• Глава 24 Война началась

  • Глава 25

    Роковое решение Гитлера

  • Глава 26 Дуэль из-за Турции

  • Глава 27

    Попытка связаться с Рузвельтом

  • Глава 28 Операция «Цицерон»

  • Глава 29

    Арест

  • Глава 30 Тюрьма

  • Глава 31 Процесс

  • Глава 32 Заключительный аккорд

  • Часть пятая

    Из Анкары в Нюрнберг

    Глава 24

    Война началась

    Возвращение в Германию. – Упрямство Риббентропа. – Обращение к королю Швеции. – Итальянское вторжение в Албанию. – Предложение поста в Анкаре. – Мои условия. – Гитлер денонсирует военно-морской договор. – Прибытие в Стамбул. – Опасения Турции. – Я выступаю посредником между Риббентропом и Чиано. – Новое свидание с Гитлером. – Риббентроп летит в Москву. – Война с Польшей. – Поражение Германии неизбежно. – Три возможности


    Вернувшись из Австрии в Германию, я уехал к себе домой в Валлерфанген. Имение располагалось в середине одного из участков линии Зигфрида [163], и удовольствие от возможности посвятить некоторое время семейным и личным делам после шестилетнего беспрерывного труда было омрачено видом всех этих приготовлений к новой войне. Кроме того, я по-прежнему ожидал казавшегося неминуемым ареста и суда по обвинению в государственной измене за отправку в Швейцарию архива своих докладов Гитлеру.

    Кеттелер и Кагенек поместили их в Цюрихе в банковский сейф, принадлежавший одному из кузенов Кеттелера. Кстати говоря, смерть Кеттелера не была связана с этой операцией, поскольку его «исчезновение» произошло еще до того, как гестапо получило возможность завести следственное дело. Тем не менее последующее расследование выявило, во всей вероятности, достаточно фактов для того, чтобы определить место, где были скрыты документы. Если бы сотрудникам гестапо удалось получить эти бумаги, они были бы для Гейдриха чрезвычайно полезны как оправдание «исчезновения» Кеттелера перед Гитлером и Герингом, не говоря уже о возможности свести счеты со мной. Вальтер Хаген, замечательно хорошо информированный сотрудник абвера, утверждает в своей книге «Die Geheime Front» («Тайный фронт»), опубликованной после войны, что Гейдрих никогда не смог простить себе, что позволил мне спастись во время путча Рема. «Вплоть до самой смерти Гейдриха один из сотрудников его секретной службы имел постоянный приказ любой ценой ликвидировать Папена», – пишет Хаген.

    В Швейцарию я не отправлял никаких документов, которые могли бы послужить гестапо материалом для фабрикации против меня обвинения. Мой исходный проект завещания Гинденбурга, вопреки некоторым получившим распространение слухам, не входил в число положенных на хранение бумаг. Но я не был уверен в том, что там не могли оказаться какие-либо заметки самого Кеттелера, касавшиеся его планов устранения Гитлера или наших бесед по этому поводу. Поэтому я решил отправить в Цюрих Кагенека, снабдив его удостоверением службы дипломатического курьера, для того чтобы он привез документы назад в Германию прежде, чем его вынудят сделать это судебным постановлением. Кагенек пришел к выводу, что невозможно уместить всю массу бумаг – это были плоды четырехлетней работы – в сумку для дипломатической почты без риска при пересечении границы привлечь к себе внимание агентов гестапо. Поэтому он сжег большую часть документов, привезя мне оставшиеся.

    Тем временем гестапо пронюхало о наших действиях. Начальник курьерской службы министерства иностранных дел предупредил меня, что Кагенека собираются арестовать. Он, однако, сумел бежать в Швецию. Тогда я решил, что лучше всего будет вернуть оставшиеся документы Гитлеру с просьбой лично перечитать их и в случае, если он усмотрит в них признаки измены, предать меня суду. Я повторил, что после своего неожиданного увольнения отправил их в Швейцарию только для того, чтобы иметь возможность доказать, какого рода политику я проводил в Австрии. В это время гестапо шло в Цюрихе по следу, но в результате его сотрудникам был продемонстрирован только пустой сейф. Напряженная ситуация затянулась на несколько недель, пока более важные события не заставили Гитлера и Геринга распорядиться, чтобы Гиммлер и Гейдрих бросили заниматься этим делом.

    О судетском кризисе я впервые узнал из газет. Мое единственное вмешательство в переговоры в Годесберге[164] заключалось в отправке телеграммы на имя Гитлера и письма, написанного мистеру Невиллу Чемберлену уже после завершения мюнхенской встречи. В телеграмме я напоминал Гитлеру о его торжественном обещании принести германскому народу мир и умолял его не упустить случая достичь согласия с Великобританией. Мистера Чемберлена много критиковали, причем, на мой взгляд, несправедливо, за его визит в Германию и за Мюнхенский пакт. Он имел в виду две цели – выиграть время для завершения программы перевооружения Великобритании и, что самое главное, сохранить на достойных условиях мир. Необузданная радость простых людей в Германии, выплеснувшаяся в момент, когда войны, казалось, удалось избежать, служила достаточным признанием его мужества, проявленного в этих поездках. Кое-что из вышесказанного я сообщил мистеру Чемберлену в длинном письме. Его ответ затерялся во время войны, но я помню одну фразу, содержавшуюся в нем: «Я очень рад, что мне удалось прикоснуться к сердцу Германии». Нам предстояло очень быстро расстаться со своими иллюзиями. Речь Гитлера, произнесенная в начале ноября в Саарбрюккене, продемонстрировала его раздражение британскими планами перевооружения. В то время когда Риббентроп подписывал в Париже консультативный пакт, необходимость которого я так долго отстаивал, изменчивый темперамент Гитлера уже подрывал надежды на европейское урегулирование.

    В Нюрнберге мы узнали, что Гитлер к тому времени принял решение о начале войны. Встреча Гитлера и Геринга с начальниками родов войск, описанная в Протоколе Хоссбаха, произошла 5 ноября 1937 года. В действительности Гитлер был крайне недоволен вмешательством мистера Чемберлена, которое препятствовало его агрессивным планам. Тем не менее теплота, с которой британский премьер-министр был встречен в Германии, и позиция Муссолини и Даладье заставили его на время согласиться на компромисс.

    Примерно в это время у меня произошла еще одна встреча с Риббентропом. Я получил приглашение выступить перед Шведско-германским обществом в Стокгольме, на которое, с разрешения Риббентропа, с радостью согласился. У меня было много друзей в Швеции, и сам король часто проявлял личный интерес к моей политической деятельности. Таким образом, мне предоставлялась прекрасная возможность высказать некоторые свои взгляды на положение в Германии из страны, находящейся за ее границами.

    Оказавшись проездом в Берлине, я посетил Риббентропа, который потребовал показать ему рукопись моей предполагаемой речи. Я объяснил ему, что это невозможно, поскольку я никогда не выступаю по заранее написанному тексту, но даже если бы он у меня имелся, то я бы его не показал. «Вы уже однажды произнесли речь, которая оказалась враждебна государству, – зло сказал Риббентроп. – Я не могу пойти на такой риск еще раз. – Затем, увидев мое изумление, добавил: – Это было в Марбурге».

    «Та речь была произнесена мной как официальным лицом, вице-канцлером, – возразил я. – Вы не имеете права судить или критиковать ее. Если вы не желаете, чтобы я выступал в Стокгольме, мне придется послать телеграмму королю, поскольку он намерен там присутствовать». С этими словами я вышел из кабинета. Как мне еще предстояло выяснить в другой ситуации, это был единственно правильный способ разговаривать с человеком, до такой степени одержимым предрассудками и своим собственным комплексом неполноценности. Он поспешил за мной и извинился. В конце разговора он даже выразил свое удовлетворение по поводу того, что существует человек, который, стремясь укрепить дружбу между странами, готов попытаться разъяснить за границей несколько запутанную германскую внешнюю политику.

    В своей речи я призывал народы Европы объединиться для защиты мира. Король, по обыкновению, был любезен и чуток, и я предложил ему, как старейшине европейских монархов, дать ясно понять Гитлеру, что нынешняя внешняя политика Германии неминуемо ведет к войне и что теперь, после заключения Мюнхенского соглашения и визита Риббентропа в Париж, открылся путь к мирному решению проблем. Король обещал обдумать этот вопрос, но позднее я выяснил, что это предложение было отвергнуто социалистическим правительством Швеции.

    На обратном пути в Берлине необычайно вежливый Риббентроп предложил мне пост посла в Анкаре, остававшийся вакантным уже три месяца. Я отказался. В феврале 1939 года он повторил свое предложение, но я снова отказался. Я получил некоторое представление о той скорости, с которой велось строительство армии, когда мне прислали предписание вновь поступить на военную службу в должности командира пехотного полка, расквартированного в Висбадене. Этот полк должен был войти в состав резервной дивизии, которой, в случае объявления мобилизации, следовало занять линию Зигфрида.

    В политической сфере события следовали одно за другим с замечательной быстротой. Беседа Гитлера с чехословацким президентом Гахой и марш на Прагу окончательно уничтожили репутацию Гитлера как добропорядочного государственного деятеля. Все, что произошло раньше, еще можно было как-то объяснить, но теперь он подвергся всеобщему осуждению за нарушение формального обязательства, данного им мистеру Чемберлену, который после того, как дошел до крайности в своем стремлении сохранить мир, получил такой афронт. Последствия этого были ясны всякому, кто обладал хотя бы малейшей политической проницательностью.

    Я обсуждал положение дел с друзьями в Дрездене, где проходил курс лечения в санатории «Weisse Hirsch»[165], когда раздался экстренный телефонный звонок из министерства иностранных дел в Берлине. На линии был Риббентроп, возбужденно заявивший мне, что я не имею права больше отказываться от поста в Турции. Я поинтересовался, что заставило его делать это предложение в третий раз. Он сообщил мне, что Италия только что оккупировала Албанию – по всей видимости, неожиданно и так же мало считаясь со своим партнером по оси, как и Гитлер при совершении своих недавних «подвигов». Итальянское вторжение, сказал Риббентроп, угрожает еще больше осложнить европейскую ситуацию. Было поразительно услышать подобное заявление от человека, все недавние действия которого так мало учитывали интересы европейской солидарности. Очевидно, что получить ясную картину происходящего по телефону было невозможно, так что мне пришлось прервать свое пребывание в Дрездене и выехать в Берлин.

    Страстная пятница 7 апреля 1937 года – вот дата, которую я никогда не забуду. Мне предстояло решить, стоило ли соглашаться против собственной воли занять пост, который станет для меня причиной пяти лет непрерывных внутренних конфликтов. Мне удалось быстро составить обобщенное представление о ситуации. Основываясь на своем предыдущем знакомстве с Турцией, я знал, что Кемаль Ататюрк официально наказал своим преемникам всегда оставаться начеку в отношении возможного нападения на Дарданеллы со стороны фашистской Италии. Нападение на Албанию и хвастливое заявление графа Чиано о том, что Италия намерена разместить там тридцать дивизий, можно было рассматривать только как окончательное оформление этой угрозы. Ататюрк и его преемник Исмет Инёню[166] заключили договоры с Балканскими государствами, которые, как видно, обеспечивали первую линию обороны. Однако Румыния только что подписала экономическое соглашение с Германией, которое, во всей видимости, указывало на rapprochement с державами оси. Болгария также упорно отказывалась вступить в Балканскую Антанту[167], а германофильские и антитурецкие пристрастия ее правительства являлись постоянным источником опасений за судьбу турецких территорий на европейском материке. Фантазии дуче о Mare Nostrum казались вполне реальной угрозой.

    Положение в Европе стало теперь еще более сложным, чем оно было до Мюнхена. Британская и французская военные делегации вели переговоры в Москве о заключении пактов о взаимопомощи с Польшей и Румынией в качестве сдерживающего фактора против продолжения агрессии Гитлера. Великобритания весьма значительно увеличила свой оборонный бюджет и рассматривала вопрос о предоставлении гарантий Польше, Румынии, Греции и Турции. В разговоре, который произошел у меня с британским послом в Берлине сэром Невиллом Гендерсоном, он подтвердил мое мнение о том, что ситуацию можно еще спасти, если ясно указать Гитлеру – всякая новая агрессия с его стороны будет автоматически означать войну. Еще сохранялась, кажется, возможность упразднить, не затевая общего конфликта, последнее злосчастное наследие Версальского договора, разрешив вопрос о Данцигском коридоре[168].

    И снова меня преследовали те же самые мысли, которые отравляли мне существование в 1934 году в Байрейте, когда после убийства Дольфуса от меня требовалось взять на себя ответственность за труднейшую миссию в Вене. В то время многие из друзей, в свете моего опыта общения с нацистским режимом, не смогли понять принятого мной решения. Из тех, кто поддержал меня тогда, один из моих ближайших союзников, Вильгельм фон Кеттелер, был уже убит. После множества консультаций я пришел теперь к тому же самому выводу. Предпринять последнюю попытку, вложив в нее все, на что способен, для спасения Германии и всего остального мира от угрожающей катастрофы, будет полезнее, чем, надев свой старый мундир, пойти сражаться в безнадежной войне на укреплениях линии Зигфрида.

    Риббентроп мало что мог добавить к моей оценке ситуации. Он и Гитлер, по-видимому, все еще надеялись разрешить вопрос о Польском коридоре, не затевая общей войны и основываясь на уверенности Риббентропа в том, что предупреждения Великобритании являются всего лишь блефом. Я тем не менее надеялся, что он и Гитлер все же спасуют перед возможными последствиями и что удастся внушить Муссолини какое-то понимание требований европейской стабильности. Я решил сделать все возможное для предотвращения конфликта – «еще раз предложить свои услуги этой сатанинской системе», как мой поступок был охарактеризован в обвинительном заключении, выдвинутом против меня в Нюрнберге.

    Принимая во внимание свой прошлый опыт, я попросил, чтобы меня поставили в непосредственное подчинение Гитлеру и дали гарантии, что в гестапо получат приказ рассматривать мою работу как находящуюся вне сферы их влияния. На все это Гитлер согласился. Его единственным условием было, чтобы я, в целях лучшей координации внешней политики, состоял при министерстве иностранных дел, имея при этом, однако, полную возможность в любой момент обращаться непосредственно к нему. Характерно, что он обвинял в ухудшении положения дуче, не сознавая при этом, мне кажется, что его собственное вторжение в Чехословакию было pire qu'un crime – une betise[169]. Все мои надежды на то, что на него можно будет повлиять разумными аргументами, были, однако, рассеяны речью, произнесенной им 28 апреля в рейхстаге, в которой он самым наглым образом обошелся с выдвинутым президентом Рузвельтом требованием гарантий от новой агрессии и объявил о денонсации военно-морского договора с Великобританией. Ответом на данные Польше франко-британские гарантии стало расторжение Германией за пять лет до истечения срока действия пакта о ненападении, подписанного им с маршалом Пилсудским.

    За ошибки психологического плана, совершенные в то время, несет ответственность не один Гитлер. Британские гарантии, например, могли бы послужить сдерживающим средством только при условии, что обещанная помощь могла быть оказана быстро и эффективно. Война еще должна была показать, что они существовали только на бумаге. Гарантии имели бы смысл, если бы мистеру Чемберлену удалось убедить Советский Союз также подписать их, пусть даже ценой согласия на некоторый пересмотр его западных границ с Польшей. Гитлер не напал бы на Польшу, если бы это грозило ему войной на два фронта. Но тот факт, что Великобритания дала Польше гарантии в момент, когда ее переговоры с Россией все еще находились в тупике, возродил в России ее старый страх перед cordon sanitaire и толкнул Сталина в объятия Гитлера.


    Переполненный мрачными мыслями, я в конце апреля погрузился в Восточный экспресс. Риббентропу я подчеркнуто заявил, что в Анкаре буду считать своим долгом поддержание мира и ослабление разгорающихся в Европе политических страстей. Он полностью со мной согласился, и моя задача казалась теперь совершенно ясной: я должен был убедить турок в том, что мы пойдем на все ради избежания европейского конфликта. Мы потребуем от своих итальянских друзей убедительных доказательств того, что они не намерены угрожать интересам Балканских государств и Турции. Нашей первейшей целью будет сохранение status quo, и мы будем сожалеть о любом шаге Турции, направленном на вступление в направленные против нас альянсы. Эта политика была одобрена Гитлером.

    По приезде в Стамбул, где меня встречал наш генеральный консул и большая германская колония, я был крайне встревожен новостью о прибытии в Анкару для ведения важных переговоров с турецким правительством личного посланца Сталина. Поэтому я в тот же вечер продолжил путешествие и смог уже на следующий день вручить президенту Инёню свои верительные грамоты. У нас произошла с ним продолжительная беседа, в ходе которой он сказал мне, что, принимая во внимание тесный союз между Италией и Германией, вторжение в Албанию вызывает самую серьезную озабоченность. Он с удовлетворением принял мои заверения в наших мирных намерениях, но отметил, что Италия тоже делает подобные заявления, которые совершенно не согласуются с ее действиями. Размещение такого большого числа дивизий в стране, где необходимы только незначительные части gendarmerie[170], а также деятельность итальянцев на сильно укрепленных Додеканесских островах являются серьезной провокацией. Намерена ли Германия поддерживать такую политику? Я энергично отрицал это и повторил обещания, данные мне Гитлером и Риббентропом. Президент сообщил, что соглашение с Великобританией и Францией еще требует ратификации. В свете этого я попросил его дать мне возможность вернуться в Берлин, чтобы я мог убедить Гитлера использовать свое влияние на Муссолини для сглаживания напряженной ситуации. Президент пообещал подождать результатов моего посредничества.

    Я немедленно отправил Гитлеру и Риббентропу длинную телеграмму, в которой сообщил об опасениях Турции, и рекомендовал оказать давление на итальянцев с тем, чтобы они сократили гарнизон Албании до минимума, необходимого для поддержания законности и порядка. Кроме того, я предложил передать Турции два маленьких и не имеющих особого значения острова архипелага Додеканес, которые в действительности лежали в ее территориальных водах. Эти жесты могли бы убедить турок в дружественном отношении Италии. Я также отослал пространный печатный меморандум, с копиями начальникам родов вооруженных сил. В нем я постарался убедить своих адресатов в том, что участие Турции в кольце опоясывающих Германию союзов является естественным следствием ее опасений за свою безопасность и отражением ее господствующего военного положения в Восточном Средиземноморье. Я закончил этот документ такими словами:

    «Нарушение равновесия на юго-востоке является только частью напряженного положения в мире. Однако позиция, занятая турками, и их участие в политической изоляции Германии имеют особенную важность для германской политики. Если албанские дела или проблема Польского коридора приведут к вооруженному конфликту, то при существующем распределении сил между группировками держав он может перерасти в новую мировую войну.

    Война 1914–1918 годов доказала, что победить Британскую империю невозможно, не перерезав ее основные транспортные артерии. Ими являются линии коммуникаций с Дальним Востоком и нефтяными источниками, жизненно важными для современной войны. Иными словами, это Суэцкий канал и Персидский залив. Несмотря на то что в последней войне Турция была нашим союзником, наши объединенные усилия не привели к достижению этой цели. При условии, что Турция будет принадлежать к противоположному лагерю, шансы на выполнение подобной задачи бесконечно сокращаются. Турция представляет собой ключ к военной ситуации на Ближнем Востоке. Любая из сторон конфликта, которая лишится возможности использовать ее территорию в качестве базы для своих операций, может автоматически отказаться от мысли о господстве на Среднем Востоке. Поэтому для Германии более чем необходимо сконцентрировать усилия на поддержании мира. Всякая война, навязанная нам империалистической политикой Италии или вызванная нами самими, будет проиграна уже в день своего начала».

    Один отрывок из дневника графа Чиано (Cianos Diaries 1939–1942) касается того, что явилось, кажется, единственным непосредственным результатом моего демарша. Чиано получил представления от германского посла в Риме герра фон Маккензена и от синьора Аттолико, итальянского посла в Берлине, привлекающие внимание к турецким опасениям и содержащие предложения о необходимости сделать по этому поводу определенные заявления. Он цитирует Муссолини, который заметил, что турки заслуживают того, чтобы на них напали, хотя бы уже потому, что они этого боятся. Мой меморандум, кстати говоря, вызвал новый конфликт с Риббентропом, который заявил, что я не имею права посылать подобный документ кому бы то ни было, кроме него самого. Мой интерес, однако, заключался в том, чтобы убедить начальников родов войск, что европейская война станет для Германии самоубийством, и снабдить их аргументами для подкрепления этого мнения. Я в свое время воевал в Сирийской пустыне и в Палестине и имел некоторое представление о проблемах, с которыми им придется там столкнуться.

    Когда я возвратился в Берлин, то оказался во власти праздника, которым отмечалось подписание германо-итальянского союза. Его детали были согласованы Риббентропом и Чиано в первую неделю мая, а объявление о заключении пакта Гитлер намеревался использовать в качестве ответа на действия западных держав. Вечером после церемонии подписания в рейхсканцелярии был организован великолепный прием, и я решил воспользоваться этим удобным случаем для того, чтобы откровенно переговорить с Чиано. Несмотря ни на что, я по-прежнему надеялся, что Муссолини сможет послужить тормозом и использует свое влияние на Гитлера для того, чтобы предотвратить дальнейшее ухудшение ситуации. Поэтому я в энергичных выражениях повторил для Чиано изложенные мне в Анкаре опасения турок и постарался убедить его в абсолютной необходимости предпринять какие-то шаги для ослабления напряженности. Он выслушал все, что я имел ему сказать, но постепенно приходил во все большее раздражение. Когда я закончил говорить, он коротко извинился и, отчаянно жестикулируя, поспешил к Риббентропу.

    Позднее в тот вечер Риббентроп с лицом красным от гнева подошел ко мне. «Чего вы добиваетесь, давая Чиано советы относительно ведения итальянской внешней политики? – спросил он. – Это просто неслыханно. Кто здесь несет ответственность за германскую политику, вы или я? Зачем вы вмешиваетесь в дела, касающиеся нашей дружбы с Италией? Чиано в ярости и очень мне жаловался».

    «Я не оспариваю вашу руководящую роль в определении курса внешней политики, – возразил я. – Однако это ни в коем мере не лишает меня права беседовать с итальянским министром иностранных дел о серьезности сложившегося положения. Три недели тому назад вы послали меня в Анкару, чтобы выяснить, возможно ли еще спасти ситуацию на юго-востоке. Я высказал графу Чиано свое мнение в тех же выражениях, что и вам. Если вы полагаете это недопустимым, то я буду вам весьма признателен, если вы немедленно примете мою отставку. Кроме того, я бы хотел добавить, что нахожу ваш тон совершенно неподобающим. Прошу вас запомнить, что я не привык к подобному обращению». Сказав это, я повернулся и отошел прочь.

