурге, Павлов полностью переключился на исследование психических функций и мозга — как структуры, которая лежит в их основе. Но даже тогда он продолжал называть себя физиологом, поскольку, по его мнению, объяснить явление научно — значит указать на его физиологические причины. По словам самого Павлова, его наука родилась из контраста между физиологическими данными и субъективными психологическими спекуляциями; именно этот контраст задал направление его исследованиям. Они заключались в формировании у собак рефлекса слюноотделения в ответ на звук колокольчика. Обычно собаки выделяют слюну при запахе пищи. Павлов же в своей работе анализировал то, как слюноотделение начиналось у них при звонке, если в предыдущих опытах им после этого звука давали еду, т. е. когда собаки выучивали, что происходит перед появлением пищи. Итак, Павлову и его студентам нужно было решить, физиологи они или психологи. Павлов писал (это его воспоминания, а не исторически точное утверждение): Изучая подробно деятельность пищеварительных желез, я должен был заняться так называемым психическим возбуждением желез. Пробуя с одним из моих сотрудников анализировать этот факт глубже, сначала по общепринятому шаблону, т. е. психологически, соображаясь с тем, что животное могло бы думать и чувствовать при этом, я натолкнулся на необычайное в лаборатории событие. Я не мог сговориться со своим сотрудником; каждый из нас оставался при своем мнении, не имея возможности убедить другого определенными опытами. Это решительно восстановило меня против психологического обсуждения предмета, и я надумал исследовать предмет чисто объективно, с внешней стороны… [21, с. 23]. В результате Павлов не описывал то, как собака переживает предъявление звонка и пищи, а вместо этого писал о безусловном рефлексе слюноотделения — врожденной реакции на пищу — и условном рефлексе — выработанной реакции, наступающей после того, как звонок стал стимулом для рефлекса. Таким образом, Павлов разработал программу исследования психологической проблемы научения через физиологические явления обусловливания. Он рассматривал обусловливание как физиологическое событие и надеялся связать его с нервными процессами в мозге. Это не оставляло места психологии как независимой науке. На протяжении последующих тридцати лет вплоть до своей смерти в 1936 г. Павлов, ставший к старости необычайно деспотичным человеком, руководил группой ученых, которые продолжали его исследования по обусловливанию врожденных рефлексов организма. Еще в период своих ранних исследований по пищеварению Павлов приобрел организаторские способности, необходимые для того, чтобы руководить крупной лабораторией и объединять усилия большого числа студентов и аспирантов для работы над общей проблемой. Он запустил крупномасштабную исследовательскую программу изучения рефлексов. Вскоре его группа выделила множество разновидностей обусловливания, изучая как процессы возбуждения, так и торможения. Павлов вдохновлял многих молодых исследователей, среди которых было значительное количество женщин, верой в то, что формирование условного рефлекса является объективным методом изучения явлений, которые до этого было принято называть психической активностью. Например, Н.Р. Шенгер-Крестовникова в своем исследовании вызывала искусственный невроз у собаки, обученной выделять слюну в ответ на предъявление круга, но не эллипса, которой затем демонстрировали промежуточные между кругом и эллипсом формы. Шенгер-Крестовникова и Павлов интерпретировали это как проявление конфликта между процессами возбуждения и торможения в мозге, а не как явление психического порядка. Павловская программа исследования выражала собой надежду на то, что научное познание человека возможно. Будучи всемирно известным ученым, Павлов проводил кампании по привлечению финансовой поддержки для расширения своих исследований. Однако при царском режиме ему приходилось соблюдать осторожность, так как считалось, что такие исследования подрывают веру в божественную сущность человека и личную ответственность индивида за свои действия. Павлов балансировал между методологическими требованиями своей науки, заставлявшими его углублять физиологический анализ, с одной стороны, и идеологическими требованиями правительства, запрещавшего ему делать материалистические выводы, с другой. В 1920-е гг. положение изменилось: советская власть предоставила Павлову финансовую помощь — сначала из-за престижа всемирно известного ученого, а потом еще и потому, что, как считали некоторые теоретики, концепцию Павлова можно было перевести на язык диалектического материализма. В силу этих и других причин к концу 1920-х гг. его программа процветала — в ущерб другим направлениям российской науки, и павловская физиология пользовалась такой поддержкой, какой не имела психология как отдельная область исследований. В середине 1920-х гг. Московский психологический институт и Психоневрологический институт, основанный Владимиром Михайловичем Бехтеревым (1857–1927) в Петрограде (см. главу 4), соперничали с Павловым за государственные субсидии и за лидерство в объективной науке. Хотя исследовательская программа Бехтерева была во многих важных аспектах схожа с павловской, она не смогла получить такой же политической поддержки. Бехтерев предложил систематизировать работу под рубрикой «объективной психологии», а позже рефлексологии. По существу слово «рефлекс» использовалось при этом как метафора, характеризующая действие как продукт органических связей между индивидом и внешними условиями. Хотя это понятие не было строгим в концептуальном плане, оно показывало, что Бехтерев, как и Павлов, при изучении человека намеревался использовать биологический подход. После того, как его работы были переведены на Западе и на них стали ссылаться, за ним закрепилась репутация сторонника объективной психологии. По определению Бехтерева, «рефлексология… это наука о человеческой индивидуальности, изучаемой со строго объективной, биосоциальной позиции» [цит. по: 115, с. 146]. В то время как работа Павлова была сосредоточена на экспериментальных исследованиях условных и безусловных рефлексов, интересы Бехтерева были шире и больше затрагивали нейрофизиологию и клиническую неврологию. Он отрицал, что методы Павлова являют собой путь к познанию мозга. Но ни он, ни Павлов не признавали за психологией независимого от физиологии статуса. В 1916 г., в одном из немногих высказываний по поводу своей принципиальной научной позиции, Павлов пренебрежительно говорил о тех, кто интересовался разумом и сознанием: «Мы изучаем все реакции организма на события внешнего мира. Что вам еще нужно? Если вам больше нравится исследовать, так сказать, поэзию проблемы, то это уже ваше дело» [цит. по: 106, с. 134]. Однако в приватной обстановке Павлов, скорее всего, высказывался о высших культурных проявлениях психической жизни менее презрительно. Павлов в своих исследованиях условных рефлексов описывал сенсорное окружение животного, его поведение и то, как окружающая среда и поведение взаимодействуют друг с другом. Экспериментальная техника, разработанная изначально для анализа научения, открыла объективные способы исследования других психологических феноменов. Стало возможным, например, проанализировать, чту видит собака, с помощью формирования у нее условных рефлексов на различные стимулы и последующего погашения этих условных рефлексов. Если не удавалось сформировать разные реакции на некоторые стимулы, считалось, что собака не видит различий между этими стимулами. Эти эксперименты позволяли исследователям перейти от догадок о том, что животные видят, к изучению дифференциальных ответов, заменяя тем самым менталистский, психологический язык физикали- стским, а рассуждения о субъективном мире собаки — объективными наблюдениями. И хотя Павлов работал с собаками, он явно считал, что его выводы приложимы и к человеку. Около 1930 г. он выдвинул концепцию второй сигнальной системы, которая, по его утверждениям, позволяла применить понятие обусловливания к анализу речевой деятельности. Эта концепция была плохо сформулирована, и критики, тогда и позднее, ухватились за нее как за пример ограниченности возможностей физиологического объяснения в психологии. Описание всей культурной жизни человека в терминах второй сигнальной системы выглядело убого. Павлов и его ученики верили в то, что они продвигают науку, потому что они изучали не психику, а поддающиеся наблюдению физические изменения. Эксперименты по формированию условного рефлекса, считали они, сопоставимы с экспериментами в физике или химии. Оригинальные исследования, посвященные так называемому классическому обусловливанию, трактовали ключевой признак психического — целесообразность — как образование привычек, объясняя его приобретением рефлексов. В этом отношении мысль Павлова была близка воззрениям Спенсера и ранних психологов-ассоцианистов, которые считали, что психику можно анализировать с помощью понятий, созданных для описания физического мира. Однако в отличие от прежней аналитической и спекулятивной психологии ассоцианистов наука об обусловливании была эмпирической и основанной на фактах. Амбиции Павлова не ограничивались эмпирическим описанием. Он хотел объяснить формирование условного рефлекса на уровне поведения физиологическими процессами на уровне мозга. Он никогда не называл свою работу психологией и критически относился к попыткам сделать психологию дисциплиной, независимой от физиологии. Поэтому он считал, что американские би- хевиористы глубоко заблуждались, заявляя, что представляют новую психологическую науку, и игнорировали его, Павлова, утверждения о том, что фундамент подлинной науки о человеке заложил именно он. Павлов называл свою науку теорией высшей нервной деятельности и предназначал ей занять место психологии. Свою исследовательскую программу он отождествлял с прогрессом научного познания в целом. Его вера в науку дала ему силы сохранить коллектив и продолжить работу с 1914 по 1923 г., в период Первой мировой и гражданской войн и страшных материальных трудностей в России. Эта же вера давала ему преимущества во времена жестокого соперничества за скудные академические ресурсы в 1920-е гг. Однако лишь в СССР павловская программа претендовала на то, чтобы стать исчерпывающей альтернативой психологическим исследованиям — по крайней мере, до того, как в конце 1940-х гг. ее стали насаждать повсюду в зоне советского господства. Работы Павлова по классическому обусловливанию были известны западным психологам с 1906 г., однако те рассматривали их только как ценную экспериментальную методику, но не как основу для новой науки. В 1927 г., после выхода английского перевода «Лекций о работе больших полушарий головного мозга» (Conditioned Reflexes: An Investigation of the Physiological Activity of the Cerebral Cortex, 1926), западным психологам показался необоснованным тот сложный способ, каким Павлов соотносил формирование условного рефлекса, его погашение, торможение и т. д. с церебральной, или высшей мозговой, деятельностью. Там, где англосаксонские нейрофизиологи вслед за Шеррингтоном изучали нейронную активность, Павлов размышлял о крупномасштабной иррадиации, или распространении возбуждения и торможения в коре головного мозга (т. е. во всем его высшем отделе как одном целом). В западной науке разделение труда исследователей, за редкими исключениями, способствовало высокой специализации и создавало барьеры между такими дисциплинами, как нейрофизиология и психология. А Павлов и его школа стремились, хотя бы в принципе, к противоположному — к созданию единой науки о природе человека. Опираясь на свое медицинское образование, Павлов заявлял, что его теории могут служить основой и для психиатрии, и для изучения человеческого характера и индивидуальных различий. По политическим причинам эти идеи стали пользоваться огромным авторитетом. За пределами Советского Союза Павлов также имел некоторое влияние — в частности, на Айзенка, который во время Второй мировой войны стал исследовать невроз в связи с особенностями характера. Именно Айзенк способствовал возникновению на Западе интереса к типологическим исследованиям характера, которыми в 1950-е гг. занимались Теплов и другие советские ученые из поколения, следующего за Павловым. Айзенк воссоздал в Великобритании павловскую программу научной психологии, объясняя индивидуальные различия с помощью лежащих в их основе физиологических процессов. В 1950-е и 1960-е гг., когда казалось, что науки о мозге смогут дать исчерпывающее объяснение человеческому поведению, память о наследии Павлова стала важной точкой соприкосновения между американской и советской наукой. Но до этого момента американская психология шла другими путями и сложилась в качестве дисциплины, независимой от физиологии. 6.3 Бихевиоризм. Джон Уотсон В 1960-е гг. у американских психологов заново появился интерес к психическим процессам, особенно познавательным, а вместе с ним пришло и чувство свободы — благодаря возможности говорить о явлениях сознания, не вызывая недовольства. Оглядываясь на недавнее прошлое, они в полемическом задоре утверждали, что психология примерно с 1910-х до 1960-х гг. представляла собой монолит бихевиоризма. Это видение истории психологии, в целом ложное, содержит интересный элемент правдивости. Он заключается в том, что психология сконцентрировалась на методах как на том, что позволит ей стать наукой, и это имело серьезные последствия для полученного знания. Самым очевидным результатом было широкомасштабное исключение из исследований в США таких тем, как мышление и воображение. В Европе в период до Второй мировой войны такого не было. Самым ярким образом эта тенденция отразилась в направлении, называемым бихевиоризмом (behaviourism в британской орфографии и behaviorism — в американской). Фактически это направление никогда не было единым и включало по крайней мере два периода становления: ранние формулировки (1910–1930), ассоциирующиеся с именем Уотсона, и необихевиоризм, связанный с позитивистской теорией науки (1930–1955). В истории первой четверти XX в. можно найти, по меньшей мере, четыре источника бихевиоризма. Во-первых, эволюционизм и функционализм, давшие импульс к изучению действий животных и людей в связи с жизнедеятельностью всего организма. Во- вторых, быстрая трансформация США в урбанистическое и индустриальное общество. В-третьих, притязания психологии на то, чтобы стать практической дисциплиной, т. е. классифицировать людей и адаптировать их к окружающей Действительности. И наконец, борьба за становление психологии как естественно-научной дисциплины, независимой от физиологии. Эти четыре момента указывали направление: психология становилась наукой о том, что и как люди делают. Молодые мужчины и женщины, которых привлекала эта новая область, были не удовлетворены оторванным от жизни философствованием. Дух практицизма превращал «действование», которое психологи старой школы называли осознанным поведением (conduct), а новые психологи — просто поведением (behaviour), в нечто более актуальное и объективно наблюдаемое, чем ум или сознание. Функционализм содержал в себе практический подход, опирающийся на авторитет эволюционного мировоззрения, с готовым к использованию словарем. Из него исходили такие психологи, как Болдуин в университете Джонса Хопкинса (г. Балтимор), которые интересовались зоопсихологией и развитием детей, равно как и психикой взрослого человека. Исследования животных имели свои преимущества: на животных было гораздо легче проводить строгие эксперименты, к тому же с ними можно было делать многое из того, что по отношению к человеку было бы неэтичным. Например, Уотсон в своей докторской диссертации, изучая особенности восприятия, повреждал сенсорные органы крыс. Но животное, в отличие от людей в экспериментах немецких интроспекционистов, нельзя было спросить о его ощущениях. Та же проблема проявилась и в