Культура питания раскрывается в обновлении социальных связей посредством ритуализации такой базисной потребности, как удовлетворение пищевого инстинкта. При этом роль элиты подчеркнуто субъектна и субстанциональна: элита предстает в качестве ее создателя и распределителя.
В обладании пищей есть семиотика власти. Культурологические исследования раскрывают феноменологию праздничного застолья: это институт архетипической организации власти и перераспределения социальных отношений (пиры римлян, пиры викингов, пиры Ивана Грозного и пр.). Рассмотренный с этой точки зрения пир — не просто обжорство, но демонстрация субстанционального статуса власти как источника изобилия и жизненных сил, выраженных пищей непосредственно, причем не только максимально обильной, но и максимально разнообразной.
Архетипическое оформление власти через пищевую коммуникацию, свойственное архаическому социуму, в России оказалось весьма устойчивым и воспроизводится в разные исторические эпохи. Как показала Тамара Кондратьева, кремлевский распределитель советского времени структурно и функционально аналогичен институту царской подачи, поскольку воспроизводит одни и те же архетипические принципы социальной коммуникации, основанные на символах субстанционального статуса власти.{38}
Солдатская столовая так же является зоной обострения граней иерархии. Для представителей элиты это место демонстрации власти, для духов — место стрессов и даже изощренных физических пыток. Пик доминантных отношений в столовой — наряды. В наряд по столовой ходят подразделениями. Все ее пространство поделено согласно производственной специализации на участки, где чистят и режут овощи, мясо и рыбу, хлеб и масло, варочный цех, зал приема пищи и посудомойка. Места и функции в наряде распределяются согласно неуставной иерархии. Работы хватает всем, но ее основной объем выполняют молодые солдаты. Духов направляют на самые трудные и грязные участки (посудомойка и варочный цех), дедов — на самые легкие и чистые (обеденный зал).
Наряд возглавляет дежурный по столовой офицер или прапорщик. Он же отвечает за распределение солдат по рабочим местам. Но соблюсти справедливость он просто не в состоянии. Допустим, если он захочет поставить какого-нибудь «крутого дембеля» на посудомойку, тот немедленно принесет из санчасти «законное» освобождение. Дескать, у меня опухли ноги, и фельдшер прописал ходить в тапочках, а в посудомойке сыро, поэтому или я выхожу из наряда, или работаю в обеденном зале. А все духи вдруг «сами просятся» в варочный цех, ведь там же «хавку готовят»! И деды просто «идут навстречу» молодым бойцам. Поэтому дежурные по столовой предпочитают проблему распределения вакансий доверять самоорганизующейся солдатской массе.
Любопытно, что однородная в плане иерархии масса не в состоянии самоорганизоваться и в наряде. Наряд, состоящий из одних только духов, добавляет работы поварам. Они их воспитывают, как могут, руководствуясь принципом коллективной ответственности. Еще один пример из жизни.
Духи украли кочан капусты и тайно съели. Повар про это узнал, и не то чтобы пожалел этот кочан, он на тысячу человек готовит, у него этих кочанов. Просто обиделся: «Ну, что они, как чмыри? Попросили бы, я бы и так дал». И он всех собрал, построил в круг, дал на всех один самый большой кочан и заставил по хлопку откусывать и передавать другому. При этом хлопал в ладоши довольно быстро, пока кочан был не обглодан до самой кочерыжки.
((ПМА, Новосибирск, 1991 г. Из воспоминаний Д. Стадничука))
Сфера производства, распределения и потребления пищи глубоко символична, поскольку в ней социальная коммуникация воспроизводится в наиболее полном объеме. В наряде по столовой среди вечно голодных духов драматизируется восприятие пищи и обостряются пищевые запреты. Семиотика пищевых запретов выражается в наказаниях, которым они здесь подвергаются. Орудием наказаний становится сама пища, средством наказания — извращенная ситуация ее поглощения, которую «воспитатели» моделируют по законам публичной казни. Ее средой и средством оказывается обеденный стол.
Когда насильно заставляют съесть неестественно огромное количество еды, то наказания за пищевые преступления часто эксплуатируют архетипы смехового поведения и перерастают в своеобразное шоу. Все собираются поглазеть на жертву. Смешат не ее мучения сами по себе, а то, что они вызваны таким всеобщим благом, как пища. Пища как орудие пытки может предстать лишь в карнавальной инверсии, когда устраняется основное условие превращения пищи как продукта физического потребления в средство социальной коммуникации — принцип ее разнообразия, или вариативность блюд. В карнавале-наказании пища выступает как абстрактное благо, набор килокалорий в чистом виде — вне иерархии вкусовых и престижных свойств.
Первый наряд по столовой лишает солдата иллюзий. Он разрывает в его сознании ассоциации пищи и кухни, продукта и вкуса, созидания и потребления. Естественный шок вызывает и объем продовольственной массы, и ее низкое качество, в общем — некие новые, до сих пор не известные свойства пищи, и ощущение собственного отчуждения от нее, смешанное с чувством голода.
Ниже приведу два описания одного автора. В первом описывается «культура» распределения и потребления пищи, во втором «технология» ее приготовления.
[Из солдатских писем]
(1)
Здравствуй, мама!
Хотел вот отправить письмо вчера, но пришлось идти в наряд по столовой и мне захотелось написать тебе о столовой.
Идет ли на улице дождь, снег, мы строимся по восемь человек и в одних хэбэшках топаем с песней к заветному месту. Как обычно, «ары» и «азеры» насколько могут оттягивают момент входа в теплый зал столовой. Они вечно нарушают строй, сержанты возвращают всю роту назад. Но вот, наконец-то, мы выходим на финишную прямую и, отдав честь духовому оркестру, исступленно наигрывающему «все выше, и выше, и выше», заруливаем к столовой.
Тут начинается новое испытание: с какого края отправят в столовую в первую очередь: с левого или с правого. Я при построении все пытаюсь стать крайним, все больше надежды пораньше нырнуть в тепло. «Ары» и тут ломают строй. Они перебегают из одной колонны в другую, уже идущую обедать. Поэтому старшина часто возвращает всех обратно.
Не дай бог сидеть за столом с «арами»! Это сто процентов, что ты останешься без масла, или без сахара, или без хлеба. О мясе и говорить не приходится. Первое время за преждевременное расхватывание пищи наказывали — ели стоя. Сейчас все более культурно, хотя эти наглые типы ничего не стесняются. Они берут столько, сколько влезает в руку, их не заботит, что кому-то не достанется. Я несколько раз ел с этими «друзьями», если не сказать «свиньями». «Ары» рвут хлеб так, что крошки от него разлетаются и на соседние столы. Все очень похоже на зверинец. Я как-то собрал ребят из моего взвода за одним столом. Теперь мы едим все время в одном составе. Во главе стола, как и полагается, сержант. Наш Феликсов.
Первое время кормили мало и плохо. Давали по половине половника второго, косточку с клочком мяса, жиденькие щи из кислой капусты, в которых плавают несколько громадных плохо почищенных картофелин. Но каждый раз на завтрак и ужин дают масло и кусковой сахар. На хлеб они тоже не скупятся. Полторы буханки белого, порезанного на 12 ломтей, и буханка черного, тоже на 12 человек.
Дня три у нас в части проходили союзные сборы командиров частей связи. Сразу же в столовой появилась музыка, стали давать рыбу, иногда красную (жутко соленую), или мясо. Стали в бачок класть больше жратвы. Теперь больше приходится на брата, по половнику. Огромный минус — холодный или чуть теплый чай. Да и его первое время давали по половине стакана. Сейчас прогресс! По два, а то и по три! На обед чай не выдают. Разбавленный компот или жидкий кисель.