    На следующее утро, когда я размышлял, чего же следует теперь ожидать, прибыл курьер с письмом от Риббентропа, в котором он выражал свое сожаление по поводу резкости нашего вечернего разговора и объяснял свое поведение возбужденным состоянием Чиано. Он приглашал меня на обед и прием, который он устраивал в честь Чиано в своем доме в Далеме, и предлагал продолжить наш разговор там.

    Во время этого приема личные отношения были в какой-то степени восстановлены, хотя невозможно сказать, что Чиано принял мои советы близко к сердцу. Он рекомендовал своему послу в Анкаре синьору де Пеппо внимательно следить за мной и, кажется, решил пользоваться упоминанием о моих, как он говорил, «интригах» в качестве одного из средств своего арсенала при возникновении разногласий с Риббентропом.

    По возвращении в Турцию я занялся бесконечным обменом визитами с турецкими министрами и со своими коллегами-дипломатами. Важнейшим среди них, с моей точки зрения, являлся министр иностранных дел месье Сараджоглу. Это был человек с очаровательными, открытыми манерами, с которым мне оказалось легко установить тесные личные отношения и получить возможность с полной откровенностью обсуждать любые проблемы. На протяжении всех пяти лет, проведенных мной в Анкаре, я находился с ним в постоянном контакте. Он заслужил мое высочайшее уважение и как человек, и как министр.

    Вскоре я также оценил достоинства непременного секретаря министерства иностранных дел Нумана Менеменджиоглу, исключительно способного чиновника, который принес своей стране огромную пользу. Он обладал поистине замечательным чутьем на нюансы дипломатии и имел собственное твердое мнение по всем вопросам европейской политики. Он любил откровенность, и всякое его слово было для него обязывающим. Он с самого начала не делал секрета из того, что Германия Гитлера служила для него источником постоянного беспокойства. Турция была заинтересована в балансе сил в Европе. Она также нуждалась в расположенной в центре Европы сильной Германии, которая могла бы выступать в качестве противовеса для империалистических устремлений Советского Союза и русских умыслов относительно Дарданелл. Этот баланс сил нарушался агрессивной политикой государств оси, причем создавалось впечатление, что каждый из партнеров по этой коалиции поощряет другого. Турция должна была сама заботиться о своей безопасности, особенно потому, что ее обязательства в рамках Балканского пакта требовали от нее оказания помощи любому его участнику, подвергшемуся нападению. Я находился не в том положении, чтобы оспаривать эти доводы, и не пытался защищать действия, которые привели к оккупации Чехословакии. Я уверял его в том, что моей главной заботой является поддержание мира, и это единственная причина, по которой я взялся за свою работу вопреки малоприятному опыту общения с нацистским режимом.

    Во время одной из своих первых встреч с месье Менеменджиоглу я описал ему характеры Гитлера и Риббентропа, которого я настоятельно советовал ему навестить во время своего будущего отпуска, который он собирался провести во Франции. Я поступал так в надежде, что ему удастся убедить Риббентропа в необходимости умеренного отношения к Турции. Позднее месье Менеменджиоглу рассказал мне о своей встрече с германским министром. Он и Риббентроп гуляли по саду в сельском поместье последнего, и Риббентроп пытался убедить его отказаться от своего политического курса на союз с западными державами и присоединиться к странам оси. Он, повторяясь, угощал Менеменджиоглу яркими рассказами о соединенной мощи Германии и Италии и об их «воле к сохранению мира». По его словам, единственным желанием Германии было исправление некоторых неприемлых условий Версальского договора. Все это сопровождалось весьма красочными описаниями упадка Британской империи. Однако Менеменджиоглу, совершенно не поддавшийся на его убеждения, был довольно сильно удивлен теми выражениями, в которые было облечено приглашение присоединиться к государствам оси.

    Среди моих коллег-дипломатов меня, без сомнения, больше всех интересовал британский посол сэр Хью Натчбулл-Хаджессен, человек обаятельный и открытый. Он остался бы в моей памяти типичным примером довоенного английского аристократа, если бы в своих мемуарах, «Diplomat in Peace and War», не написал обо мне заведомой и оскорбительной лжи. О моем прибытии в Анкару он пишет: «Германское правительство примерно в течение года старалось заставить турок согласиться на его назначение послом. Вплоть до этой даты [я приехал в апреле] они сопротивлялись, но, даже дав согласие, приняли его без всякого энтузиазма». Такое толкование событий мне непонятно. Я согласился занять предложенный пост только 11 апреля. Запрос турецкому правительству о согласии на назначение меня послом мог быть отправлен самое раннее 12 апреля, всего за четырнадцать дней до моего приезда. Утвердительный ответ турок был получен почти немедленно.

    В книге есть еще множество превратных интерпретаций того же рода, однако есть один личный момент, в отношении которого я бы хотел поправить сэра Хью даже спустя столько лет. Примерно в середине августа я пригласил его с женой к ленчу. Это был для меня несчастный день. Незадолго до их появления я получил телеграмму, сообщавшую о смерти моей матери. Было уже слишком поздно, чтобы отменять приглашение, и я предпочел держать эту печальную новость при себе до тех пор, пока наши гости не уедут. Вполне понятно, я был тогда не в лучшей своей форме, и комментарий сэра Хью был таков: «В его обаянии было нечто ужасающе профессиональное». Мне хотелось бы думать, что по крайней мере теперь, с большим запозданием, я смог извиниться за свое тогдашнее поведение.

    На следующий день я снова выехал в Германию, чтобы присутствовать на похоронах матери, и обнаружил, что политическая ситуация достигла критической точки. Я сразу же решил добиваться приема у Гитлера. По дороге в Берхтесгаден, куда я приехал 20 августа, я видел, что все дороги забиты марширующими армейскими колоннами. Казалось, мобилизация идет полным ходом. Когда я спросил, насколько серьезны наши разногласия с Польшей и об очевидной подготовке к войне, Гитлер только улыбнулся. Он, кажется, пребывал в наилучшем настроении. «Строго между нами, – сказал он, – сообщу вам о важнейшем событии, которое должно вскоре произойти». И он подробно рассказал мне о своих усилиях по подрыву переговоров британцев и французов о заключении пакта с Россией. «Завтра герр фон Риббентроп вылетает в Москву для подписания пакта о ненападении с Советским Союзом». Эта новость меня просто ошеломила.

    Сначала возникла мысль о том, что мир теперь обеспечен. Учитывая, что Россия становится союзницей Германии, Польша будет вынуждена прийти по проблеме коридора к какому-либо разумному соглашению. Имея в активе только британские гарантии и не будучи уверены в русском нейтралитете, поляки не посмеют упорствовать в своем отказе. Я облегченно вздохнул и поздравил Гитлера с грандиозной дипломатической победой. Казалось, что мы вернулись к концепциям Бисмарка, который, рассматривая Россию как главную угрозу свободе Европы, в то же время всегда старался ограничить ее устремления путем достижения с ней некоторого взаимопонимания. Я сказал Гитлеру, что этот пакт укрепит положение Германии в Центральной Европе в значительно большей степени, чем любое применение оружия. В ответ на это замечание он еще раз улыбнулся, не предприняв попытки охладить мой энтузиазм. Конечно, им не было произнесено ни слова о бессовестных планах захватить Польшу и поделить добычу с русскими. Мне неизвестно, как далеко он зашел уже в своем решении пожертвовать Прибалтийскими государствами в рамках пакта о ненападении или насколько разграничение «взаимных сфер влияния» стало результатом переговоров, которые 23 августа Риббентроп провел со Сталиным и Молотовым. Во всяком случае, в секретных статьях подписанного в этот день пакта урегулирование этой проблемы относилось на будущее, когда ее предполагалось по-дружески решить между двумя партнерами. Теперь уже очевидно, что эта сторона переговоров подверглась самому внимательному обсуждению Гитлером и Риббентропом еще до отъезда министра иностранных дел. Столь же очевиден и тот факт, что в своей беседе с Гитлером я был крупно дезориентирован во всем, что касалось его действительных планов.

    Ранним утром 21 августа я поехал на аэродром, чтобы проводить Риббентропа. Позднее в газете «Volkische Beobachter» была опубликована наша общая фотография. Без сомнения, именно она породила рассказы о том, что я играл важную роль в переговорах, которые привели к подписанию русско-германского пакта. Сообщали даже, что спустя три дня, на корабле в Босфорском проливе, я встретился с русским послом в Турции, с которым будто бы обсуждал подробности новой дружбы, завязавшейся между странами. На самом же деле я возвратился в Стамбул, все еще уверенный, что все худшее осталось позади, и выразил турецкому правительству мнение, что новое соглашение будет способствовать мирному урегулированию германо-польских отношений.

    Я был только далеким и скверно информированным свидетелем драматических событий последних дней августа. Подобно всем прочим, я связывал свои надежды с последним предложением Гитлера по решению проблемы коридора и даже не подозревал, что оно служило лишь прикрытием для давно и тщательно подготавливавшегося нападения. Фатальное решение было уже принято. Из надежных источников известно – Гитлер до самого последнего момента верил в то, что британские и французские угрозы есть не более чем блеф и что ему позволят единолично осуществить свое собственное решение польского вопроса. Что касается меня, то я был уверен – это нападение означает начало второго всемирного конфликта, и, когда Великобритания 3 сентября объявила войну, понял, что она приведет к конечному падению Германии.

    Сказанное мной не есть мудрость, проявленная задним числом. Мой доверенный секретарь, фрейлейн Мария Розе, записала в то время в своем дневнике: «Я услышала по радио объявление о начале войны в посольстве в Анкаре, одновременно с самим послом и другими сотрудниками аппарата и потом прошла с герром фон Папеном в сад. Он был необычайно сильно взволнован и казался совершенно разбитым. Я никогда не видела его в таком состоянии, ни в худшие дни июня 1934 года, ни даже после убийства его друга Кеттелера. Я запомнила каждое произнесенное им слово: «Запомните мои слова – эта война станет самым страшным преступлением и величайшим безумием из всего, совершенного Гитлером и его кликой. Германия ни в коем случае не может выиграть войну. От нее не останется ничего, кроме развалин».

    Сейчас я должен сам задать себе вопрос, который был поставлен передо мной шесть лет спустя в Нюрнберге: «Что я собирался предпринять?» Даже без документальных доказательств, которые стали доступны позднее, было ясно, что Гитлер спровоцировал войну и вверг Германию в неслыханную катастрофу. Казалось, у меня есть три варианта поведения. Я мог обратиться ко всему миру с горячим протестом, который указал бы на внутреннее моральное ослабление Германии. Для этого мне пришлось бы не возвращаться в Германию и просить убежища в Турции. К тому же такой ход казался бессмысленным. Война показала, что даже самые горячие патриоты, став эмигрантами, оказывались не в состоянии добиться каких бы то ни было результатов для приближения окончания войны и восстановления мира. Я также мог выйти в отставку. Это означало бы для меня необходимость надеть мундир и принять командование полком. Третья возможность состояла в том, чтобы остаться на своем посту в Анкаре, что, казалось, предлагало лучшие шансы на предотвращение грядущей катастрофы. Ответить на вопрос, в каком качестве я могу принести больше пользы – как полковник или как посол, – было очень просто. Анкара являлась ключевым постом для всякого, кто хотел попытаться ограничить конфликт. Я решил оставаться на месте и тем самым подверг себя значительно большим опасностям, чем те, с которыми я мог бы столкнуться, став эмигрантом.

    Глава 25

    Роковое решение Гитлера

    Война меняет нашу жизнь. – Нейтралитет России и Турции. – Балканский пакт. – Усилия включить в него Болгарию. – Голландское посредничество в конфликте. – Формула мира. – Мой конфликт с Риббентропом в Берлине. – Беседа с Вицлебеном. – Гитлер и Вестфальский мирный договор. – Предложение королевы Вильгельмины отвергнуто. – Крах мирного наступления. – Беседа с царем Борисом. – Меморандум для Гитлера. – Оккупация Дании и Норвегии. – Вступление Италии в войну. – Беспокойство турок. – Отсутствие у Турции современного оружия. – Британская и германская политика. – Еще одна встреча с Гитлером. – Его гневная реакция на поведение Великобритании. – Последний призыв к его здравому смыслу. – Выступление в рейхстаге и реакция на него. – Доклад месье Массильи. – Нападение Италии на Грецию. – Обязательства Турции. – Я успокаиваю президента Инёню. – Берлин. – Визит Молотова. – Россия и Дарданеллы. – Сфера влияния на Балканах. – Операция «Барбаросса»


    Война, развязанная Гитлером, в один момент изменила весь строй нашей жизни. Мы оказались в одном городе с нашими новыми врагами, а поскольку в Анкаре есть всего одна главная улица, проспект Джанкайя, то мы были вынуждены при многочисленных невольных встречах притворяться, что не замечаем друг друга. Из этого правила было только одно исключение. Британский посол сэр Хью Натчбулл-Хаджессен приподнимал шляпу всякий раз, когда видел мою жену или меня. Я находил в его вежливом жесте посреди ежедневного напряжения приятное разнообразие и, естественно, отвечал на приветствие.

    Число дипломатов нейтральных государств было ограниченно, к тому же большинство из них, хотя и вели себя при личных встречах весьма любезно, не могли тратить много времени на представителя гитлеровской Германии. Мне приходилось в последующие годы часто беседовать со швейцарским посланником месье Ларди, который служил мне очень полезным каналом для передачи своих взглядов британскому послу. Его собственные симпатии были всецело на стороне наших противников, но он был столь честным и прямым человеком, что в 1944 году, когда дипломатические отношения между Германией и Турцией были разорваны, я без колебаний попросил его взять на себя представительство наших интересов. Его неудачи в этом качестве объяснялись, вероятно, пристрастием к бюрократической стороне дела. Самым приятным представителем нейтральных государств в первые месяцы моей работы был голландский уполномоченный, исследователь и дипломат Филипс Христиан Виссер. Я часто беседовал с ним, а позднее мы вместе работали над планом восстановления мира.

    Пока польская кампания развивалась ожидаемым образом, германский посол в Москве граф Шуленбург 2 сентября прислал доклад, касавшийся русских переговоров с турками, направленных на обеспечение турецкого нейтралитета. По моей просьбе этот шаг был предложен Москве Риббентропом, поскольку мне казалось необходимым, чтобы в целях ограничения масштабов конфликта возможно большее количество государств оставались нейтральными. Великобритания старалась убедить румын оказать полякам военную помощь, и этим попыткам можно было противопоставить только наши усилия по сохранению нейтралитета Турции, чтобы таким образом перекрыть Дарданеллы для транспортировки военных грузов в соответствии с договором Монтрё[171].

    17 сентября Шуленбург известил нас о том, что Турция предложила России подписать пакт о взаимопомощи, который должен был, однако, содержать положение о том, что подобная помощь не должна быть направлена против Франции или Англии. Это, по всей вероятности, указывало на новую попытку западных держав создать на Балканах прочный союз для противодействия германской агрессии. В его состав какое-то время входили Румыния, Югославия, Греция и Турция, но никогда – Болгария. Теперь же одной из главных целей политики западных союзников стало присоединение к этому блоку и Болгарии. Если бы турки и русские пришли к соглашению, то последние были бы обязаны оказывать Балканскому союзу или одному из его участников военную помощь в случае нападения Германии.

    Когда после окончания польской кампании были закинуты пробные шары по вопросу восстановления мира, я посчитал своей первейшей обязанностью, насколько возможно, воспрепятствовать разделению Европы на два враждующих лагеря. У нас не имелось никаких разумных причин для нападения на Балканы – при условии, что не будет создаваться препятствий для наших экономических сношений с этими странами. Поэтому я сделал все возможное, чтобы убедить болгар и русских не заключать никаких новых соглашений. Мои болгарские коллеги в Анкаре полностью меня в этом поддерживали. Русские запросили Берлин по поводу того, как им следует отнестись к турецким предложениям. Со своей стороны я рекомендовал их отвергнуть или, по крайней мере, включить условие, которое освобождало бы Россию от обязательства воевать против Болгарии или нас самих.

    В конце концов никакого соглашения подписано не было, хотя западные союзники прилагали энергичные усилия с целью убедить Болгарию присоединиться к Балканскому союзу. Мой британский коллега лично ездил в Софию, чтобы попытаться склонить царя Бориса к вступлению в союз, в то время как договор о союзе между Турцией и западными державами, подписанный 19 октября 1939 года, накладывал на нее обязательства стараться привлечь Болгарию на свою сторону. Я по сию пору удивляюсь тому отсутствию понимания ситуации на Балканах, которое продемонстрировали тогда западные союзники. Они, кажется, забыли, что мир, заключенный в 1918 году, лишил Болгарию, как бывшую союзницу центральных держав, некоторых имевших для нее важнейшее значение территорий. Македония отошла к Югославии, Добруджа – к Румынии, а жизненно важный для нее выход к Эгейскому морю, гавань Дедеагач, – к Греции. Неудивительно, что этот обрубок прежней Болгарии проявлял мало энтузиазма по поводу союза со странами, принявшими участие в ее ограблении. К тому же многовековая история болгаро-турецких отношений очень мало способствовала взаимопониманию между двумя странами. Привлечение Болгарии на сторону западных союзников представлялось предприятием безнадежным, хотя даже после падения Франции в 1940 году на турок еще оказывалось давление с целью установить с болгарами rapprochement.

    За это время я несколько раз беседовал со своим голландским коллегой месье Виссером на предмет выяснения возможности восстановления мира на Западном фронте после завершения польской кампании. Германские армии вывешивали там плакаты с обещаниями не начинать стрельбу первыми, на что французские солдаты отвечали такими же заверениями. По обе стороны фронта ощущалось сильнейшее отвращение к мысли о начале боевых действий, и, казалось, момент был самый выгодный для принятия каких-то дипломатических мер. Моя формула была такова: независимая Польша должна быть восстановлена с условием присоединения к Германии ее западных пограничных провинций. Следует восстановить суверенитет Чехословакии в границах тогдашнего протектората при сохранении ее связи с Германией только на уровне союза. Всякая угроза нападения на Балканы или Восточное Средиземноморье должна быть исключена особыми германскими гарантиями. Я предпочитал бы обсудить этот вопрос с Гитлером и постараться привлечь его на свою сторону прежде, чем связываться с Риббентропом. Я надеялся убедить фюрера в том, что буферное польское государство может быть для нас только полезно, а находящаяся с нами в союзе Чехословакия станет для Германии достаточной гарантией безопасности. Месье Виссер обещал выяснить в правительстве Нидерландов, не согласится ли оно выступить в роли посредника и представить этот план правительству Великобритании. Как только голландское правительство обозначило свое согласие, он также известил об этом шаге британского посла. С этого момента дело приняло официальный оборот, и мне пришлось сообщить о нем Риббентропу. В результате он немедленно отверг весь проект в целом.

    18 октября я отправился в Берлин. Риббентроп болел, но прислал мне записку, указывая, что я ни при каких обстоятельствах не должен говорить с Гитлером о каких бы то ни было планах заключения мира. Тем не менее это не помешало мне через два дня иметь с Гитлером продолжительную беседу, в ходе которой я обрисовал ему свое видение общей ситуации и возможность при посредничестве голландского правительства предпринять шаги к достижению мира. Подробности, согласованные мной и Виссером, я приберег для второй встречи. Гитлер не проявил никакой немедленной реакции, не высказав ни одобрения, ни порицания, но просил меня сразу же по возвращении из запланированной мной двухдневной поездки домой в Саар продолжить наши переговоры.

    На Риббентропа этот разговор произвел ошеломляющий эффект. Уволить меня он не мог, а потому издал циркуляр, запрещавший всем чинам его министерства принимать меня или вести со мной беседы на политические темы. Должно быть, в истории дипломатии не бывало еще случая, чтобы министр иностранных дел подобным образом препятствовал своему послу в исполнении его обязанностей. У меня до сих пор сохранилась копия этого поразительного документа.

    Мой короткий визит в Саар запомнился в основном разговором, который произошел у меня в Кройцнахе, где располагался местный армейский штаб, с главнокомандующим, генералом фон Вицлебеном. Он уже был известен своим отрицательным отношением к режиму – впоследствии он стал одной из главных жертв неудавшегося покушения на жизнь Гитлера в июле 1944 года, – и я весьма откровенно обменялся с ним мнениями о возможностях окончания войны – если будет необходимо, то и против воли Гитлера и Риббентропа. Вицлебен тогда еще надеялся на возможность убедить Гитлера в бессмысленности попыток ведения Второй[172] мировой войны. Он хотел знать, будут ли отвергнуты возражения, выдвинутые Генеральным штабом. У меня сохранилось яркое впечатление от его решимости сделать все возможное для предотвращения грядущей катастрофы.

    По возвращении в Берлин у меня произошла вторая беседа с Гитлером, которому я немедленно пожаловался на смехотворный приказ, изданный Риббентропом для своего персонала. Я сказал ему, что невозможно продолжать работу с министром иностранных дел, который пользуется такими методами. Гитлер ответил, что Риббентроп очень сильно волнуется и мне не следует принимать этот инцидент всерьез. Потом я сообщил ему о своих впечатлениях, полученных на Западном фронте, о полнейшем отсутствии энтузиазма среди солдат, с которыми я встречался, и об общей апатии, с которой я столкнулся. Я настаивал перед ним на необходимости немедленно положить конец конфликту по причине господствующей психологической атмосферы. На мои предложения в отношении Польши и Чехословакии он только пожал плечами. Я сказал ему, что министр иностранных дел не может запретить мне выражать мнение, которое разделяется всеми немцами. Должен еще существовать какой-то способ не дать Второй мировой войне разгореться в полную силу.