изучении маленьких детей. В результате психологи стали все больше исследовать то, что животные или дети делают, то есть их поведение, а не состояния сознания. Такая смена ориентиров была характерна и для общества в целом. В США громадными темпами шла внешняя и внутренняя миграция — сюда переселялись миллионы эмигрантов из Европы, а жители американской деревни переезжали в города. Переживания этих оторванных от своих корней людей могли быть тяжелыми, даже травмирующими. Город вызывал страх и потерю ориентации, жизнь в нем требовала и личностного, и материального приспособления. Некоторые психологи увидели в этом перспективы для психологии: она должна была стать наукой о приспособлении, или о поведении. Такова была позиция Джона Уотсона (John В.Watson, 1878–1958). Он сам приехал из сельской местности в город (любопытно, что позже, отойдя от дел, он опять переехал за город). Все факторы, сказавшиеся на развитии бихевиоризма, сыграли свою роль и в личной карьере Уотсона. В 1913 г. он опубликовал лаконичный и полемически заостренный манифест «Психология с точки зрения бихевиориста» (Psychology as the behaviorist views it), благодаря чему это направление приобрело четкие контуры. Уотсон вырос в душной атмосфере маленького города Южной Каролины, из которой он бежал в сложный современный мир Чикагского университета, на факультет философии, который тогда возглавлял Дьюи. Приспособиться к новой жизни Уотсону было непросто и, учась на старших курсах, он нашел отдушину в том, чтобы присматривать в лаборатории за крысами и сооружать экспериментальное оборудование. В Чикаго Уотсон находился под сильным влиянием Жака Лёба (Jacques Loeb, 1859–1924), и в результате в его психологии было больше от механистического объяснения поведения животных по Лёбу, чем от немеханистического функционального подхода, который развивал Дьюи применительно к человеческой деятельности. Лёб родился в Германии и там же получил образование как физиолог. Он был известен своими исследованиями тропизмов, или направленных движений растений и животных, которые он объяснял как ориентацию относительно физико-химических факторов. После защиты диссертации по формированию навыков у животных Уотсон получил работу в университете Джонса Хопкинса и быстро занял там влиятельное положение. Но даже тогда он чувствовал пренебрежение со стороны психологов, считавших исследования животных чем-то второстепенным, ценным только в той мере, в какой они могли дать знания об эволюции психики. Однако трудолюбивый и амбициозный Уотсон, чувствуя за собой поддержку университета, уверенно шел к тому, чтобы заявить о собственной позиции. Заняв место Болдуина во главе кафедры психологии, он смог сформулировать свою программу. Статья 1913 г., основанная на вступительной лекции Уотсона в Колумбийском университете в Нью-Йорке, была призывом к оружию: «с точки зрения бихевиориста психология есть чисто объективная отрасль естественной науки». Он утверждал, что бихевиоризм должен занять место психологии, которой «за весь период пятидесятилетнего существования как экспериментальной науки» так и «не удалось занять свое место в науке в качестве бесспорной естественной дисциплины» [27, с. 17, 22]. Критическая часть его заявлений была хорошо обоснована. Действительно, экспериментальная психология в Германии и в США — исследования структурных единиц сознания — породили столько противоречивых описаний, что общее направление было потеряно. И только в США, в Корнеллском Университете, под руководством Титченера реализовывалась четкая, хорошо разработанная программа исследования элементарных единиц сознания. Таков был ответ Титченера на беспорядочное многообразие — дистанцироваться от всего, что не является наукой в чистом виде, а под этим он понимал свою собственную программу описания содержаний сознания с помощью строгих экспериментов. Он утверждал, что «наука идет своим путем, не обращая внимания на интересы человека и не преследуя какой-либо практической цели» [цит. по: 137, с. 407]. Большинство психологов, однако, жили в другом мире и хотели такую психологию, которая позволила бы им делать что-то для общества. Любопытно, что Уотсон и Титченер испытывали взаимное уважение, возможно потому, что каждый видел в другом сильного человека, который добивается большей научности в исследованиях, чем это было характерно для основной массы психологических работ того времени. Оба также были явными позитивистами в том смысле, что верили в выводимость знания из наблюдений. Конструктивная часть аргументов Уотсона, в противоположность взглядам Титченера, фокусировалась на том, что бихевиоризм может дать обществу. По утверждению Уотсона, это зависело от точности полученных данных: «До тех пор, пока психология не станет наукой и не соберет целый ряд данных, характеризующих поведение, которое является в результате экспериментально вызванных ситуаций, до тех пор предсказания того поведения, которое возникает в результате ситуаций ежедневной жизни, будет носить тот же характер нащупывания в темноте, который свойствен им с момента появления человечества» [26, с. 6]. Его критика неудач психологии как науки неотделима от его стремления построить психологию как технологию человека. Вера в то, что наука не может изучать душевный мир человека, сочеталась с верой в то, что цели человека сводятся к поиску внешнего физического благосостояния и социальной адаптации (и не связаны с какой-то гипотетической внутренней жизнью). Уотсон и другие бихевиористы думали, что они распространяют объективное объяснение физического мира на сферу человеческого и тем самым совершают научную революцию. Это было для них недвусмысленным шагом вперед. А препятствием прогрессу они считали ненаучную путаницу в вопросах психики, сознания и интроспекции. Вывод казался очевидным: психологи должны наблюдать физические переменные точно так же, как это делает любой другой ученый-естественник. «Если вы хотите дать бихеви- ористу право использовать сознание тем же самым образом, как его используют другие ученые-естествоиспытатели, т. е. не превращая сознание в специальный объект наблюдения, вы разрешили мне все, что требует мой тезис». Иными словами, Уотсон утверждал, что психологи должны наблюдать физические стимулы и ответы на них и на этой основе искать соотношения между поведением и его предпосылками. Нет никакой необходимости обращаться к понятию психики. И не в последнюю очередь важно то, что для психолога «поведение человека и поведение животных следует рассматривать в той же самой плоскости и как в равной степени существенные для общего понимания поведения» [27, с. 32, 33]. Основу этого подхода заложили ранее психологи, изучавшие психику путем разложения на элементы, по аналогии с физическими объектами. В 1913 г. Уотсон настаивал на том, что зоопсихология и такая психология человека, которая хочет предсказывать его поведение, для достижения объективности должны отказаться от любых ссылок на сознание. Затем он пошел еще дальше, и в своей книге «Психология с позиции бихевиориста» (Psychology from the Standpoint of a Behaviourist, 1919) заявил, что вера в существование психики — не более чем средневековый предрассудок. Он представлял себя скорее как делового и практичного человека науки, чем как философа, но за его утверждениями стояла неявная философская предпосылка: реальность не включает в себя психику. В мире Уотсона отрицать существование психики как таковой было признаком последовательного (и, с его точки зрения, мужественного) подчинения нуждам прогресса. Он выступал против поисков критерия сознательности животных и разговоров об их чувствах: «такие проблемы, как эта, не могут удовлетворить бихевиориста» [27, с. 20]. Однако для того, чтобы убедить других в своей правоте, Уотсону было необходимо как-то отнестись к таким проблемам, как очевидное существование умственного образа, языка и значения — проблемам, к которым с новой энергией обратилась философия сознания в конце XX в. Уотсон называл язык вербальным поведением, или речью, а мышление — внутренней речью. Физиологи предыдущего поколения, такие как Сеченов и Феррье, в поисках физиологической основы психики пришли к такому же выводу. В 1916 г. Уотсон пытался зафиксировать движения гортани в процессе мышления, но, не добившись успеха, должен был довольствоваться лишь предположением о том, что мышление в принципе является одним из видов поведения. В доказательство он приводил тот факт, что, когда ребенок о чем-то думает, он шевелит губами, шепчет; Уотсон предположил, что с возрастом эти мускульные движения становятся невидимыми и беззвучными. Что касается проблемы значения, то Уотсон просто отвергал ее: «Мы наблюдаем за тем, что делает животное или человек. Смысл для них и заключается в том, что они делают. Нет никакой научной или практической пользы в том, чтобы прерывать их и спрашивать, что они имеют в виду, — их действия и указывают на смысл» [165, с. 364–365]. В книге «Анализ сознания» (The Analysis of Mind, 1921) философ Бертран Рассел (Bertrand Russell, 1872 — приходит к выводу, близкому мысли Уотсона, выстраивая философию сознания на основе данных чувственного опыта. В свою очередь, книга Рассела побудила группу философов, получившую известность как Венский кружок, заинтересоваться работами Уотсона. Более поздние философы, особенно Райл, использовали идеи Уотсона в аргументации против приписывания людям психических состояний в качестве объяснения их поведения. Однако в 1960-е гг. пересмотр теории значения и способов объяснения человеческих поступков заставили усомниться в этой точке зрения. Заявления бихевиористов бросали вызов психологам, но в 1913 г. к революции не привели. На самом деле в психологии подспудно происходили перемены, и такие авторитетные фигуры, как Энджелл, который был учителем Уотсона в Чикаго, Пиллсбери и Торндайк, пригласивший Уотсона читать лекции в Колумбийском университете, уже подчеркивали важность изучения действий и их прогнозирования. Труды Торндайка имели особенное значение. В 1913 г. он работал в Колумбийском колледже для учителей, самом крупном центре педагогических исследований. Как и Уотсон, он в прошлом работал с животными, и он также хотел видеть от психологии непосредственную пользу для общества. В 1898 г. он опубликовал данные исследования, впоследствии ставшего одним из самых цитируемых, — эксперимента с кошкой, которая училась находить выход из лабиринта. Эти лабиринты представляли собой грубые деревянные ящики, и результаты экспериментов не позволяли сделать сколько-нибудь определенных выводов, но Торндайк создал модель исследований, которая сделала научение центральным объектом научной психологии. Многие исследователи помимо Уотсона видели, что с помощью таких экспериментов можно выделять различные параметры поведения и его детерминант, а значит, сделать их полностью наблюдаемыми. По той же причине они приветствовали работы Павлова, посвященные условным рефлексам. Но им не казались убедительными ни предложенная Уотсоном программа новой науки, ни его попытки исключить все ссылки на психические состояния. Когда некоторые психологи в 1920-е гг. называли себя бихевиористами, это в большей степени означало принятие ими идеалов физикалистского объяснения в психологии, нежели согласие с крайним энвайронментализмом Уотсона — представлением о решающей роли окружающей среды в формировании личности и отрицанием существования сознания. Уотсон пытался действовать на нескольких фронтах одновременно, и результаты были какими угодно, только не систематическими. Недостаток фактических доказательств обнаружил себя з его книге по бихевиоризму, большая часть которой была просто о физиологии. Медицина также привлекала его, и в университете Джонса Хопкинса он получил разрешение работать в клинике Фиппса, которую тогда возглавлял влиятельный психиатр Адольф Майер (Adolf Meyer, 1866–1950). Майер приветствовал зоопсихологию как источник информации об «условиях возникновения [патологических реакций] и путях, которыми мы можем их изменить» [цит. по: 127, с. 202]. Уотсон начал изучение этой проблемы на детях в клинике. Это включало в себя работу с маленьким Альбертом (ребенку было девять месяцев, когда исследования начались, и тринадцать месяцев, когда они закончились) — мальчиком, чье поведение Уотсон и его аспирантка Розали Райнер (Rosalie Rayner) пытались изменять. Они сначала убедились в том, что Альберт не боится крыс. Затем всякий раз, когда крыса появлялась, они ударяли по металлической пластине и пугали ребенка. В итоге, как они утверждали, ребенок приобрел условный рефлекс страха на появление одной только крысы. Современный анализ показывает, что результаты «нельзя было однозначно интерпретировать» [92, с. 158]. Как бы то ни было, этот эксперимент стал знаменитой иллюстрацией того, что психологические особенности человека являются приобретенными: привычки — в том числе такие, как чувство отвращения перед определенными животными — формируются по механизму обусловливания. Сам Уотсон использовал эти эксперименты для обоснования своей уверенности в том, что среда целиком и полностью определяет формирование личности. Он говорил: «Дайте мне дюжину здоровых, хорошо сформированных детей и мой собственный, отвечающий определенным характеристикам мир для их воспитания, и я гарантирую взять любого из них и сделать из него любого специалиста, какой только придет мне в голову — доктора, адвоката, артиста, превосходного торговца или даже попрошайку или вора, — независимо от его талантов, склонностей, пристрастий, способностей и всех его предков». И добавлял: «я иду дальше своих фактов» [164, с. 104]. И действительно, фактов не было, но серьезнее всего было его молчаливое отрицание социальных аспектов среды. Он воспринимал людей абсолютно в индивидуалистическом ключе: в его рассуждениях именно индивидуальные стимулы, а не социальная структура, формируют людей. Он рассматривал возникновение привычек по аналогии с работой машины, а не с поддержанием традиций. То, что он писал в 1920-е гг. о воспитании детей, демонстрировало ценности «психологического общества», то есть общества, в котором все зависит от психологии составляющих его отдельных индивидов. Уотсон и Райнер опубликовали популярное руководство «Психологическое воспитание ребенка» (Psychological Care of Infant and Child, 1928). Когда Уотсон писал для широкой публики, а не в расчете на академическую аудиторию, то старался продвигать идею о том, что знания специалистов-психологов необходимы в повседневной жизни. Он думал, что понимает, почему психология стала востребованной: «Старый довод, сводившийся к тому, что миллионы детей в течение минувших тысячелетий вполне успешно воспитывались своими родными, недавно потерял всю свою силу в свете получившего теперь общее признание факта, что большая часть человечества терпит неудачу в своей попытке удовлетворительного приспособления к обществу» [26, с. 7]. С этой точки зрения любые социальные проблемы интерпретировались как проблемы индивидуального приспособления, а их решение заключалось в установлении нового взаимодействия между матерями и психологами. У такого подхода находились и почитатели: газета «Нью-Йорк Таймс» писала, как теперь кажется, с преувеличенным энтузиазмом, что книга «Бихевиоризм» (1924) «открывает новую эру в интеллектуальном развитии человечества» [цит. по: 41, с. 6]. В концепции Уотсона существует интригующий подтекст личного характера. Он разрабатывал психологию, объясняющую человеческую жизнь как взаимодействие с физическим миром по схеме «стимул — реакция»: S — R. Более ранние утилитаристские теории описывали природу человека, обращаясь к понятию ассоциации между идеями, с одной стороны, и ощущениями удовольствия или боли, с другой. Бихевиоризм назвал идеи стимулами, а удовольствие и боль интерпретировал как три базовых физиологических процесса — страх, ненависть и любовь. Этот подход исключал ссылки на сознание и поддерживал веру в то, что ход жизни человека определяется причинами физического порядка. Этот подход, по мнению Майера, его коллеги по клинике Фиппса, имел последствия для личной жизни Уотсона. После нескольких лет несчастливого брака Уотсон завел роман со своей аспиранткой Райнер и из-за скандального развода с женой был вынужден уйти из университета. В переписке с Майером Уотсон объяснял, что неудачный брак привел к тому, что для него стало естественным выражать свои чувства на стороне. Майер, однако, находил, что отказ Уотсона рассматривать поведение как обладающее психологическим смыслом подтолкнул его к такому неэтичному (по мнению Майера) поступку. Развод и новая женитьба Уотсона были поступками человека, который рассматривал свою жизнь как последовательность стимулов и реакций. Напротив, консервативные люди, не принимавшие теории Уотсона, полагали, что психология должна учитывать моральные ценности, присущие рефлектирующему сознанию. Проще говоря, Уотсон сделал то, что сделал, критики же считали, что он не понимал нравственного смысла своих поступков, и это было следствием его научного мировоззрения. Уотсон в дальнейшем не смог найти себе работу в академических институтах. В 1921 г. он получил место в компании Томпсона, которая занималась рекламой, и обнаружил, что «наблюдать кривую роста продаж нового продукта может быть столь же увлекательно, как наблюдать кривую научения животного или человека» [104, с. 280]. Он пытался сохранять академичность рассуждений, но практичный мир немедленных результатов привлекал его больше, чем научная педантичность. После смерти его второй жены в 1935 г. он уединился на маленькой ферме, которую построил сам в Коннектикуте, и больше времени проводил с животными, нежели с людьми. Бихевиоризм же за это время превратился в гораздо более формальное направление. 