Теперь меню. Солянка с картошкой, изредка с мясом. Из той же капусты — щи. Макароны с мясной подливой. Мясо, прожаренное настолько, что крошится на зубах. Один раз давали пшенную кашу с мясом. «Фирменное» блюдо — пшенная каша с горохом.
Примечание: все это не соленое. Вместо соли дают рыбу эту. Красную. Или зеленого засола помидоры. Это все наоборот, жутко соленое. В воскресенье дают яйца. Пару раз давали порубленную свеклу, но я ее таки не попробовал, я тогда с «арами» ужинал.
Пожирание происходит в полном молчании. Все торопятся — время ограничено. Не успеешь — уйдешь голодным. Когда все уничтожено, одни передают тарелки, другие чашки. Ложки складываются в центр стола. Потом переворачивают пластмассовую тарелку из-под сахара и ей сгребают крошки со стола.
Очень интересно смотреть на ребят после обеда. Все сидят с глазами, обращенными внутрь, как будто видишь, что в желудок. Все голодно цыкают зубом, как Саша Привалов у Стругацких, и счастливчики выковыривают остатки мяса. Угадать их мысли не трудно. Такой «параксизм довольствия» продолжается недолго. Следует команда: «Встать! Заправить скамейки». Все вскакивают, но еще с минуту что-то жуем стоя, а потом выходим строиться. За столом у «аров» по-иному. Они, как кадавры, набрасываются на пищу и пожирают ее мгновенно. Это столь заразительно, что и ты сам теряешь элементарное приличие. Разбросав все остатки по столу, «ары» начинают кидаться хлебом — катают шарики и бросают их в друзей, а то и просто, куда прилетит.
Вот что удивительно, я попал как-то за стол к «деревяшкам».1 Здесь вообще все тихо и прилично. Если все молодые — более или менее степенно разбирают хлеб и сахар, здесь вообще не увидишь, чтобы кто-то рвал к себе хлеб. Ну, совсем другая атмосфера. Никто не ругается, что ему мало положили, всем все хватает. А ведь кладут на все столы поровну.
Теперь о сержантах. Сержанты едят вместе с курсантами. Они, не дожидаясь приказа, берут хлеб, еду, кладут столько, сколько хотят. От наглости сержанта зависит, положит ли он себе один половник или три. Наш Феликсов очень интеллигентный человек. Есть начинает со всеми, а не так как другие — все еще стоят, а он уплетает. Феликсов спокойно может отказаться от рыбы, или супа, или второго. Ни на кого не кричит, лишь спросит: «Вороненкоуф, где же ваша интеллигентность?» И станет стыдно. По крайней мере, мне было стыдно, когда я однажды нарвался на такой вопрос.
Пища не очень сытная, не очень вкусная. Ну какой вкус у комбижира, плавающего в каше? Первое время, пока у меня не сперли шоколад, я давал после еды кусочек Димычу и брал себе. Все как-то радостно. Иногда удается выбраться в магазин, купить конфет, или в «чепок» («чрезвычайная помощь оголодавшему курсанту») попить соку, или купить пирожное, пончик.
Местные из-за ограды торгуют лепешками. Иногда горячие, иногда холодные. Дорого! 50 копеек. А мука-то серая, не такая, как на Кубани. Но покупают, у кого деньги есть. Но у большинства нет денег, и большинство смотрит на этих пацанов-замухрышек, и ждут, кто же купит. Сразу же лепешка расходится по двум десяткам рук. Хоть нас и предупреждали, что один раз в такой лепешке обнаружили желтуху, все равно их едят. Даже офицеры. Все-таки это было один раз, да и то лишь по слухам.
Вот так. Сначала все возмущались качеством еды, многие ее не ели. А теперь тот, кто не доел, выглядит белой вороной. Мой земляк Толя Швед из Краснодара все ворчит: «Ну ты! Олух! Вот вы все! Кричите мне, мне, а сами. Кто это не доел? Ты, Мишка? В следующий раз меньше положу, а то мне вечно не достается». Но я должен сказать, что ни один раздатчик еще себя не обделил.
(2)
Здорово, Антон!
Вот я уже и обряжен в военную форму. Сижу я в Самаркандской учебке связи. Делать пока нечего, скучно, всеобщее отупение. Тебе, к счастью, это чувство не знакомо, когда ты чувствуешь, что покрываешься шерстью, вот-вот отрастет хвост. Жуткое чувство.
Бардак в армии жуткий. Был тут со взводом в наряде по столовой. Понял, почему же нас так плохо кормят. Нас заставили чистить картошку. Считалось, что чистит ее машина, а мы только выковыриваем глазки и мельчим ее. Машина допотопная, вот-вот рассыпется. Ну, качество соответствующее. Картошка не дочищена. Крупную мы режем на три части, мелкую — на две. Нас все время подгоняют, кричат, да и нам хочется спать, уже скоро отбой, мы устали. А начистить надо четыре твоих ванны. Полных. Одни режут картошку, другие плачут над луком, а меня через некоторое время послали перебирать соленые помидоры. Зеленые соленые-соленые помидоры. От их вида меня чуть не вырвало, запах жуткий. Маленькие сморщенные шарики плавают в грязном рассоле. Если бы еще горел свет, я бы ни за что не взялся за такую работу. В полутьме мы втроем обрывали палочки и выбрасывали гниль. Вернее, то, что нам казалось гнилью. Так мы работали часа два. Руки чесались от соли, хотелось поесть и попить. Но есть можно было только эти помидоры (больше трех в горло не лезет), а пить — рассол. Перебрав все, мы спустили эту коричнево-красную жижу прямо на плиточный пол и погнали вениками в водосток, поминутно очищая его от мусора. Где-то в другой смежной с нами секции делали то же самое с картошкой, луком и свеклой, с очистками.
Вдруг послышался смачный звук пинка, и ругань. «Деды» — повара, возглавляемые прапором, пронесли несколько кусков мяса, не костей, что нам дают на обед, а мяса. Килограмм 50. Они открыли дверь и канули в ночь.
Выпрямив затекшую спину и помыв кое-как руки под еле сочившимся краном, я вдруг увидел огромную бадью кислой капусты. «Вот это да!» — но капуста почему-то расползлась в руке, на ощупь она была… ну как сопливый носовой платок. Ребята смеялись: «Ну, что же ты, попробуй».
Я обернулся и сказал: «Теперь я понимаю, почему нас так плохо кормят, понимаю, откуда исходит cоветская угроза».
Понимаешь, Антон, в Америке делают все, чтобы научить солдата воевать. А у нас солдаты — объект наживы, дешевая и безотказная рабочая сила. Чем больше людей в армии, тем больше надо средств, чтобы их содержать, тем меньше среди них порядка, тем легче их обворовывать, тем легче их заставить молчать. Ну и, конечно, тем больше желающих нагреть на этом руки. Я так думаю. Пока. Наш сержант смеется: «Посмотрим, что вы будете думать через год, как вы письма эти читать будете». Может, он и прав, но сейчас я думаю так.
«Хэбэ» мокры, стоим по щиколотку в воде, стекающей из машины. Портянки мокрые все, сапоги тоже. Везде грязь и вонь. Проторчали мы там до половины второго ночи. Пока выносили мусор на свалку, пока закрывали двери, замерзли страшно. Мокрые сапоги обледенели, ведь именно сегодня выпал первый снег. На улице не намного суше, чем в картофелечистке. Хорошо, что наш сержант отвел нас в сушилку, где мы бросили все на горячие батареи.