    Гитлер меня не прерывал, но у меня возникло ощущение, что он стал менее восприимчив к разумной аргументации, чем был тремя днями ранее. Дружеским жестом положив руки мне на плечи, он сказал: «Нет, дорогой мой герр фон Папен, такой возможности пересмотреть условия Вестфальского мира[173] может никогда больше не возникнуть. Мы не должны теперь позволить себя остановить». Какой еще Вестфальский мир? Я торопливо перебирал свои знания по истории, чтобы поставить его ссылку в правильный контекст, но, как выяснилось, делал это совершенно напрасно. Разразившись потоком слов, Гитлер стремился доказать, что теперь представляется шанс упрочить позиции Германии в Центральной Европе, подорванные Тридцатилетней войной и заключенным в 1648 году в Мюнстере договором. Нет смысла воспроизводить здесь мои возражения. Было ясно, что это одно из решений Гитлера, принятых под влиянием его ненадежных советчиков. Все, входившие в его свиту, начиная с Боле, Розенберга, Бормана и Геббельса и заканчивая придворным фотографом Гофманом и различными вхожими в штаб-квартиру фюрера дамами, почитали себя знатоками в вопросах внешней политики. При этом не вызывало сомнений только одно: чем более идиотским и нереалистичным бывало предложение, тем с большей вероятностью Гитлер начинал действовать в соответствии с ним. Любая попытка вмешательства оказывалась бесполезной. Я никогда еще не покидал рейхсканцелярию в таком разочаровании.

    Указания Риббентропа исполнялись с точностью до запятой. Я не был принят ни одним из ответственных лиц министерства, которые все опасались себя скомпрометировать. Он известил меня, что на письмо, присланное королевой Нидерландов Гитлеру, в котором она предлагала свое посредничество, не будет даже дано ответа. Когда я обратился за поддержкой к Герингу, он сказал, что сам сильно склоняется в пользу окончания войны, но Гитлер и Риббентроп приняли решение расквитаться с Великобританией и он не способен на них повлиять. Когда я уходил, рейхсмаршал посоветовал мне быть немного осторожнее с замечаниями, которые я делаю в присутствии иностранных дипломатов по поводу смены режима и возможности восстановления монархии. Все их доклады перехватываются и расшифровываются, и я должен быть готов к неприятным для себя последствиям.

    Таким образом, действия, направленные на заключение мира, закончились провалом. Единственная надежда оставалась на то, что Генеральному штабу удастся убедить Гитлера в том, что ситуация не способствует ведению мировой войны. Действия его сотрудников, направленные на отсрочку наступления на западе, хорошо известны.

    Я возвращался в Анкару разочарованным и удрученным. В Софии у меня произошел длинный разговор с царем Борисом. Я не мог сказать ему, что сам уже потерял всякую надежду на локализацию конфликта, но заверил его, что предприму все возможное для обеспечения нейтралитета Турции, и тем несколько уменьшил его опасения. Царь совершенно откровенно говорил о проблемах своей страны. Он не стремился ни к каким союзам с любой из сторон конфликта, но относился с симпатией к усилиям Германии, направленным на отмену худших условий Версальского договора. Будущее еще должно было показать, извлечет ли Болгария какие-либо выгоды из такой политики. Он был инстинктивным противником турок и очень просил меня не относиться слишком серьезно к их обещаниям сохранять нейтралитет. Несмотря на это, он разделял мое мнение, что следует избегать по мере возможности дальнейшего расширения альянсов.

    В конце декабря я направил Гитлеру еще один меморандум, в котором развивал то соображение, что самым мощным оружием западных союзников является их пропаганда. Описывая диктаторские методы нацистского режима как направленные на удушение любой свободы мнений, они старались убедить нейтральные государства в том, что общие интересы требуют искоренения подобной практики. Существовал только один способ противостоять подобной пропаганде: Германия должна перестать быть полицейским государством и вернуться к конституционным методам правления путем возвращения германскому народу права самому решать свою судьбу, не подвергаясь опасности казни или заключения в концентрационный лагерь. Гитлер обязан выполнить свои предыдущие обещания о даровании немцам конституции и настоящего парламента, в котором будет возможно свободно обсуждать все имеющие государственную важность вопросы и принимать решения демократическими методами. Я привел в качестве примера работу парламентских институтов Великобритании в ходе войны и то, как свободный народ для достижения общей цели сплотился вокруг своего правительства. При этом я выразил свое убеждение, что германский народ, получив такую же возможность, придет к верному решению. Восстановление конституционных прав сделает позицию германского правительства более прочной, чем когда-либо.

    Судьба этого документа осталась мне неизвестна, но позднее мне передавали, что, по мнению бывшего гаулейтера Австрии Хабихта, которого Риббентроп устроил заместителем министра иностранных дел, это был самый осмысленный доклад из всех, какие ему довелось читать. Очевидно, что Хабихт, устраненный мной с его поста, как можно вспомнить, в 1934 году, со временем чему-то все же научился. Позднее он погиб на русском фронте.

    События теперь сменяли друг друга очень быстро. В апреле произошел захват Дании и Норвегии. 10 мая одержимость Гитлера мыслью о Вестфальском мирном договоре выразилась в наступлении на Бельгию, Голландию и Францию. Для меня это был очень горький момент. Я отправил своему другу Виссеру личное письмо, в котором выражал сожаление по поводу этого события и нашей неспособности предотвратить обрушившийся на нас катаклизм. Я только надеюсь, добавлял я, что наша личная дружба не пострадает, если нам суждено будет пережить войну.

    10 июня в войну вступила Италия, поставив тем самым Турцию перед проблемой ее обязательств в рамках союза с западными державами, выполнение которых требовало теперь объявления войны державам оси. Тем не менее одна из статей договора освобождала ее от этой необходимости – та, что предусматривала ситуацию, в которой объявление войны ставило бы Турцию под угрозу нападения некой третьей державы.

    После подписания в Москве русско-германского пакта в отношениях турок с Советской Россией наступило заметное похолодание. Казалось весьма вероятным, что в случае, если Турция станет боевым партнером западных союзников, русские возобновят свои старинные претензии на обладание Дарданеллами. Нимало не сомневаясь, я представил этот мощный аргумент господам Сараджоглу и Менеменджиоглу, не посмотрев на то, что, вменив нашим русским союзникам подобные намерения, я пошел совершенно вразрез с инструкциями Риббентропа. Из многочисленных бесед с советским послом месье Терентьевым мне было известно, насколько сильно его правительство желало мирным путем или силой оружия добиться пересмотра условий конвенции, подписанной в Монтрё.

    Интересно прочитать в воспоминаниях сэра Хью Натчбулл– Хаджессена, что он усматривал основную причину невыполнения турками своих вполне определенных обязательств по договору с союзниками в недостаточности снаряжения турецкой армии. Было неясно, где ей придется воевать. Не имелось судов для доставки войск в Италию или Грецию, и казалось чрезмерным требовать от Турции вступления в войну в момент разгрома Франции и катастрофы, постигшей британский экспедиционный корпус в Дюнкерке. Нет, однако, никакого сомнения в том, что подобный шаг имел бы громадное моральное значение, ввиду чего сэр Хью и французский посол месье Массильи удвоили свои усилия, уговаривая Турцию присоединиться к их странам. Несмотря на это, они столкнулись с невозможностью поколебать здравый смысл турок.

    Великолепные солдаты турецкой армии были совершенно лишены современных технических средств и вооружений для ведения войны – танков и, что самое главное, подобающей авиации. Их британские союзники потеряли большую часть своего собственного снаряжения в Дюнкерке и не имели возможности удовлетворить потребности Турции. И начальник турецкого штаба маршал Чакмак, и президент Инёню имели достаточно ясное представление о требованиях ведения современной войны. Я же, в свою очередь, постарался, чтобы мой военный атташе генерал Роде, который в свое время сам был инструктором в турецкой армии, полностью информировал их о тактическом опыте, приобретенном нами во время польской и французской кампаний.

    Через несколько недель после окончания кампании во Франции в Анкару прибыла для обсуждения потребностей Турции британская военная делегация. В связи с этим я пригласил нескольких своих знакомых из турецких военных кругов в посольство на просмотр фильма. Большая часть основных военных действий была заснята фронтовыми операторами, усилия которых позволили получить весьма реалистическую картину проведения современных боевых операций и использования новейших вооружений. Лента произвела на моих друзей глубокое впечатление, благодаря чему они оказались хорошо подготовлены к приему британских визитеров. Различие между отношением британцев и моим собственным к желанию Турции модернизировать и перевооружить свою армию заключалось в том, что британцы на протяжении четырех лет всеми возможными способами старались втянуть Турцию в войну, в то время как я сумел настолько укрепить ее позиции, что она получила возможность защищать свой нейтралитет от всякого нападения любой из сторон.

    Я вернулся в Германию за три дня до выступления Гитлера в рейхстаге, назначенного на 19 июля, и навестил его в Берхтесгадене. Его резкий отказ удовлетворить территориальные притязания Италии и манера, в которой он потешил гордость французов, позволив им даже сохранить свой флот, показались мне признаком его стремления установить на европейском материке нечто вроде равновесия. Британское правительство поступило бы весьма разумно, если бы воспользовалось этим изменением его настроения. Вместо этого они объявили о своих намерениях игнорировать любые мирные предложения. Я застал Гитлера в злобном раздражении из-за кампании, поднятой в зарубежной прессе, которая заранее отвергала еще не сделанные им предложения. Я стал внушать ему мысль о необходимости немедленно обратить внимание на вопросы переустройства Европы. История никогда больше не предоставит для этого такого удобного момента – при условии, что проблема будет решена с мудростью и умеренностью. Я старался убедить его в том, что резкий отказ Великобритании от идеи примирения является признаком ее слабости. Если Францию, Бельгию, Голландию и Скандинавские страны удастся склонить к сотрудничеству, не предъявляя территориальных и экономических требований, то в свое время и Великобритания будет вынуждена к ним присоединиться.

    С другой стороны, продолжение войны может грозить катастрофой. Даже если вторжение в Англию окажется успешным, Британская империя продолжит борьбу, опираясь на Америку. К тому же, спрашивал я у Гитлера, чего на самом деле стоит нейтралитет русских? Все, на что они могут надеяться, это непрекращающаяся война, в результате которой Европа настолько истощит себя, что им будет много легче добиться своей цели – революции. Гитлер слушал меня внимательно, не прерывая. Он полностью согласился со всеми моими доводами, но спросил, каким образом можно будет покрыть связанные с войной издержки, если подписанный договор о мире не будет содержать статей о выплате репараций. Я сказал, что в условиях европейской стабильности, при наличии развитых двухсторонних торговых соглашений, долги Германии будут ликвидированы гораздо быстрее, чем с помощью репарационных платежей. Последняя война это уже доказала. Если Великобритания все же продолжит борьбу, то Европу тем не менее можно будет отстоять даже при условии эвакуации Германией берегов Ла-Манша и Голландии с Бельгией. Единство общей политики позволит заключать оборонительные пакты с различными заинтересованными странами и даже сохранять, в случае необходимости, в этих странах прикрытие из германских войск до тех пор, пока не будут достаточно развиты их собственные военные силы. У меня создалось впечатление, что Гитлер с большим вниманием отнесся к этой мысли. Он, кажется, считал, что будет возможно склонить к идее европейского сотрудничества Францию, к тому же, по-видимому, вовсе не был склонен таскать своими руками из огня каштаны для своих итальянских партнеров. Их вклад в общее дело до сих пор вызывал у него только сарказм. «Они стали ненасытными», – говорил он.

    Однако, вопреки моим надеждам, речь Гитлера в рейхстаге нимало не ободрила встревоженный германский народ. «Я не вижу причин для продолжения этой войны, – говорил он. – Принесенные жертвы пугают… Мистер Черчилль вполне может игнорировать мое заявление. Он может доказывать, что оно вызвано страхом и неверием в возможность окончательной победы. Но что бы ни случилось, моя совесть чиста».

    Однако позиция мистера Черчилля была уже хорошо известна. Он неоднократно заявлял, что его правительство полно решимости продолжать борьбу, «если будет нужно, в течение многих лет, при необходимости – в одиночку». Судьба Европы была уже решена.

    Принимая во внимание послевоенные события, интересно здесь отметить, что сэр Стаффорд Криппс, прибыв в Москву в качестве британского посла, представил новые доводы в пользу перехода России в противоположный лагерь. Германский посол в России Шуленбург 13 июля извещал нас, что Молотов рассказал ему о попытках британцев убедить русское правительство в том, что Германия стремится распространить свою гегемонию на всю Европу, ввиду чего Россия обязана вмешаться, чтобы восстановить европейский баланс сил. Шуленбург также передавал слова Молотова о заявленной британцами готовности признать Балканы русской сферой влияния и об их согласии с притязаниями русских на Дарданеллы.

    Интересно обратить внимание на подобные действия британской дипломатии в то время, когда Турция являлась их официальным союзником. Возможно, что теперь, когда русские действительно обосновались на Балканах, эта мысль не кажется британцам такой уж притягательной.

    Я остался в Берлине, чтобы понаблюдать за ходом событий, но 1 августа снова поехал в Берхтесгаден, чтобы попрощаться с канцлером. Он, кажется, намеревался теперь склонить французов к заключению военного соглашения, направленного против Великобритании. На основании того, что мне удалось узнать в Берлине о планах банды его сумасшедших гаулейтеров, это казалось абсолютно нереальным проектом. Они были, как кажется, одержимы в первую очередь желанием разделить территорию Франции, отторгнув и присоединив к Германии ее северные департаменты и возродив Бургундское государство времен Карла Смелого[174].

    Риббентропу удалось провести против меня еще один недостойный прием. В архивах, захваченных во французском министерстве иностранных дел, его люди обнаружили доклад французского посла в Анкаре месье Массильи. В нем он описывал свою беседу с турецким министром иностранных дел, в которой месье Сараджоглу выдвинул идею воздушного нападения на русские нефтяные промыслы в Баку. Публикация этого документа вызвала ужас Москвы и большое замешательство в Анкаре. Месье Массильи немедленно выступил с опровержением – ничего другого ему делать не оставалось, – а месье Сараджоглу, чтобы успокоить русских, отправил своему послу в Москве открытым текстом телеграмму, привлекая внимание к этому опровержению и описывая все дело как полнейшую выдумку. Риббентроп, однако, не мог с этим примириться и обнародовал заявление в том смысле, что утверждение месье Массильи не соответствует действительности. Надо полагать, в его намерения входило ослабить позиции Сараджоглу и добиться его замены кем-либо, имеющим больше симпатий к Германии. Я посчитал такое развитие событий в высшей степени неприемлемым для себя, поскольку всегда поддерживал с Сараджоглу дружеские отношения, невзирая на его англофильские пристрастия. Мой британский коллега в Анкаре, не медля ни секунды, заявил urbi et orbi[175], что виновником инцидента являюсь я. Поэтому я сказал Риббентропу, что предпринятый им ход делает для меня невозможными дальнейшие контакты с турецким министром иностранных дел, а потому он должен предоставить мне право выразить от его имени сожаления по поводу случившегося и сообщить, что чиновник его департамента печати, несущий ответственность за инцидент, уже уволен. Вопрос был согласован, и начиная с этого момента в моих отношениях с месье Сараджоглу не возникало никаких трений.


    28 октября итальянская армия, базировавшаяся в Албании, напала на Грецию. Для Турции это означало, что предупреждение, содержавшееся в политическом завещании Кемаля Ататюрка, превратилось в реальность. Гитлер, который немедленно осознал откровенную глупость этих новых действий Италии, опоздал попытаться сдержать дуче. Его собственная система ставить партнера перед fait accompli обернулась против него самого, как бумеранг. Практически не оставалось сомнений, что все Балканы будут теперь втянуты в войну, что приводило к распылению сил Германии в момент, когда запутанная ситуация в Центральной Европе делала их концентрацию в этом районе принципиально необходимой. Потрясение, вызванное этим событием в Турции, было колоссальным. Если ее верность своим договорным обязательствам могла быть поставлена под сомнение уже при вступлении в войну Италии, то насколько серьезнее становились эти сомнения теперь, принимая во внимание ее обязанности по отношению к Греции, обусловленные Балканским пактом? В Анкаре не могли с определенностью сказать, что внезапный удар, нанесенный Муссолини, не был исполнен при полном одобрении Гитлера, как не могли они быть уверены и в том, что следующим шагом не станет германское вторжение на Балканы. Напряженность возрастала, а западные союзники продолжали оказывать на турок сильное давление, чтобы напомнить им об их обязательствах по двум договорам.

    На следующий день приходилась годовщина основания Турецкой республики, и весь дипломатический корпус собрался в здании парламента, чтобы приветствовать главу государства. Представители двух враждующих европейских лагерей собрались в разных приемных, но руководителей дипломатических миссий с их сотрудниками приглашали для поздравления президента в алфавитном порядке. Я вошел в залу приемов сразу же после того, как с президентом попрощался сэр Хью Натчбулл-Хаджессен. Лицо месье Инёню было мрачным, и он не проявил того дружелюбия, с которым обыкновенно приветствовал меня как сослуживца времен Первой мировой войны.

    Я поздравил его от имени германского правительства, потом прибавил от себя: «Я понимаю, господин президент, какие сомнения одолевают в настоящий момент вас и вашу страну, и сознаю исключительную серьезность тех решений, которые вам, возможно, предстоит принять. Позвольте мне сейчас и здесь сказать вам следующее. Вы имеете право не слишком доверять заверениям дипломатов, но сейчас перед вами стоит человек, который любит Турцию как свой второй дом и который имел честь быть вашим товарищем по оружию. Я могу обещать, что до тех пор, пока я занимаю свой пост, моя страна не нарушит мирных отношений с вашей страной. Прошу вас рассматривать мои слова как вклад старого друга и союзника в решение проблем, которые стоят перед вами». Исмет Инёню схватил мою руку. Тогда я узнал, что мы поняли друг друга.

    Через несколько дней после этого меня вызвали в Берлин. Я предположил, что Риббентроп хочет обсудить со мной напряженную обстановку, возникшую в связи с нападением Италии на Грецию. В действительности переговоры 12 и 13 ноября должны были коснуться значительно более широкого круга вопросов и были устроены для определения судеб европейского континента. Встретившись 10-го числа с Риббентропом, я сделал для него грубый обзор вопросов, которые предстояло обсудить с месье Молотовым двумя днями позже. Настало время, сказал Риббентроп, прийти с русскими к всеобъемлющему соглашению и определить наши взаимные сферы влияния. Одним из требований будет обеспечение для них выхода в мировой океан через теплые моря, и он хочет узнать мое мнение о позиции Турции и о проблеме Дарданелл. Я повторил те самые доводы, которые уже не раз приводил ему. Для Турции сохранение своего суверенитета над проливами является вопросом жизни и смерти, но существует возможность предложить русским пересмотреть договор в Монтрё таким образом, чтобы разрешить, при известных условиях, проход их боевых кораблей. Изменение договора силой оружия исключается, поскольку это означало бы вступление Турции в войну.

    Гитлер, с которым я также встретился, выражался точнее. Его интересовало, что мы можем предложить русским для того, чтобы удержать их на нашей стороне. Это, сказал он, является самым неотложным вопросом текущего момента, и его необходимо прояснить. Ни одна коалиция в мире не сможет устоять против партнерства Германии и России. Единственный вопрос заключается в цене, которую ему придется за такой союз заплатить. Он готов предложить раздел Британской империи. Он надеялся, что долевое участие в разработке в Персидском заливе нефтяных запасов отвлечет амбиции русских от Румынии, которая имеет важнейшее экономическое значение для Германии. Но как далеко он может зайти в вопросах, касающихся Турции и Дарданелл?

    Я постарался объяснить ему подноготную позиции Турции, зная, что он обладает сильно развитой способностью видеть события в исторической перспективе. Турки господствовали в Дарданеллах около шестисот лет, а первая брешь в их власти над проливами была пробита в 1700 году, когда, по Стамбульскому трактату, Петр Великий получил для своего флота право прохода через них. Начиная с этого момента постоянной целью русской политики стало получение контроля над Дарданеллами и территориями по обоим берегам пролива для того, чтобы стать средиземноморской державой и превратить Черное море в русское озеро. Вопрос о включении России в орбиту Средиземноморья занимал внимание многих поколений. Если бы Россия представляла собой государство европейского типа, этот вопрос мог бы подлежать обсуждению. Однако это условие было невыполнимо. К тому же было немыслимо полностью отрезать Турцию от Европы, отдав тем самым ее длинное Черноморское побережье на милость Советского Союза. Эффект от распространения русского влияния до залива Измит и коммуникаций, связывающих Анкару, Бурсу и Измир, можно понять, только хорошо изучив географию Малой Азии.

    Есть возможность удовлетворить требования русских путем пересмотра, с согласия Турции и прочих заинтересованных сторон, некоторых статей договора в Монтрё. С другой стороны, ничто не угрожает русским интересам на Черном море до тех пор, пока Турция, как нейтральная держава, закрывает Дарданеллы для прохода любых военных кораблей. Поэтому наилучшим выходом из положения будет убедить месье Молотова в желательности сохранения турецкого нейтралитета. Кроме того, я изложил Гитлеру свои сомнения относительно того, что русские на самом деле могут удовлетвориться какими бы то ни было уступками, и напомнил ему об их предложении заключить пакт о взаимопомощи с Болгарией. Тут явно выглядывало раздвоенное копыто дьявола. Русские стремятся в первую очередь к усилению своего влияния на Балканах. Но коль скоро прискорбное решение Муссолини распространить войну на Грецию автоматически заставляет Германию предпринять некоторые военные меры против возможной интервенции Великобритании на нашем южном фланге, то совершенно необходимо, по крайней мере до тех пор, пока продолжается война, препятствовать на Балканах осуществлению русских намерений.

    Молотов прибыл в Берлин 12 ноября в компании заместителя комиссара иностранных дел Деканозова. Я не принимал участия в переговорах, но был представлен Молотову на приеме, устроенном Риббентропом в гостинице «Кайзерхоф». Молотов заметил, что в каком-то смысле со мной уже знаком. За обедом я сидел между Деканозовым и знаменитым шефом гестапо Гейдрихом. Я так никогда до конца не выяснил, по чьей же инициативе мне была оказана такая особая честь, но, поскольку за протокольные вопросы номинально отвечал доктор Мейснер, по моей просьбе ему передали, что после этого случая я не испытываю больше желания участвовать в каких бы то ни было официальных банкетах. Деканозов, маленький человечек с умным и подвижным лицом, говорил только по-русски, и все мои попытки завязать с ним разговор на любых других языках бесславно провалились. Переводчика на нашем конце стола, как видно, не оказалось. Зато Гейдрих будто стремился восстановить равновесие и пребывал, мне кажется, в наилучшем настроении оттого, что оказался за столом рядом с человеком, которого столько раз хотел ликвидировать. Он объяснил, что хотя он редко, в отличие от меня, посещает церковь, но считает себя глубоко верующим человеком. Всякий раз, когда ему приходится лететь на самолете, он чувствует себя гораздо ближе к Всевышнему, чем когда бывает в храме. «Ваш материализм имеет то преимущество, – ответил я, – что вы можете всегда с помощью альтиметра определить, насколько ближе к Богу вы находитесь по сравнению со всеми остальными людьми, оставшимися на земле. Однако способны ли вы доказать, что одновременно удаляетесь на такое же расстояние от Ада?» Похоже, что на этом мы исчерпали все возможные темы для разговора.