6.4 Научный метод и Необихевиоризм Психология в 1920-е гг. представляла собой огромное многообразие направлений, и это было особенно явно в США, просто потому, что профессиональных психологов там было больше всего. Между психологией как естественной наукой — академической дисциплиной — и психологией как прикладной дисциплиной, стоявшей на службе обществу, была огромная дистанция — как и между экспериментаторами и тестологами. Были психологи, занимавшиеся популярными проблемами — например воспитанием детей, — и те, кто изучал процессы ощущения и восприятия, доступные лишь посвященным. Согласие по поводу базовых понятий или необходимости общей теории отсутствовало. Психологов, которые работали с оглядкой на физические науки, казавшиеся цельными, такая ситуация не могла удовлетворить. Во второй половине 1920-х гг. появилось несколько откликов на сложившуюся ситуацию. Боринг, например, опубликовал большое исследование под названием «История экспериментальной психологии» (A History of Experimental Psychology, 1929), чтобы выстроить генеалогию экспериментальной психологии и показать, что именно она является полноправным претендентом на звание науки. На протяжении полувека эта книга оказывала решающее влияние на представления о психологии и ее развитии, чему способствовала и важная позиция, которую Боринг занимал в Гарвардском университете в период между 1922 и 1968 гг. и в Американской Психологической Ассоциации. Карл Мёрчисон (Carl Murchison, 1887–1961), декан факультета психологии в университете Кларка, Массачусетс, в 1925 и в 1930 гг. составил своеобразные сборники манифестов, в которых сопоставлялись позиции около дюжины разных школ теоретической психологии. В 1931 г. Вудворте из Колумбийского университета опубликовал труд «Современные школы психологии» (Contemporary Schools of Psychology), и преподавание курса «систем и теорий» в психологии заняло прочное место в учебной программе университетов. Эдна Хайбредер (Edna Heidbreder, 1890–1985), преподававшая в Колледже Уэллесли, опубликовала широко используемый учебник под говорящим названием «Семь психологий» (Seven Psychologies, 1933). Тем не менее психологи считали изучение истории и систем психологии слабой заменой единой теории. В 1930-е гг. ключевые посты в академической психологии перешли к представителям нового поколения, обладавшим очень определенными воззрениями на то, что делает психологию наукой. Результатом стала озабоченность методологией — «самая последовательная попытка сконструировать из психологии науку с помощью детальных и ясных процедурных правил», как описывал это один психолог и философ науки [116, с. 1]. Владение методологией стало признаком квалификации психолога. Многие лидеры в этой области, такие как Толмен, Халл и Скиннер, о которых пойдет речь в этом разделе, считали, что введение правильных методов имеет значение не только для психологии, но и для понимания природы наблюдения, которое является основой всей науки. Попробуем вообразить себе мир необихевиоризма, каким он был на протяжении трех десятилетий, с 1930-х по 1960-е гг. Научение у белой крысы стало ведущей и иногда единственной темой исследования. Необихевиористы настаивали на использовании строгих формальных методов записи наблюдений и статистического их анализа, чтобы минимизировать ошибки. Некоторые психологи проводили всю свою жизнь, работая с крысами в лабиринте, и на протяжении более чем тридцати лет этим техникам обучали всех студентов. Более того, статистический вывод на основе совокупности наблюдений стал обязательной составляющей отчета о результатах психологических экспериментов. Массовая экспериментальная психология, все еще сфокусированная на проблемах научения, превратилась в математическую науку. Статистический подход получил такое распространение, что в 1950-е гг. некоторые психологи предположили: процесс научения (не только в их экспериментах, но и в реальной жизни) подчиняется вероятностным законам. Павлов, Уотсон и Торндайк показали, что между изменениями в поведении животного и изменениями физических стимулов существуют точные корреляции, которые можно положить в основу теории научения. Вся последующая работа была направлена на то, чтобы снова и снова уточнять соотношения между физическими стимулами. Торндайк суммировал результаты своих исследований, сформулировав закон эффекта, согласно которому последствия движения определяют, станет или нет это движение приобретенным навыком, войдет ли в репертуар поведения животного. Вывод Торндайка был таков: «удовольствие закрепляет эффект; боль подавляет» [цит. по: 35, с. 15]. Утилитарный принцип удовольствия — боли, о котором писали такие философы, как Локк, Бентам, Джеймс Милль и Джон Стюарт Милль, переводился на язык эксперимента. Другие вслед за Павловым утверждали, что научение представляет собой просто ответ на вероятностные связи между стимулами среды. На протяжении полувека соперничество между основными двумя моделями научения и было тем, что порождало исследовательские задачи. В 1930-е гг. Скиннер развивал первую теорию — подкрепления, тогда как Эдвин Гатри (Edwin R.Guthrie, 1886–1959) развивал вторую — теорию обусловливания. Если раньше Уотсон надеялся на то, что можно описать научение в терминах небольшого набора элементарных взаимосвязей S — R, то теперь эта мечта была отброшена. В 1920-е гг. имели место серьезная критика объяснения человеческих действий с помощью схемы S — R и поиск новых, но все же объективных путей понимания организма как функционального процесса. Это предвосхитило дебаты 1960-х гг., положившие конец бихевиористской теории научения. Уже в 1922 г. Эдвард Толмен (Edward C.Tolman, 1886–1959) представил философски обоснованную критику работы Уотсона по двум пунктам. Во-первых, он утверждал, что описание процесса научения как начинающегося с обособленного стимула и заканчивающегося обособленной реакций грешит искусственным атомизмом. Скорее, утверждал Толмен, животное находится в органическом взаимодействии со своим окружением; в результате он вместо «стимула» стал говорить о «стимулирующем агенте», а вместо «реакции» — о «поведенческом акте». Это привело к разработке того, что позже было названо молярной теорией поведения, которая была гораздо более сложной, чем простые «молекулярные» теории типа S — R. Во-вторых, Толмен сохранил понятие цели, или интенцио- нальности, — одно из тех менталистских понятий, которые так хотел изгнать из науки Уотсон. По словам Толмена, «когда животное чему-то учится, оно совершает все новые и новые попытки; эту настойчивость, приводящую к образованию характера… мы будем называть целью» [цит. по: 110, с. 296]. Он, однако, не пытался вернуться к старой психологии и на протяжении всех сорока лет, что был профессором в Беркли, работал с крысами в лабиринтах. «Я верю, — писал он, — что все важное в психологии (кроме, может быть, становления супер-эго, то есть всего, что связано с обществом и речью) может быть по существу исследовано с помощью продолжительного экспериментального и теоретического анализа причин поведения крыс в точке выбора в лабиринте» [158, с. 364]. Но даже изучая лишь то в процессе научения, что можно наблюдать на значительно упрощенной модели лабораторной крысы, психологи все равно должны были решать, какие понятия использовать, и допустимо ли ссылаться на психические явления. Сверх того, были еще и странные «исключения» вроде тех, о которых упоминал в скобках Толмен, — «все, что связано с обществом и речью». Именно они, по мнению других исследователей природы человека, должны были стать настоящим предметом психологии. Толмен был студентом Гарварда, и он строил свою бихевио- ристкую теорию в контексте своего видения науки как расширения естественной адаптации человека к физическому окружению. Толмен сравнивал крыс в лабиринте с людьми, которые, как и он сам, пытаются понять этот мир. Он исходил из убеждения, что любое знание является условным, добытым путем проб и ошибок, открытым для пересмотра в новых обстоятельствах. «Мир для философов, как и для крыс, является, в конечном счете, не более чем лабиринтом с возможностями выбора и манипуляции» [цит. по: 145, с. 135]. Эта функционалистская ориентация, истоки которой лежат в психологии Джеймса, находила в 1930-е гг. поддержку у философии науки. Ученые верили, что логический позитивизм Венского кружка подкреплял бихевиоризм авторитетом философии. Но прямое влияние философии на психологию было, скорее всего, невелико. Венская группа, наиболее активными членами которой были Рудольф Карнап (Rudolf Carnap, 1891–1970), Отто Нойрат (Otto Neurath, 1882–1945) и Герберт Фейгл (Herbert Feigl, 1902–1988), приобрела в 1930-е гг. международную известность. Она функционировала до 1936 г., когда студент — вероятно, психически больной, — убил ее лидера Шлика. Венские философы занимались логической структурой теории познания, тогда как Толмена и его коллег интересовало то, как приобретается знание, т. е. как происходит научение, которое они считали естественным процессом. Американская психология присвоила в большей степени авторитет, а не суть европейской философии. Суть необихевиоризма заключалась в приверженности функционализму. Тем не менее, тесные связи между психологической теорией и философией науки, существовавшие в американской психологии на протяжении двух десятилетий, заставили говорить о «веке теории». И венские философы и бихевиористы яростно отрицали метафизический и религиозный подходы к знанию. И те, и другие также полагали, что содержательные утверждения о мире должны выражаться не на языке личных переживаний, а на языке наблюдений за физическими явлениями, или же быть переводимыми на этот «вещный язык». Обе группы просто не считали учеными тех, кто не представлял полученное знание в форме эмпирически верифицируемых высказываний. Они надеялись таким образом очертить границы психологии как науки. Толмен опубликовал обобщающий труд «Целевое поведение у животных и человека» (Purposive Behavior in Animals and Men, 1932), получивший широкий резонанс, после чего провел годичный отпуск в Вене, где общался в основном с Эгоном Брунсвиком (Egon Brunswik, 1903–1955), студентом Карла Бюлера из Венгрии. Брунсвик присоединился к Толмену в Беркли в 1937 г.; хотя он входил в Венский кружок, ему, как и Толмену, был в большей степени свойствен натуралистический, нежели логический образ мышления. Оба считали, что не только философия науки важна для психологии, но и психологические исследования имеют значение для философии науки. Под влиянием Венского кружка Толмен вывел свою философию науки на новый уровень формализма; он ввел понятие промежуточной переменной — для объективной характеристики причин поведения, которые лежат между независимой переменной (стимулом) и зависимой переменной (реакцией). Промежуточные переменные приблизительно соответствовали тому, что обычные люди называли психикой. Толмен, в сущности, перевел качественные описания, которые Джеймс дал психическим функциям, на язык формальной теории алгебраически выражаемых переменных. Введение промежуточных переменных привело к огромному числу детальных исследований. В 1940 г. Толмен назвал десять промежуточных переменных, от которых зависит, выберет ли крыса поворот направо или налево, и даже это он рассматривал как упрощение. Брунсвик еще больше все усложнил, утверждая, что восприятие и поведение являются вероятностными по своим проявлениям и представляют собой гипотезы относительно окружающей среды, выдвигаемые организмом. Он считал, что между психологическими переменными, с одной стороны, и наблюдаемыми физическими изменениями в стимулах и реакциях, с другой, однозначного соотношения не существует. Кларк Халл (Clark L.Hull, 1884–1952) сделал психологию еще более формальной. Его необихевиористский magnum opus, главный труд, озаглавленный «Принципы поведения» (The Principles of Behavior: An Introduction to Behavior Theory, 1943), просто ошеломляет. Интересно, как Халл пришел к такому пониманию научной психологии, и почему именно он был одним из самых известных психологов своего поколения. В отличие от Толмена, родившегося в состоятельной и культурной семье из Новой Ан- глии? Халл вырос в маленьком городке штата Мичиган. Он смотрел на жизнь как на битву — против религии, против болезни (будучи студентом, он заболел полиомиелитом и мог ходить только с особым фиксатором ноги, сделанным по его собственному проекту) и против собственного ощущения, что он пришел в психологию слишком поздно, когда способности ослабевают. И Толмен, и Халл изначально собирались стать инженерами; в своем подходе к психологии Халл сохранил воображение инженера, который везде видит механистические взаимодействия и верит в возможность построения законченных работающих систем. И в самом деле, в середине 1920-х гг. Халл изобрел и сконструировал машину для подсчета коэффициентов корреляции — как практическую демонстрацию того, что механизм может выполнять работу ума. Он никогда не переставал думать в механистическом ключе ни о людях, ни об организации плодотворного научного исследования. В то время как Толмен наслаждался игрой и разнообразием (его занятия со студентами часто превращались в популярные лекции), Халл добивался точности и строгости. Эти качества он ценил в геометрии и в великом труде Ньютона «Philosophiae naturalis principia mathematica» — «Математические начала», или «Математические принципы натуральной философии» (1687) — работе по механике, написанной с позиций геометрии. Зашедший с визитом в кабинет Халла в конце 1930-х гг. наткнулся бы на раскрытый экземпляр «Математических принципов»! Халл хотел быть Ньютоном природы человека. Когда в 1927 г. появился полный перевод работ Павлова на английский язык, Халл увидел в формировании условных рефлексов модель для мышления, и стал интерпретировать все аспекты мышления как образование привычек, или навыков. Он утверждал, что построение систематической теории станет возможным, как только найдется способ объединить два источника достоверности — наблюдаемые факты и дедуктивный вывод. Поэтому, полагал