Самое обидное, что негде даже сварить картошки, хотя «деды» из автомобильной команды два раза приходили с казанками за картошкой. Заставляли ее еще чистить и резать мелкими ломтиками. Видно, у них есть возможность варить. Я наобум спросил Феликсова, сержанта нашего, где можно, и можно ли вообще сварить немного картошки. Он ответил: «Здесь обычному курсанту можно получить только по роже», — и грустно усмехнулся.
Вот такая жизнь здесь. Радуйся, что тебя здесь нет. У меня создается впечатление, что в армии перестройки не будет еще лет десять.
Ну, ладно, пока. У меня больше нет желания описывать нашу столовку. Передавай привет всем нашим, новогодние поздравления родителям.
((Из архива И. А. Климова. Самарканд, 1988 г.))
Приведенные выше описания процессов потребления и производства пищи специфичны тем, что они сделаны в учебной воинской части, и характеризуют отношения внутри однородной солдатской массы без дедов и прочей неуставной элиты. Ценность данных текстов не только в их полноте, но и в том, что их автор тонко уловил самую суть — состояние хаоса при потреблении пищи, переживаемого солдатской массой, и желание упорядочить этот процесс путем привлечения во главу стола представителя власти — сержанта. В тексте дан портрет «хорошего» и «плохого» сержанта. Это отражает стремление дифференцировать элиту на «свою» и «чужую». Если «чужой» сержант деперсонифицирован в совокупном антикультурном образе, то в характеристику «своего» вводится предельно личностная формулировка, определяющая статус как центр культурного пространства: «Во главе стола, как и полагается, сержант. Наш Феликсов». Автор тонко подмечает его сдерживающую функцию, причем критерием «интеллигентности» сержанта является его способность к самоограничению.
Описание солдатской трапезы воспроизводит мифологическую картину всеобщего хаоса «пожирания», которое происходит «в полном молчании», и усилено аллегориями, которые в универсальном архетипическом коде представлены существами-антиподами — животными и инородцами, рвущими хлеб, так «что крошки летят на соседние столы». Посреди этого разгула инстинктов — островки культуры: столы, за которыми сидят «сержанты», «деревянные дембеля», или лица, способные договориться о взаимном сдерживании, что семиотически выражено знаками их культурной однородности. Но если за столом собираются представители разных культур, именуемые сленговыми синонимами слова «инородец», то их векторы силы образуют в центре стола семиотическую воронку. В ней исчезает не только пища, но и личность человека: «За столом у аров по-иному. Они, как кадавры, набрасываются на пищу и пожирают ее мгновенно. Это столь заразительно, что и ты сам теряешь элементарное приличие. (Курсив мой. — К. Б.)».
Граница «свой/чужой» при отсутствии социо-культурных маркеров проходит в области восприятия иноэтничности. Интересно, что, проводя этнические маркеры в культуре питания, автор цитированных писем отмечает некультурное поведение за солдатским столом у представителей кавказских народов, которые в своей родной среде как раз отличаются высокой культурой застолья. Это говорит только о том, что солдатский стол не ассоциируется ни с застольем, ни с культурой. Солдаты не воспринимают унифицированные армейские нормы в качестве культурно значимых. Но они это рефлексируют только в письмах домой.
В баню человек идет, как известно, голым, оставляя все знаки своего статуса (разве что за исключением татуировок) в предбаннике. Однако это обстоятельство не снижает остроту межстатусных отношений в парилке.
Человек, лишенный возможности обозначить свой статус визуальным символом, начинает бессознательно выражать его в агрессивных действиях. Поэтому армейская баня — это всегда среда нагнетенного межстатусного конфликта. Младших оттесняют от лучших кранов, и они толпятся у единственного, едва работающего крана с кипятком, или напротив, ледяной водой. Им не достаются тазы, мочалки, мыло. Их грубо подгоняют, им перекрывают воду.
[Из солдатских писем]
<…> И баня тут вообще не баня. Забежали 40 человек на 10 минут, или вода идет только холодная, или только кипяток, толком и не помоешься. Купаемся три раза в месяц. Грязь растерли и выбежали, и белья не хватает, бывает. Трусы грязные чьи-нибудь оденешь, или майку, а потом спрашивают, откуда эти болезни.
— У нас в бане в учебке под Калининградом вода текла из двух «сосков». Из одного лучше, из другого хуже. Под тем, что лучше, моется сержант, взвод — под остальным. А банщик был такой здоро-о-вый осетин. У него был длинный такой кожаный ремень. Он любил там прохаживаться и хлестать по голым задницам. Это он подгонял нас так.
— А у нас тоже эпизодов хватало. Как-то в учебке роту пригнали в баню. Нас там по несколько взводов загоняли мыться. Предбанник маленький, давка страшная, суета, все издерганные. Мы стоим, ждем команды. А жара страшная уже, в Средней Азии весна, что у нас лето, а мы все еще в зимних рубахах две недели без перемены пробегали. И что-то в ожидании очереди расслабились, и давай нательные рубахи снимать. Не терпелось скорее снять с себя эту вонь. Ну вот, поснимали и в кучу их сложили, как обычно. А сержант за этим наблюдает, и потом вдруг говорит: «А что, была команда раздеться?». Все замерли. «Слушай мою команду. Рубахи надеть!» А разобрать, где твоя, где чужая уже невозможно. Что делать. Пришлось надевать. Я до сих пор помню то отвращение от липкой чужой рубахи.
((ПМА, 1999 г.))
Подобные примеры можно приводить без конца. В итоге семиотика доминантных отношений в солдатской бане сводится к примитивной социальной стратификации голой человеческой массы в бинарной оппозиции «чистый/грязный». В армии чистота тела — признак элитарности. Одна из привилегий элиты, достигаемая за счет знакомства с банщиком, — возможность помыться в любое время.
Персона армейского банщика предельно знаковая. В ней, как в капле, отражается вся система актуальных отношений. На службу в подобные заведения попадают люди особого склада. Они обладают собачьим чутьем иерархии, улавливают тончайшие нюансы настроения высших командиров и адекватно на них реагируют, умеют поддержать не раздражающий начальственное ухо разговор, вставить нужную шутку в нужное время, в общем, вести себя соразмерно социальной дистанции, при том, чтобы старший получил от этого максимум удовольствия. В иерархических группах этот талант чрезвычайно ценится. Кроме того, они вырабатывают к каждому члену иерархии особый подход и, тем самым, воспроизводят общую иерархию в частных ситуациях: почтительность к старшим офицерам, к которым он может обращаться по имени-отчеству; корректная фамильярность к младшим офицерам, прапорщикам и наиболее влиятельным дембелям; холодное презрение к духам и всем остальным.
Банщик исключительно аккуратен в одежде, которая выдерживается во всех атрибутах неуставной иерархии. Кроме того, он постоянно демонстрирует еще один важный символ исключительности: связку ключей от своего хозяйства. Она прикреплена на тонкую цепь к поясу, и он ее постоянно вращает, поигрывая. На языке жестов это означает только одно: «Смотрите, у меня, есть хозяйство». По отношению к остальным солдатам, это значит: «у меня, в отличие от вас»; по отношению к должностным офицерам: «у меня, как и у вас». Символы исключительности часто становятся символами идентичности.
Путь человека в армию лежит через медкомиссию, которая решает его судьбу. Здоровый идет служить, больной остается дома. Это в идеале, поскольку в реальности очень часто все оказывается наоборот. Здоровый получает «белый билет», а больной призывается на службу. Проблема, во-первых, в том, что большое количество призывников стараются уклониться от службы, используя свои настоящие и вымышленные болезни как ресурс для маневра; во-вторых, спрос на «белые билеты» рождает предложение и «рынок услуг», который создают коррумпированные сотрудники военкоматов в тандеме с отдельными врачами. При этом они обязаны регулярно выполнять план призыва. А численность призывников, годных к строевой службе, сокращается как вследствие массовых уклонений, так и в результате значительного роста числа хронических больных. В результате ради выполнения плана призыва больные признаются здоровыми и направляются на службу.