    Русские гости уехали, договорившись продолжить переговоры на уровне послов. Перед моим отъездом Гитлер принял меня для короткой беседы и ответил на мой вопрос о прогрессе переговоров с русскими по турецкой проблеме с некоторой досадой. По его словам, у него сложилось впечатление, что русских по-настоящему не интересует состояние послевоенной Европы, зато они стремятся к получению немедленных выгод в Финляндии и Прибалтике. Он остался недоволен гарантиями, которые русские соглашались предоставить Болгарии, однако заметил как-то рассеянно, что мелкие вопросы должны быть подчинены решению главнейших проблем. Коалиция между Германией и Советским Союзом явится неодолимой силой и неминуемо приведет к полной победе. Я не мог оспаривать это конкретное утверждение, но чувствовал, что должен кое-что добавить. «Что мы можем приобрести, – спросил я, – разделив весь мир с русскими? Если придется уступить им Болгарию и Дарданеллы, то неужели вы думаете, что нам удастся остановить их на этом и не дать проглотить все Балканы? Германия уже дала гарантии Румынии и поддерживает дружественные отношения с Болгарией. Венгрия всегда составляла часть старой империи и представляет собой лучший заслон против азиатского влияния. Разве можем мы отдать все это? К тому же турки будут сражаться до последнего, чтобы не делить с русскими своего контроля за Дарданеллами. Тогда вы неминуемо получите на этом фронте войну вдобавок к появлению русских на Средиземном море». Гитлер задумчиво поглядел на меня, но ничего не сказал.

    Информация о гарантиях, предложенных Болгарии Молотовым, позволила мне составить достаточно ясное представление о цене, которую нам придется заплатить за полноценный союз с русскими. Мы находились на перекрестке дорог истории. Я мог понять, насколько заманчивым должна казаться Гитлеру идея противопоставить Британской империи и Соединенным Штатам свой союз с русскими. Его решение могло изменить лицо мира. С этой мыслью я перед уходом сказал ему: «Не забывайте, что в январе 1933 года мы с вами объединили свои силы для того, чтобы защитить Германию – а вместе с ней и всю Европу – от коммунизма».


    Вернувшись в Анкару, я не мог предоставить туркам сколько– нибудь достоверную информацию о действительном содержании переговоров с Молотовым. Риббентроп постарался, чтобы стали известны только самые незначительные детали. Если бы правда вышла наружу, мы только еще крепче привязали бы Турцию к западным союзникам. Граф Шуленбург из Москвы уже советовал Риббентропу 30 октября не объявлять о предполагаемом присоединении Венгрии, Румынии, Словакии и Болгарии к державам оси до приезда Молотова и проконсультироваться прежде с русским министром иностранных дал. Несмотря на то что важность вопроса возрастала по мере того, как переговоры все больше затрагивали проблемы Балканского полуострова, ни Гитлер, ни Риббентроп не касались этой темы. Когда же тем не менее венгерские министры графы Телеки и Чакай 20 ноября посетили Вену, чтобы объявить о союзе с державами оси, у меня вырвался вздох облегчения. Если бы существовало намерение облегчить путь к полноценному союзу с Россией, то о возникновении новой германской сферы влияния на Балканах не было бы объявлено. Как нам теперь известно, Гитлер сказал венграм, что Россия – безразлично, под личиной царского империализма или интернационализма коммунистов – представляет собой «омрачающее горизонт облако. Если Германия уйдет с Балканского полуострова, то туда немедленно вторгнутся русские, точно так же, как они сделали это в государствах Балтии».

    Румыния присоединилась к оси 24 ноября, а через два дня в Берлине был получен первый подробный ответ Молотова на предложение Риббентропа о создании альянса. В качестве предварительных условий выдвигались требования о немедленном выводе германских войск из Финляндии, заключение пакта о взаимной помощи между Болгарией и Советским Союзом, предоставление баз для советских сухопутных и морских сил в Босфоре и Дарданеллах и признание территорий к югу от Батума и Баку в направлении Персидского залива сферой преобладающего влияния русских. Секретная статья предполагала проведение совместной военной акции в случае отказа Турции присоединиться к альянсу.

    Гитлер ответил на этот документ отдачей приказа своим начальникам штабов начать планирование операции «Барбаросса». Подготовка к войне с Советским Союзом должна была начаться немедленно и закончиться к 15 мая 1941 года.

    Не мне судить, в какой степени повлияли мое сопротивление русским желаниям и представленные мной в Берлине политические рекомендации на отказ Гитлера выполнить требования России, касавшиеся Балканского полуострова. В тот момент мне ничего не было известно о состоявшемся уже решении отменить вторжение в Англию и сконцентрировать все доступные силы против Советского Союза. У меня, профессионального военного, не могла возникнуть сама мысль о том, что Гитлер пойдет на риск войны на два фронта, которую, по моим предположениям, в любом случае должен был предотвратить Генеральный штаб. Мою совесть успокаивает по крайней мере тот факт, что не было принято альтернативного решения, которое было бы равнозначно предательству Европы.

    Глава 26

    Дуэль из-за Турции

    Война на два фронта. – Опасность нападения на Турцию. – Конкурирующие предложения Гитлера и Черчилля. – Предложение мира при посредничестве Швеции. – Иден и Дилл в Анкаре. – Заверения Гитлера. – Югославская кампания. – Опасения русских. – Переговоры в штаб-квартире Гитлера. – Требования царя Бориса. – Поставки хрома из Турции. – Брожение в Анкаре. – Переворот в Ираке. – Месье Инёню предлагает свое посредничество. – Пакт о турецко-германской дружбе. – Германское вторжение в Россию. – В штаб-квартире Гитлера. – Очередное столкновение с Риббентропом. – Война с Америкой


    Героическое сопротивление Греции привело к остановке итальянского наступления. Из докладов нашего посланника в Афинах, моего давнего коллеги князя Эрбаха, явствовало, что следует ожидать британского военного вмешательства. Это, в свою очередь, ставило перед Гитлером вопрос об оказании помощи Италии и выводило на передний план проблему Балкан в целом. Такое развитие событий давало классический пример трудностей ведения войны в составе коалиции, когда один из партнеров разрушает замыслы другого, поскольку между ними нет общей, согласованной платформы о целях и средствах борьбы.

    Вслед за инструкторами и учебными подразделениями, которые Германия отправила в Румынию, в январе 1941 года последовали несколько дивизий. Если бы эта армейская группа была послана в Грецию, то ей пришлось бы пересечь территорию Болгарии, а это, несомненно, привело бы к вступлению в войну Турции. Необходимость выполнения ее обязательств в рамках Балканского пакта стала бы уже настолько очевидной, что она не смогла бы и впредь отказываться от этого, вопреки британскому давлению.

    В это время Генеральный штаб по требованию Гитлера подготовил меморандум о наилучших методах продолжения войны с Великобританией в условиях, когда воздушная операция оказалась недостаточной для подготовки вторжения. В меморандуме настойчиво повторялась мысль о том, что нанесение смертельного удара по Британской империи возможно только путем нападения на жизненно важные для ее снабжения объекты – Суэцкий канал и нефтяные месторождения в Персии. Для Германии единственные пути выхода в эти районы пролегали по Североафриканской пустыне или через Сирию. При отсутствии морского господства в Восточном Средиземноморье второй из двух маршрутов должен был проходить по территории Турции. Надежды на итальянцев упали до нуля после провала их операции в Киренаике, а единственный альтернативный путь проходил вдоль исторической линии наступления[176] через Сирию в направлении дельты Нила.

    В условиях, когда Турция принадлежала к враждебному лагерю, эта возможность также исключалась. Риббентроп, для которого международные соглашения ничего не значили, засыпал меня требованиями убедить турок в необходимости денонсации договора с Великобританией (поскольку Франция уже не могла больше рассматриваться в качестве активного участника соглашения) и заставить их выступить на стороне Германии. Мой обычный ответ, что Турция намерена выполнять свои договорные обязательства, не только казался ему непостижимым, но и служил доказательством моей неспособности как дипломата навязать туркам свою волю. Подход Гитлера был куда более реалистичным. Мне удалось ясно показать ему, что, хотя Германия сможет легко достичь проливов и форсировать их без излишних затруднений, его следующий этап наступления окажется для нас самоубийственным. Оборона Анатолии в условиях, когда наступающие войска будут иметь единственную линию снабжения, проходящую через Эскишехир и высокие горы Тавра, с бесчисленными мостами и туннелями, окажется для отважных и решительных турок делом очень простым. Мой военный атташе оказывал мне полнейшую поддержку, нарисовав для Генерального штаба наглядную картину того, с чем придется столкнуться при проведении подобных действий. Кроме того, во время одного из своих визитов в Германию я смог убедить начальника Генерального штаба генерала Гальдера в совершенной невыполнимости такой операции, и все это, вместе взятое, повлияло на Гитлера. Германское министерство иностранных дел очень любило принижать достоинства дипломатов – выходцев из военной среды, однако в некоторых случаях оказывалось, что и у них есть свои преимущества.

    28 января я направил Гитлеру еще один большой доклад о положении в Юго-Восточной Европе, в котором особо указывал на опасности, связанные с подключением Болгарии к происходящим здесь боевым действиям. Я рекомендовал ему в случае, если он сочтет необходимым послать войска в Грецию для отражения угрозы британских десантов, непременно обратиться с личным посланием к президенту Турции. В нем ему следует указать на ограниченный характер проводимой операции, гарантировать неприкосновенность турецкой территории и пообещать отдать приказ всем германским частям не приближаться к болгаро-турецкой границе ближе чем на тридцать километров.

    Именно в это время, как нам теперь известно, мистер Черчилль направил турецкому президенту личное послание, в котором обращал его внимание на опасности, возникающие в случае занятия болгарских аэродромов германскими военно-воздушными силами, и призвал Турцию, пока еще не поздно, принять необходимые оборонительные меры. Мистер Черчилль предлагал предоставить в распоряжение Турции десять британских эскадрилий истребителей и бомбардировщиков и позднее добавить к этому числу еще пять эскадрилий, действовавших в тот момент в Греции. Он также предлагал поставить сто зенитных орудий. Верным доказательством реалистического подхода турок к сложившейся ситуации служит то, что их министры, вопреки оказываемому на них сокрушительному давлению и столь щедрым обещаниям, предпочли довериться германским гарантиям и воздержались от вступления в войну.

    Мои страхи перед угрозой расширения конфликта приняли такую острую форму, что в конце января я решил еще раз изучить возможности установления мира. Воспользовавшись доверием, которое оказывал мне король Швеции, я направил ему личное письмо с описанием ситуации, в котором спрашивал, не сочтет ли он для себя возможным обратиться к королю Англии с предложением о начале переговоров о мире. Письмо было передано через шведского поверенного в делах месье Туберга, который оказывал моим усилиям благожелательную поддержку. В то время я не знал, что мистер Черчилль отрицательно отреагировал на аналогичное предложение, уже сделанное прошлым летом шведским королем. Я повторил месье Тубергу пункты плана, который я в общих чертах передавал своему другу месье Виссеру, когда в подобной роли выступало голландское правительство, и надеялся, что это сможет придать добавочный вес предложениям, которые сделает король Густав. Он, однако, не пожелал рисковать получением вторичного отказа от его помощи и известил меня через своего поверенного в делах, что не считает момент подходящим для таких шагов.

    Положение вскоре стало еще более напряженным. 26 февраля в Анкару прибыли мистер Энтони Иден и фельдмаршал сэр Джон Дилл для изучения возможности создания с участием Греции, Югославии и Турции Балканского фронта, который должен был сковать значительные германские силы. За день до их приезда я давал обед для турецкого премьер-министра месье Рефика Сайдама и его кабинета, что предоставляло мне великолепную возможность в очередной раз повторить свои доводы в пользу сохранения турецкого нейтралитета. Переписка мистера Идена с мистером Черчиллем показывает, что мистер Иден не посчитал позицию Турции обнадеживающей. Турки намеревались драться, если на них нападут, но полагали, что их армия недостаточно снаряжена для ведения наступательных операций.

    В первый день их визита Болгария объявила о своем присоединении к державам оси. Через несколько дней мне удалось несколько умерить свои худшие опасения, передав турецкому президенту письмо, которое по моему предложению было написано Гитлером. Месье Инёню был удивлен и явно доволен. Обещание, что германские войска не подойдут к турецкой границе ближе чем на тридцать километров в том случае, если британское вмешательство в Греции вынудит Гитлера провести свои войска через Болгарию, позволяло президенту оправдать как внутри страны, так и за рубежом политику Турции, направленную на сохранение нейтралитета.

    Непосредственная опасность, казалось, миновала, и мне удалось развеять сомнения в значимости данных Гитлером гарантий, сделав заявление в том смысле, что я немедленно ушел бы со своего поста, если бы не был уверен в его намерении в данном случае сдержать свое обещание. Когда текст его письма был обнародован, я получил множество поздравлений от своих турецких друзей, которые считали, что им удалось избежать тягот войны, не нарушив при этом, как и подобает добропорядочным союзникам, своих договорных обязательств.

    Затем началась югославская кампания. Если принять во внимание ставшие впоследствии известными планы Гитлера в отношении России, то его отчаянная торопливость становится совершенно понятной. Русский посол месье Воронцов посетил меня 1 апреля, чтобы попросить дать объяснения по поводу заявленного Германией желания защищать черноморские порты Румынии и Болгарии от любого нападения. Я мог только ответить ему, что эту декларацию следует воспринимать как предупреждение, сделанное британскому флоту, но сообщил потом Риббентропу, что русские восприняли это совершенно излишнее предупреждение как направленное против Советского Союза.

    Когда бои в Югославии подходили к концу, Гитлер попросил меня посетить его штаб-квартиру, куда я и прибыл по воздуху 18 апреля. В его специальном поезде я застал царя Бориса.

    Болгарские войска приняли участие в нападении на Югославию, и теперь царь приехал, чтобы представить Гитлеру свои требования. У меня спросили, как далеко можно зайти в удовлетворении этих требований, не ущемив при этом интересов Турции и Греции. Царя Бориса больше всего привлекала Македония, хотя здесь возникали известные затруднения с итальянцами по поводу неких залежей хромовой руды в районе Охрида, к которым, как говорили, проявлял личный интерес Чиано. Царь также требовал в качестве выхода к Эгейскому морю не только гавань Дедеагач, отнятую у Болгарии в 1918 году, но также порт Салоники с территориями вглубь от побережья. Я сказал Гитлеру, что считаю это требование невыполнимым и что будет крайне неразумно так сильно калечить Грецию. С потерей Салоников экономика страны полностью выйдет из равновесия, и отторжение этой территории станет только началом новой цепи трудностей. Еще большие сложности представлял вопрос о греческом коридоре, который проходил вдоль реки Марица между Турцией и Болгарией до самого Свиленграда. Он лишал турок возможности маневра перед их пограничной крепостью Адрианополь, которая из-за этого лишалась всякого военного значения. К тому же он создавал неудобства для международного железнодорожного сообщения, поскольку единственная линия, соединявшая Турцию с Европой, должна была пересечь этот узкий коридор, прежде чем вступить в Болгарию. Поэтому я предложил, чтобы эта часть железнодорожного полотна поступила под временное управление турецкой администрации, а при заключении окончательного мирного договора Турция должна получить ту часть коридора, которая находится перед адрианопольской крепостью.

    Восторг турецкого правительства, вызванный этой договоренностью – о ней было объявлено в июне, – мог сравниться только с недовольством царя Бориса. Он считал, что Болгария, как активный союзник, могла рассчитывать на более предупредительное отношение, нежели страна, находящаяся в союзе с неприятелем. В нескольких беседах с ним я постарался объяснить, что умеренность в этом вопросе окажется по большому счету только выгодной. После военной победы Болгария будет занимать на Балканах ключевое положение. С другой стороны, значение Турции как европейской державы возрастает день ото дня. Укрепление добрых отношений между двумя странами и рассеяние исторически сложившегося недоверия станет исключительно важным вкладом в создание стабильной ситуации в Юго-Восточной Европе. Царь критиковал мою политику за слишком благосклонное отношение к Турции и выражал самые серьезные сомнения в моей способности когда-либо добиться заключения договора о дружбе между ней и державами оси. Великобритания будет постоянно стремиться превратить Турцию в базу для своего наступления на Балканы. Я вполне понимал тяжесть положения царя, который находился vis-a-vis с Россией и должен был принимать во внимание сильные прославянские симпатии своего народа. Он сумел, несмотря на присоединение к державам оси и участие в войне против Югославии, с исключительным хитроумием поддерживать дружественные отношения с Россией. Многочисленная русская миссия в Софии, остававшаяся там до 1944 года, была для Гитлера занозой в боку и едва ли не самым лучшим центром сбора информации в московской сети. Гитлер непременно хотел ее закрыть, но мне удалось убедить его, что этот шаг приведет к большим затруднениям для царя.

    Я стремился как можно быстрее возвратиться в Анкару, но, поскольку Риббентроп хотел обсудить со мной некоторые вопросы, мне пришлось отправиться в Берлин. Риббентроп более всего был озабочен обеспечением бесперебойных поставок из Турции хромовой руды, жизненно необходимой для производства вооружений. Германия всегда являлась основным покупателем сырья из этого источника, но Великобритания включила в условия своего альянса с Турцией прекращение дальнейших продаж державам оси этого металла. Данное условие распространялось только на период до конца 1942 года, но у западных союзников и после этого срока сохранялось право на продолжение привилегированных закупок. Поскольку Турция являлась единственным доступным для Германии источником этого сырья, то было особенно необходимо постараться организовать продолжение поставок. Борьба с британцами в этой области причиняла мне бесконечные волнения. С начала войны Германия в значительной степени пустила торговлю с Турцией на самотек, и товарообмен значительно сократился. Поэтому я должен был, чтобы заинтересовать турок, изыскать какую-то новую основу для продолжения торговли. После подписания в июне договора о дружбе мне удалось обеспечить для Германии значительный процент турецих поставок хрома. Такое положение сохранялось до лета 1944 года, когда западные союзники смогли вновь остановить все турецкие поставки в Германию.

    По возвращении я застал в Анкаре волнение. Мое продолжительное отсутствие породило тысячи различных домыслов. Не предъявит ли Германия теперь, после захвата Балкан и Греции, ультиматум Турции с требованием присоединиться к оси? Или Турции предложат поддержать восстание правительства Ирака[177]против Британии? И впрямь казалось, что у Турции имеются все основания для беспокойства, хотя тот факт, что моя дочь оставалась все время в Анкаре, должен был ободрить турок, поскольку представлялось невероятным, чтобы я оставил ее там при наличии у Германии агрессивных намерений.

    В течение следующих трех недель наибольшее беспокойство вызывал у меня иракский вопрос. В результате подписанного в 1930 году договора Ирак превратился в своего рода британский протекторат с базами Королевских военно-воздушных сил в Басре и Хаббании. В марте 1941 года Арабское освободительное движение, возглавляемое Рашидом Али эль-Гайлани, свергло прежнее англофильское правительство, а регент бежал из страны. Оказавшись перед лицом угрозы своим нефтяным месторождениям и трубопроводам, британское правительство направило в Басру бригаду индийских войск, что вынудило Рашида Али начать вооруженную борьбу прежде, чем ему удалось согласовать свои действия с державами оси. Иракские войска атаковали британскую авиабазу в Хаббании, но захватить ее оказались не в состоянии и были наголову разгромлены значительно уступавшими им в силе британцами.

    Гитлер и его Генеральный штаб отлично понимали, какая замечательная возможность представилась им теперь, когда после успешного завершения кампании в Греции в Восточном Средиземноморье было достигнуто господство в воздухе. В Греции воздушно-десантные части находились в полной боевой готовности для нападения на Крит. Должно быть, существовало великое искушение повернуть эти силы на Багдад и Басру, чтобы сбросить англо-индийскую бригаду в море и одним ударом стать хозяевами нефтяных полей и всего Персидского залива. Это был план, имевший все шансы на успех. Французский главнокомандующий в Сирии, генерал Дентц, сохранял верность правительству Виши, а в Палестине у британцев оставались только весьма слабые войска. Такая операция перерезала бы жизненно важную коммуникационную линию Британской империи, что имело бы для нее самые ужасные последствия.

    И все же обеспечить наши коммуникации через Сирию не представлялось возможным, поскольку в Восточном Средиземноморье мы не располагали достаточным грузовым тоннажем, а державы оси не могли добиться преобладания на море. Сухопутный маршрут через Турцию был закрыт и должен был оставаться закрытым до тех пор, пока Гитлер продолжал соглашаться с моими доводами. Единственной возможностью оставалось с помощью казавшегося подавляющим превосходства итальянского флота обеспечить снабжение морским путем. Однако разгром итальянцев в битве у греческого мыса Матапан выявил низкий боевой дух их моряков, а последующие события на Крите совершенно ясно показали их полную для нас бесполезность.

    Когда наши беззащитные конвои, направлявшиеся на Крит, топились и рассеивались, ни один итальянский миноносец не осмеливался даже появиться на горизонте. В то время когда британский Средиземноморский флот под командованием адмирала Канингема, неся тяжелые потери, героически сражался, защищая свои войска на острове, итальянцы ни разу не попробовали воспользоваться этой благоприятной ситуацией. Надежды обеспечить коммуникации через Сирию без поддержки Турции не существовало, что на практике делало невозможной любую попытку оказания реальной помощи революционному движению в Багдаде и Басре.

    Подвиги герра Рана[178] (который впоследствии был послом при «охвостье» правительства Муссолини в северной Италии) и его спутников были просто похождениями дилетантов. Рану было практически спонтанно приказано вылететь в Бейрут, заручиться поддержкой генерала Дентца и каким-то образом оказать помощь Рашиду Али, к которому тем временем присоединился великий муфтий Иерусалима. И действительно, несколько германских самолетов 13 мая приземлились в Мосуле, но помощи от них было мало. Другой германский эмиссар, герр фон Бломберг, сын генерала, посланный в Багдад для изучения ситуации, был застрелен по ошибке самими иракцами. Его преемник, генерал Фелми, прибыл с приказом Гитлера оказывать всяческую помощь Арабскому освободительному движению. Полученные им инструкции были крайне неопределенными: «…возможность разрушения британских позиций между Средиземным морем и Персидским заливом для совместного нападения на Суэцкий канал – вопрос будущего».