он, психология превратится в науку только тогда, когда начнет использовать данные о навыках, чтобы постулировать предварительные аксиомы, выводить следствия из этих аксиом, проверять эти гипотетические следствия в условиях эксперимента и, наконец, использовать эти результаты для переформулировки аксиом. С точки зрения Халла, психологическая наука является гипотетико-дедуктивной деятельностью. Помимо того, Халл, как и Уотсон, был материалистом, приравнивавшим научный прогресс к распространению механистических представлений о природе человека. Как он с надеждой отмечал в своей записной книжке в 1930 г.: «Поток цивилизации движется в моем направлении» [цит. по: 145, с. 158]. Все это могло бы остаться фантазией. Однако в 1929 г. Халл отказался от должности преподавателя в университете Висконсина в пользу исследовательской работы в Институте человеческих отношений, только что основанном при Йельском университете. Этот институт, на финансирование которого в первое десятилетие его существования было выделено 4,5 миллиона долларов, оказал большое влияние на организацию и направление психологических исследований. Фонд Рокфеллера, который был спонсором, ставил задачу теоретического объединения исследований в социальных науках. План был составлен по образцу, апробированному в медицинских исследованиях, и заключался в том, чтобы свести вместе представителей разных дисциплин для работы в группах над заданиями, продиктованными общей целью интеграции. Неудовлетворенный первыми результатами и тем, что ученые продолжали работать не в группах, а индивидуально, фонд Рокфеллера пригрозил прекратить финансирование. В этой ситуации Халл воспользовался возможностью возглавить скоординированную программу, в которой он формулировал аксиомы и общую теорию, а иерархически организованные группы исследователей прорабатывали детали проекта в ходе экспериментальных исследований. Халл оперировал такими понятиями, как потребность, подкрепление, научение (привычка). Потребность мотивирует поведение; подкрепление ведет к удовлетворению потребности или снижает напряжение, создающееся неудовлетворенной потребностью. Это ведет к образованию связи между ситуацией (стимулом) и поведением, с помощью которого животное ищет выход из ситуации. Так происходит научение, а связь стимула и реакции называется навыком. Экспериментальная программа Халла касалась главным образом закономерностей научения: например, он стремился количественно определить силу навыка в зависимости от числа подкреплений и даже ввел единицу силы навыка — hab (от habit — привычка). Он также вывел закон наименьшей работы, согласно которому разбросанные во времени подкрепления экономичнее массированных повторений, а организм, получающий одинаковое подкрепление после двух реакций, выберет из них менее трудоемкую. Халл сформулировал всего 16 таких законов; аксиоматику социальных наук он видел в закономерностях последовательного формирования навыков. Работая как в горячке, он набросал множество эмпирических вопросов и оставил простор для конкретизации деталей, планируя разобраться с этим позже. После экономической депрессии поддержка академических исследований была сильно сокращена, и программа Халла в 1930-е гг. выделялась как хорошо организованная, целенаправленная и неплохо финансируемая. В обстановке, когда психология была скорее разделена, чем объединена теорией, что в начале 1930-х гг. вызывало общее недовольство, программа Халла выглядела перспективной и в интеллектуальном, и в финансовом плане. Хайбредер вспоминала, что, слушая Халла в 1934 г., она «верила, или, по крайней мере, надеялась, что такая [строгая, логическая] система возможна, и что предположение Халла — шаг к всеобъемлющей концептуальной схеме, внутри которой психологические исследования будут упорядоченными, комплексными и результативными» [цит. по: 145, с. 358–359]. Она и некоторые другие американцы были знакомы, хотя и на довольно поверхностном уровне, с работами венских философов по логике научного познания. Халл казался тем человеком, который мог поднять психологическую теорию до стандарта, вроде бы признанного в естественных науках. Но логические позитивисты в Вене занимались рациональной логикой физической теории. Напротив, Халл и его единомышленники отождествляли логику в первую очередь с процедурами порождения знания. Психологи были в большей степени озабочены методологией получения знания, чем его анализом. После прихода в 1934 г. к власти в Австрии фашистского правительства центр тяжести в европейской науке сместился из Вены в США, и Халл принял участие в философском движении за единство науки. Один из его ближайших помощников Кеннет Спенс (Kenneth Spence, 1907–1967) помог сделать университет Айовы центром этого движения и совместно с венским математиком Густавом Бергманом (Gustav Bergmann, 1906–1987) прорабатывал некоторые части программы Халла. И все же симпатии Халла к европейской философии не простирались слишком далеко. Так, он критически относился к гештальттеории — конкуренту в борьбе за позицию единой психологии познания. В отличие от него самого, гештальтпсихологи — эмигранты из Германии — были чересчур образованны, и Халл, похоже, подозревал, что в их работах таится метафизика. Но гештальтпсихологи Левин и Кёлер являлись членами Берлинского общества эмпирической философии, которое было тесно связано с Венским кружком. Книга физика Перси Бриджмена (Percy W. Bridgman, 1882–1961) «Логика современной физики» (The Logic of Modern Physics, 1927) вдохновила его коллегу, гарвардского психолога Стэнли Стивенса (Stanley S. Stevens, 1906–1973), на дальнейший поиск в области процедур исследования. Бриджмен утверждал, что любое содержательное утверждение о физическом понятии или ненаблюдаемом объекте (таком, как электрон) говорит о том, что сделано для того, чтобы получить это понятие, например об экспериментах или измерениях. Он пришел к выводу, что «под любым понятием мы подразумеваем не более чем набор операций; понятие синонимично соответствующему набору операций» [цит. по: 145, с. 55]. Длина, к примеру, определяется через способ ее измерения. В результате Бриджмен, а за ним и Стивенс утверждали: научные понятия являются операционально определяемыми. Психологам это философское положение показалось уместным, и они вознамерились определить переменные научения операционально, т. е. через операции измерения, используемые в экспериментах с научением. Понятия, не связанные с операциональными процедурами, они считали метафизическими и вообще не рассматривали. Скиннер придерживался этого мнения до самой смерти в 1990 г. На протяжении более десяти лет некоторые психологические журналы не принимали статьи, если авторы не давали формальные операциональные определения используемых терминов. Эта политика, по мнению редакторов, способствовала принятию объективных научных стандартов. Однако психологи шли гораздо дальше того, что когда-либо предвидел Бриджмен или требовали физики; Бриджмен, на самом деле, отрицал тот опера- ционализм, который создали — якобы на основе его идей — психологи. Система Халла не добилась успеха и в стремлении к дедуктивной строгости и полноте. Она развалилась из-за несоответствия между намерениями и полученным результатом, а также под весом собственной сложности. В последние годы своей жизни Халл перешел к более узким и скромным проектам. После его смерти в 1952 г. только Спенс в Айове продолжал его работу, при этом отказавшись от всеобъемлющей дедуктивной теории. В добавление ко всем проблемам создания единой формализованной концепции точка зрения о том, что всякое научение подразумевает подкрепление, тоже оказалась сомнительной. В 1954 г. Кох, как он сам писал позднее, подверг проект Халла «такому беспощадному и последовательному анализу, какому еще не подвергалась ни одна психологическая теория» [111, с. 80]. Эта статья спровоцировала длительный спор о том, является ли научение однозначной для всех категорией, а его изучение — путем к единой психологии. Критики считали, что научение — не категория, а ярлык для очень многих вещей. Безусловно, психологи понимали научение по-разному, и это часто зависело от того, где именно — в каком американском университете — они получали психологическое образование. Шутка о том, что обучаются, скорее, экспериментаторы, чем крысы, была отчасти справедливой. Объединение при помощи формализованной теории казалось психологам все менее осуществимым, хотя до 1960-х гг. последствия этой критики еще не проявились в полной мере. Более того, когда в 1930-е гг. венские философы переместились на важные академические посты в США, они начали смягчать свой критерий содержательности знания — его проверяемость. В частности философы науки пришли к выводу, что невозможно сформулировать утверждения о наблюдениях независимо от их теоретических предпосылок. Мечта очистить психологию от всего, кроме утверждений о наблюдаемых физических переменных, стала выглядеть неверной по сути. Похоже, что бихевиоризм выбросил из психологии содержание в погоне за желанным образом науки, который оказался миражом. Однако одно важное направление, в какой-то степени разделяющее методы и идеалы необихевиоризма, но не вполне в него укладывающееся, осталось за пределами критики психологов и философов. Это направление процветало как отдельная научная школа в 1950-е гг. и позже. Речь идет об оперантной психологии Скиннера, которая изначально имела прочную институциональную базу в Гарварде, а затем обосновалась и в других местах. Психология Скиннера не была очередной разновидностью бихевиоризма, поскольку он полностью отрицал ценность теории и формализации знания. В некоторых аспектах эта психология была возвратом к антиментализму Уотсона, но с гораздо более строгими экспериментальными процедурами и иным определением научения. Изначально Беррес Фредерик Скиннер (Burrhus Frederic Skinner, 1904–1990) хотел быть писателем, но затем осознал, что его истинный интерес — природа человека. Вооруженный книгами Уотсона, Рассела и Павлова, он поступил в Гарвард, чтобы изучать психологию, которая привлекала его больше, чем физиология — кроме всего прочего, качеством лабораторных занятий. Его первая большая книга «Поведение организмов» (The Behavior of Organisms, 1938) расходилась с общепринятыми теориями. Скиннер записывал движения животных (позднее его любимой экспериментальной схемой станет выбрасывание голубю зерна при условии, что тот поднимает свою голову выше определенного уровня) и, отказываясь от создания дедуктивной теории в пользу индукции, делал выводы только на основе наблюдений. Он критиковал представление о научении путем проб и ошибок и вместо этого утверждал, что всякое поведение строится на одном базовом принципе подкрепления. Животное производит движения, некоторые из которых повторяются или подкрепляются, другие — нет; голубь, который поднимает голову и вслед за этим получает зерно, начинает поднимать голову чаще. В результате эмпирического исследования, утверждал Скиннер, можно создать схемы подкрепления, то есть такие условия, которые приводят к определенной модели поведения. Он назвал движение, за которым следует его повторение (например, поднятие голубем головы), оперантным, и его подход к научению получил название оперантного обусловливания. «Оперантное обусловливание — это способ сделать определенный вид поведения более вероятным» [144, с. 64]. Описывая поведение, Скиннер не упоминал ни психику (например, удовольствие или боль), ни потребности (голод), ни привычки, ни даже стимулы (появление зерна). Он записывал последовательности движений и утверждал, что наука состоит исключительно в описании схем, которые открываются в подобных наблюдениях. Это было действительно радикальным подходом. Скиннер выделил четыре принципа, которые последовательно проводил в жизнь и на которых построил свою книгу «Наука и человеческое поведение» (Science and Human Behavior, 1953); этой последовательности он обязан своей репутацией. Во-первых, он отрицал ценность теории и утверждал, что науке нужно только систематическое наблюдение. Эта позиция приближалась скорее к философии Маха, чем к логическому позитивизму. Скиннер поэтому обычно избегал обсуждать свои взгляды, предпочитая представить вместо этого данные эмпирических исследований. Во- вторых, он четко отделял психологию от физиологии, считая, что последняя задает неверное направление эксперименту и ведет к бесполезному теоретизированию. Он соглашался с тем, что существуют внутренние физиологические факторы, которые запускают движения животного, но он считал, что это не имеет отношения к психологии как науке о наблюдаемых результатах действия этих факторов. В-третьих, он отказывался говорить о психических состояниях и связанных с ними этических понятиях — таких, например, как свобода. Животные, к которым он относил и людей, демонстрируют набор движений с определенной оперантной ценностью (степенью адекватности этих движений поставленной цели и, соответственно, вероятностью их закрепления в поведении), не более. Он, например, писал: «мы можем рассматривать сон не как ряд вещей, предстающих перед сновидящим, но просто как поведение видения» [141, с. 88]. И наконец, он рассматривал биологическую адаптацию как базовую ценность человеческой жизни, следовательно, оценивал любое действие животного или человека с точки зрения его вклада в выживание. Он писал: «для Робинзона Крузо важно, приносят ли ему что- нибудь его победы над природой» [цит. по: 145, с. 269]. Он сделал из своего представления об эволюционном значении развернутую теорию культуры, хотя для него самого это была не теория, а сумма научных наблюдений. «Культура, как и вид, проходит отбор в зависимости от адаптации к окружающей среде: в той мере, в какой она помогает индивидам получать то, что им нужно и избегать опасного, она помогает им выжить и передать культуру следующим поколениям» [142, с. 129]. Отсюда следовало, что «выживание — это единственная ценность, в соответствии с которой, в конечном счете, можно судить о культуре» [142, с. 136]. Наука для Скиннера, в отличие от Толмена или Халла, представляла собой наиболее развитую стратегию выживания. От оперантной науки, думал он, не пришли бы в восторг только динозавры. Позиция Скиннера точнее всего может быть охарактеризована как «радикальный бихевиоризм»; его многое объединяло с Уотсоном. Но в отличие от Уотсона, Скиннер не отрицал сознание. Он «допускал существование внутренних состояний, но как особенностей тела, изучение которых должно быть отдано физиологии» [143, с. 208]. Однако, как и Уотсон, Скиннер отдавал себе отчет в том, что мышление и язык могут стать для него камнем преткновения, и его двадцатилетние попытки разрешить эту проблему увенчались созданием книги «Вербальное поведение» (Verbal Behavior, 1957). Он пытался доказать, что речь, как и любая форма поведения, состоит из подкрепленных движений. Он утверждал, что когда мы, например, говорим, что видим красный цвет, мы испытываем то же физиологическое ощущение и мы совершаем те же движения гортани, которые в прошлом были подкреплены аналогичными движениями других людей. Если ребенок говорит «красный», и его родители улыбаются и говорят — «да, красный», то ребенок повторяет это слово в таких же обстоятельствах. Книга Скиннера и его аргументы спровоцировали жесткую критику и таким образом внесли вклад в развитие психолингвистики в 1960-е гг., которая приняла направление, противоположное его взглядам. У Скиннера был дар возбуждать споры: он всегда доводил свою точку зрения до логического конца, считая это поведением, необходимым для выживания человека. Этот дар проявился в полной мере с выходом его бестселлера «За пределами свободы и достоинства» (Beyond Freedom and Dignity, 1971). Он атаковал представления о свободе воли и индивидуальной ответственности как пережитки из донаучного прошлого, которые могут привести мир к социальной и политической