На медкомиссиях царит нездоровая атмосфера презумпции «здоровья». Все чаще больной вынужден доказывать факт собственной болезни, и последним аргументом в тяжбе с отдельными врачами становится не история болезни, а деньги, позволяющие купить правильный диагноз. Факт болезни сам по себе не имеет особого значения. Важна не болезнь, а ее должное оформление, и здесь законы физиологии отступают перед законами бюрократии. При должном оформлении бумаг можно поверить и в дистрофию розовощекого культуриста, и в пригодность к строевой службе того, кто едва ходит. При желании можно призвать в армию даже обладателя истории болезни объемом с медицинскую энциклопедию. Ее можно просто «потерять», завести новую, и срочно признав ее обладателя здоровым, отправить его служить куда подальше.
Пример одного из сотен подобных фактов приведен в приложении (Приложение, I.8. a-b), а также опубликован в интервью с председателем новосибирского отделения Комитета солдатских матерей РФ Р. А. Белик.{39}
В 1990-е годы в Новосибирске подтверждение истинного диагноза в военкомате и получение, подчеркиваю, законного «белого билета» обходилось хроническому больному в 1–2 тыс. долларов США. В Москве, соответсвенно, 5–8. Не стану претендовать на документальную точность этой «бухгалтерии».1 Суть не в цифрах, а в том, чтобы напомнить, откуда в армии столько больных людей, которые попадают в условия, отнюдь не способствующие их выздоровлению.
Конечно, прибыв к месту службы, больной солдат может обратиться в санчасть, оттуда быть направленным в госпиталь и даже комиссованным. Но прежде ему следует вспомнить о своем месте в неформальной иерархии, ибо здоровье духа и здоровье деда здесь не в равной мере драгоценны. Поскольку отношение общества к болезни определяется статусом больного, то солдату до перехода в разряд элиты лучше не болеть. Впрочем, дадим слово самим пациентам.
[Из солдатских писем]
Здравствуйте, дорогие мои!
Недавно я попал в медсанчасть. В медпункте у нас не лечат, а калечат. Тут от всех болезней делают укол пенициллина. Я сказал, что мне нельзя и мне стали давать таблетки от кашля. По 8–10 таблеток в день. В медсанчасти подъем в 6 утра и уборка — мыли полы холодной водой: два этажа и туалет. Всего там было много больных, но нас, которые служат от 2 недель до 3 месяцев, было 3 человека. Мы и мыли, остальные считались дембеля, они не мыли, а указывали. Был там врач-лейтенант, он мог запросто ударить, и не один раз, сапогами или руками (мне, слава богу, не доставалось). Кормили мало и плохо, хлеба две корочки, если посмотреть их на свет — то почти все видно. Чай вообще без сахара, они (врачи и дембеля) его брали себе и пили сами, еды давали мало, хотя она чистая и похожая на домашнюю. Я мыл полы холодной водой, а когда понял, что здесь можно только еще сильнее заболеть, решил поскорее выписаться. В конце воскресенья нас, «пациентов», заставили стирать для всех халаты белые и подшивки на шеи медперсоналу (все они, кстати, тоже молодые солдаты). Я отказался, а врач-лейтенант сказал, чтобы я тогда шел мыть туалет.
Армейский медперсонал подозревает всех пациентов в симуляции недуга, и не без основания, так как чаще всего в санчасти обращаются люди за тем, чтобы получить облегчение от страданий иного рода. Деды — за тем, чтобы получить освобождение от физзарядки и ходить в строю в тапочках, духи — чтобы получить временное убежище и просто передохнуть. Впрочем, настоящие больные тоже, бывает, обращаются.
Санчасть не заинтересована в накоплении пациентов, поэтому там созданы такие условия, чтобы люди в ней не задерживались и по пустякам не беспокоили. Распространенная присказка военных врачей и фельдшеров: «Не умер — не приходи». Там, где врачи в равной степени гуманно относятся ко всем своим пациентам, молодые солдаты используют болезнь как предлог, чтобы получить хоть какую-то передышку от пресса уставных и неуставных обязанностей. Поэтому часто доминантные отношения в санчастях воспроизводятся в не менее жесткой форме, чем в подразделении, и более того, по возвращению из санчасти солдата ждет наказание за то, что он «отдыхал», а все «службу тащили». Поэтому, как правило, настоящие больные хотят поскорее поправится.
Р. А. Белик сталкивалась и со случаями летального исхода: так, больной пневмонией солдат, не долечившись, уговорил врача выписать его, зная, что будет, если он пролежит в санчасти дольше трех дней. Да и автор этих строк в свое время сбегал из санчасти, предпочитая «тяготы и лишения воинской службы» средствам организованного исцеления.
Когда нет смысла «косить по мелочи», а терпеть издевательства старослужащих больше невозможно, жертвы дедовщины начинают всерьез калечить себя, надеясь на комиссование по инвалидности:
[Из солдатских писем]
<…> В госпитале когда был, дагестанцы обнаглели, начали бить в туалете, я при ударе стукнулся лбом о стеклоблок, рассек лоб. Это вообще не армия, а дурдом какой-то. Я в гробу видал такую армию, и кушать охота, и не спишь ни фига, все как дерганые. Вот сейчас подойдут и чего-нибудь сделают, а жаловаться бесполезно, офицеры сами тут этих правил придерживаются. Нет уже никакого терпения. У нас тут пацаны хлорку жрут, чтобы заработать язву и комиссоваться, потому что устали. Один в зенитном дивизионе повесился, от хорошей жизни, наверное. Двое уже из нашего батальона убежали. <…>
Вчера получил твое письмо с открыткой. Поверь друг, мне было очень приятно. Спасибо тебе. <…> Сразу хочу сказать, что то, о чем ты пишешь, мне чертовски знакомо. Первые полгода вообще были мраки, сейчас легче. Мне тогда, особенно первое время, дико хотелось заболеть чем-нибудь серьезным, чтобы пролежать где-нибудь в госпитале месяца 3–4. Каждый день я думал: вот сегодня сменюсь с вахты (я меняюсь в 1 час ночи), пойду в гальюн, разденусь до пояса и высунусь в форточку (дело было зимой). Но каждый раз, сменившись, мне хотелось только одного — спать. Я не мог заставить себя раздеваться в холодном гальюне, обливаться и т. п. Я только валился на шконку (на кровать) и моментально засыпал. Я в то время спал не больше 5 часов в сутки (с 1 до 6). Так я ничем и не заболел, а по прошествии 2–3-х месяцев я уже привык к этому мраку, и больше меня не тянет в форточку лезть. <…>
((Из архива автора // Переписка с В. А. Андреевым).)
<…> Руки гниют, трескаются до крови, кожа на сгибах расходится. Поэтому у меня и почерк плохой, но высылать мне ничего не надо, все отберут дембеля. <…> Здесь, если часто лежишь в медсанчасти, значит — косишь, а снять со службы они не захотят, лучше сгноят, чем будут возиться с тобой. <…>
Пишет вам ваш военный сын. У меня все хорошо. Есть много новостей — плохие и хорошие. Начну с плохих. Нашли мой тайник, забрали значки, мазь, таблетки от кашля и глюкозу, музыкальную открытку, ручки, лезвия «Рапира», письма не выкинули, 2 тетрадки оставили, таблетки от гноя не заметили. Бинты забрали. Жалко значки, открытку музыкальную.