    В это время Ран деловито пытался обеспечить оружием иракские дивизии, которые либо не существовали вовсе, либо уже были разогнаны. Ему был необходим бензин для германских самолетов, а единственный путь его получения проходил через Турцию. Риббентроп бомбардировал меня телеграммами, настаивая, чтобы я заставил турок разрешить провоз любых военных грузов. Они, естественно, отказывались, хотя и не препятствовали доставке горючего, которое нельзя было квалифицировать как имеющее исключительно военное назначение. Я пытался заставить Риббентропа понять турецкую позицию и пренебрегал его настойчивыми указаниями добиваться приема у месье Сараджоглу. В конце концов Ран самолично объявился в Анкаре, чтобы разрешить транспортную проблему. Он с раздражением описывает в своей книге, как я заставил его ждать полчаса, поскольку хотел закончить теннисную партию. Несмотря на хорошее знание страны, он, видимо, так и не выучил турецкой поговорки: «Поспешность происходит от сатаны». Во всяком случае, восстание в Ираке закончилось 30 мая, когда перед Багдадом появились англо-индийские войска, а Рашид Али с великим муфтием бежали в Персию. Вскоре после этого закончились и приключения герра Рана. В результате наступления на север в пределы Сирии войск Свободной Франции под командованием генерала Катру ему тоже пришлось бежать. Он утешал себя мыслью, что обеспечил передышку фельдмаршалу Роммелю. В действительности его действия не имели ни малейшего влияния на операции в Северной Африке, поскольку британское Верховное командование не перебросило из дельты Нила ни единого человека.


    В этот период турецкий президент, в свою очередь, известил меня о своей готовности выступить посредником в мирных переговорах, если германское правительство чувствует себя в состоянии предложить реальные и приемлемые условия. Было ясно, что восстановление мира входит в интересы самой же Турции. Германские армии находились в опасной близости от ее северных и западных границ, а вероятность получения активной помощи от Великобритании падала. Мне удалось бы заинтересовать Гитлера планом месье Инёню только при условии, что война с Англией вошла бы уже в решающую стадию. Мне ничего не было известно ни о плане «Барбаросса», ни о предполагаемом расширении боевых действий в Ливии. В любом случае, я не мог бы подступиться с этим предложением к Риббентропу, поскольку он официально запретил рассмотрение любых мирных инициатив. «До вас, мне кажется, не доходит тот факт, что мы уже выиграли войну», – сказал он мне в Берлине. Я ответил, что такой факт мне действительно неизвестен.

    Мне пришлось тем не менее в течение нескольких недель работать с согласия Берлина над переводом турецко-германских отношений из положения, когда страны просто не находились в состоянии войны, к условиям истинного нейтралитета и добрососедства. Я предложил господам Сараджоглу и Менеменджиоглу заключить между двумя странами договор о дружбе, на что они были склонны дать согласие при условии, что этот договор не войдет в противоречие с их прочими обязательствами. Выдвижение такого условия турками было вполне естественно, но убедить в его приемлемости Риббентропа представлялось делом затруднительным. Он продолжал настаивать на невозможности подписать соглашение, в котором содержалось бы в любой форме упоминание обязательств Турции перед Великобританией. У него не вызывало никаких сомнений, что турки намерены, сохраняя верность своим союзникам, полностью информировать британского посла обо всех стадиях наших переговоров и что я их в этом поддерживаю. Когда примерно в середине июня Риббентроп в очередной раз отказался рассматривать любое соглашение, в котором бы имелось указание на турецкие обязательства в отношении кого-либо еще, я отправил телеграмму, в которой писал о необходимости для него привыкнуть к мысли, что турки – джентльмены, а джентльмены имеют привычку держать свое слово. Замечание попало в цель. Риббентроп снял свои возражения, и 18 июня мы смогли подписать документ, зафиксировавший следующие условия:

    «В целях развития их отношений на основе взаимного доверия и дружбы Германский рейх и Турецкая республика, сохраняя за собой права в соответствии с уже существующими на настоящий момент обязательствами, договорились…

    1) Германский рейх и Турецкая республика обязуются уважать территориальную целостность и нерушимость границ друг друга и не предпринимать никаких действий, направленных, прямо или косвенно, против другого партнера по этому соглашению.

    2) Германский рейх и Турецкая республика обязуются обсуждать все вопросы, представляющие обоюдный интерес, в духе дружбы в целях достижения компромиссного соглашения.

    3) Этот договор вступает в действие в день его подписания и сохраняет силу в течение десяти лет».


    Объявление об этом соглашении вызвало всеобщее изумление, поскольку переговоры велись в условиях исключительной секретности, а британцы не предали гласности загодя полученную ими информацию. Мои турецкие друзья были в восторге от возобновления дружбы, имевшей такие глубокие корни.

    Через шесть дней, ранним утром 22 июня, германские и румынские войска перешли русскую границу на широком фронте между Балтийским и Черным морями. В этот период я все больше ощущал нарастающую напряженность. Тем не менее, хотя до меня и раньше доходили известия о массированной концентрации германских войск на русской границе, я предполагал, что такие действия представляют собой форму политического давления, призванного побудить Россию к сохранению своей позиции благожелательного нейтралитета. Сам факт нападения удивил меня столь же сильно, как и все турецкое общество. Я был разбужен среди ночи экстренной телеграммой Риббентропа, приказывавшей мне известить турецкое правительство о причинах, вызвавших новую войну. Предположение моего британского коллеги о том, что я подписал соглашение с Турцией исключительно по причине неминуемо приближавшегося нападения, совершенно ложно. Подробная переписка с германским министерством по вопросу моих предварительных переговоров не содержит какого-либо упоминания о возможности войны с Россией.

    Я застал месье Сараджоглу в сильнейшем возбуждении, что вполне объяснимо, если принять во внимание его постоянную озабоченность враждебным отношением России и возможностью совместной русско-германской операции против Дарданелл. Теперь этот груз был с него снят. «Ce n 'est pas une guerre, c 'est une croisade!»[179] – воскликнул он. Месье Менеменджиоглу, возглавлявший «мозговой трест» турецкого правительства, который никогда не скрывал от меня своего мнения о том, что Германия стала слишком сильна для сохранения баланса сил в Европе, разделял облегчение, испытываемое министром, но опасался, что успех в этой кампании может совершенно снять с тормозов германские амбиции.

    Мы не питали никаких иллюзий относительно долговременных последствий принятого Гитлером решения. По собственной инициативе, без каких-либо инструкций от моего правительства, я изложил месье Сараджоглу свои соображения относительно того, что наступил подходящий момент обратиться к британскому послу с просьбой запросить свое правительство, не находит ли оно своевременным прекратить военные действия на Западном фронте и объединить усилия для борьбы с державой, чья политика предусматривает уничтожение западной цивилизации. Месье Сараджоглу постарался немедленно связаться с сэром Хью Натчбулл-Хаджессеном, но британский посол находился на борту своей яхты в Мраморном море и был недоступен. К моменту, когда они на следующий день встретились, мистер Черчилль уже выступил по радио с обещанием оказать помощь России, и сэр Хью сообщил месье Сараджоглу, что не видит для себя смысла выступать с подобной инициативой.

    Ввиду обвинений в том, что в ходе подготовки Германией нападения на Россию для подписания договора о дружбе на Турцию оказывалось давление, я считаю себя обязанным процитировать несколько фраз из речи месье Сараджоглу, произнесенной им в Турецком национальном собрании 25 июня: «Этот договор является опорным столпом мира посреди бурь и разрушений, вызванных войной. Он выгоден и турецкому народу, и германскому народу, и всему остальному человечеству. Договор был представлен на суд зарубежного общественного мнения неделю назад, и я могу только засвидетельствовать, что он встретил всеобщее одобрение. Весь мир теперь связан мирными договорами и союзами с Турцией».

    Будущее лежало теперь под тенью потрясающей битвы, происходившей на востоке. Отношения между Турцией и Великобританией достигли низшей точки. 17 июля в Анкару прибыл германский посол в Москве Шуленбург со своим персоналом. Он рассказал мне о своих отчаянных усилиях удержать Гитлера и Риббентропа от объявления войны. В сентябре прибыл также наш персонал из Тегерана, поскольку персы под объединенным давлением англичан и русских были вынуждены разорвать дипломатические отношения с Германией. Посланник, герр Эттель, был одним из дипломатов в ведомстве Риббентропа и составил себе репутацию в бытность партийным организатором живших в Италии немцев. Он раскрыл одному из моих коллег секрет того, как можно в глазах Гитлера добиться профессионального успеха. Доклады, направляемые канцлеру, должны всегда быть «любопытными» вне зависимости от того, точны они или нет. Первым вопросом, который задавал Гитлер, когда ему приносили для ознакомления подобные документы, был всегда такой: «Этот доклад приятный или неприятный?» «Неприятные» отчеты даже не прочитывались, а сразу же сдавались в архив.

    В своей летней резиденции в Терапии я встретился также с адмиралом Канарисом, руководителем абвера нашей военной разведки. Он был должным образом благодарен за сведения, передаваемые моим персоналом его организации, о которых он всегда говорил, что они объективнее любых докладов из оккупированных столиц или из немногих сохранивших до той поры нейтралитет стран. По поводу русской кампании он был настроен крайне пессимистично, как, впрочем, и большинство опытных профессиональных офицеров. Вместе с ним и с помощью турецкого правительства мы организовали крупномасштабную программу для снижения тревоги и неуверенности в Греции.

    Я был знаком с Канарисом тридцать лет. В периоды осложнения моих отношений с партией, и в особенности после убийств Бозе и Кеттелера, я обращался к нему за помощью. Мне было известно, что он не скрывает своего негативного отношения к режиму, и я всегда восхищался искусством, с которым он удерживает свои позиции перед лицом Гейдриха, гестапо и даже самого Гитлера. Я всегда мог совершенно открыто высказывать ему свои мысли.

    Его абвер являлся только одной из нескольких конкурирующих и частично дублирующих друг друга служб. Sicherheitsdienst, организованная гестапо и руководимая Гейдрихом, была первоначально внутренней германской организацией, хотя ее информационные подразделения были после начала войны значительно расширены. «Auslandsorganisation» герра Боле также содержала собственную информационную службу. Все эти агентства, однако, действовали несогласованно и постоянно вмешивались в дела друг друга. В Турции их соперничество доходило до того, что они «сдавали» агентов конкурирующих служб турецкой полиции.

    Канарис был не в состоянии положить конец этой странной ситуации. Я знал его как истинного патриота, который ни в коем случае не сделал бы ничего, что могло принести вред интересам его страны. Предположение о том, что он мог быть британским шпионом, просто абсурдно. Но ему всегда приходилось вести внутреннюю борьбу с самим собой, чтобы примирить стремление ограничить крайние проявления существующего режима с желанием не повредить интересам страны.

    В сентябре я по болезни вернулся в Берлин в сопровождении жены и главного хирурга германского госпиталя в Стамбуле. По выздоровлении я посетил Гитлера в его восточнопрусской штаб– квартире. Многие из моих друзей в Берлине очень просили меня рассказать Гитлеру о падении морали в стране. И действительно, начало новой антицерковной кампании в то время, когда народ призывали к совершению новых величайших усилий, могло показаться каким-то гротеском. Проповеди епископа Мюнстерского графа Галена, протестовавшего против такого развития событий, ходили по рукам, а от Ламмерса, статс-секретаря рейхсканцелярии, я знал, что их даже показывали Гитлеру, что позволило мне, по крайней мере, поднять этот вопрос. Гитлер, казалось, оценил мои доводы, но, как и во многих случаях до того, обвинил во всем горячие головы в партии. Он дал распоряжение управлявшему делами партии Мартину Борману прекратить этот «нонсенс», – он не потерпит разжигания внутренних конфликтов. Борман же, по-видимому, передал своим гаулейтерам, что эти инструкции не следует воспринимать слишком серьезно. Перед отъездом в Анкару я узнал, что мой сын, участвовавший в югославской кампании и находившийся со своей частью во время ремонта их техники в резерве, перевелся в группу армий, наступавшую на Москву.

    До окончания моего пребывания в Германии у меня случилась очередная стычка с Риббентропом. Одно из неудобств, от которых страдали его послы, заключалось в том, что наши службы перехвата умели расшифровывать все сообщения, передававшиеся нашими противниками и дипломатами нейтральных стран, за исключением британских и американских кодов. Поэтому было невозможно вести откровенные разговоры с нашими нейтральными друзьями, которые вполне могли сообщать своим правительствам об их содержании, без риска, что уже на следующее утро все подробности беседы окажутся на столе у Риббентропа. Мне было известно, к примеру, что мы «раскололи» секретный шифр итальянцев, и я при случае сказал Риббентропу, что у нас нет причин надеяться на то, что в британской службе перехвата работают худшие специалисты, чем у нас. Поэтому будет только разумно, если мы посоветуем итальянцам заменить свою шифровальную систему. С этим он не пожелал согласиться, поскольку тогда он сам не будет знать, что происходит в Риме. Для него, по– видимому, не имело никакого значения, что британцам, если они будут информированы о намерениях нашего друга Чиано, станет известно о любом выходе итальянского флота из гаваней, о наших планах в Африке или даже то, что из-за этого наши собственные солдаты могут быть с большей легкостью отправлены на дно моря. Вычислить цену подобного цинизма было невозможно.

    Следующая телеграмма, датированная 26 сентября, которую я получил от Риббентропа, не только подчеркивает упомянутую проблему, но и предоставляет замечательную возможность изнутри оценить его взгляды и способности как министра иностранных дел:


    «Из секретных источников, вам известных, получена информация о том, что вы некоторое время назад имели беседу с месье Гэрэдэ [турецкий посол в Берлине], на которой он основывает длинный доклад своему правительству в Анкаре. В нем упоминаются различные детали военного характера, такие как оценка численности русских войск в Крыму в полторы дивизии и утверждение, что германская армия оккупирует промышленные центры европейской России, включая Москву, к концу октября. В другой части доклада указывается на сделанное вами месье Гэрэдэ заявление о том, что «благоприятные условия и удобная ситуация для заключения мира возникнут после уничтожения русской армии». Не возникает сомнения в том, что положения, содержащиеся в докладе, будут переданы британцам, а через них – и русским.

    Заявления, подобные этим, могут позволить противнику сделать некоторые тактические выводы и, как я уже сообщал вам во время нашей недавней дискуссии, предположить существование в Германии стремления к заключению мира. Последнее они могут принять за признак слабости, хотя ничего подобного, как вам известно, не существует. Несмотря на то что я готов допустить возможность превратного изложения в докладе вашего разговора с месье Гэрэдэ, а потому предпочитаю не придавать данному вопросу большого значения, я вынужден просить вас в данный период времени относиться с особенным вниманием к своим заявлениям, в особенности ввиду проведения текущих боевых операций. Еще более настоятельно прошу вас не разглашать сведений об операциях, которые вы могли получить в штаб-квартире фюрера, но указывать, напротив, что русская армия в значительной степени уже уничтожена, а оставшиеся войска будут организованно и методично истреблены до конца текущего года. Овладев основными промышленными, продовольственными и сырьевыми ресурсами – и я прошу вас особенно выделять при этом московский регион, – Германия выиграет русскую кампанию и получит возможности для ведения тридцатилетней войны, если у британцев хватит на нее решимости.

    Касаясь той части доклада, где говорится о возможности заключения мира, я могу только заметить, что, стоит нам только позволить сложиться впечатлению, что мы не отвергаем немедленно любые мирные предложения, исходящие не из Германии, как из этого могут сделать вывод о нашей действительной заинтересованности в идее заключения мира. Британское правительство, которое, без сомнения, информируется обо всем турками, может поэтому предположить, что мы будем готовы после падения России к ведению переговоров. Я могу только повторить, что одно лишь подозрение в наличии с нашей стороны подобных намерений будет иметь в точности противоположное влияние на умонастроения британцев и послужит скорее к продолжению войны. Если британцев можно будет убедить в том, что, не говоря уже о нашем нежелании заключать мир по завершении русской кампании, в наши намерения входит организация территориальной и хозяйственной основы для продолжительного ведения войны с Великобританией и, если возникнет к тому необходимость, с Америкой, а также в том, что мы обратим весь этот громадный военный потенциал против англосаксонских держав, то в Великобритании может возникнуть стремление к миру, а британское правительство запросит о его условиях. Ввиду этого я требую, чтобы вы вполне определенно заявили о том, что мы никогда не сделаем первого шага к мирным переговорам и что единственно правильная политика заключается в уклонении от всякого обсуждения данного вопроса до тех пор, пока британцы сами не проявят инициативу.

    Риббентроп».


    Бедствия, обрушившиеся на германские армии перед самой Москвой, не требуют от меня никаких дополнительных комментариев. Они оказали на германское общественное мнение самое пагубное воздействие. Затем 7 декабря пришло известие о японском нападении на Пёрл-Харбор. Кажется совершенно ясным, что японские государственные деятели не имели ни малейшего представления о военной катастрофе, постигшей их германского партнера. Нет нужды говорить, что Гитлер посчитал эти новые события за избавление. Четыре дня спустя Германия сама объявила войну Соединенным Штатам. Я оказался перед целым букетом новых проблем. Существовал ли путь к освобождению германского народа от режима, который вел свою страну и всю Европу к гибели? Этой роковой проблеме было суждено занимать меня все следующие три года.

    Глава 27

    Попытка связаться с Рузвельтом

    Покушение на убийство. – Гитлер предлагает Турции оружие. – Контакт с Ватиканом. – Интриги нацистской партии в Турции. – Отсутствие согласованности между державами оси. – Случай на охоте. – Сараджоглу становится премьер-министром. – Сталинград – поворотный пункт войны. – Русская угроза. – «Безоговорочная капитуляция». – Встреча Черчилля с Инёню. – Мое выступление в Стамбуле. – Ярость Риббентропа. – Германское подполье. – Попытка контакта с Рузвельтом. – Визит в Турцию кардинала Спиллмэна. – Письма германских военнопленных. – Италия капитулирует. – Хлопоты из-за двух гаулейтеров. – Таинственный посланец


    Зима 1941/42 года выдалась в Анкаре поистине сибирская. Хотя столица находится примерно на широте Неаполя, что позволяет ожидать жаркого лета и достаточно мягкой зимы, на здешний климат оказывает влияние высокое Анатолийское плато. Температура летом невероятно высока, что сопровождается песчаными бурями и дующим с юга сирокко, зато зимой термометр опускается до двадцати градусов ниже нуля и весь регион утопает в глубоком снегу. Когда мы собирали теплую одежду для германских войск, сражавшихся на Восточном фронте, на дальние окраины Анкары забредали волки. Светская жизнь почти замерла, давалось очень мало театральных представлений и концертов, и большинство представителей дипломатического корпуса коротали вечера за игрой в бридж или покер. Несмотря на холод, я открыл, что приятной альтернативой бриджу может стать охота на волков при ярком лунном свете.

    Посреди этих мелких удовольствий, с помощью которых мы старались на несколько часов отвлечься от неотступных тревог ежедневной работы, одно событие произвело эффект разорвавшейся бомбы – в буквальном смысле этого слова. Примерно в 10 часов утра 24 февраля я по обыкновению вместе с женой шел пешком от нашего дома в посольство. Бульвар Ататюрка был почти безлюден. Внезапно сильный взрыв швырнул нас на землю.

    Я сразу же поднялся, потом помог встать на ноги сильно напуганной жене, попутно с некоторым удовлетворением отметив, что все кости у нас остались целы. «Ни шагу дальше!» – воскликнул я. Можно было только предположить, что мы зацепили мину, – такова была моя первая мысль, поскольку, оглядевшись, я не заметил кругом ни души, – или же бомба была взорвана дистанционно из какого-нибудь окрестного дома и следовало ожидать еще одного взрыва. В этот момент рядом с нами остановилось такси. Я крикнул шоферу, чтобы он ехал в посольство и оттуда позвонил в полицию. Это, однако, было уже излишним, поскольку взрыв выбил все окна на расстоянии двухсот метров и вокруг быстро начинала собираться толпа. Сотрудники турецкой службы безопасности вскоре прибыли на место и начали детальное расследование. Они на время самоизолировались, отказываясь выдавать какую-либо информацию, в результате чего Стамбул переполнился слухами, которые затем расходились по всему миру.

    Мы с женой добрались до посольства. Не считая разбитой коленки и порванных брюк, я остался невредим, хотя мои барабанные перепонки были повреждены сильным грохотом и взрывной волной. Жена не пострадала совершенно, однако ее платье на спине было выпачкано кровью, принадлежавшей, по всей видимости, исчезнувшему с места происшествия злоумышленнику. За двадцать четыре часа турецкая полиция разгадала эту загадку. На месте взрыва были найдены человеческие останки, включая повисший на дереве башмак. Эти улики привели полицию к какому-то студенту из Македонии, учившемуся в Стамбульском университете, который снимал номер в маленькой гостинице в Анкаре. Оттуда след вел в Стамбул, в русское генеральное консульство, которое было немедленно окружено полицией. Несмотря на яростные протесты русского посла, консульство было блокировано до тех пор, пока русские не отреагировали на ультиматум о выдаче другого студента, заподозренного в соучастии, который в укрылся в консульстве.

    Турецкий премьер-министр объявил, что инцидент будет до конца расследован, какие бы политические выводы из этого ни последовали. Он не позволит превратить Турцию в арену политических убийств. Расследование и суд длились несколько месяцев, и соучастник преступника был в конце концов осужден за свою роль в подготовке покушения. Было доказано, что в течение нескольких недель будущий убийца и его сообщник упражнялись в стрельбе из пистолета в русском генеральном консульстве в Стамбуле. Они установили, что в мои привычки входит каждое утро в определенный час идти пешком до посольства и что в это время опустевшие улицы предоставляют им наилучшую возможность для нападения. На тот случай, если бы студент понял, что ускользнуть ему после стрельбы не удастся, его снабдили бомбой, из которой он должен был в этой ситуации выдернуть чеку. Бомба, как ему говорили, выпустит дымовую завесу, под прикрытием которой он сможет бежать. Молодой человек, видимо, оказался чрезмерно осторожным и решил, стреляя одной рукой, в тот же момент другой рукой привести в действие бомбу. Возможно, что она взорвалась за долю секунды до выстрела. Во всяком случае, я не запомнил свиста пули. «Дымовая шашка», однако, оказалась куда более эффективной, чем он рассчитывал, и его разорвало на части. Чудом было то, что жена и я сам остались невредимы. Расследование также установило, что главный заговорщик покинул русское генеральное консульство с такой быстротой, что пограничной страже в Эрзуруме не успели вовремя передать приказ о его задержании.