катастрофе. Это было не ворчанием ожесточившегося старика, а скорее утопическими мечтами юного сердцем человека. В своем романе «Уолден-2» (Walden Two, , название которого недвусмысленно напоминало о знаменитой книге Генри Торо «Уолден, или жизнь в лесу», Скиннер изобразил общество, живущее по законам радикального бихевиоризма и обладающее гармонией и эффективностью, невозможными во внешнем мире. Появилось даже несколько коммун, живущих в соответствии с идеями Скиннера. Воплощая свои идеи о правильной организации среды, Скиннер также сконструировал специальный ящик для младенца (baby-box). Это была коробка, чуть большая по размеру, чем детская кроватка, которую легко было чистить и в которой можно было поддерживать определенные температурные условия. В ней его маленькая дочь Дебора могла лежать с удобством, не нуждаясь в одежде. Но все восприняли это как отказ от эмоционального контакта с ребенком, и ящик в результате принес Скиннеру дурную славу. В 1960-е гг. психологи, обученные экспериментальным методам Скиннера, составляли хотя и несколько изолированную, но большую и продуктивно работающую группу. Его методы были использованы, в частности, в программированном обучении (например, иностранному языку) и в формировании навыков опрятности у детей с задержкой умственного развития. Тем временем во многих областях психологии — в теории научения, в исследованиях восприятия и детского развития и, в особенности, в психолингвистике второй половины 1950-х гг. — все чаще звучала критика необихевиоризма. Представление о том, что научение всегда происходит по одному образцу, и что научение является ключом к тайнам психологии, оказалось химерой. Бихевиористский подход к языку нашел мало сторонников и получил яростного и влиятельного противника в лице Хомского. Благодаря упорству, с которым Скиннер держался за свои принципы, ему удалось выразить то скрытое, что лежало в основании естественно-научных теорий природы человека и что навлекало на них ожесточенную критику начиная с середины XVII в. В механистическом знании о человеке не было места ценностям. Скиннер настаивал на том, что его научное знание является строго объективным и представляет собой просто часть стратегии выживания животного по имени человек. Однако в его собственной логике выживание является фактом, а не ценностью; выживают люди или нет — это факт, не имеющий значения. Ценности являются отличительной особенностью культуры, но принципы Скиннера не позволяли ему говорить о том, что имеет значение для людей как представителей культуры. Однако назвав факт выживания ценностью, он, сам того не желая, с черного хода эволюционной теории пронес культурную ценность в механистическую науку. Он был в этом не одинок. Другие естественно-научные теории в психологии тоже не знали, что делать с ценностями. 6.5 Парапсихология Ученые, видевшие в психологии естественную науку, отвергли метафизический язык и субъективные методы. Некоторые би- хевиористы считали, что это в конечном счете изгонит из психологии пережитки веры в духовный мир. Научная психология категорически размежевалась со своим донаучным прошлым, с псевдонаукой и с житейскими представлениями, которые считались несовместимыми с наукой. Психологи отождествляли развитие своей дисциплины с прогрессом и потому начали кампанию против псевдонауки. Направленная отчасти на поддержание авторитета собственной профессии, эта кампания напоминала и крестовый поход против суеверий. В этом разделе речь пойдет о разграничении научной психологии и парапсихологии. Большинство психологов смотрит на изучение экстрасенсорного восприятия (ЭСВ) как на попытки проникнуть в область невозможного или, по меньшей мере, неправдоподобного, чем могут заниматься только люди странноватые, «энтузиасты». Однако некоторые исследователи проявляли к этим феноменам интерес, вследствие чего от них требовалось определить границы объективности в познании. И как бы ни относились к парапсихологии научные психологи, широкая публика неизменно была ею заинтригована. Феномены ЭСВ, возможно, имели место и раньше, но современная история парапсихологии ведет отсчет со второй половины XIX в. Именно в царствование королевы Виктории в Британии оживился интерес к спиритизму — контактам с миром теней, в котором искали смысла существования, утешения и сведений о загробной жизни. Врачи же и физиологи объясняли транс, столовращение, материализацию духов и другие подобные явления тем, что знахари и фокусники вводят людей в состояние гипнотического сна. Споры относительно того, насколько можно доверять спиритам и насколько нравственно применение гипноза (поскольку нередки были случаи, когда под гипнозом женщины «теряли самоконтроль»), продолжались в течение столетия. Еще в 1784 г. научная и медицинская общественность Парижа бурно обсуждала «магнетизм» — лечение, которое предлагал австрийский врач Месмер; в конце концов, тот был объявлен шарлатаном. Многие ученые были солидарны с физиком Майклом Фарадеем (Michael Faraday, 1791–1867), который в 1853 г. с помощью аппарата, принесенного тайком на спиритический сеанс, показал, что вращение столика, приписываемое духам, является следствием нажатия рук нескольких сидящих вокруг стола людей. Хотя этот случай привел к росту скепсиса в отношении спиритов, само явление — неосознанные действия участников сеанса — представляло огромный психологический интерес. Но были и ученые с именем — такие, как соавтор Дарвина по теории естественного отбора Уоллес или французский физиолог, лауреат Нобелевской премии за работы по изучению иммунитета Шарль Рише (Charles Richet, 1850–1935), — верившие в то, что они видели на спиритических сеансах. В 1882 г. группа британских интеллектуалов, недовольных тем, что они считали засильем научной картины мира, основала Общество психических исследований (Society for Psychical Research). На протяжении многих лет оно находилось во главе объективных исследований экстрасенсорных феноменов и век спустя все еще проявляло активность. Его первый президент Генри Сэджвик (Henry Sidgwick, 1838–1900) преподавал философию в Кембридже, а его жена, Элеонора Сэджвик (1845–1936), также активный член Общества, была директором Ньюхэмского колледжа — первого колледжа для женщин в Кембридже. Спустя четыре года многие из спиритов во главе с Э. Доусоном Роджерсом (Е. Dawson Rogers), недовольные тем, что Общество ничего не делало для поднятия их престижа, покинули его. Этот раскол продемонстрировал различие между сторонниками применения объективных методов и теми, кого в спиритизме привлекала вера как целительная или духовная сила. Любое исследование экстрасенсорного восприятия грозило расколом. Об этом свидетельствовала из раза в раз повторяющаяся борьба исследователя с медиумом и спиритом, которого тот должен был изучать, — борьба за контроль над условиями исследования. Психологи, обычно мужчины, хотели держать эксперимент под своим контролем, чтобы потом они могли с авторитетом подтвердить правоту спиритизма, убедить своих коллег-скептиков и отвоевать для своих исследований научный статус. Но сами объекты исследования, которыми чаще оказывались женщины (хотя были и известные медиумы-мужчины), главным считали установление не контроля со стороны ученых, а контакта с потусторонним миром. Первые исследователи ЭСВ, возглавляемые Эдмундом Гурни (Edmund Gurney, 1847–1888) и Фредериком Майерсом в Кембридже, усердно следовали целям Общества: «исследовать в духе науки, без предубеждения и предвзятости те способности человека, реальные или предполагаемые, которые кажутся необъяснимыми с помощью известных гипотез» [цит. по: 46, с. 64]. Кроме интеллектуального интереса, этими учеными — среди них был и работавший в Новой Англии Джеймс — руководила надежда создать такое знание, которое не исключает из рассмотрения личные чувства, а учитывает их. Эти ранние исследования дали начало книге Майерса «Человеческая личность и ее существование после смерти» (см. главу 5). Автор писал о личности, характеризовал часть психики как подсознательную, или лежащую за порогом сознания, и заявлял о существовании эмпирических доказательств контакта между подсознательным Я и миром духов. Хотя Гурни, Майерс и их коллеги считали себя реалистами- эмпириками, многие ученые придерживались мнения, что они проявляют наивность в отношениях с ясновидящими и медиумами. К 1920 г. исследователям ЭСВ было уже достаточно известно о случаях иллюзий и обмана и, тем не менее, они все еще сталкивались с необъяснимым — тем, что трудно было отнести к мошенничеству. Одним из наиболее впечатляющих был случай с польским инженером, Стефаном Оссовецким (Stefan Ossowiecki, 1877 — , который демонстрировал свои способности на медицинском конгрессе и был обследован Эриком Дингваллом (Eric Dingwall, 1890–1986), сначала состоявшим в Обществе психических исследований, а потом занявшим критическую позицию по отношению к нему. Оссовецкий, даже в самых строгих условиях эксперимента, мог воспроизводить изображения и даже слова, надежно запечатанные в конверт. Проблема для исследователей ЭСВ состояла в том, что, какие бы доказательства они ни приводили, критики всегда могли указать на возможность мошенничества, даже в случае с Оссовецким, где ничего такого обнаружено не было. Исходя из того, что известные на тот момент физические законы не допускали существования сверхъестественных явлений, и того, что мошенничество было разоблачено или подозревалось во многих случаях, большинство ученых делали вывод, что таких явлений не существует. Именно неубедительность свидетельств об ЭСВ подтолкнула бихевиористов вроде Уотсона — людей серьезных, «не занимающихся ерундой», — сформулировать свои взгляды, в которых не оставалось места ни для сверхъестественного, ни для психического вообще. Исследования ЭСВ были источником смущения, неловкости для психологии, которая чувствовала свою неполноценность как науки. Возможно, по тем же причинам работа Джеймса о религиозных переживаниях, выполненная в период, когда он был членом Общества психических исследований, так мало повлияла на академическую психологию, и в 1930-е гг. психология религии фактически игнорировалась. Психические исследования и спиритизм следовали, по большей части, разными путями и привлекали разную публику: исследователи стремились создать респектабельную науку, тогда как спириты хотели получить опыт, выходящий за пределы респектабельной науки. Разногласия относительно приоритета методов или содержания, сущности опытов никуда не исчезали. Сложилась патовая ситуация: ученые, казалось, были объективны, но не обладали знаниями, энтузиасты обладали знанием, но не были объективны. В этой обстановке в конце 1920-х гг. начал свою работу Джозеф Райн (Joseph В.Rhine, 1895–1980). Его постоянным сотрудником была жена Луиза. Райну удалось видоизменить методы и институциональное положение исследований ЭСВ, несмотря на то, что результаты оставались противоречивыми. Молодой человек с образованием ботаника, но с большим желанием глубже постичь условия человеческого существования, Райн посетил в Бостоне спиритический сеанс. Оскорбленный происходившим там, на его взгляд, мошенничеством, он пришел к убеждению, что начинать изучение нужно с самых простых психических эффектов — таких, как чтение карт или передача отдельных мыслей. В 1928 г. Мак- Дугалл, только что переехавший из Гарвардского университета в университет Дьюка в Северной Каролине, пригласил на работу Райна. Мак-Дугалл долгое время защищал то, что он называл анимизмом, биологию нематериальных жизненных сил, которые, как он полагал, могут объяснить психические эффекты. Таким образом, Райн получил существенную институциональную поддержку для того, чтобы начать систематическую работу по «парапсихологии», — так он назвал область, строгие методы которой, как он надеялся, заставят ученых обратить на нее внимание. Это стало началом парапсихологии как академической дисциплины: хотя ею занимались и другие ученые, преимущество Райна было в том, что он возглавил первую лабораторию и долгое время руководил ею. Цель Райна, в соответствии с ценностями научного сообщества, состояла в том, чтобы найти такое экстрасенсорное явление, которое можно было бы регулярно воспроизводить и тем самым изучать с помощью объективных методов. Трудность состояла в том, что требуемое явление проявлялось нерегулярно и у исключительных людей, а также сильно зависело от условий (об- щеизвестно, что спириты устраивали свои сеансы в полутьме!), Прежние исследователи использовали метод клинической медицины — описание отдельных случаев. В поисках нового метода Райн разработал эксперименты по угадыванию карт, в которых испытуемый определял карты в специально созданной для этого колоде Зенера (the Zener cards), состоящей из пяти комплектов с изображениями пяти простых фигур. Полученные результаты Райн сравнил с вероятностью случайного попадания. Он провел много разных проб, например, прося испытуемого угадать карту до того, как колода будет перетасована, или подвергая испытуемого воздействию стимуляторов. Для того чтобы имело смысл продолжать исследование, решающим было добиться серии высоких показателей уже в начальных попытках. Но такая серия никогда не повторялась. Этот опыт, полученный на заре исследований ЭСВ, является примером методологической проблемы парапсихологии. Феномен ослабления — когда полученные в начале эффектные показатели, которые нельзя объяснить случайным угадыванием, со временем сходят на нет, — привел к тому, что в этой области не удавалось получить повторяемых, воспроизводимых результатов (кроме самого феномена ослабления). Это сделало парапсихологию уязвимой для скептиков. Среди тех, кто проявлял скептицизм в отношении работы Райна, были видные экспериментальные психологи, ученые, которые, как мы видели ранее, очень щепетильно следили за тем, чтобы в исследованиях использовались эксплицитные объективные процедуры. Однако Райны сделали достаточно для того, чтобы сохранить некоторое количество приверженцев. Работа Райна «Экстрасенсорное восприятие» (Extra-Sensory Perception, 1934) и результаты исследований, опубликованные в книге «Новые рубежи сознания» (New Frontiers of the Mind, 1937), привлекли широкое внимание общества и ученых. Он популяризировал термин «экстрасенсорное восприятие». Райны были уверены, что им удалось доказать существование ЭСВ — систематическое изменение результатов в зависимости от условий теста, было по их мнению, особенно впечатляющим, — и что теперь можно заняться поиском объяснений. На протяжении 1930-х гг. они упорно продолжали обсуждать этот вопрос со своими колле- гами-психологами. Полная занудность и механическая повторяемость, бессмысленность лабораторных экспериментов с количественными результатами были, как они надеялись, ключом к научному авторитету их деятельности. И все же, как показывает название более поздней книги «Пределы сознания» (The Reach of the Mind, 1947), Райнами в их работе, требовавшей огромных затрат времени и сил, сопряженной с такими рисками, руководили те же самые надежды, что вдохновляли исследователей, работавших до них. Эта работа осуществлялась на частные средства, и возможно, еще и поэтому экспериментальная психология и парапсихология развивались в разных направлениях. Исследования того типа, который предложил Райн, продолжали усложняться, особенно когда компьютеры облегчили нудные вычисления и генерирование таблиц случайных чисел. Райн основал «Журнал парапсихологии» (Journal of Parapsychology, 1937), за которым последовали и другие журналы, с публикациями о других исследуемых феноменах, спектр которых вышел далеко за рамки первых экспериментов с угадыванием карт. В десятилетия после Второй мировой войны эта область обладала всеми характеристиками научной специальности — у нее была независимая исследовательская программа, экспериментальные и количественные методы, социальная инфраструктура и даже отец-основатель, — но оставалась