Последнее письмо показывает еще одну проблему больного солдата — запрет лечиться собственными средствами. Опасения командиров, что солдаты, если им разрешить хранить лекарства, станут хранить наркотические и психоделические вещества, понятны. Но, во-первых, действующие запреты никак не мешают наркоманам «ширяться», а во-вторых, если кто-то «глючит» от паров бензина, то это еще не повод для перевода войск на альтернативные источники энергии.
Совершенно очевидно, что тотальный запрет на лекарства в армии должен быть снят и приведен в соответствие с общемедицинскими нормами, и солдатам вполне возможно разрешить пользоваться своими лекарствами от самых распространенных в войсках заболеваний. Не вижу большой опасности ни для боеготовности, ни для престижа армии, если солдат, больной наиболее распространенными в армии кожными заболеваниями (стрептодермия, часотка и пр.), будет пользоваться тем же купленным на собственные деньги стрептоцидом, если им не в состоянии обеспечить его санчасть. Эффект самолечения при данном заболевании будет гораздо выше, чем при регулярном посещении санчасти за порцией «зеленки». Понятно, что при дефиците лекарств лечат не тем, чем нужно, а тем, что имеется в наличии. Не понятно только, почему солдатам запрещают самостоятельно выходить из положения? И факт не объективных трудностей, но намеренного алогизма системы порождает анекдоты на тему армейской медицины:
Врач пациенту: «Чем болен? Говоришь, головная боль и понос? Сейчас вылечим», — достает таблетку аспирина, ломает на две части и протягивает пациенту со словами: «Вот эта — от головы, эта — от поноса. Смотри, не перепутай!»
В настоящем разделе мы попытаемся проследить особенности неуставной иерархии в подразделениях, обслуживающих воинскую часть в плане жизнеобеспечения. Доминантные отношения в «рабочих» группах, сформированных на основе определенных критериев отбора кандидатур, в некоторых случаях развиваются несколько иначе, чем в остальных подразделениях, занимающихся исключительно строевой службой.
В специализированные подразделения (ремонтная рота, хозяйственный взвод, санчасть, оркестр, штаб и т. п.) набирают, разумеется, специалистов, т. е. в комплектации таких подразделений заложен некий принцип, учитывающий специальность, образование или даже тип личности и характер кандидата. Именно поэтому в специальных подразделениях служат люди, объединенные, во-первых, неким общим профессионально-личностным началом, во-вторых, ритмом жизни, отличным от общеармейского распорядка.
Так как проникновение в специальные подразделения связано с «естественным отбором», местом в них дорожат, и нежелание быть переведенным в обычную роту представляет собой серьезный стимул хорошо служить и «не зарываться».
Служба в таких местах гарантирует элитарный статус, формирующий идентичность, недостаточность которой в «простых» подразделениях вызывает компенсаторную агрессию. Все эти персональные водители, банщики, каптерщики и т. п. занимаются общим жизнеобеспечением, пребывая вне системы как формальной, так и неформальной. Поэтому они в компенсации идентичности не нуждаются, и доминантные отношения среди них менее жестоки, более ритуализованы и напоминают нравы, царящие в большой патриархальной семье, или отношениях вассальной зависимости.
Кандидаты на вакантные места увольняющихся дембелей проходят жесткий отбор, критерием которого является не только профессионализм, но и легкость характера, исполнительность и коммуникабельность, составляющие стереотип конформной личности. Это особенно важно в подборе таких «штучных» кадров, как личные водители командира части и его заместителей (так называемые таксисты). Часто начальник просит подчиненного самому подыскать себе замену из молодого пополнения. Неофит, попавший на «блатное» место, чувствует себя обязанным своему патрону за то, что он избрал именно его. Поэтому естественные доминантные отношения в специализированных подразделениях редко принимают «злокачественный» характер. Конфликт дедов и духов может здесь стать чисто номинальным, и в этом случае ограничивается областью знаков и символов.
В целом боевые задачи, как и любая рациональная и осмысленная работа, способствует преодолению ощущения бессмысленности собственного существования. Они приносят разнообразие в армейский распорядок дня, полный монотонных и часто абсурдных занятий. Организация жизни в конструктивной логике здравого смысла снижает потребность в самоутверждении деструктивным путем. Жажду серьезных целенаправленных действий вполне передает следующее письмо, в котором с характерным юношеским максимализмом и романтизмом описывается первая учебная тревога:
[Из солдатских писем]
<…> Я проснулся где-то часа в четыре, натянул еще влажные носки и уснул. Сегодня в пять часов должна быть тревога, а после нее — стрельбы на полигоне. Так что я специально постирал носки в бане и сушил их под матрацем. Эту ночь я спал в штанах, ведь по боевому расчету я и мой сосед с нижней кровати — светомаскировщики. Едва только дежурный включил свет, я уже натягивал на окно одеяло.
По тревоге мы должны свернуть матрацы, надеть шинели, и, разобрав автоматы, построиться на улице. Я намотал портянки, схватил шинель и подбежал к оружейке. Там была толпа полусонных, полуодетых и полоумных курсантов. Никто никуда не спешил. Я взял свой автомат, рожки, подсумок и противогаз, тоже не спеша заправился, и следом за ковыляющими по лестнице «солдатами» вышел на плац. В общем, минут через пятнадцать мы, вторая рота, уже (!) стояли. Феликсов дал мне чей-то автомат (нельзя ничего оставлять в оружейке при тревоге) и подсумок. Мы немного постояли, посмотрели на третью роту, которой понадобилось лишь 5 минут от постели до построения. Опять замполит наш «поздравлял» с первой тревогой. Репетировали, репетировали целую неделю, а все равно четвертый и третий взвода не поделили окно, так и осталось оно не завешанным. После своей речи замполит приказал сложить шинели, снять противогазы, автоматы, сложить все это культурно на землю, и мы пошли в столовую. Наскоро перекусив, стали собираться на полигон. Димке Вороненкову повезло. Он и еще несколько ребят поехали вперед на машине, повезли патроны. А мы, все остальные, еще час ждали отправки на КПП. <…>
Тут к нам перевели из учебки ВДВ ребят-связистов, так они очень и очень отличаются от нас, олухов. Более собранны, дисциплинированны, не ноют, как тот же Смирнов Валерка, что у них поясница болит, что им трудно «очко» драить. <…>
В семь часов подошли машины, и нас стали туда загонять. День должен был быть теплым, вставало солнце. Но еще было морозно. Не растаявший снег превратился в лед, и ноги разъезжались в разные стороны. Мы плотно-плотно набились в кузов, подняли воротники. Всю дорогу кимарил. Машины остановились, и мы на полугнущихся ногах начали вываливаться из кузова. Наполеоновская гвардия! Замерзшие, с поднятыми воротниками, неловко держащие автоматы окоченевшими руками! Хорошо, что мне удалось сохранить перчатки.
Картина была дикая и величественная. Вокруг обступали горы. Белые-белые, сверкающие под солнцем. А до них — равнина, снег, кое-где деревья. И громадный завод, весь окутанный дымом и чадом. Сизый дым сносило в сторону, но он не улетал, а плавал таким же сизым туманом. Подножья гор расплывались в этой едкой дымке. «Вот местная достопримечательность. На этом фосфатном заводе снимался фильм „Джентльмены удачи“, — со общил нам капитан. Кое-как мы построились и пошли на полигон. Откуда-то издалека доносилась стрельба. Я ведь раньше никогда гор не видел, особенно таких, поэтому крутил головой налево и направо. Да еще время от времени налетал на автомат Сани Скорых, идущего впереди. Но мне это быстро наскучило, надо было смотреть под ноги. „Равнина“ была изгрызена какими-то оврагами, карьерами, каньонами. Было скользко, и то тут, то там раздавался грохот упавшего автомата и матерщина. Вдруг Качковский, молчавший в стороне, крикнул: „Танки справа“!» Рота остановилась, как вкопанная, и недоуменно посмотрела на него: чего это, мол, он вякнул? А капитан скорчил рожицу и кричит: «Банда! Ха! Советская угроза! Колхоз! Танки справа!» Тут мы поняли, чего от нас хотят, и побежали на обочину, в снег, куда-то вбок, попадали, стали рвать затворы. «А это что за куча?! Пятый взвод?! Считайте, что вас уже нет. В атаку!»