    Пока шло расследование, Анкара была полна слухами о причинах нападения. В первое время было неясно, было оно направлено против меня или против маршала Чакмака, который проехал в автомобиле по бульвару Ататюрка несколькими минутами ранее. В организации покушения подозревали всех – и русских, и британскую разведку, и гестапо. Тот факт, что убийца был, очевидно, хорошо осведомлен о моей утренней прогулке, сперва приписывали работе британской Интеллидженс сервис, которая обосновалась в доме напротив моей личной резиденции, за которой они постоянно наблюдали в полевой бинокль. Эти слухи дошли и до британского посла, который немедленно попросил нескольких наших коллег из нейтральных стран заверить меня в том, что его люди не имели к этому инциденту никакого отношения. Участие в деле гестапо казалось очень вероятным и подтверждалось сообщениями о таинственных телефонных звонках, которые, по свидетельству разных людей, они слышали. Всем этим досужим домыслам тем не менее очень скоро пришел конец, когда турки доказали вину русских, и у меня самого почти не оставалось сомнений в том, кто же на самом деле был повинен в покушении. Турецкие друзья засыпали меня поздравлениями, а президент Турции с супругой прислали моей жене великолепный букет цветов и выразили свое сожаление по поводу кровожадного покушения на нашу жизнь.

    Примерно в середине марта, после того как мне вылечили начавшееся в результате взрыва воспаление уха, я снова вылетел в Берлин. Мне хотелось получить от Гитлера некоторые дополнительные гарантии статуса Турции. Непосредственная угроза Дарданеллам со стороны русских уменьшилась, но давление, оказываемое на Турцию с целью заставить ее вступить в войну, должно было сразу усилиться в том случае, если бы германские войска в России или Северной Африке потерпели новые неудачи. Поэтому в наших интересах было добиться возможно большей независимости турок от их британских союзников. Великобритания направила в Анкару для выяснения турецких требований военную миссию, но воздерживалась от поставок оружия до тех пор, пока Турция проявляла сдержанность во всем, что касалось активного вмешательства. Если бы мы, однако, смогли обеспечить туркам их самые неотложные потребности – поставить технику для одной или двух бронетанковых дивизий, – то они получили бы возможность занять значительно более независимую политическую позицию между двумя враждующими лагерями.

    Гитлер немедленно отреагировал на это предложение вопросом: «А что, если турки однажды используют эти танковые дивизии для нападения на нас самих?»

    «Могу вас заверить, что ничего подобного никогда не произойдет, – ответил я. – Туркам нужно дать почувствовать, что они будут в состоянии защитить себя от русского нападения, не полагаясь при этом на помощь британского правительства». Согласие Гитлера меня изумило. Нет сомнения, что, по его представлениям, поставки оружия могли бы привлечь Турцию к державам оси, хотя я и старался не оставить у него на этот счет никаких иллюзий. Он уполномочил меня провести предварительные переговоры, которые были завершены летом, когда Анкару посетил германский торговый эксперт герр Клодиус. Мы подписали с турками соглашение, по которому гарантировали заем в 100 миллионов рейхсмарок для финансирования поставок оружия, за что они должны были расплатиться поставками турецких товаров, в основном – хромовой руды.

    Я предполагаю, что британцы были изрядно удивлены, узнав, что турок вооружает Германия. Во всяком случае, это открытие не позволяло больше моему британскому коллеге использовать свой любимый аргумент, утверждая, что Гитлер собирается напасть на Турцию. Туркам, естественно, хотелось научиться современным методам ведения войны из первых рук, и я попросил Гитлера разрешить турецкой военной миссии посетить Восточный фронт. Эту миссию возглавил мой старинный друг генерал-полковник Али Фуад Эрден. Он со своими офицерами не только наблюдал настоящие бои на Южном фронте русских и в Крыму, но также получил возможность проинспектировать «Атлантический вал».

    С военной точки зрения теперь было совершенно ясно, что у Гитлера нет надежды добиться успеха на поле боя против объединенных сил Великобритании, Америки и Советского Союза. Локальные успехи, даже если среди них были такие, которые позволили добраться до Москвы и дойти до Волги, не могли привести к окончательной победе. Поэтому я договорился со своим другом бароном Лерснером, что он должен посетить Рим и запросить при посредстве Ватикана, существует ли какая-либо надежда на начало переговоров с западными союзниками. Лерснер, которого мои читатели должны помнить, связался со мной вскоре после моего прибытия в Турцию и сообщил о своем страхе, вызванном тем, что он по расовым соображениям впал у гестапо в немилость. У него в роду была еврейская кровь. Поэтому я устроил его приезд ко мне в Турцию в качестве президента «Восточного объединения» – организации, созданной для поощрения культурных и экономических связей между Германией и государствами Среднего Востока. Одновременно адмирал Канарис получил для своего абвера умудренного опытом дипломата старой школы.

    Было ясно, что фигура Гитлера неприемлема в качестве партнера по диалогу с западными союзниками, и я наказал Лерснеру в случае существования реальных шансов на переговоры сообщить, что нами будут предприняты шаги, направленные на то, чтобы они проводились уже с другим германским режимом. Лерснер встретился в Ватикане со многими влиятельными лицами, включая государственного секретаря монсеньера Маглионе и его заместителя монсеньера Монтини. Оба сообщили ему, что надежда заинтересовать западных союзников таким предложением очень мала. Военная ситуация вызывала серьезные опасения, что Сталин, и так уже настаивавший на открытии второго фронта, может прийти к какому-либо компромиссу с Гитлером. Принимая во внимание уже одно это, нельзя было допустить и мысли о мирных переговорах. Наши усилия поэтому оказались бесплодны.

    В течение всего этого периода нацистская партия продолжала вмешиваться в мою деятельность в Анкаре. В ноябре 1939 года я просил прекратить поток докладов, поступавших из стамбульского отделения Auslandsorganisation герра Боле. Автор этих докладов, которые часто касались политических вопросов, не имел возможности получать надежную информацию, и все сводилось к излишнему, а зачастую и вредному дублированию работы. В конце года, ввиду того что турецкое законодательство воспрещало иностранцам заниматься партийно-политической работой, я распорядился о прекращении всякой деятельности партии в Турции. Единственное исключение я сделал для сбора пожертвований в рамках «Зимней помощи». Не стоит и говорить, что я получил от Боле резкую телеграмму с протестом против моего решения, в которой указывалось, что занимаемое мной положение посла не дает мне права издавать подобные приказы. Однако все жалобы Боле на то, что его организация не может обойтись без сведений, поставляемых его стамбульским представителем, были отвергнуты Риббентропом, который поддержал мое решение о прекращении дублирования работы. Я чувствовал, что не могу рисковать, позволив интригами подорвать имевшийся у нас кредит политического доверия, и, не обращая внимания на повторные протесты Боле, сумел отстоять свой запрет на деятельность партии.

    Летом 1942 года этот вопрос вышел на передний план. Как-то утром ко мне зашел советник посольства с сообщением, что все члены партии в Анкаре провели закрытое собрание, на котором руководитель турецкого отделения партии, некто по фамилии Фриде, заявил, что настало время расстрелять меня или посадить в концентрационный лагерь. На этом собрании присутствовали почти все сотрудники посольства, которые, за единственным исключением, были членами партии. Я распорядился немедленно доставить ко мне этого Фриде. Когда он явился, я спросил, действительно ли он высказывался именно так, как мне было доложено. Когда он это признал, я дал ему сорок восемь часов на то, чтобы очистить помещение, выделенное ему в одном из посольских зданий, где он занимался проблемами проживавших в Турции германских подданных. Кроме того, я запретил ему появляться на территории посольства и иметь контакты с кем-либо из дипломатического персонала и распространил приказ об этом среди своих служащих.

    Но в распоряжении Фриде был свой радиопередатчик, хотя Риббентроп и запретил использование такой аппаратуры всеми заграничными отделениями партии, и он немедленно послал герру Боле сообщение с протестом против моих действий и требованием провести расследование этого дела. Прежде чем я успел сочинить для Риббентропа собственный отчет об инциденте, от него было получено распоряжение вернуть Фриде, а мне предоставить себя в распоряжение комитета по расследованию. Я отказался выполнить это, а взамен предложил уйти в отставку. Делу было суждено тянуться еще целый год, пока, наконец, мне не удалось добиться отправки Фриде на родину. Партия прислала для расследования свою собственную комиссию, а Риббентроп приказал своему начальнику отдела кадров представить доклад себе лично. К счастью, этот человек оказался чиновником старой школы и без колебаний составил доклад, неблагоприятный для Фриде. Мои коллеги из противоположного лагеря, которым не пришлось сталкиваться с подобными внутренними проблемами, должны считать, что им повезло.

    В июне были взяты и Севастополь, и Тобрук[180]. Несмотря на отказ Гитлера поддержать Роммеля, вызванный неспособностью оценить стратегическое значение этой кампании, казалось вероятным, что его инициатива и храбрость могут открыть путь к Суэцкому каналу. В июле он стоял у Эль-Аламейна. Я чувствовал, что если бы ему удалось достичь дельты Нила, то переговоры о мире стали бы возможны. Мои японские коллеги в Анкаре не переставали утверждать, что германскую военную мощь не следует растрачивать в затяжной войне с Россией и что между двумя государствами необходимо добиться какого-либо компромисса. Эту точку зрения поддерживали и в Токио, но Риббентроп отказывался ее даже рассматривать.

    Отсутствие согласованности военных усилий держав оси особенно рельефно проявилось в то время, когда войска Роммеля находились у ворот Каира. Именно тогда наступил момент, когда стало необходимо объединить все доступные силы германских и итальянских войск. Следовало употребить для обеспечения линий снабжения Роммеля все боевые единицы итальянского флота, перебросить с других фронтов авиацию и в полной мере использовать авиадесантные части. Но Гитлер так никогда и не смог понять, что военная стратегия есть искусство импровизатора и требует принятия решений в моменты, когда их менее всего ожидают.

    По моему предложению итальянский, японский и германский послы со своими военными и морскими атташе ежемесячно собирались, чтобы договориться об общей политике, которую предполагалось рекомендовать своим правительствам. Мой японский коллега Курихара был весьма решителен в военных вопросах. Япония, заявил он однажды, слишком занята организацией управления на своих покоренных территориях, чтобы помочь облегчить давление на Германию. Нехватка ресурсов исключает всякую возможность нападения на Россию. Мое предостережение о несвоевременности перехода к планам территориального устройства до достижения общими усилиями победы над врагом и о том, что проведение независимой политики может привести лишь к разгрому нас поодиночке, не произвело на него никакого впечатления. Когда же я спросил, не может ли Япония, по крайней мере, предоставить свои подводные лодки для прорыва кольца блокады, он ответил с загадочной улыбкой: «У нас очень мало подводных лодок, и они все необходимы нам самим». Закрывая тогда собрание, я заметил, что мне неизвестна ни одна другая война в истории, ведомая коалицией, в которой наблюдалось бы столь полное отсутствие координации целей и методов борьбы, как в той, участниками которой мы теперь являемся.


    Военное время предоставляло нам очень мало возможностей для светских развлечений, но постоянное напряжение заставляло думать и об отдыхе, поэтому я при всякой возможности старался отправиться на целый день на охоту. Одна история, получившая широкую известность в Анкаре и касавшаяся невольной встречи коллег-дипломатов из враждующих лагерей, была довольно сильно преувеличена в пересказе, однако весьма забавна. Однажды я отправился на одно из местных озер поохотиться на уток. Только я успел выставить своих подсадных уток и укрыться, как где-то совсем близко прогремели два выстрела. Дробины взбаламутили воду прямо перед шалашиком, а мои утки заметались в панике. Я вскочил на ноги и увидел, как два каких-то человека повернулись и побежали прочь. Мне показалось, что я узнал в одном из них сотрудника британского посольства, а потому крикнул им вслед: «Это стыд и срам – убивать моих подсадок. В Анкаре пока еще не воюют!» По счастью, ручные утки не пострадали. Один из моих молодых атташе, который охотился неподалеку, сказал мне, что одним из двух нарушителей спокойствия был американский посол мистер Лоуренс Стейнхарт. Я всегда сожалел, что познакомился с этим выдающимся дипломатом только в 1946 году, когда он посетил меня в нюрнбергской тюрьме. В то время было уже поздно рассуждать о политике или устраивать более удачную утиную охоту. Кстати, я должен опровергнуть распространившийся тогда среди дипломатического корпуса слух, будто бы я в ярости выпалил из ружья по убегающим фигурам. Это совершенная выдумка.

    Вскоре после этого случая скончался после короткой болезни турецкий премьер-министр Рефик Сайдам. Его преемником стал министр иностранных дел месье Сараджоглу, а месье Менеменджиоглу принял министерство иностранных дел. В своей первой речи новый премьер-министр особо подчеркнул намерение Турции сохранять нейтралитет. Та осень принесла новые тревоги. Германские потери на Восточном фронте были огромны, а Гитлер, несмотря на предупреждение, что вести одновременное наступление на Сталинград и Кавказ невозможно, упорно настаивал именно на этом. Русские скоро нащупали слабые пункты длинного фронта, и их первый контрудар был направлен главным образом против итальянских дивизий, которые не выдержали давления. Началась битва за Сталинград.

    В сентябре я летал в Будапешт по приглашению адмирала Хорти. Он только что потерял старшего и самого любимого сына и к тому же был серьезно озабочен судьбой венгерских дивизий, сражавшихся к северу от Сталинграда. Я обещал сообщить о его беспокойстве Гитлеру и в Генеральный штаб. Из Венгрии я отправился дальше, в Вену, чтобы навестить сына, который был только что во второй раз ранен, но я отказался по приказу Риббентропа приехать в Берлин. Его последние телеграммы после моего конфликта с партией были чересчур наглыми.

    Октябрь принес известие об успешном британском контрнаступлении у Эль-Аламейна и начале отступления Роммеля. Эта новость была встречена турецкими государственными деятелями с облегчением, поскольку их всегда не слишком радовала близость германских войск на севере, западе и юге. Таким образом, год закончился серьезными поражениями в России и Северной Африке. Впервые, кажется, инициатива перешла к противнику. Только Гитлер не видел зловещих признаков этого. Война достигла поворотной точки.

    Судьба Германии была решена во время кампании 1943 года. Некоторые из нас могли предвидеть будущее, но, увы, не те, кто нес за него прямую ответственность. Для тех, кто уже лишился иллюзий, это была трагическая эпоха; ей сопутствовало растущее понимание невозможности повлиять на ход событий. 7 января я долго беседовал с месье Сараджоглу. Его видение ситуации в мире совпадало с моим. Уничтожение 6-й германской армии в Сталинграде уже началось. Главная проблема теперь заключалась в вероятной реакции на эти события западных союзников и в том, удастся ли не допустить того, чтобы вершителями судеб Европы стали русские. Этот же вопрос более всего занимал и умы турок. Месье Сараджоглу более чем когда-либо был настроен на удержание своей страны вне военного конфликта. С каждым новым успехом союзников для Турции становилось все труднее сопротивляться их требованиям соблюдать свои договорные обязательства. Кроме того, усиливались финансовые проблемы, в связи с чем месье Сараджоглу изобрел новый налог, которым должны были облагаться доходы и собственность всех иностранцев, живших в Турции. Я старался облегчить нагрузку, падавшую при этом на несколько германских концернов, с помощью субсидий из казенных германских фондов. Мой британский коллега был вынужден делать то же самое, и мы оказались в странном положении, вдвоем субсидируя турецкий бюджет.

    Переговоры в Касабланке между президентом Рузвельтом и мистером Черчиллем начались 23 февраля. Оттуда мы первый раз услышали формулу о «безоговорочной капитуляции», которая оказалась фатальным камнем преткновения на пути тех немцев, которые ставили судьбу Европы превыше участи своей собственной страны и не оставляли идеи заключить мир. Теперь нам известно, что эта фраза была впервые предложена президентом Рузвельтом практически спонтанно, без глубокого изучения ее возможного психологического эффекта. Сравнение этого разрушительного требования с великодушными условиями Атлантической хартии оставляет нас в изумлении, в связи с тем что его выполнение было доведено до крайностей. Атлантическая хартия с ее гарантиями свободы обладала всеми элементами, необходимыми для заключения справедливого мира, в то время как решения, принятые в Касабланке, повлекли за собой войну a I'outrance[181] и разрушение Европы. Когда несколько месяцев спустя я пытался установить контакт с президентом Рузвельтом, то делал это в надежде, что формула о безоговорочной капитуляции была выдвинута прежде всего как орудие пропаганды и что будет возможно договориться. К несчастью, я ошибался.

    Находясь в Касабланке, мистер Черчилль, по всей видимости, решил еще раз пригласить турок вступить в войну. Он выразил желание встретиться с президентом и премьер-министром Турции и просил их приехать к нему на Кипр. Месье Инёню ответил, что конституция не позволяет ему покидать страну, но он будет рад, если мистер Черчилль сможет посетить Анкару с государственным визитом. В конце концов они договорились встретиться в Адане[182]. При встрече мистер Черчилль представил президенту Инёню меморандум, в котором напоминал туркам об историческом германском «Drang nach Osten»: «Они могут летом попробовать прорваться в центре [посередине между западом и востоком?]…» Он предлагал туркам немедленно, после их вступления в войну, двадцать пять эскадрилий британской и американской авиации и побуждал их строить новые аэродромы «с лихорадочной энергией»[183].

    Во время последующих переговоров турки проявили больше заинтересованности в своих будущих отношениях с Россией, чем в своем участии в войне. «В случае, если Германия будет разбита, – сказал месье Инёню, – все побежденные государства подвергнутся большевизации». Турецкая делегация, по-видимому, не верила, что страна подвергается угрозе со стороны Германии, а маршал Чакмак, начальник турецкого штаба, давал ясно понять, что турецкая армия недостаточно вооружена для того, чтобы оказать союзникам реальную помощь, и в случае начала приготовлений ко вступлению в войну станет лишь предметом умыслов завистливых русских. Было решено, что союзная военная комиссия должна будет рассмотреть турецкие проблемы и что будет предпринято все возможное для их разрешения.

    Мне говорили, что президент Инёню воспользовался удобным случаем, чтобы постараться внушить мистеру Черчиллю мысль о необходимости скорейшего завершения войны. Полное поражение Германии, говорил он, даст России возможность превратиться в величайшую угрозу для Турции и всей Европы. Он спросил у мистера Черчилля, не захочет ли тот обсудить со мной возможности заключения мира, отрекомендовав меня при этом как представителя того интеллектуального течения, которое предпочтет смириться даже с неблагоприятными для Германии условиями мира при условии, что этот мир станет гарантией процветания Европы. Несмотря на настойчивость президента, мистер Черчилль это предложение отклонил. Мне говорили, что он посчитал ведение таких разговоров предательством.

    Итоги встречи были точно описаны в книге британского посла в Турции[184]: «…весьма дружелюбное общение… Они расписывались на листах меню и обменивались этими автографами»[185]. При этом не вызывает удивления и такое его утверждение: «Германская реакция оказалась на удивление умеренной. Их посол даже позволил себе выразить известное удовлетворение!» Но далее сэр Хью продолжает: «И действительно, вопрос о том, почему немцы так спокойно отнеслись не только к конференции в Адане, но и к последовавшему за ней визиту в Анкару представителей наших сухопутных войск, авиации и военно-морского флота, окружен некоторой таинственностью». Могу заверить его, что причина, по которой я сохранял полную невозмутимость перед лицом всей этой активности, заключалась в том, что я лучше, чем наши противники, понимал общие соображения, руководившие действиями турок. В этот период я имел возможность передать турецкому правительству повторные заверения Гитлера в том, что он не вынашивает в отношении Турции никаких агрессивных планов. Я отлично понимал, что наш договор о дружбе занимает лишь второе место после англо-турецкого союза, хотя связанные с этим союзом обязательства вступить в войну будут выполнены турками только в исключительных обстоятельствах.

    Мое следующее обращение к проблеме достижения мира приняло форму речи, произнесенной мной в Стамбуле 21 марта 1943 года на церемонии в память воинов, погибших за свою страну. Последняя катастрофа в Сталинграде придавала этому мероприятию весьма мрачный фон, на котором я обратился к западному миру с призывом прийти на выручку Европе. Я просил западные державы еще раз внимательно изучить историю континента, чтобы оценить ту роль, которую обязана играть Германия, понять ее уходящую корнями глубоко в пески времени историческую миссию. Тогда они лучше смогут понять, что в случае, если русский гигант добьется успеха в покорении Западной Европы, коммунистическая доктрина продолжит свою победоносную завоевательную кампанию и за морями. Я призывал лидеров Великобритании и Америки принять решения, которые бы привели к созданию в Европе новых отношений, при которых всем народам будет обеспечено достойное место на службе делу свободы и прогресса. Полагая, что подобная инициатива должна в первую очередь исходить от президента Рузвельта, я специально ссылался на некоторых американских государственных деятелей прошлого и на их заслуги перед человечеством.

    Мои высказывания получили широкое освещение во вражеской печати, а сформулированная мной концепция европейской солидарности пространно комментировалась. Президенту Рузвельту оставалось только продолжить намеченную мной линию. В Германии реакция была довольно странной. От Риббентропа я ожидал вспышки ярости, поскольку в очередной раз нарушил его указания не касаться вопроса о мире, однако ничего подобного не произошло. Возможно, они побоялись дезавуировать меня перед всем миром. Только во время моего следующего посещения штаб-квартиры Гитлера я смог оценить, насколько озлоблено было ядро твердолобых фанатиков, в то время как люди, придерживавшиеся более умеренных взглядов, настаивали, чтобы я продолжал развивать эту линию.

    Я приехал в Берлин примерно в середине апреля, и Риббентроп отвез меня на своем специальном поезде в восточнопрусскую ставку Гитлера. Во время поездки мы впервые поговорили с ним о положении, возникшем после сталинградского несчастья. Он возлагал всю вину за военную катастрофу на совершенно ненадежных генералов и «буржуазную клику», которая по-прежнему заправляет всеми армейскими делами. «Если бы Гитлеру представился удобный случай очистить свою армию от этого сброда, как это сделал Сталин, с нами не приключилось бы такое несчастье. Теперь необходимо наверстать упущенное время – и без всякой жалости. Эта буржуазная свора должна быть уничтожена, и чем раньше, тем лучше». Было совершенно ясно, что он повторяет слова самого Гитлера. Вот к чему мы пришли к тому времени. На практике исчезли всякие различия между охаиваемым нацистами большевизмом и их собственным режимом. Затевать спор с Риббентропом было совершенно бесполезно, поэтому я только заметил про себя, что моему поколению больше нечего делать при такой системе правления.