маргинальной и игнорируемой большинством экспериментальных психологов. Это было признаком скорее безразличия, чем настоящего антагонизма: психологам недоставало интереса и энергии, чтобы изучать область с такими низкими показателями воспроизводимости результатов. Кто бы посвятил свою карьеру сбору результатов, которые могут в итоге ничего не доказать? Однако были и исключения — такие, как Гарднер Мёрфи (Gardner Murphy, 1895–1979), важная фигура в Американской психологической ассоциации и профессор Городского колледжа Нью-Йорка, много писавший на самые разнообразные темы. Благодаря занимаемой позиции ему удалось сблизить реформированное Американское общество психических исследований, преследующее стандарты научной обоснованности, и академическую психологию. Некоторые работы, выполненные под его руководством, например, исследование Гертруды Шмайдлер (Gertrude R. Schmeid- ler), хорошо иллюстрируют положение парапсихологии. Шмайдлер показала, что личное отношение испытуемого к ЭСВ — симпатия у тех, кого она называла «овцами», и скептицизм у названных ею «козлами» — влияет на вероятность высоких показателей в угадывании карт. Она пользовалась стандартной схемой эксперимента, но полученные результаты снова показались неоднозначными. Сторонники парапсихологии считали, что ее данные вскрывают регулярные закономерности в явлении, тогда как скептики заявили, что изначальные установки испытуемых оказались побочным фактором, зашумляющим результаты. Что бы ни делали парапсихологи, их работы оставались неубедительными, и это привело в 1940-е гг. к постепенному отказу от попытки влиться в основное русло научной психологии. Парапсихологи решили, что их коллеги из академической науки еще не готовы к принятию нового знания. Социальная изоляция парапсихологов усиливалась рядом факторов: их статьи публиковались только в специализированных журналах; лаборатория Райна в университете Дьюка отделилась от факультета психологии; некоторые исследователи ЭСВ поднимали темы вроде жизни после смерти, которые в науке не принято обсуждать. Райну продолжение работы над исследовательской программой стоило волевых усилий, и некоторые сотрудники считали его диктатором. В конце концов, несколько моментов стали очевидными. Тщательное применение научного метода так и не принесло регулярно повторяемых результатов; для получения знания было недостаточно строгой методологии. Критики ЭСВ просто не могли принять идею нематериальной причинности. Наконец, многие, прежде допускавшие возможность ЭСВ, были разочарованы достижениями Райна: казалось, строгость методов и тривиальность результатов выхолащивают живую реальность парапсихического, которая и придавала интерес этим исследованиям. Для многих обычных людей по всему миру неспособность или нежелание квалифицированных психологов принять существование экстрасенсорного опыта служили показателем ограниченности научного подхода к природе человека. Напротив, для многих психологов доверчивость публики означала, что людей необходимо убеждать в пользе дисциплинированности познания, которую дает научный метод, и в истинности научного мировоззрения. Речь здесь шла не столько о большем весе объективных эмпирических данных в сравнении с личным опытом, сколько об авторитетности экспертного мнения. Райны и их последователи пытались преодолеть раскол между позицией психологов и общественным мнением, расширяя предмет психологического исследования; чтобы достичь согласия с исследователями, чего к концу XX в. им все еще не удалось, они должны были сосредоточиться на методах. Они смогли добиться некоторых организационных успехов: кафедры парапсихологии существовали во Фрайбурге (1954–1975) и в Утрехте (1974–1988), однако к 1990-м гг. сохранилась только одна — на факультете психологии в Эдинбургском университете. Инициатива создания эдинбургской кафедры, основанной в 1985 г., и средства на ее содержание исходили не от академических источников; это было завещательным даром писателя Артура Кёстлера (Arthur Koestler, 1905–1983), который в 1930-х гг. работал на сталинскую разведку, а впоследствии предался бичеванию материализма. Кёстлер сознательно рассматривал свой поступок как провокацию: он был известным критиком механистической науки и того, как ученые ревниво охраняют ее границы, используя почти полицейские средства. Кроме того, были слухи (особенно распространенные на Западе во время холодной войны) о том, что советские военные предпринимают масштабные исследования па- рапсихологических феноменов. В США, в таких организациях, как Центр по изучению сознания в Сан-Антонио (штат Техас), проводилось много исследований, например, с использованием метода свободных ассоциаций, направленных скорее на сбор данных в условиях реальной жизни, а не на воспроизведение результатов лабораторного эксперимента. Любопытно, что в странах, не относящихся к западной культуре, — например, Бразилии или Японии, — представления о нематериальных экстрасенсорных эффектах оставались в гораздо большей степени интегрированными в систему знаний о человеческой природе. Возможно, именно оттуда придет прояснение проблемы. 6.6 Гештальтпсихология Историки иногда утверждают, что в течение двадцати и более лет тон в дискуссии о статусе психологии как естественной науки задавали необихевиористы. На самом деле это верно только для некоторых американских научных центров. Спирмен в Лондоне, Бартлетт в Кембридже, Павлов в Ленинграде и Бюлер в Вене работали в других направлениях. В Берлине, в престижном и богатом Институте психологии, также разрабатывалось иное направление, известное под названием гештальтпсихологии. Эти исследования представляли собой нечто большее, чем еще одна психологическая школа, хотя они и обладали необычной степенью организационной и интеллектуальнной согласованности. Это была полноценная попытка создать новую психологию путем пересмотра философии, а следовательно, и первооснов науки вообще. Три создателя гештальтпсихологии, Вертгеймер, Коффка и Кёлер, все испытали на себе культурный кризис, охвативший интеллектуалов в Центральной Европе до и после Первой мировой войны. Их психология была частью полемики о науке и ценностях, казавшейся насущной для самой цивилизации. Беспокойство о философских основах, противоположное тому равнодушию, с которым смотрели на этот вопрос психологи в США, охватило еще одно направление, известное как феноменология. Вместе с гештальтпси- хологией это направление нашло аргументы для критики бихевиоризма в 1950-х и 1960-х. Немецких ученых заботило отсутствие согласия по поводу философских оснований и продолжающийся спор о взаимоотношениях между гуманитарными и естественными науками. Фундаментальные открытия в естественных науках, кульминацией которых стали общая (1905) и специальная (1916) теория относительности Альберта Эйнштейна и квантовая механика 1920-х гг., вели к пересмотру понимания причинности, принятого в механистической картине мира. Но когда ученые выглядывали за стены университета, они видели жизнь родной страны, все более игнорирующей философские вопросы. Их пугала современность, век, в котором у людей, казалось, не было каких-либо серьезных целей. С 1850-х гг. в Германии быстрыми темпами шла индустриализация, в результате которой роль бизнеса и технических профессий в обществе очень возросла, что беспокоило ученых мужей. Трудящиеся образовывали массовую социал-демократическую партию, женщины требовали социального равенства и вместе с мужчинами боролись за гражданские права и политическое представительство; все это возбуждало сомнения в том, что высокая культура по-прежнему сможет задавать обществу ориентиры развития. На рубеже столетий даже университеты не были защищены от интеллектуальной смуты: студентов вдохновляли не рациональные ценности, а суровый критик бессилия науки Ницше. Конструктивным ответом на эти опасения стал поиск новой философии — философии, которая могла отдать должное и естественным наукам, и человеческому опыту, выходящему за пределы поверхностных физических явлений. Таков был контекст, в котором появилась гештальтпсихология. Ранее немецкоязычные психологи рассчитывали на методы естественных наук как на то, что наполнит философию объективным содержанием. Продолжая эту традицию, гештальтисты пытались описать сознаваемую структуру знаний о физической реальности. Они надеялись использовать эти описания в качестве объективного обоснования суждений о реальности и понять, что такое мышление, с помощью которого мы выносим суждения о ней. От предыдущих поколений философствующих психологов гештальттеоретиков отличало утверждение, что базовые структуры сознания не элементарны, как считали Мах или Титченер, но являются организованными совокупностями, или гештальтами (что можно перевести как «формы», хотя принято использовать немецкий термин). Немецкие психологи доказывали, что эти гештальты присутствуют в самой реальности. Стоит помнить о том, что новый подход противостоял подходу, обычно связываемому с именем Локка, в котором психика считалась состоящей из элементарных идей, подобных физическим атомам. Гештальтпсихологи в особенности отрицали мозаичную теорию восприятия, ассоциировавшуюся с Гельмгольцем, которая предполагала взаимооднозначное соответствие между локальным стимулом и локальным ощущением. Простейший случай гештальтфеномена — это известный карандашный рисунок, на котором в один момент можно увидеть утку, а в следующий — кролика. То, что мы видим, — это не просто ряд линий, которые мы сначала суммируем в изображение утки, а потом заново собираем в виде изображения кролика. Мы видим целое — утку или кролика, и лишь вслед за этим, в качестве аналитического упражнения, мы можем разбить воспринятое на части. Основы гештальтподхода к восприятию заложил Вертгеймер в статье о кажущемся движении, опубликованной в 1912 г. Феномен кажущегося движения, который был известен уже многие годы, возникал, когда два стационарных источника света включались попеременно, с интервалом; при определенной длительности интервалов наблюдателю казалось, что есть только одно световое пятно, которое движется. Этот, на первый взгляд незначительный, феномен (названный фи-феноменом) стал интеллектуальным вызовом для психологии восприятия и экспериментальной моделью для изучения важнейших вопросов этой области. Вертгеймер утверждал, что наблюдатель воспринимает движение — не движение источника света, а движение как динамичное психологическое событие, или целостность. Психологические явления, говорил он, неверно понимать как результат деятельности органов чувств или мозга по объединению отдельных ощущений в восприятия; вместо этого он предположил, что сознание само является организованной структурой. Какова именно эта структура, покажут эксперименты. Вертгеймер считал, что эти организованные структуры сознания имеют не только пространственный, но и временной характер, а пространственно-временная организация вообще является свойством сознательного действия. И наконец, Вертгеймер утверждал, что психологическая организация существует параллельно мозговой, что психологи позднее возвели во всеобщий принцип. Самым важным в 1912 г. для Вертгеймера и его коллег было утверждение, что в психологических экспериментах обнаруживаются структуры; они использовали эту мысль также для доказательства приоритета психологических знаний над физиологическими в изучении восприятия. Эта дискуссия казалась чрезвычайно важной. Преследуя цели и карьерного роста, и развития их области исследований, психологи хотели показать, что их работа имеет значение для прогресса философской науки. Все гештальтисты — Вертгеймер, Коффка и Кёлер — проходили обучение у Штумпфа в Берлине, а тот критически относился к идее разлагать воспринимаемое на элементарные части и предполагать, что потом эти части организуются с помощью апперцепции в большие единицы. Штумпф и его студенты пытались получить в своих экспериментах описания содержаний сознания в терминах качеств, которые непосредственно проявляются в осознанном восприятии. Этот поиск точного языка для описания содержимого сознания самого по себе, а не по аналогии с физическими состояниями, сближал Штумпфа с феноменологами. Впитав эти идеи, студенты Штумпфа — будущие создатели гештальттеории — были подготовлены к тому, чтобы считать организованность неотъемлемым свойством сознания. Макс Вертгеймер (Max Wertheimer, 1880–1943) родился в Праге в еврейской семье, внешне ассимилированной и принявшей немецкоязычную культуру, но дома продолжавшей придерживаться иудаизма. Вертгеймер пожертвовал национальными верованиями в пользу гуманистического мировоззрения. Психологическое образование он получил в Берлине с 1904 по 1906 г. Как и Штумпф, игравший на виолончели, Вертгеймер был хорошо знаком с музыкой, владея игрой на фортепьяно и скрипке. Музыка, в которой фраза, ритм и гармония существуют как целостность и эстетическая ценность, а не собираются по кусочкам исполнителем или слушателем, стала образцом для гештальтпсихологии. В то время как бихевиористы вроде Халла или Скиннера конструировали механические приборы и устройства, Вертгеймер и его друзья играли квартеты Гайдна. Курт Коффка (Kurt Koffka, 1886–1941) родился в Берлине. Психология Штумпфа привлекла его тем, что показалась наукой, имеющей отношение к повседневной жизни, а эта жизнь для Коффки включала его собственный дальтонизм, который стал одной из тем его последующих исследований. После Берлина он переехал в Вюрцбург, где узнал о сложных экспериментальных исследованиях мышления и умственных актов и встретил ученых, которые считали высшие психические процессы не статичными сущностями, а динамичными событиями. Вольфганг Кёлер (Wolfgang Kohler, 1887–1943) родился в Эстонии, но семья вскоре переехала в Саксонию, где его отец получил место директора гимназии. Занимаясь физикой в Берлине, Кёлер в институте Штумпфа изучал высоту звука. Он изобретательно использовал отражатель, поместив его в свое наружное ухо, чтобы определить соотношение между физическими вибрациями и воспринимаемым звуком, и ввел в свои описания такие термины, как «окраска звука». Этих трех молодых людей объединяли культурное происхождение, знакомство с экспериментальными методами точного описания осознанного восприятия и осознание трудностей, стоящих перед психологией. Они встретились во Франкфурте в 1910 г. О том, как это случилось, рассказывают такую легенду из разряда мифов о гениальном ученом (а может, это на самом деле произошло). Вертгеймера так взволновала идея эксперимента по кажущемуся движению, что он вышел из поезда, на котором ехал из Вены в Рейнскую землю, во Франкфурте. Он купил игрушечный стробоскоп — прибор для создания мигающего света, с помощью которого можно было изучать кажущееся движение. Поиграв с ним в номере своего отеля, он затем явился к Кёлеру, который преподавал в психологическом институте Академии социальных и коммерческих наук (ставшей впоследствии университетом). Вертгеймер с помощью своего стробоскопа показал, как писал позже Коффка, что «переживание движения не состоит из последовательных, разделенных промежутками фаз восприятия» [цит. по: 37, с. 310]. К работе Вертгеймера и Кёлера вскоре подключились Коффка и его жена Мира. Молодые исследователи симпатизировали друг другу, имели много общего и были увлечены одними и теми же интеллектуальными проблемами. Благодаря этому аргументация гештальтпсихологов оказалась необычайно сильной и согласованной. Франкфуртские исследователи соглашались с тем, что прежде не было никакой систематизированной научной психологии, потому что психологи пытались объяснить восприятие, мышление или память с помощью набора несовместимых между собой и искусственных (ad hoc) допущений. Гештальтисты особенно критиковали стойкое убеждение в том, что первичные единицы сознания атомарны. Вертгеймер, Коффка и Кёлер публиковали и экспериментальные данные, и программные тексты, разъясняющие их научную