Мы опять бегали, вспахивая снег, кричали «ура». Потом, выбравшись на дорогу, шли, бежали, шли, бежали еще километра два.
Полигон заметили сразу. В поле стояли какие-то раздолбанные ржавые машины, БТР. Все сразу стали тыкать пальцами: «Во! Во! Смотрите, из Афгана!» И такой благоговейный шепот вокруг. «Вот наивные люди, — с ухмылочкой сказал Саня. — Конечно, мы шли в армию, думая, что это нечто строгое, серьезное. Но за месяц уже всякого понасмотрелись, вот и хочется чего-нибудь героического».
На стрельбище было еще лучше. Две бетонные вышки, палатка с двумя дымящимися трубами, полевая кухня и огороженный палатками бункер, где снаряжают магазины. Приехавший на час раньше Димыч сообщил, что он скорефанился уже с поварами и попил чайку горячего. «Два с половиной литра!» — гордо сообщил он. Я не успел позавидовать ему — все вокруг весело заржали.
Строй сразу рассыпался — все побежали смотреть, как какой-то парень провалился по пояс в засыпанную снегом канаву. Как его вытаскивали и отряхивали.
Шли мы на полигон, предвкушая, как будем стрелять, а оказалось все гораздо прозаичнее. Сначала корреспондент какой-то долго нас расставлял, примеривался, мы и майор — высокий улыбчивый старик — терпеливо ждали. Майор должен был показывать пулеметы, автоматы, рассказывать об оружии. Мы пожирали глазами все эти патроны, ленты, стоящие на сошках пулеметы. Это было, пожалуй, самое интересное место полигона. На других «точках» мы еще по несколько раз повторяли движения на огневой, и вот, наконец-то, я вставляю магазин с патронами в автомат. Какие там репетиции! Над головой свистят гильзы, вылетающие из соседних автоматов, дым, запах пороха. Попал я или нет — не знаю. Для всех, кто стрелял, мишени были одни и те же, результаты никого не интересовали. Важно было поставить галочку, ведь необстрелянный солдат к присяге не допускается.
Вообще, я понял, здесь все всем до лампочки. Пока петух в темя не клюнет. И в нас людей не видят. Например, замкомвзвода сержант Герасименко видит в нас лишь четырехугольный строй четыре человека на восемь и дешевую, послушную рабочую силу. Он считает, что нас надо насиловать, насиловать до потери пульса. Вообще, это точка зрения всех начальников, за редкими исключениями. Работы здесь невпроворот, инструментов элементарных нет, нет даже изоленты, олова. Радисты! Радиомонтажники! Ребята тут уже прикидывают, сколько бы они получили бы на гражданке за такой объем работ и за такую скорость. А здесь даже «спасибо» не услышишь.
Еще одно изречение, любимое и офицерами, и сержантами, и прапорщиками: «В армии не может быть демократии, в армии единоначалие». С одной стороны, это верно: если все будут командовать — порядка не будет. Мне кажется, что демократия в армии должна выражаться как-то иначе. Хотя бы общественный контроль за средствами для армии, за повседневной жизнью солдат. Я лишний раз убедился, что наиболее радикальным решением была бы вольнонаемная армия. Это бы вытащило на свет столько проблем, пороков, что реформы бы стали просто необходимы. И не такие косметические, как делают сейчас: новый устав, короткое «Ура» вместо длинного. «По новой методике», — так заявил комбат.
((Из архива И. А. Климова))
Романтизм и максимализм есть форма протеста личности против рутины и бюрократии. Солдаты требуют активной, настоящей службы, результативной и осмысленной деятельности. Там, где боевая задача превращается в бытовую рутину или становится фикцией, служба превращается в фон и катализатор доминантных отношений и перекладывается на плечи «молодежи», которая «тащит службу» за дедов:
[Из солдатских писем]
<…> У меня все по-старому, службу тащу и жду молодых карасей, когда же они мне облегчат мою участь. Я ведь экспедитор, а тут один телеграфист меня своей специальности обучил, и я теперь зае…ся на телеграфе за него вахты стоять, а весной должны молодого телеграфиста дать и тогда я буду кайфовать. Но это еще будет где-то через месяц после приказа, тогда таких, как вы, списывать в части начнут. Ну ладно, не вешай нос, дембель неизбежен! <…>
((Из архива автора // Переписка с В. А. Андреевым))
На изолированных «точках», где контингент, как правило, немногочисленный, внутренние отношения целиком зависят от командиров, их способности контролировать неформальных лидеров. Трагический случай, произошедший на Мысе Желтый, где располагался пост радиотехнического наблюдения, долгое время считавшийся лучшим на всем Тихоокеанском флоте, позволяет представить, как могут развиваться события при самоустранении непосредственного начальника от личного состава.{40}
[Из интервью с В. Яковлевым, обозревателем «Новой Камчатской Правды». Полный текст см. в приложении (Приложение, I.3).]
Я, в общем, был в шоке. Конечно, я не служил в Чечне, в боевых условиях. Там совсем другое. А вот в нормальной советской армии, в нормальных условиях, в общем-то… Ну да, пост отдаленный, 200 километров во все стороны до дорог. А все остальное, условия питания, там все нормально. Королевский пост был. Там начальство заготавливает рыбу… Такая делянка.
Ну, моряки там жили нормально в плане жизнеобеспечения, материального обеспечения. Там все было. Тем более они сами там и рыбу ловят, грибы, дикоросы собирают. Проблем, как в других местах, где они бы не доедали, или их там службой бы до того бы перетруждали, что они на посту засыпают и падают, — да ничего подобного. Там практически боевое дежурство не несется. Несется для галки. По идее они за кораблями наблюдают, но там в среднем два-три корабля за полгода пройдет. Просто так расположен сам по себе, не на самом оживленном месте. Поэтому люди заняты сами собой. Нет нагрузки служебной, нет каких-то там невыносимых бытовых условий, что часто бывает причиной всплесков насилия, как на броненосце «Потёмкин», например.
И вот там очень опытный мичман, командир был. Служил он там, (а я его лично сам знал), со времен царя Гороха, на своей службе собаку съел. Он знал, как все организовать, и из года в год там был порядок в этом отношении. Тем более, это все было удивительно. Я знаю неблагополучные посты, где постоянно что-то происходит. Но там! И вот, как я писал, молодое пополнение, которое было призвано зимой прошлого года, попадает туда. Они прошли этот полуэкипаж в Петропавловске, вот четверо из молодого пополнения, всего там семь человек, ну восемь. Четверых человек первого апреля направили бортом туда, на Желтый, и тем же бортом сняли мичмана в отпуск, в котором он не был два года.
И там остался другой мичман, который всегда заявлял: «Я техник, мне личный состав до лампочки». И вот как дальше развивались события. Они развивались настолько стремительно, что когда я смотрел материалы, у меня дух захватывало. Буквально, не прошло и недели.