    Штаб-квартира Гитлера «Wolfsschanze», что означает «Волчье логово», была построена в густом сосновом лесу неподалеку от Растенбурга в Восточной Пруссии. Здания казарм представляли собой стандартные цементные бараки, и блок, в котором разместился Гитлер, был неотличим от других. В нем находились его личные апартаменты с несколькими рабочими комнатами и обеденным залом. Окна в зданиях, укрытых тесно стоящими деревьями, были очень маленькие из-за опасности воздушных налетов, отчего в помещениях всегда было сумрачно и уныло. День и ночь там горел электрический свет, и в целом создавалось впечатление, что дом утонул в болоте. Весь район был окружен тройными рядами заграждений из колючей проволоки, и вход на территорию был возможен только по особым пропускам. Большинство посетителей подвергалось охранниками обыску. В тот раз мой разговор с Гитлером не добавил ничего нового к тому, что я уже слышал от Риббентропа.

    Он принял на себя обязанности главнокомандующего действующей армией в декабре 1941 года после первого серьезного отступления германских войск, уволив прежде занимавшего этот пост фельдмаршала фон Браухича. Начиная с этого момента вся система руководства вооруженными силами была совершенно изменена. Прежде обычная практика состояла в том, что командующим армиями давались только общие указания, разработка деталей оставалась в их компетенции. С момента прихода Гитлера ни одному из старших офицеров больше не позволялось определять собственную тактику. Гитлер лично вникал во все подробности, причем чем дольше длилась война, тем больше усугублялось это положение. Ближе к концу войны его ставка в Восточной Пруссии определяла все перемещения войск вплоть до батальонного уровня. Эффект от такого руководства боевыми операциями был самый гибельный. Приказы, как правило, прибывали с опозданием на сорок восемь часов и часто бывали совершенно негодными. Способности военного гения, которые приписывали ему люди из ближайшего окружения и в который он сам постепенно уверовал, никогда в действительности не существовали. Его стратегические способности, если и имелись, были совершенно неразвиты, и он был не в состоянии принимать правильные решения. Характерным для него являлось то, что после 1941 года он всегда отказывался посещать линию фронта или дотла разрушенные бомбовыми ударами германские города.

    Гитлер имел, однако, некоторую склонность к технике. Не умея водить автомобиль, он тем не менее умел исключительно быстро схватывать и понимать технические вопросы, и офицеры, которым случалось общаться с ним по поводу разработки нового оружия и боевой техники, поражались иной раз его интуиции, позволяющей ему предлагать решения, еще не найденные разработчиками. Он мог в деталях объяснить конструкцию некоторых видов нового оружия, о котором ему самому докладывали всего один раз. Он даже находил возможность время от времени обсуждать свое любимое увлечение – архитектуру – со Шпеером, заменившим Тодта в качестве его главного советника по этим вопросам. Все детали любого строительства внимательно обсуждались, прежде чем он одобрял его планы.

    Я вспоминаю, что Шпеер рассказал об этом знаменитому дирижеру Фуртвенглеру, который заметил, сколь приятно должно быть такому относительно молодому человеку, как Шпеер, получить возможность свободно воплощать свои идеи. «Это верно, – ответил Шпеер, – однако иной раз получается так, как будто вы дирижируете оркестром, исполняющим симфонию Бетховена, но тут входит ваш импресарио и говорит: «Мной принято бесповоротное решение играть в этом оркестре на аккордеоне».

    В Берлине в это время моральный дух пал до нуля. Я был поражен позицией двух национал-социалистов с большим стажем – полицай-президента столицы графа Хельдорфа и графа Готфрида Бисмарка, руководителя местного правительства в Потсдаме. Они оба вступили в партию в ее ранние дни из идеалистических соображений и достигли высокого положения, которое позволяло им иметь ясное представление о ситуации. И тот и другой были теперь убеждены, что большевистские методы, привнесенные Гитлером, могут привести Германию только к окончательному краху. Хельдорф описал ужасающее положение, существовавшее в тюрьмах, где содержались сотни людей, приговоренных к смертной казни за минимальные правонарушения. Народные трибуналы и недавно организованные «особые суды» практически взяли на себя работу обычных судов и выносили приговоры, не подлежащие обжалованию. Я был шокирован этой информацией, которая заставила меня осознать, что критическим стало не только внешнее положение Германии, но и внутренние условия страны достигли той стадии, на которой необходимо принятие отчаянных контрмер.

    Хельдорф, Бисмарк и я однажды вечером пообедали в «Союзном клубе» и удалились потом в одну из внутренних комнат. Там они посвятили меня в план, составленный небольшой группой лиц во главе с бывшим начальником Генерального штаба генерал-полковником Беком, которые приняли решение устранить Гитлера. Следовало применить большую осторожность, чтобы избежать при этом возникновения внутри страны революции, которая могла бы повредить положению на фронтах, причем Гитлера предполагалось изолировать, а не убивать. Командование вооруженными силами следовало потом передать кому-нибудь другому, а Гитлеру устроить организованный на законном основании судебный процесс. Хорошо известный кавалерийский офицер Фрейгер фон Боселагер согласился окружить штаб-квартиру Гитлера силами своей бригады и захватить не только его самого, но также и Гиммлера с Борманом. Однако, прежде чем приступать к делу, было исключительно важно выяснить, какую позицию займут западные державы по отношению к Германии, освободившейся от руководства Гитлера и стремящейся к заключению справедливого мира. У меня спросили, готов ли я прозондировать по этому вопросу западных союзников.

    Это был первый случай, когда я получил конкретную информацию о движении Сопротивления внутри страны. После всего, что мне довелось увидеть и услышать в Берлине и в Ставке, я не мог сомневаться, какую позицию мне следует занять. На кон поставлена была судьба не только Германии, но и всей Европы. Я никогда не находил оправдания политическим расправам. Убийство всегда остается убийством. Но арест Гитлера и предание его суду способствовали бы более эффективно, чем убийство, тем целям, которые приписывались мне в позднейших историях о якобы нанесенном мной «ударе ножом в спину». Несмотря на это, идти на риск вызвать напряженность и беспорядки, которые неотделимы от процесса смены режима, было возможно, только получив от враждебных держав некоторые гарантии в отношении будущего Германии. Нам было необходимо знать, готовы ли они отбросить формулу о безоговорочной капитуляции и согласны ли предоставить будущему германскому правительству, которое будет соответствовать демократическим нормам, те права, на которые история Германии и ее позиции в Европе позволяли рассчитывать. Это должно было оказать определяющее воздействие на принятие любых дальнейших решений.

    Я обещал, вернувшись в Турцию, сразу установить контакт с президентом Рузвельтом, и мы договорились, что герр фон Тротт цу Зольц, который часто приезжал в Анкару по делам министерства иностранных дел, будет выполнять между нами роль курьера. По возвращении я немедленно попросил своего друга Лерснера связаться с мистером Джорджем Х. Эрле, который был в Турции чем– то вроде личного представителя президента Рузвельта. Мистер Эрле в 1932 году вышел из республиканской партии, чтобы примкнуть к президенту Рузвельту, и стал первым за пятьдесят лет демократом – губернатором Пенсильвании. Он был посланником в Вене, а потом, с 1940-го по 1942 год, представлял Рузвельта в Софии. Когда ему пришлось покинуть Болгарию, Рузвельт направил его военно-морским атташе в Стамбул, чтобы он продолжал информировать президента обо всем, что касается положения на Балканах. Мне казалось, что это именно тот человек, которому можно доверить личное послание Рузвельту.

    Один из служащих военно-информационной службы Соединенных Штатов в Стамбуле уже передавал мне через сотрудника нашего абвера доктора Леверкуна информацию о том, что кардинал Спиллмэн, архиепископ Нью-Йоркский, намерен вскоре нанести визит в Турцию. На самом деле турецкое правительство еще в марте известило меня, что если германское правительство согласно прислать своего представителя, с которым кардинал мог бы провести обмен мнениями, то он готов включить Турцию в программу своей заграничной поездки. Находясь в Берлине, я предложил Риббентропу, что подходящим представителем мог бы стать доктор Леверкун. Тогда Риббентроп отказался рассматривать эту идею, но сейчас я поднял вопрос вновь. Мне было дано понять, что кардинал предпринимает свою поездку по просьбе президента Рузвельта. Тем не менее представитель военно-информационной службы сообщил, что кардинал путешествует, не имея каких-либо официальных полномочий, и просто хочет составить представления о положении на Балканах и Среднем Востоке. Риббентроп к тому времени еще раз категорически отверг мысль о подобных контактах, и я лишился возможности организовать беседу с кардиналом. В своих интервью для прессы он отказывался говорить о возможности заключения мира, и месье Менеменджиоглу сообщил мне, что его главный интерес заключался в том, чтобы обеспечить помощь турецкого правительства еврейским беженцам из Европы. Тем временем я все еще не получил никаких сведений о результатах, к которым привела моя попытка связаться с мистером Эрле.

    Военная ситуация продолжала ухудшаться. 7 мая в Тунисе капитулировал генерал-полковник фон Арним, мой старый товарищ времен Первой мировой войны, служивший тогда в моем штабе дежурным офицером. Я по сей день не могу понять, почему ему, человеку таких заслуг и положения, не было оказано должного побежденному противнику уважения, а генерал Эйзенхауэр даже не пожелал с ним встретиться. В самой Германии авиация союзников действовала с каждым днем все более активно, и разрушение германских городов приобрело совершенно немыслимую прежде интенсивность. Одним из самых тяжелых аспектов ситуации было положение наших военнопленных в России, родители и родственники которых не получали никаких сведений о том, что с ними сталось. Случилось так, что представитель швейцарского Красного Креста в Анкаре однажды сказал мне, что получил около 400 почтовых открыток от пленных и собирается передать их германскому правительству. Я попросил его составить для отправки в Берлин алфавитный список их фамилий. Среди них оказался сын владельца маленькой книжной лавки из моего родного городка Верль. Я немедленно отправил этому человеку личное письмо с сообщением, что его сын жив.

    Этот шаг имел самые неожиданные последствия. Немедленно поползли слухи, что я веду списки военнопленных, и я стал получать тысячи писем от отчаявшихся родственников с просьбами выяснить судьбу своих мужчин. Гитлер, по всей видимости, приказал, чтобы почтовые открытки от военнопленных не доставлялись адресатам. Были задержаны даже те четыреста, которые переправил мой швейцарский друг. Причина, очевидно, заключалась в опасении, что распространение информации о гуманном отношении русских к нашим пленным может привести к увеличению числа дезертиров. Я протестовал против этого бесчеловечного распоряжения, но добился только того, что Риббентроп приказал мне прекратить свои попытки получения сведений о пропавших без вести солдатах.

    Я отказался подчиниться. Все запросы я передавал представителю Красного Креста с просьбой постараться выяснить у русских подробности. Переписка выросла до необъятных размеров, и, хотя во многих случаях нам ничем не удавалось помочь, утешением мне служили многочисленные письма от взволнованных матерей и жен, выражавших свою благодарность и сообщавших, что мое посольство стало первой официальной организацией, которая с сочувствием отнеслась к их отчаянным просьбам. Риббентроп попытался положить этому конец, приказав пересылать все подобные запросы в Берлин и запретив всякую частную переписку. Я отвечал, что хотя и не имею влияния на необъяснимый подход властей к этой проблеме, однако запрет личной переписки посла все же находится вне компетенции министра иностранных дел. Я продолжал выполнять этот маленький долг милосердия вплоть до последнего момента, когда дипломатические отношения между Турцией и Германией были разорваны.


    28 августа при загадочных обстоятельствах скоропостижно скончался болгарский царь Борис. Неделей раньше он нанес визит Гитлеру. Потеря этого умного монарха должна была иметь непредсказуемые последствия для его государства. Малолетний наследник, царевич Симеон, вступить на трон не мог. Его мать, дочь короля Италии, всегда выступала против проводимой царем политики, в особенности же – после падения Италии. Угроза поражения Германии оставляла народ беззащитным перед местью его славянских братьев с востока. Только твердость и находчивость покойного царя могли бы повлиять на ход будущих событий. Его устранение со сцены могло быть долговременной целью скорее противника, нежели Гитлера, однако вражеская пропаганда пыталась приписать ответственность за его смерть национал-социалистическому режиму.

    Царица Иоанна заявила, что летчик, пилотировавший самолет, на котором царь возвращался из Берхтесгадена в Софию, получил от Гитлера приказ лететь, чередуя быстрые подъемы и снижения. Поэтому машина то набирала высоту 10 000 метров, то пикировала. Кислородная маска была будто бы неисправна, что привело к серьезным повреждениям внутренних органов царя. Регент, князь Кирилл, тоже исповедовал эту теорию и утверждал, что Гитлер хотел ликвидировать царя Бориса, поскольку тот отказывался объявить войну Советскому Союзу.

    Эта версия, мне кажется, противоречит фактам. Царь вернулся из Берхтесгадена в добром здравии и всего за три дня до своей последней болезни даже взобрался на пик Мусала – самую высокую гору в стране. Он лег в постель 23 августа, а 26-го был выпущен врачебный бюллетень, в котором упоминалось повреждение легких, сердца и мозга. Германский авиационный атташе в Софии генерал фон Шёнебекк, которого связывала с царем личная дружба, был ведущей фигурой следующих нескольких дней. Я видел дневник, который генерал вел в то время, но, поскольку он оставил за собой право сам опубликовать подробности дела, я могу ссылаться только на то, что было общеизвестно в придворных кругах.

    Царь попросил Шёнебекка организовать доставку по воздуху в Софию некоторых известных германских специалистов медицины. Среди них были доктор Зауэрбрух и прославленный венский врач доктор Эппингер. Однако люди из ближайшего окружения царя не позволили им выполнить клиническое обследование, а когда через несколько дней царь умер, им не разрешили произвести вскрытие тела. На основании проведенного ими поверхностного осмотра они уверенно заключили, что смерть царя никак не могла быть вызвана теми причинами, на которых настаивала царица. Они отметили признаки полного распада внутренних органов, который мог быть вызван только действием какого-то яда.

    Гитлер, который уже давно возненавидел итальянскую королевскую семью, был убежден, что Бориса отравила его супруга. Он приказал Риббентропу дать указания германскому посланнику в Софии Беккерле с помощью СС арестовать и доставить в Берлин царицу и престолонаследника. Тем не менее Шёнебекку и его товарищам удалось это предотвратить. В целом дело было в высшей степени таинственное, и в то время вся София полнилась всевозможными слухами. Однако на основании виденных мной свидетельств я убежден, что к этому преступлению Гитлер не имел касательства.


    8 сентября капитулировала Италия. Это привело к оккупации британцами островов Самос, Кос и Лерос из архипелага Додеканес с целью, как видно, продемонстрировать туркам, что они могут теперь вступить в войну против Германии без особого риска. На практике этот шаг явился еще одной психологической ошибкой. Германские военно-воздушные силы совершенно пресекли снабжение этих островов, и британские войска были вынуждены их эвакуировать. Это произошло под самым носом у турок, которых при таких обстоятельствах едва ли можно было винить за продолжение их политики нейтралитета. Они не могли надеяться на защиту в случае налетов германской авиации на Смирну и Стамбул. В тот период войны ни одна из сторон не проявляла в отношении Турции особой проницательности. В октябре союзники на конференции в Москве решили, что Турцию необходимо в конце концов образумить. Гитлер, со своей стороны, освободил Муссолини из его горной тюрьмы[186] и старался усадить его во главе фашистской республики в Северной Италии. Шансов вернуть его к политической жизни было не больше, чем у Наполеона, когда он покидал Эльбу.

    Некоторые моменты той войны можно отнести почти к царству фантазии. Однажды в Анкару явились два высоких партийных чиновника, которых Гитлер выбрал в качестве гаулейтеров, одного – для Грузии, другого – для Азербайджана. Они хотели изучить этнические и экономические особенности своих провинций. Их присутствие вызвало в городе великое множество разговоров, поскольку они без стеснения рассказывали всем и каждому о своем высоком предназначении. Первое, что захотел узнать один из них, было: сколько жалованья получает вице-король Индии и какие требования предъявляются к кандидатам на эту должность. Когда я, страшно изумившись, ответил, что не имею об этих вопросах ни малейшего представления, он объяснил, что просто хотел заранее оценить, какой доход потребуется в будущем для достойного поддержания его высокого статуса. Я пришел в ужас от мысли, каким гомерическим хохотом был бы встречен подобный анекдотический эпизод, если бы о нем пронюхали пропагандистские службы противника, и договорился с Берлином о скорейшем отзыве этих двух господ.


    События, которое я расценил как некую реакцию на предпринятую нами попытку контакта с мистером Эрле, пришлось ожидать до 4 октября. В этот день мне позвонил управляющий Восточным банком герр Пост с сообщением, что со мной хочет говорить по крайне важному вопросу какой-то таинственный иностранец. Его представил Посту профессор Рустов, и мне было предложено о деталях расспросить самого профессора. Рустов был эмигрант и не принадлежал к числу людей, с которыми я имел официальные контакты. Несмотря на это, я попросил его меня навестить. Профессор, человек весьма достойный и сохранивший добрые чувства к родной стране, посчитал своим долгом устроить мою встречу с загадочным персонажем, которого он сам описал как американского гражданина с португальским паспортом, выразившего желание переговорить со мной по поручению президента Рузвельта.

    Я взвесил риск, неизбежный при встрече с субъектом, который, судя по всему, что мне было о нем известно, вполне мог оказаться agent provocateur. Посетившему меня в июле господину фон Тротт цу Зольцу – человеку, осуществлявшему мою связь с оппозиционной группой в Германии, я был вынужден сообщить, что мистер Эрле не получил никакого ответа от американского президента. Незнакомец, с которым мне предлагалось встретиться, мог быть тем самым посланцем, которого мы ожидали, и я решился принять его.

    На следующее утро ко мне в кабинет провели джентльмена лет сорока от роду, предъявившего португальский паспорт. Вскоре выяснилось, что ему ничего не известно о поручении мистера Эрле. Несмотря на это, он утверждал, что президент Рузвельт поручил ему обсудить лично со мной возможности скорейшего заключения мира. Президент с большим интересом прочитал о моем мартовском выступлении в Стамбуле и захотел получить представление о тех личностях в Германии, с которыми было бы возможно вступить в переговоры. Вопрос о том, чтобы в этой роли могли выступить Гитлер и вся его камарилья, даже не ставился. Мой посетитель явился не с пустыми руками. Он извлек из портфеля рулончик микропленки длиной сантиметров в пять, содержавшей перечисление условий, которые могли послужить основой для заключения мира с Германией. Единственным предварительным условием являлся арест Гитлера и выдача его союзникам, которые давали обязательство предать его беспристрастному суду. Предполагалось, что Гитлера можно похитить во время одного из его перелетов на фронт, посадив самолет на территории, занятой союзниками. Мой гость производил прекрасное впечатление. Я пообещал изучить его предложения и договорился встретиться с ним на следующий день где-нибудь вне территории посольства.

    Должен добавить, что все заметки, которые я так аккуратно вел, вместе с микрофильмом вернулись со мной в августе 1944 года в Германию, но были впоследствии конфискованы французскими властями в Гемюндене, и с тех пор я их никогда не видел. Поэтому при изложении подробностей мне приходится полагаться на память.

    На следующий день я условился с Постом, что он отвезет нашего общего друга в свой загородный дом в Бюйюк-Аду, куда я сам приеду на моторном катере. Микропленку я прочитал через лупу и убедился, что составители условий не собирались лишить Германию ее роли в Центральной Европе. На западе предполагалось восстановить ее прежние границы, а Польша на востоке должна была получить гарантии независимого существования. На пленке также было засвидетельствовано, что союзники, признавая невозможность автономного экономического существования Германии, предлагали создать независимое Украинское государство, связанное, однако, каким-то образом с Германией. Я сообщил нашему посланцу, что эти условия могут составить прочный фундамент для мирных переговоров, но рекомендовал ему проинформировать пославших его лиц, что для Германии будет предпочтительнее отказаться от всякой ассоциации с Украиной, ибо такая схема может стать причиной нескончаемого конфликта с Россией, сделав наше положение на Востоке невыносимым. Затем мы углубились в детали возможного мирного урегулирования, причем я вновь изложил свои предложения относительно европейского единства.

    Я совершенно ясно дал понять, что не могу предпринять никаких дальнейших действий, пока не получу от президента Рузвельта письменных обязательств вести переговоры на основе условий, которые мы здесь обсудили. Он должен понимать, что никто на германской стороне не сможет взять на себя ответственность за столь важные решения на основании одних только неопределенных рассуждений общего характера, подобных Четырнадцати пунктам президента Вильсона. Мой гость с пониманием отнесся к этому требованию, но высказал сомнение в том, что президент согласится доверить нечто подобное бумаге. Почему бы мне, предложил он, не слетать в Каир, куда президент вскоре собирается нанести визит? В таком случае он мог бы организовать встречу между нами. Я ответил, что при реализации такого плана невозможно предотвратить утечку информации, в результате чего я, превратившись в эмигранта, окажусь практически бесполезным. Мы расстались, договорившись, что он должен еще раз увидется со мной после того, как свяжется с президентом.

    Этот курьезный инцидент не имел никаких последствий, и мне остается только предположить, что президент посчитал для себя слишком рискованным предпринять что-то более конкретное. Другое объяснение состоит в том, что все дело было организовано по неизвестным причинам некой третьей силой. Однако если это так, то кажется странным, что не было предпринято попыток извлечь из нашей беседы каких-либо выгод. Я остался в полном неведении относительно того, существовала ли в действительности отличная от требования «безоговорочной капитуляции» основа для достижения мира.