позицию; последние — в виде детальных ответов критикам. Они утверждали, что базовые структуры сознания являются организованными и целостными, и если принять это, то становится возможной систематическая разработка теории. Позднее Вертгеймер так сформулировал ключевой принцип гештальттео- рии: «есть целостности, поведение которых не определяется их отдельными элементами, а, напротив, происходящие в отдельных частях процессы сами зависят от внутренней природы целостности» [166, с. 2]. Еще до своей работы по кажущемуся движению Вертгеймер написал статью о счете у так называемых первобытных народов. Он предположил, что у них нет арифметического понятия числа: их представление о числе всегда контекстуально, связано с конкретными отношениями между вещами, укоренено в образе их жизни. Этим, утверждал он, объясняются сообщения западных исследователей о том, что эти люди якобы не способны выполнить простейшие действия счета. По мнению Вертгеймера, чтобы понять процессы восприятия, нужно познакомиться с целостной перцептивной ситуацией, а не постулировать естественность арифметических операций с элементарными единицами. В 1913 г. Кёлер уехал на Тенерифе, один из Канарских островов, где намеревался проработать год в качестве директора станции изучения животных, только что основанной Прусской академией наук. Однако из-за войны он вынужден был оставаться там до 1919 г. Эксперименты с шимпанзе, которые Кёлер провел на Тенерифе, принесли ему международную известность. Наблюдая за животными, когда те пытались достать приманку, он пришел к выводу, что в определенный момент у них возникает инсайт. В отличие от американских теоретиков научения, ставивших перед животными задания с единственным решением, положительным или отрицательным, вроде нажатия на перекладину, Кёлер помещал животных в ситуации, в которых они могли действовать несколькими способами. Он наблюдал, как шимпанзе в попытках достать бананы, до которых нельзя было дотянуться, соединяли вместе палки или нагромождали коробки. Иногда перед тем, как животное целенаправленно решит задачу, можно было наблюдать внезапный инсайт. Для Кёлера это было убедительным свидетельством того, что животные научаются скорее через понимание ситуации, чем с помощью набора навыков, полученных путем проб и ошибок. В то время научению, особенно в США, отводилась громадная роль как предмету, вокруг которого можно объединить психологию. Кроме того, как упоминалось выше, исследования научения претендовали на уникальную научную достоверность, так как были построены на объективно наблюдаемых элементах «стимул — реакция». Поэтому неудивительно, что работы Кёлера, которые бросали вызов и методам, и концепциям бихевиоризма, привлекли много внимания и вызвали много споров. Этот контраст, а иногда и конфликт между гештальтпсихологи- ей и американской психологией существовал на протяжении десятилетий. В 1920 г. Кёлер начал преподавать в Берлинском университете и затем, в 1922 г., его пригласили занять место ушедшего на пенсию Штумпфа. В этой должности Кёлер превратился в настоящего немецкого аристократа от науки, и с поддержкой со стороны Вертгеймера (работавшего в Берлине, а затем во Франкфурте) и Коффки (занимавшего пост в Гессене) он руководил необычайно творческой и продуктивной группой студентов и коллег. Берлинская группа включала в себя блестящего молодого психолога Левина, развивавшего теорию поля (которая будет обсуждаться позже в связи с социальной психологией), а также сотрудничала с такими философами, как Эрнст Кассирер (Ernst Cassirer, 1874 — и, позднее, Ганс Райхенбах (Hans Reichenbach, 1891–1953), занимавшийся теорией вероятности. Основным содержанием работы в Берлине оставались технические экспериментальные исследования, и гештальтисты достигли лидерства в изучении процессов восприятия. Вдохновляло группу и давало ей чувство общности целей нечто большее, а именно, надежда на то, что геш- тальтпсихология станет наукой, способной дать ответ на философские вопросы. И Коффка, и Кёлер систематически возвращались к этому проекту, а Кёлер, хорошо знавший математику и физику, вынес дискуссию в область естественных наук. Психологи утверждали, что и обыденный опыт, и научный эксперимент демонстрируют организованный характер содержания сознания, что это содержание по своей структуре изоморфно, или параллельно, организации мозга, а также что структурная организация является характеристикой физических систем (полей) в целом. Кроме того, они надеялись, что наука, которая воспримет всерьез структурированную реальность того, что мы непосредственно осознаем, — феноменального поля, — сделает возможным включение в предмет научного исследования моральных и этических ценностей. В этом заключался их ответ на «кризис познания», истоки которого многие мыслящие люди в Германии видели в механистической науке XIX в. Психологи были убеждены в том, что поверхностная материалистическая наука, — которую, как верили гештальтпсихологи и многие другие, культивируют бихевиорис- ты, — не оставляет в систематическом знании места человеческим ценностям. Материалистическая наука, как они опасались, создает условия, в которых люди обращаются к иррациональным убеждениям и ценностям. Иррациональные идеи охватили Германию в январе 1933 г. Кёлер был одним из немногих занимавших высокие посты ученых, кто публично выступил против увольнения из университетов «политически неблагонадежных» и евреев, и написал газетную статью в защиту коллег-евреев. Ожидая ареста, он провел всю ночь с друзьями, играя камерную музыку. Хотя он сам не был арестован, его институт подвергся нападкам, а его помощники были уволены. Кёлер, считавший себя ученым, стоящим выше политики, продолжал спорить с властями и помогать своим сотрудникам; как и требовалось, он начинал свои лекции с того, что понималось как знак приветствия Гитлеру. В 1935 г. он в конце концов счел эти условия несовместимыми с научной работой, подал в отставку и уехал в США. И даже тогда Кёлер продолжал редактировать «Психологические исследования» (Psychologische Forschung) — научный журнал гештальтистов, чтобы дать своим бывшим студентам возможность публикации. Журнал, продолжавший выходить в Берлине, закрылся только в 1938 г., когда запас неопубликованных статей был полностью исчерпан. Коффка был приглашен в колледж Софии Смит, штат Массачусетс, в 1927 г., а Вертгеймер в эмиграции преподавал в Новой школе социальных исследований в Нью-Йорке — независимом институте, основанном в 1919 г. для «образования образованных», где нашло работу много ученых-беженцев. Таким образом, геш- тальтпсихология в полном составе собралась в США; здесь, однако, в ней видели только школу со специфической теоретической ориентацией, изучающую восприятие. Гештальтпсихологи не получили должностей в ведущих университетах США и не смогли привлечь существенного числа аспирантов для того, чтобы продолжить работу. Гештальтпсихология проигрывала в соревновании с другими психологическими школами, а ее честолюбивые мечты стать научной философией были проигнорированы. Американские психологи обсуждали экспериментальные исследования гештальтистов вне связи с той концептуальной схемой, к которой они принадлежали. В то время как в Веймарской Германии гештальтпсихология была одним из вариантов холистической (от греч. «хо- лё» — целое) психологии и, более широко, холистической философии природы, в Северной Америке ее холистическое мышление противоречило господствующему механистическому мышлению. О противоречии между ними свидетельствует и то, что Кёлер и Вертгеймер дружили с Эйнштейном и другими физиками, участвовавшими в разработке теории поля и теории относительности, тогда как Халл все еще преклонялся перед Ньютоновской механикой. Новое видение проблемы соотношения психологии и естественных наук, которое предложили гештальтпсихологи, сгинуло при пересечении Атлантики. 6.7 Феноменологическая психология В этой главе было описано несколько попыток придать психологическому знанию объективный, систематический и последовательный характер — попыток очень разных. Расхождение между теорией высшей нервной деятельности Павлова, бихевиоризмом Уотсона, формальным подходом Халла, радикальным бихевиоризмом Скиннера и гештальтпсихологией было столь велико, что можно задаться вопросом, одинаков ли их предмет изучения. В каждом из этих случаев, тем не менее, как и в случае с экспериментальной парапсихологией, в качестве точки отсчета для психологов выступали естественные науки. Гештальтпсихологи отличались тем, что они прилагали усилия и в обратном направлении, пытаясь встроить психологические данные в философию естественных наук. Для большинства англоязычных психологов XX в. необходимость для психологии принять естественные науки за точку отсчета была очевидной. Эту «очевидность» необходимо рассматривать в контексте культуры. Множество ученых-естественников, а также и обычных людей занимали позицию реализма: научное знание дает истинную картину реальности. Тем не менее высокий статус естественных наук не означал, что философские вопросы о возможностях понимания мира уже решены, или что реализм — единственно возможная концепция. Около 1900 г. несколько интеллектуалов пересмотрели представления об условиях самого познания и заявили, что мы можем получать знания только о непосредственно открывающемся нам восприятии, называемом сознанием. Это подтолкнуло нескольких философов к рассуждениям о невозможности использовать естественные науки как ориентир для психологической науки. Они утверждали, что осознанное восприятие, а не знание о физическом мире, является основой, на которой можно построить объективную психологию. У этого направления существовала философская подоплека. Такие разные философы, как Гельмгольц, Джон Стюарт Милль, Вундт и Мах, разделяли мнение о том, что психологический анализ, строгость которого определяется тщательностью наблюдений, предоставляет данные для философии познания. Готтлоб Фреге (Gottlob Frege, 1848–1925) подверг эту точку зрения уничтожающей логической критике в 1890-х гг. (хотя его работа привлекла внимание позднее), атакуя ее за психологизм — ошибочное толкование логических проблем как психологических явлений. Влиятельная группа немецких неокантианцев была также против обоснования философских утверждений эмпирическими данными психологии; их беспокоил и тот факт, что психологи занимают все больше академических постов в философии. И наконец, Эдмунд Гуссерль (Edmund Husserl, 1859–1938) опубликовал свои «Логические исследования» (Logische Untersuchungen, 1900–1901) — книгу, несомненно, предназначенную для психологов, поскольку в ней содержалось посвящение Штумпфу. Все это привело к пересмотру фундаментальной философии с далеко идущими последствиями для психологии. Философия Гуссерля, которую он называл феноменологией, была одной из реакций на ощущение интеллектуального и культурного кризиса, как и гештальтпсихология. Гуссерль анализировал процедуры изучения мира сознания, или феноменального мира, с помощью адекватных ему понятий, а не исходя из того, что эти феноменальные качества отражают что-то еще (неважно, будет ли это «что-то еще» психикой или физической реальностью). Он хотел избежать разграничения между субъектом и объектом, отделения познающего от познаваемого; важно понять, что он не стремился к большей объективности в интроспекции, при которой познающий разглядывает свою психику. Гуссерль подтолкнул других — например Мартина Хайдеггера (Martin Heidegger, 1889–1976), а через него и Сартра, к тому, чтобы считать феноменальное сознание самостоятельным объектом, о котором мы можем делать объективные высказывания. Работа Гуссерля лежала в области логики, но имела значительный резонанс и в гуманитарных науках: она сделала качественные содержания осознанного восприятия — переживаемые как нравственные, эстетические или духовные чувства, чувства, которые многие люди считали сутью природы человека — фундаментальными для теории познания. Мы обнаруживаем этот интерес к человеческим ценностям в языке описания, который избрал Гуссерль. Характеризуя ощущение, он, например, пишет: «переживаемое ощущение одухотворяется определенным действием — актом понимания, или осмысления» [цит. по: 37, с. 301]. Такое выражение, как «одухотворенное восприятие», привлекало к феноменологии тех, кто опасался, что естественные науки исключают из познания человеческие ценности. Однако сущность феноменологии как философии состояла не в этом, а в попытке дать новые основания познанию, избегая разделения на познающий субъект (или сознание) и познаваемый объект (или предмет), и устремляясь прямо к феномену Бытия (заглавная буква служила для того, чтобы подчеркнуть значительность понятия). Интерес к описанию феноменального, или осознаваемого, мира в Гуссерле заронили лекции, которые философ Брентано читал в Вене. Брентано определил психологию как эмпирическую науку о психических явлениях, веря, что «психическое» как предмет исследования делает ее по существу отличной от естественных наук. Отвергнув понимание «психического» по Брентано, Гуссерль, тем не менее, продолжил начатый им поиск языка описания качественных актов осознания, включающих и осознаваемый (интен- циональный) объект, и отношение к нему или его оценку. Брентано также повлиял и на Штумпфа, который, хотя никогда сам не преподавал абстрактную теорию, предоставлял мощную институциональную поддержку феноменологической психологии. Контраст между этой последней и дифференциальной и бихевиористской психологией, господствующими в англоязычном мире, был очень велик. Среди англоязычных ученых только Джеймс с его образным языком создавал некоторое представление о пропасти, разделявшей богатство непосредственного переживания мира и выхолощенность терминологии, посредством которой бихевио- ристы и авторы тестов превращали этот опыт в науку. Вклад Гуссерля был специфическим: он разработал метод, который, с его точки зрения, делал феноменологическое описание объективным. Он считал возможным с помощью этого метода описать сознание, не делая никаких психологических допущений и не думая о проверке того, что мы осознаем, на достоверность. Он хотел, по его выражению, «вынести за скобки» общепринятое отнесение осознанного восприятия к области психического — и здесь он резко критиковал картезианский дуализм души и тела, — чтобы описать осознанное восприятие само по себе. Феноменология также стремилась освободить осознаваемые качества от их условной принадлежности внешним предметам (например, цвет — это цвет физического объекта) и описывать их с точки зрения внутреннего значения и ценности (цвет как состояние бытия). Она давала надежду на знание, в котором получила бы отражение значимость непосредственно переживаемого мира. Если ученые-есте- ственники строили объективное знание на разделении фактов и их оценок, то феноменологи пытались добиться объективности в описании оценок или ценностей как неотъемлемой части знания о людях. Гуссерль высказал надежду, что подобный подход поможет преодолеть кризис духовности, к которому привело развитие естественных наук XIX в. Гуссерль развивал свою работу в философском ключе, формулируя условия, необходимые для того, чтобы осознанное восприятие обладало теми качествами, которые у него есть. Он также утверждал, что непосредственная интуиция требует от нас считать Я, или самость, агентом рационального познания. Однако прочих ученых феноменология привлекала другим, а именно обещанием создать такую науку, предмет которой включал бы человеческие ценности. Эти ученые и внесли основной вклад в создание феноменологической психологии. Развитие ее шло двумя путями: через усовершенствование качественных описаний в экспериментальной психологии и — в психиатрии, особенно немецкоязычной — через экзистенциальное толкование душевных болезней как вызванных условиями человеческого существования — например тревогой. Позднее, в 1950—1960-х гг., феноменология