Не прошло и недели, вся неформальная иерархия полностью сложилась. Там четверо молодых было и семеро старослужащих. Им вскоре надо было увольняться. Мичман сразу отстранился от личного состава полностью и занимался своими делами. А когда формальный лидер самоустраняется, его место пустое не остается, оно занимается неформальным лидером. И в этом случае этот лидер оказался очень негативной, отрицательной направленности. Я изучал его психологические характеристики, у него были приводы в милицию, он употреблял наркотические вещества до службы, он из неполной семьи, его одна мать воспитывала, т. е. полный набор факторов, которые сформировали его еще до службы. И мичман, который там был, он очень четко это понимал и умел пресекать, умел их работой занять, хоть дурной, как это водится, но все-таки, мог распылять эту негативную энергию, чтобы она не концентрировалась. А в данном случае оказалось, что такого лидера нет, и ее накопление (и формирование структуры) шло всего неделю. Потом начали искать козла отпущения. Им оказался этот бедный Войтенко. Хороший мальчик такой, небольшого роста, хотя повыше меня будет, 174 см роста. Ну, такой худенький, когда отправлялся, 65 килограмм весил. Замкнутый по характеру, стихи даже писал, такая романтическая, утонченная в чем-то натура, совершенно не соответствующая тому, что сейчас происходит в вооруженных силах.
И вот он и оказался козлом отпущения. Его начали проверять на вшивость. <…> И вот его начали бить. Просто бить. За все про все, любые придирки, на которые в принципе, в нормальной ситуации не обращаешь внимания. Дальше — больше. Это разрасталось как снежный ком, и все большее количество человек в этом участвовали. Началось с малого, с каких-то пинков, ударов, зуботычин, а закончилось тем, чем закончилось.
((ПМА, Петропавловск-Камчатский, 1999 г.))
Ни о каком «боевом дежурстве» в подразделении, где произошло это преступление, говорить не приходится, ибо само это подразделение на тот момент юридически не существовало. Радиотехнический взвод на мысе Желтый был ликвидирован директивой Главного Штаба ВМФ от 18 июня 1996 г. Более того, преступление совершено при косвенном соучастии исполняющего обязанности командира, у которого давно закончился срок службы; он «командовал» подразделением, будучи гражданским лицом.{41} Характерно, что командование Северо-Восточной группировки войск, которое возглавлял в то время вице-адмирал Валерий Дорогин (ныне депутат Государственной Думы), пыталось сокрыть преступление: списать убийство на несчастный случай, давить на судмедэкспертов, препятствовать работе следствия и журналистов. Все это подробно описано в серии материалов В. Яковлева, опубликованных в номерах «Новой Камчатской Правды» за 1999 г., и в интервью, приведенном в приложении (Приложение, I.3).
В целом, история эскалации неуставных отношений, равно как и реакция командования их на них, характерна для закрытых обществ и показательна как их патология.
Отношения солдат с офицерами строятся не на уставе, но на негласном договоре: «Мы вас не трогаем, вы нас не подводите». Когда девиантное поведение выходит за рамки договора, о чем, как правило, сигнализирует взыскание непосредственному начальнику от вышестоящего командования, тогда и к солдатам применяются крайние меры наказания — гауптвахта. Дисциплинарный батальон остается исключительной мерой, применяемой вследствие преступлений против всей системы.
Частое применение этих взысканий в той или иной воинской части становится прямым свидетельством сбоев системы взаимодействия солдат и офицеров. С другой стороны, крен в сторону отсутствия практики подобных наказаний может свидетельствовать как об исключительной дисциплине в воинской части, так и о железном соблюдении договора: подразделения содержатся в образцовом порядке, но достигается этот порядок за счет жесткой дедовщины.
Напомним, что гауптвахта — самое радикальное средство наказания солдата, из числа легитимных, и не требующих решения суда. Однако в военных тюрьмах содержание под стражей не исчерпывает всей полноты наказания. Лишение свободы для уже не свободного солдата не является наказанием, поэтому на гауптвахтах оно также сопровождается насилием, но уже от имени закона. Точно так же командир может назначить любой срок заключения, формально не нарушая устав, который ограничивает содержание на гауптвахте 10 сутками. Все просто: на одиннадцатые сутки объявляют следующее взыскание в виде новых 10 суток, и так далее. Пример слишком заурядный, чтобы его конкретизировать.
Конфигурация неуставной иерархии в местах заключения для военнослужащих такова. Все гауптвахты делятся на «плохие», где «воспитание» арестантов проводится методами «выбивания дури», или, называя вещи своими именами, пытками, и «хорошие», где дело ограничивается отбытием назначенных суток ареста. И на тех, и на других гауптвахтах «губарей» (отбывающих наказание на гауптвахте солдат) могут отправлять на работы и даже продавать в рабство частным лицам. Тогда их положение зависит от отношения к ним этих частных лиц.
Неуставная иерархия военнослужащих разных сроков службы в камере гарнизонных гауптвахт сохраняется, несмотря на, казалось бы, единое положение и принадлежность к разным частям и родам войск. Первый вопрос входящему в камеру новичку: «Сколько служишь?». Конечно, если в этом есть необходимость, потому что это, как правило, видно по манерам держаться, по выражению глаз, по ауре, отличающей забитого духа от вальяжного деда.
[Из воспоминаний И. А. Климова]
<…> На гауптвахту попал вдвоем с товарищем. Тогда мы оба уже были дедами, и за наше положение в камере переживать не приходилось. Но в целом на душе было погано. Тюрьма все-таки. «Губа» в Самарканде была нормальная, караул над нами не издевался. Самым сильным впечатлением от пребывания в камере было чувство брезгливости, которое вызывали нары. Они были деревянные и засаленные настолько, что жир их покрывал слоем чуть ли не в два пальца. Камера была переполнена, и мест на этих нарах не хватало. Мы вошли, и черпаки из авиационной части моментально уступили нам свои места. Но лежать на них представлялось очень противно, и мы сказали, что ляжем на полу, на шинелях. С черпаками случился легкий шок: как же так, деды и на пол! А на бетонном полу лежать было гораздо лучше, это же лето было, жара. <…>
((ПМА, Москва, 2000 г.))
Дисциплинарный батальон радикально отличается от гауптвахты во всем. В том числе и в неуставной социальной структуре и символике, которая больше напоминает лагерно-уголовную. Все заключенные делятся на три класса: блоть (элита), пацаны (масса), палево (парии).
[Из интервью с солдатами-заключенными одного из дисциплинарных батальонов]
— Видите ли… Люди делятся на три части. Те, которые все делают, которые делают не все и которые ничего не делают.
— Ну, это как сказать, «ничего».
— Ну, скажем, которые всеми ими командуют, управляют, скажем.
— Это кто, офицеры?
— Нет, не офицеры. Из своих же.
— И как они называются?
— Блоть. Блатные, типа.
— А среднее звено, масса?
— Мужики, пацаны.
— А те, «кто все делает»?
— Палево, в смысле, пидоры.
— Что, вы их «любите»?
— Раньше их е…и. А сейчас вот год уже как их никто не е…т, простите, не трахает.
— Кому они нужны.
— А как вы сейчас «опускаете»?
— Да они сами…
— Вот этот сам так жить захотел. Ему сказали — «иди мой очко», он и пошел. И вовсе не обязательно его е…ть, в смысле трахать, или там ссать на него. Раз пошел сам на «очко» — то он уже «опущенный».
— «Опущенные» — это те, кто не хочет жить, как пацаны живут.
((ПМА, 2000 г.))
В основу деления оказавшихся в дисбате заложен принцип градации качества совершенных преступлений, за которые они были осуждены. В дисбат попадают совершившие правонарушения. Притом трибунал, приговаривая солдата к лишению свободы в дисциплинарном батальоне, чаще всего не принимает во внимание самый важный для отправления правосудия факт: причины нарушения устава. Очень часто на одних нарах с настоящими преступниками оказываются и их жертвы — молодые солдаты, оставившие часть, не выдержав издевательств. Для них нет иного выхода, кроме обращения в правозащитные организации. Эту ситуацию комментирует председатель Новосибирского отделения Комитета солдатских матерей РФ Р. А. Белик:
[Из интервью. Полный текст см. в приложении (Приложение, I.5).]