стала важным источником гуманистической критики бихевиоризма и естественно-научной модели человека. Работа Гуссерля была философской и неэмпирической, но немецких психологов, в отличие от их англоговорящих коллег, это не пугало, поскольку все они изучали философию. В десятилетие, предшествовавшее Первой мировой войне, многие ученые в своих экспериментальных исследованиях — таких как анализ сложного мышления, выполненный К. Бюлером в Вюрцбурге, или исследование воли Нарциссом Ахом (Narziss Ach, 1871–1946), — отказывались от установления корреляций между элементарными состояниями сознания и простыми внешними переменными. Вместо этого экспериментаторы пытались описать сознание так, чтобы отразить его качественную активность. Они также использовали слово «феноменологический» для обозначения своего интереса к качественным структурам, всегда присущим осознанию чего- либо. Их позиция противопоставлялась феноменализму Маха — позиции, сводившей познание к сумме ощущений. Философия феноменологии развивалась параллельно с экспериментальными исследованиями восприятия в гештальтпсихологии. Иногда они прямо пересекались, как, например, в случае Давида Катца (David Katz, 1884–1953) — гештальтпсихолога, учившегося в Гёттингене, где преподавал Гуссерль. Катц преподавал в Ростоке, потом в Стокгольме, и долго с успехом занимался восприятием цвета и осязанием. Оригинальность его экспериментальной программы состояла в том, что в ней нашлось место для описания всего богатства и многообразия восприятия. По названиям его основных публикаций, вышедших в период между двумя войнами, можно судить, что именно он называл феноменологическим методом: «Формы проявления цветов и их изменения в индивидуальном опыте» (Die Erscheinungsweisen der Farben und ihre Beeinflussung durch die individuelle Erfahrung, 1911, переведено на английский как «Мир цвета», 1935), и второе издание — «Структура мира цвета» (Der Aufbau der Farbwelt, 1930), а также книга «Структура мира осязания» (Der Aufbau der Tastwelt, 1925). В его описании цвета, например, различаются цвет-оболочка и цвет-поверхность; последний соотносится в сознании с поверхностью, а первый нет. В представлении Катца, речь идет не о двух модальностях или проявлениях одного и того же цвета, а о разных цветах: какой цвет мы видим, зависит от контекста, от того, что изучается в эксперименте. Его язык описания цветов открыл ряд качественных различий блеска, сияния, яркости и прочего, что было хорошо знакомо художникам, но оставалось за пределами объективного исследования. В своей книге об осязании Катц указывает на «почти неистощимое богатство осязаемого мира» [цит. по: 151, с. 47]. Этот язык, в котором сознание рассматривается как «мир», царство осмысленно структурированных отношений, был характерным языком феноменологии. В 1920-е гг. слово «феноменология» использовалось часто, но неточно. Ключевой фигурой в популяризации этого слова был мюнхенский философ Макс Шелер (Max Scheler, 1874–1928), так как у его работ была широкая интеллектуальная аудитория. Он прямо соединял описание сознания со значениями и ценностями, что обещало избавить науку от материализма и удовлетворить человеческую потребность в смысле. Интересы Шелера лежали в области философской антропологии — философии человеческой природы, которая исходит из необходимой и неотъемлемой ценности каждого человека, а это предполагает, что познание человека должно отталкиваться от осознаваемых ценностей каждого индивида. Его основные феноменологические исследования касались эмоций. Он выделял эмоции из субъективного мира и описывал их как структуры объективного сознания, осмысленно связанные с определенными ценностями. Отсюда следует, доказывал он, что нравственность — не вопрос нашей симпатии к другим людям, не субъективное чувство, которое мы можем испытывать или не испытывать; это объективная ориентация сознания, отражающая нашу сущность. Многие мыслящие люди и до, и после духовной и материальной катастрофы 1914–1918 гг. обращались к таким авторам, как Шелер, за новой надеждой. Он был философом, который, казалось, узаконил обращение к подлинным эмоциям и ценностям как к предпосылке познания человеческого бытия. Шелер хотел сделать феноменологию основой нового, спасительного мировоззрения, даже если при этом пострадает точность терминологии и рассуждений. Он внес также и более специфический вклад в психологию: его описания самообмана и рессентимента (ressentiment — чувство зависти, обиды и озлобленности, приводящее человека к отчужденности от других людей) повлияли на психиатров, работавших в Мюнхене. Так, Карл Ясперс (Karl Jaspers, 1883–1969) в своей «Общей психопатологии» (Allgemeine Psychopathologie, 1913) показал, что психиатрия должна прежде всего изучать осознанную ориентацию пациента по отношению к миру. В период между войнами феноменологическая психиатрия переживала бурный рост, хотя и ограниченный зоной влияния немецкой культуры. Возникшая из немецкоязычной философии, феноменология, тем не менее, принесла плоды и на французской, бельгийской и датской почве. Значительную роль сыграли работы франкоговорящего бельгийца Альбера Мишотта (Albert Michotte, 1881–1965), который связывал свои занятия экспериментальной психологией с феноменологией. Мишотт обучался экспериментальным методам в Германии, главным образом в Вюрцбурге, где в 1907–1908 гг. провел исследование, направленное против представления об элементарных ощущениях. Затем, вплоть до 1946 г., он руководил влиятельной научной школой в Католическом университете в Лувене. Его более поздние экспериментальные работы были посвящены природе конкретного переживания и увенчались созданием широко известной книги «Восприятие причинности» (La perception de la causalite, 1937). Он пришел к выводу, что у нас есть прямой и не сводимый ни к чему другому опыт причинной обусловленности, восприятия того, как одна вещь воздействует на другую. Хотя Мишотт не претендовал на разрешение философских вопросов, результаты его экспериментов по восприятию причинности противоречили классическому анализу этой проблемы, проведенному Дэвидом Юмом (David Hume, 1711–1776) в середине XVIII в. Юм, анализировавший разум в терминах идей, описывал то, что называют причинностью, как привычку мышления: одни определенные идеи фактически всегда следуют за другими определенными идеями. Подход Юма является примером атомистического понимания сознания, усиленно критикуемого немецкими психологами. Мишотт предоставил эмпирические данные для этой критики и предположил, что так называемая причинность — это структурная единица осознанного восприятия. Как и работы гештальтпсихологов, исследования Мишотта были нацелены против теорий научения, доминировавших в то время в американских исследованиях. Влияние феноменологии на датскую психологию хорошо прослеживается в работах Фредерика Бойтендайка (Frederick J. Buytendijk, 1887–1974), после 1946 г. занимавшего должность профессора в крупном институте психологии в Утрехте. Бойтендайка, физиолога и физика, в равной степени интересовали и жизнь животных, и идеи Шелера по поводу философской антропологии, т. е. изучение человека. Бойтендайк хотел наблюдать за характерным поведением животных. Точно так же он хотел понять человека в том, что является характерным для него, что он называл его «внутренней сущностью». Невозможно, считал он, понять эти качественные реалии жизни человека или животного в механистических терминах. Если мы хотим понять животных во всей выразительности их существования, мы должны изучать их не в лаборатории, а в естественной среде обитания. Другие исследователи 1920-х гг. — такие, как английский натуралист Джулиан Гекели (Хаксли; см. главу 9), — разделяли этот взгляд, что привело к возникновению дисциплины этологии, изучающей естественное поведение животного. Более того, Бойтендайк верил, что знание о животных невозможно без нашего собственного опыта человеческого бытия. Исследование животных должно опираться на общую психологию, а последняя должна обращаться к экзистенциальной ситуации человека, то есть к тому смыслу, которым обладает для нас наше бытие в мире. Реальное знание о других людях — их «внутренней сущности» — мы получаем через «встречу», которая в описании Бойтендайка включает «бескорыстное и беспристрастное, но все же лично заинтересованное участие друг в друге» [цит. по: 62, с. 69]. Вот пример, помогающий уяснить, что, по его мнению, важно для понимания другого. Обращаясь к модному американизму «ОК!», он писал: «мода — это не привычка, а значимое поведение, выражение ценностных проектов человеческого бытия как бытия-в-ми- ре… Мы можем только гадать о том влиянии, какое модное выражение “ОК” окажет на европейское общество» [52, с. 353]. С помощью феноменологического метода он пытался дать описание тому живому опыту, который вытесняется выражениями вроде «ОК!». Бойтендайк мечтал о «восстановлении великой немецкой традиции антропологических размышлений, которая все еще обнаруживается в преклонении перед человеческим во всех его проявлениях и безусловной любви ко всему, что отражает лицо человека» [цит. по: 151, с. 285]. Следуя своим ценностям, он создал широкий набор детализированных описаний человеческих движений и боли, отмечая, к примеру, особое значение произвольного действия или разницу между собственным прикосновением к другому и тем, когда прикасаются к тебе. Тот смысл, который он вкладывал в слово «встреча», показывал, что даже базовые процессы восприятия он считал частью отношения или установки. Под влиянием Бойтендайка датские психологи начали уделять внимание таким повседневным психологическим событиям, как рукопожатие или вождение машины. Их описание повседневных ситуаций с точки зрения их значения, структурированного личностными ценностями, привело в 1950-е гг. к созданию психологии, очень отличающейся от той, что господствовала в англоговорящем мире. При этом Бойтендайк и другие считали феноменологическую психологию объективной, поскольку она исходит из объективной данности ценностей в человеческом существовании. Более того, психологи из Утрехта считали свою психологию более объективной, чем любую другую, основанную на естественных науках и отрицающую духовную природу человека. Однако в конце 1950-х гг. в Нидерландах это видение объективной психологии отступило на задний план. Феноменология привлекала интеллектуалов, стремившихся объединить поиск знаний с поиском ценностей. Именно с ее помощью современная психология и экзистенциализм достигли Испании. До того, как в 1938 г. там установился режим Франко, философ «жизненного разума» Хосе Ортега-и-Гассет (Jose Ortega у Gasset, 1883–1965) посвящал себя тому, чтобы открыть для своих современников широкую европейскую и особенно немецкую культуру. Группа, сформировавшаяся вокруг Ортеги, — так называемая Мадридская школа — связывала себя с Гуссерлем, но, в отличие от него, характеризовала бытие не через радикальную редукцию сознания к его базовым сущностям, а в терминах жизненных актов. Этот психологический анализ условий человеческого существования, хотя и был нечетким и идеалистическим, ставил на ключевую позицию индивидуальное осознание действия, несущего в себе ценность. Во Франции влияние феноменологии было значительным, хотя и не коснулось непосредственно тех, кто был психологом по образованию и роду занятий. В конце 1930-х гг. Морис Мерло-Понти (Maurice Merleau-Ponty, 1908–1961) и Сартр писали об эмоциях и воображении скорее с абстрактной, чем с экспериментальнопсихологической точки зрения, характеризуя универсальные свойства осознания человеком условий своего существования. Это направление было близко к художественной литературе, о чем говорит и деятельность Сартра как писателя. Работа Мерло-Понти была более строгой и формальной, и он обстоятельно реагировал на текущие психологические исследования восприятия и поведения. Его интересовали не личностные особенности, а безличная универсальная структура сознания: «в той мере, в какой нечто имеет смысл для меня, я не есть ни здесь и ни там, ни Пьер, ни Поль, я ничем не отличаюсь от какого-то “другого” сознания» [16, с. 10]. Подобные доводы повлияли на становление в 1950-х гг. французского структурализма, который также был способом описания предположительно универсальных формальных свойств разума, мышления и языка. Несмотря на свой объем, труды Сартра и Мерло-Понти не получили продолжения и отдельная школа феноменологической психологии здесь не сложилась. Благодаря работам таких психологов, как Роберт Маклеод (Robert В.MacLeod, 1907–1972), феноменологическая психология стала известной в США, но почти не оказала там влияния на основные направления исследований (исключение составляет гуманистическая психология, которая будет обсуждаться в главе 9). В Советском Союзе она была совершенно неприемлемой. Британские, американские и советские ученые делали все для создания такой психологии, которая распространяла бы естественно-научное мировоззрение на сферу человеческого — с помощью факторного анализа, исследований научения у животных или работ по обусловливанию. Западная Европа, особенно после 1945 г., следовала их примеру. Исследования по парапсихологии не меняли общей картины, а лишь предлагали новые феномены для изучения в рамках научного мировоззрения. Напротив, гештальтисты и, в еще большей степени, феноменологические психологи утверждали, что наше осознанное восприятие демонстрирует ложность допущений, на которых были основаны механистическая философия XIX в. и следовавшая ей психология XX в. Феноменологи доказывали, что способность различать качества и ценности изначально присуща нашему сознанию, и, следовательно, необходимо перестроить научную психологию таким образом, чтобы идти от качеств сознания. Хотя в феноменологии не было интеллектуального единства, в ней была некая общая ориентация, выражавшаяся особенно в критике того естественно-научного подхода к психологии, приверженцами которого были бихевиористы и последователи Павлова. Феноменологи начинали, так сказать, с противоположной от естественной науки стороны — с целей и ценностей осознанного бытия, а не с измерения отношений между физическими стимулами и реакциями. Американская и европейская психология в этой главе рассмотрены вместе, чтобы показать разные попытки создания научной психологии на фоне споров о том, что такое наука вообще. В англоязычном мире многие из обсуждавшихся здесь европейских работ либо были неизвестны, либо игнорировались. А там, где о них знали, знали лишь частично, как в случае с работами гештальт- психологов по восприятию и осведомленностью о них в США. Озабоченность американских психологов научностью, определяемой как применение строгих объективных методов в наблюдении за физическими переменными, привела к тому, что большинство континентально-европейских работ даже не рассматривались как научные. Что касается советских психологов, большинство из которых в описываемый период считались последователями Павлова, то они из-за политической изоляции мало что знали об альтернативных подходах на Западе. Но такая изоляция была социальным феноменом, результатом развития психологии в исторически разных контекстах. Хотя психологи определяли границы того, что является наукой, а что нет, эти границы были разными, они были созданы людьми и при смене ситуации могли быть оспорены. Поиски объективности привели к бурному развитию психологии как естественной науки, будь то павловская физиология или гипотетико-дедуктивная схема Халла. Однако такое представление о науке в целом было подвергнуто критике в процессе возрождения философии и человеческих ценностей. Последователей Павлова, бихевиористов и феноменологов объединяла конечная цель — получить знание, необходимое для процветания человечества в будущем. Но шли они к этой цели принципиально разными путями. |
|
||
Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Другие сайты | Наверх |
||||
|