— В дисбат попадают и те, кто пытался бежать от армейского насилия, и те, кто это насилие осуществлял. Их там вместе содержат?
— Да, и более того, не учитывают это при определении наказания. Вот недавно случай был. Парня забрали, а у него отец — инвалид, мать — гипертоник. И вот мать попадает в больницу, соседи дали телеграмму, и ему предоставляют отпуск на 10 суток. Но мать в больнице-то не 10 суток лежит. Ну, в комендатуре ему еще три дня добавили. Но когда он стал возвращаться, билетов не было даже по воинским требованиям. Опоздал в часть. Ему дали два года дисбата. И вместе с ним, в том же этапе ехал садист, который изуродовал другого солдата, несколько раз приложил раскаленный утюг к его лицу. И ему тоже дали два года. Я беру эти два дела и иду к прокурору, спрашиваю: «Это, по-вашему, справедливо?».
— И что он ответил?
— А, говорит, ничего не могу поделать, такова судебная практика. Так соответствует эта судебная практика целям и задачам наказания? На справедливость ориентируется правовая система или на судебную практику? Бывает, что в тюрьму попадают просто ни за что. Например, один взял машину покататься. Круг по плацу сделал и куда-то въехал, помял машину. Ему вменили «порчу государственного имущества» и дали срок.
С другим, вообще, история была. Он с детства бредил лошадьми. Когда подрос, все свои вещи продал, собрал деньги, купил жеребенка. Потом ушел армию. Служил нормально, во время службы где-то работал в сельской местности. И тут он увидел лошадей. Ну, не мог сдержаться, вскочил на коня и помчался, душу отвел. Покатался и вернулся на место. На него завели уголовное дело за конокрадство. А он еще тихий такой был, ничего объяснить не мог, что-то мямлил. Ну, его, слава Богу, мы спасли, дело закрыли. И эта практика суда, этот невнятно прописанный закон, оставляет судьбу человека полностью на откуп следствию.
Вот, например, одному мальчику за какую-то мелочь решили устроить показательный суд. Продемонстрировать на его примере, как они блюдут закон, и дать на всю катушку 10 лет. Так после моей речи ему дали 1 год условно!
((ПМА, Новосибирск, 2000 г.))
Как видно из ее повествования, судебные органы руководствуются формальной стороной вопроса, ориентируясь на «судебную практику», которая, рассматривая отношение «личность — система», de facto руководствуется презумпцией виновности личности и даже не предполагает возможность преступности самой системы. Отдельные представители командования дисциплинарных батальонов, с которыми нам удалось побеседовать (по этическим соображениям я не называю фамилий, должностей и прочих координат), также не видят проблемы в совместном содержании объектов и субъектов неуставного насилия, равно как и в самом существовании категории опущенных:
[Из интервью с представителем официальной власти одного из дисциплинарных батальонов]
— И что, у вас все вместе — и преступники, и беглецы?
— Во-первых, беглецы тоже преступники. Почему они должны бегать, а кто-то за них служить? Во-вторых, у нас все сидят вместе, и я считаю это правильным.
— То есть все, кто сидит, находится в одинаковом положении? Все в равной мере работают? А какая иерархия у вас в дисбате: дедовщина, или как в тюрьме?
— А у нас нет неуставных отношений. Все одинаковые, все осознали свою вину и все исправляются.
— Извините. Я хотел спросить, кто в дисбате чистит туалеты?
— Как кто?! Пидоры чистят.
— ???????
— А что? Пидоры нужны. Они порядок наводят. Этих же скотов не заставишь. А так — везде порядок! Ведь чисто же?…И вообще, вот Вы наверное подумаете, что это неправильно, а я считаю, что эти… ну, опущенные, самые опасные. Они на воле совершают самые жестокие преступления. Потому что озлобленные. <…>
((ПМА, 2000 г.))
Подобной точки зрения придерживаются и некоторые заключенные:
— А туда, в опущенные, попадают какие люди? За что они в дисбате?
— Палевом здесь становится тот, кто в своей части был чмом, кто сюда за это и попал.
— Нет, серьезно! Они только о себе думают. Убегают они из части, а ведь не думают, что пацанам потом неделю не спать, его ловить. Вот я, например, здесь сейчас стою, за забором ведь. И что бы мне не убежать? Раз плюнуть. Вот она, свобода! А я не бегу, почему? Не потому, что боюсь, что поймают. Не поймают! А потому, что знаю, что пацанов из-за меня по тревоге подымут.
— Убегают они почему? Им, видите ли, тяжело! А кому не тяжело? Все через это прошли.
— А вы сюда за что попали?
— Мы-то? За грабеж. Гражданского одного ограбили, когда в отпуске были. А он, сука, в суд подал. Не хорошо это, конечно, грабить. Да ничего, жизнь она же учит. Вот это мне урок на всю жизнь. Без него, наверное, еще чего серьезнее бы натворил. Но зато я из части не убегал.
— Раз ты здесь за грабеж, ты к какой группе относишься, к блоти?
— Нет, мы здесь все мужики.
— А чтобы попасть в блоть, по какой статье нужно проходить?
— Не в статье дело. И вообще-то об этом вот так, на улице, не говорят. Ты уж извини.
— Понятно. А как на положение в дисбате влияет то, сколько ты прослужил вообще?
— Никак не влияет, здесь все совсем по-другому. Главное это вовремя понять. Здесь все зависит не от того, сколько ты прослужил, а от того, что ты за человек. Конечно, это многим не понятно. Бывает, придет та-а-а-кой кру-у-у-той дембель! И ему не понятно, почему он, крутой дембель, должен слушаться, например, меня, маленького и чахлого, и мыть пол. Ему объясняют, что здесь другие порядки. Если поймет, тогда с ним будет все нормально.
((ПМА, 2000 г.))
Как следует из разговоров с командованием дисциплинарных батальонов, с заключенными и правозащитниками, для солдата, попавшего в ситуацию, грозящую ему физическим и/или моральным уничтожением, нет иного выхода, кроме обращения в правозащитные организации и освещения своих проблем в самой широкой аудитории.
Источниками доминантных отношений в дисциплинарных батальонах являются, во-первых, уголовные традиции, поскольку большинство заключенных солдат проходят через общие следственные изоляторы, в которых расширяют свои навыки выживания в экстремальных группах. Во-вторых, на уголовные нравы накладываются рефлексы дедовщины. В-третьих, неуставное насилие питает официальная «судебная практика», смешивая тех, кто творил насилие, с теми, кто нарушил устав, от насилия спасаясь. При этом совершенно ясно, что доминантные позиции в дисбатах занимают наиболее агрессивные лица, осужденные за преступления против личности, тогда как вынужденные дезертиры займут низшие этажи социальной иерархии.
Как мы видим, основной заботой судебной практики является не восстановление справедливости по отношению к конкретной личности, а воспроизводство самой себя.
«Армейский ландшафт» — «местность» крайне «пересеченная», неоднородная, на которой по-разному раскрываются возможности человека и общества. В целом прослеживается такая тенденция: чем более специализировано подразделение и чем более рационализирован его быт и трудовой процесс, и чем шире поле самовыражения личности, тем более здоровые отношения складываются на данном участке армейского «ландшафта». И тем меньше он напоминает унылый пейзаж экстремальных групп, тем слабее потребность оживлять его манипуляциями с вещами и телами в попытке освоить это казенное пространство и ускользающее от измерения время.