    Глава 28

    Операция «Цицерон»

    Покушение на убийство. – Гитлер предлагает Турции оружие. – Контакт с Менеменджиоглу являет «Рай в Каире»[187]. – Давление союзников на Турцию возрастает. – Критическое военное положение Германии. – Воздушные налеты на Берлин. – Эпизод с Хорти. – Операция «Цицерон». – Отставка маршала Чакмака. – Бегство доктора Фермерена к англичанам. – Провал балканского плана союзников. – Угроза расторжения германского торгового договора. – Защита эмигрантов. – Предотвращение депортации евреев из Франции. – Последнее обращение к Рузвельту. – Мистер Эрле сообщает о неудаче. – Прекращение поставок хрома. – Отозван Риббентропом, возвращен Гитлером. – Посещение Парижа. – Завтрак с Лавалем. – Инцидент с пропуском германских судов и отставка Менеменджиоглу. – Успех операции «Оверлорд». – Турция разрывает отношения с Германией


    Решение заставить Турцию вступить в войну до конца 1943 года, принятое в Москве на конференции министров иностранных дел союзников, повлекло за собой приглашение месье Менеменджиоглу для встречи с мистером Энтони Иденом. Несмотря на то что месье Менеменджиоглу был в то время нездоров, он совершил эту поездку и выслушал мистера Идена, который использовал все мыслимые аргументы в пользу немедленного объявления Турцией войны. Месье Менеменджиоглу отвечал, что Турция не желает выходить на сцену в самый последний момент, чтобы только принять участие в дележе добычи, и напомнил мистеру Идену о всеобщем отвращении, вызванном вступлением Муссолини в войну против Франции в 1940 году. Кроме того, он настаивал, что в случае присоединения Турции к борьбе ей должна быть поставлена конкретная задача, чтобы ее правительство могло сохранить политический и военный контроль за действиями своих сил. В конце концов было решено, что турецкое правительство должно будет возможно скорее дать по этому вопросу официальный ответ. В случае положительного решения потребуются дополнительные переговоры, а в случае несогласия вопрос будет снят. Однако туркам дали ясно понять, что их отказ может привести только к окончательному разочарованию британцев в своем союзнике и к серьезному ухудшению отношений между странами.

    Мой доклад, относящийся к тому моменту, показывает, насколько угрожающим стало положение:

    «На приеме, данном мной в честь месье Менеменджиоглу, он долго рассказывал мне, в каком серьезном положении оказалась теперь Турция… С момента его возвращения из Каира британский посол практически прервал отношения с турками, не приглашает их в свою резиденцию и намеревается перенести местопребывание посольства в Стамбул в качестве напоминания о том периоде, когда великие державы официально не признавали режим Кемаля Ататюрка. Британский посол передал от имени своего правительства ноту, имеющую все признаки ультиматума. В ней содержится inter alia[188] требование полного разрыва экономических связей между Турцией и державами оси. Общий тон и комментарии прессы союзников ясно показывают, что нота является выражением согласованной общей политики. Месье Менеменджиоглу особо подчеркнул, что турки не намерены отказываться от своей независимости в вопросах торговли; напротив того, чувствуют себя обязанными уважать существующие соглашения и твердо намерены строго их соблюдать.

    Когда я спросил у месье Менеменджиоглу, какие методы могут применить наши противники для оказания давления на Турцию, он ответил, что западные союзники являются для его страны единственным поставщиком некоторых важнейших видов сырья, как, например, резины, олова, текстиля, некоторого количества пищевого зерна и, что самое главное, нефти. Он сообщил мне, что сделал все от него зависящее, чтобы удержать Турцию от участия в войне, однако не может допустить, чтобы существующая ситуация привела к разрыву с Великобританией. Если под угрозу будет поставлено экономическое положение Турции, то он будет вынужден объявить войну. Несмотря на свою решимость соблюдать все существующие соглашения, он обязан предпринять некоторые шаги для уменьшения напряженности. По этой причине будет невозможно принять германскую делегацию для переговоров о возобновлении нашего экономического соглашения… Для укрепления его позиций vis-a-vis с западными союзниками необходимо радикальное изменение военной ситуации в пользу Германии».

    Таким образом, мы пришли к такому положению, когда турки, под влиянием последних британских угроз политического и экономического характера, могли объявить нам войну. Я решил немедленно лететь в Берлин.

    В штаб-квартире Гитлера я дал ему полный отчет о ситуации. Кроме того, я сообщил ему подробности о новом источнике информации, который в следующие месяцы оказался для нас исключительно ценным и о котором я намерен в дальнейшем еще рассказать читателям. На одном из совещаний в штаб-квартире мне представилась возможность оценить, насколько отчаянным стало положение на всех фронтах и как мало доверия внушали применяемые Гитлером методы ведения войны. Дело дошло теперь до того, что он отдавал приказы на уровне батальонов, растрачивая свою энергию на совершенно ненужные подробности и требуя, чтобы любая передислокация войск проводилась только после его одобрения. В результате одно из важнейших условий, необходимых для эффективного маневра, именно – возможность принятия младшими офицерами самостоятельных решений – было совершенно подавлено. Над моим предложением возможно скорее положить конец войне Гитлер только посмеялся. Казалось, что наши города обречены ночь за ночью превращаться в руины и пепел, а тысячи ни в чем не повинных мирных жителей встречать ужасную смерть только из-за нигилизма одного-единственного человека. Стало ясно, что я просто обязан постараться получить ответ на свой запрос, посланный президенту Рузвельту.

    В Берлине мне пришлось лично испытать весь ужас воздушных рейдов. Во время одного из самых страшных налетов я с сыном и дочерью сидел в подвале нашего дома. Все в окрестностях было превращено в кучи щебня, и, хотя нам и удалось погасить зажигательные бомбы, провалившиеся в мой кабинет, дом, с выбитыми окнами и дверями и разрушенной крышей, все же стал непригодным для обитания. Остаток ночи мы провели в находившейся поблизости гостинице «Эспланада» – единственном здании, уцелевшем посреди окружавшего его громадного пожара. О сне не могло быть и речи: всю ночь мы провели в борьбе с огнем.

    На следующее утро я узнал, что практически вся Вильгельмштрассе, этот Уайтхолл Берлина, – включая министерство иностранных дел – лежит в руинах. Все железнодорожные вокзалы были сильно повреждены, и никто не мог мне ответить, смогу ли я в этот день выехать назад в Анкару. Начиная с полудня мы стояли в ожидании на станционной платформе, а ближе к вечеру снова раздались сирены воздушной тревоги. Толпа желавших уехать даже не пыталась найти укрытие, когда в самый разгар налета в полной темноте на вокзал был подан железнодорожный состав. Я был восхищен чудом, которое сотворили верные своему долгу железнодорожники.

    На обратном пути в Турцию я принял приглашение адмирала Хорти остановиться на некоторое время в Будапеште. Он повез меня в Мезохегьяш, знаменитый казенный конезавод, куда он пригласил на охоту членов своего кабинета. Там его министр внутренних дел месье Керештес Фишер ознакомил меня с поистине удивительным документом. Это был доклад о переговорах между некими эмиссарами нацистской партии и группой венгерских националистов, на которых они обсуждали возможность расчленения Венгрии на входящие в ее состав провинции с последующим присоединением их к территории Германии. При этом об адмирале Хорти и его правительстве в разговоре отзывались в самых оскорбительных выражениях.

    Поскольку венгерский премьер-министр месье Каллаи не поддерживал отношений с германским посланником, я согласился сделать по поводу этого инцидента представление в Берлин, что и исполнил прямо на месте. Адмирал Хорти высказал мнение, что с военной точки зрения надежды на победу в войне не существует, и рассказал, что уже предпринял пробные шаги для выяснения намерений западных держав. Мне кажется, что он, как глава суверенного государства, с которым обходились подобным образом и держали в совершенном неведении о развитии событий, имел полное право на подобные действия. Единственным результатом моего вмешательства стало то, что одного из главных нацистских интриганов в Будапеште Фисенмайера назначили германским посланником.


    Новый источник информации, о котором я упомянул в разговоре с Гитлером, в настоящее время известен во всем мире под названием операция «Цицерон». Большинство относящихся к этому делу подробностей уже описано моим бывшим атташе Мойзишем в одноименной книге[189].

    Вначале я возражал против публикации этой истории, поскольку не хотел ставить в затруднительное положение своего британского коллегу в Анкаре сэра Хью Натчбулл-Хаджессена. В свое время в Пекине мой сын близко сошелся с его семьей, а потом, во время войны, когда сын приехал навестить меня в Анкару после того, как проделал путь из Аргентины в Европу, сэр Хью на дипломатическом приеме рискнул отвести его в сторону, чтобы дружески побеседовать. Я был очень тронут его учтивостью и хотел с запозданием отблагодарить за нее, не допустив печатания рукописи «Цицерона». Тем не менее, когда Мойзиш согласился показать мне свою рукопись, я с удовлетворением обнаружил, что он описал события совершенно правильно. В послесловии к английскому изданию его книги я написал, что в свое время, в интересах исторической справедливости, я сам прокомментирую эту историю.

    События начались довольно загадочным образом. Герр Йенке, один из двух советников посольства, зашел однажды ко мне и сообщил, что человек, когда-то служивший у него лакеем, позвонил ему по телефону с предложением снабжать нас важной информацией. Йенке был зятем Риббентропа и до войны многие годы как коммерсант прожил в Турции. Его бывший слуга пользовался фамилией Диэлло, хотя, насколько мне известно, по– настоящему его звали Элиас. Поначалу я вообще отказался заниматься этим вопросом. Мне казалось, что шпион, который предлагает свой секретный товар по телефону, едва ли заслуживает того, чтобы его воспринимали всерьез. Однако Диэлло стал навязчивым, и я поручил Мойзишу разобраться с этим делом.

    Необходимо пояснить, что Мойзиш, прикомандированный к посольству в номинальном качестве коммерческого атташе, на самом деле был представителем гестапо и Sicherheitsdienst. Резонно спросить, как могло произойти такое назначение, если я еще до приезда в Турцию потребовал, чтобы гестапо не совалось в мои дела. Дело в том, что после начала войны стало трудно сопротивляться требованиям, согласно которым разведывательная служба государственной тайной полиции должна была иметь представителя в Анкаре, и в конце концов я был вынужден на это согласиться. В административном отношении Мойзиш подчинялся мне, но его отчетов я никогда не видел, да они меня и не интересовали. В дипломатической деятельности посольства он никакого участия не принимал.

    Если бы я отнесся к первому предложению Диэлло сколько– нибудь серьезно, то мне следовало бы поручить расследование дела сотрудникам абвера, которые работали под началом моего военного атташе. Но я предположил, что этот тип – обыкновенный agent provocateur, и если из-за него возникала необходимость кому-то оказаться в дураках, то я предпочитал, чтобы это были люди гестапо, а не абвера. Впоследствии я избежал бы множества неприятностей, если бы за дело взялся абвер, но после того, как им занялся Мойзиш, изменять что-либо было уже поздно. Несмотря на свое двойное подчинение, Мойзиш вел себя в отношении меня очень прилично и сам повел дело Диэлло не менее искусно, чем это сделал бы любой из сотрудников абвера.

    Мне никогда не забыть то утро, когда Мойзиш продемонстрировал мне первые образчики работы Цицерона, как я просил Мойзиша впредь именовать нашего информатора в целях обеспечения секретности, и мне кажется, что это прозвище принесло удачу. Мойзиш лично трудился всю ночь, обрабатывая рулоны пленки, переданные ему Цицероном, и явился ко мне в кабинет бледный и небритый, чтобы выложить на стол конверт с фотографиями. «Что в них есть интересного?» – спросил я. Мойзиш только пожал плечами. Было ясно, что его познания в английском языке совершенно недостаточны, чтобы позволить ему оценить всю важность заключенной в них информации. Должно быть, когда я взял первый снимок, то от удивления заметно вздрогнул. «Боже мой, Мойзиш! – воскликнул я. – Остается только надеяться, что в нашем посольстве нет никого, кто бы мог переснимать такие штуки».

    Мне хватило одного взгляда, чтобы понять – передо мной лежит фотография телеграммы британского министерства иностранных дел послу в Анкаре. Форма изложения, содержание и фразеология не оставляли сомнений в подлинности документа. Телеграмма состояла из ряда ответов министра иностранных дел мистера Идена на вопросы, поставленные в предыдущей телеграмме сэром Хью Натчбулл-Хаджессеном, желавшим получить руководящие указания по некоторым моментам внешней политики своей страны, в особенности – в отношении Турции. Я понял, что мы наткнулись на источник совершенно бесценной информации.

    Когда в конце концов шеф Мойзиша Кальтенбруннер осознал важность этого источника информации, он заявил на него исключительные права и приказал Мойзишу отсылать все новые поступления прямо себе, предварительно не знакомя с их содержанием меня. Как только Мойзиш рассказал мне об этом, я заявил ему: «Сообщите своему начальству, что до тех пор, пока я остаюсь послом в Анкаре, с подобной практикой я мириться не намерен. Вы – мой подчиненный, и я требую, чтобы все материалы, проходящие через ваши руки, вы в первую очередь показывали мне». Я намеревался проводить свой собственный политический анализ поступавшей информации даже в том случае, если бы Риббентроп предпочел поддержать требование Кальтенбруннера.

    До тех пор, пока я не узнал из книги Мойзиша о телеграммах с упоминаниями бомбардировки Софии, я даже не подозревал, что, вопреки всему, мне все же не было позволено знакомиться со всеми материалами, часть из которых переправлялась непосредственно Кальтенбруннеру. Проверить это будет возможно только при условии, что когда-нибудь будут полностью опубликованы подробности этого дела.

    В своей книге Мойзиш упоминает о проявлениях «несдержанности», которые могли привести к провалу нашего источника, что требует от меня некоторых комментариев. Во многих британских телеграммах содержались сведения, которые заставляли меня обращаться к месье Сараджоглу. Одна из них касалась возможности установки в турецкой Фракии радарных станций для наведения союзных бомбардировщиков во время их атак на румынские нефтяные скважины. Посчитав необходимым немедленно заявить по этому поводу протест турецкому министерству иностранных дел, я был вынужден сказать, что слышал, как британский авиационный атташе или ктото из его коллег обмолвился о существовании таких планов одному нейтральному дипломату. Я привлек внимание к серьезной опасности германского возмездия, такого, как бомбовый налет на Стамбул, которого я не смогу предотвратить, если Берлин жестко отреагирует на полученные сведения. Месье Менеменджиоглу был поражен моей информированностью и передал наш разговор британскому послу.

    На следующий день на мой стол легла еще одна телеграмма сэра Хью Натчбулл-Хаджессена министерству иностранных дел. В ней он отмечал, что «Папен слишком много знает». Риббентроп тоже вскоре получил ее копию и сделал вывод, что произошла утечка информации, в результате чего наш источник поставлен под угрозу. И только после того, как я объяснил ему причины своего вмешательства, он понял, что при любом использовании подобной информации приходится идти на некоторый риск.

    В целом операция «Цицерон» проводилась, естественно, с величайшей осмотрительностью. Йенке, советник посольства, был единственным среди моих сотрудников, посвященных в тайну, – даже военный атташе и его подчиненные из абвера ни о чем не подозревали. Фрейлейн Розе, несколько лет служившая моим личным секретарем, однажды зашла ко мне в крайнем возбуждении и потребовала перевода на другую работу. Совершенно очевидно, сказала она, что от нее утаиваются некоторые материалы, а это, по ее убеждению, может означать только утрату ею моего доверия. Я действительно собственноручно писал все отправляемые в Берлин телеграммы, касавшиеся данного вопроса. Тем не менее было очевидно, что подобная информация, требовавшая время от времени принятия на ее основе определенных контрмер, не могла поступать неограниченно долго, несмотря на все предосторожности. Интересно отметить, что личный секретарь Мойзиша, тоже служащий гестапо, перебежал к англичанам.

    Я вынужден категорически отвергнуть сделанное Мойзишем в его книге утверждение о том, что добываемая информация практически никак нами не использовалась. В период проведения московской встречи министров иностранных дел и конференций в Тегеране и Каире, а на практике – вплоть до самого февраля 1944 года сведения, непрерывным потоком поступавшие от Цицерона, были совершенно бесценны. Я был полностью информирован о принятом в Москве решении до конца года вынудить Турцию объявить войну (о чем сэру Хью сообщалось в телеграмме министерства иностранных дел от 19 ноября за № 1594) и об ответе сэра Хью (в телеграмме за № 875), в котором, в частности, говорилось:

    «Месье Менеменджиоглу заверил меня в готовности турецкого правительства выступить немедленно после того, как станет ясно, что десанты союзников на западе оказались успешными, другими словами – примерно через две недели после вторжения… При невозможности договориться о более ранней дате будет вполне допустимо подождать, согласившись с предложением месье Менеменджиоглу. Это, по крайней мере, позволит продлить состояние неуверенности, в котором в настоящий момент пребывает противник. Министр иностранных дел высказался вполне определенно и заявил о своей готовности обсудить данный вопрос с премьер-министром, имея в виду подтверждение этого обязательства»[190].

    Цицерон информировал нас о проходивших в Каире переговорах между турецким президентом, мистером Черчиллем и президентом Рузвельтом и том, каким образом турецкое правительство боролось с усиливавшимся давлением, призванным заставить Турцию вступить в войну.

    После встречи Рузвельта, Черчилля и Сталина в начале декабря в Тегеране британский посол в Анкаре получил указание пригласить турецкого президента в Каир для встречи с тремя главами государств. Президент Инёню ответил, что если его приглашают на переговоры только для того, чтобы ознакомить с рядом решений, принятых в Тегеране, то он склонен отказаться. Если же на переговорах предоставится возможность для свободного и подробного обсуждения того, каким образом Турция может наилучшим образом способствовать общим интересам, то он готов ехать. Такие гарантии были ему даны, хотя, принимая во внимание решения, принятые в Москве и Тегеране, совершенно непонятно, на чем они были основаны.

    Президент выехал из Анкары 3 декабря в сопровождении месье Менеменджиоглу и своих советников. В Адане его ждал личный самолет президента Рузвельта. В самом начале переговоров турецкий лидер заявил, что руководство страны не намерено безропотно подчиниться требованиям, определенным в Москве и Тегеране, и не позволит превратить Турцию в пешку, произвольно передвигаемую по доске военными шахматистами союзников. У турок сложилось впечатление, что предполагалось воспользоваться их воздушными и морскими базами, пренебрегая вероятностью германского возмездия, которое могло постигнуть Турцию. Кроме того, они подозревали, что никто не собирается выделять их войскам самостоятельную роль в боевых действиях. Их, однако, более всего тревожило ясно выраженное намерение Сталина объявить войну Болгарии сразу же после того, как Турция выступит на стороне союзников.

    После трудных и долгих переговоров, в ходе которых союзники старались развеять опасения Турции, в конце концов договорились, ввиду невозможности дальнейшей отсрочки выполнения военных планов, что турецкое правительство в течение декабря должно будет ясно заявить о своих намерениях. Требования Турции о поставке военной техники будут рассмотрены самым внимательным образом, причем турок просили выразить их в конкретной форме. Тем временем турецкие авиабазы следовало подготовить к возможному использованию авиацией союзников.

    «Даже в случае получения возможности использовать турецкие базы мы не ожидали от Турции непременного участия в настоящих боевых операциях», – пишет сэр Хью в своих воспоминаниях[191]. Турки, однако, смотрели на этот вопрос совершенно иначе. Их Генеральный штаб в Анкаре понимал невозможность использования союзниками турецких аэродромов без объявления Турцией войны и осознавал неизбежные последствия данного шага. «Никто бы не осудил Турцию, если бы на наши предложения она ответила отказом», – замечает сэр Хью. В очередной раз это были рассуждения ex post facto. Из телеграмм британского посла в то время явствовало, что ему крайне надоели методы проволочек, применявшиеся турками, и он предлагал разорвать с Анкарой отношения.

    Турцию проинформировали, что в планы союзников на 1944 год входят действия против германских позиций на Балканах, включая высадку десанта в Салониках. В связи с этим турок просили к 15 февраля привести в порядок свои авиабазы в окрестностях Смирны, чтобы на них можно было расквартировать истребительные и бомбардировочные эскадрильи, необходимые для прикрытия десантной операции.

    Телеграммы, представленные Цицероном, показывали, что основные политические дискуссии между членами «Большой тройки» в Тегеране касались формулировки о «безусловной капитуляции». Существовало значительное расхождение во мнениях, и, хотя проект совместной декларации по этому вопросу существовал, она никогда не была выпущена. Черчилль со Сталиным считали такое требование в тактическом отношении неудачным, понуждающим германцев – а Гитлера в особенности – сражаться до последней крайности, но они не смогли убедить в своей правоте Рузвельта. По этой причине его заявление[192], сделанное 24 декабря 1943 года, произвело в штаб-квартире Гитлера весьма сильное впечатление. «Объединенные нации не намерены порабощать германский народ, – сказал Рузвельт. – Мы хотим предоставить ему шанс для нормального мирного развития, как полезному и уважаемому члену европейской семьи». Это заявление, как мне кажется, обозначало перемену в настроениях президента и являлось, по всей вероятности, основной причиной, по которой Гиммлер смог уполномочить шведского посредника сделать в Лондоне запрос об окончательной формулировке требования «безоговорочной капитуляции». Эта попытка, однако, ни к чему не привела.

    Еще более любопытно проявившееся в Тегеране расхождение во мнениях по военным вопросам. Настойчивое требование Черчилля о наступлении через Салоники и Адриатическое море было отвергнуто в пользу вторжения в северную Францию. Вспомогательную операцию следовало провести в Салониках, но главный удар предполагалось нанести через пролив Ла-Манш. Это была операция «Оверлорд», упоминания о которой часто встречались в доставляемых Цицероном телеграммах. В то время как Черчилль стремился избавить от господства Германии ее балканских сателлитов, не допустив при этом их попадания под русское влияние, Сталин считал освобождение этих стран исключительно своей задачей.

    Я никогда не получал от Гитлера или Риббентропа никаких указаний относительно общеполитической линии, которой мне следовало бы придерживаться. Посол любой другой страны, доставлявший, подобно мне, такую бесценную информацию, получал бы от своего министерства иностранных дел оценку этих сведений и рекомендации относительно их желательного применения. Я же был вынужден действовать исключительно на свой страх и риск. После войны часто возникали споры о том, могло ли вторжение на Балканы привести к более быстрому завершению войны и избавлению всех от связанных с ней страданий. Решение, которое я должен был принять в связи с одним только этим вопросом, было чревато огромной ответственностью. С военной точки зрения казалось, что всякое наступление, проводимое через Грецию, Македонию и Югославию, будет сопряжено с огромными трудностями по причине гористой местности и скудости коммуникаций. Если союзники смогли через Италию достичь Альп только к весне 1945 года, то легко можно себе представить, насколько больше времени потребовалось бы для наступления через Балканы. Поэтому мне кажется, что вопрос о скорейшем окончании войны в случае подобного развития событий нереально даже обсуждать.

    Также выдвигалось предположение, что интервенция союзников на Балканах могла бы предотвратить захват Россией Болгарии, Югославии и Венгрии. С этим я также не могу согласиться. Благодаря доверию, которым Сталин все еще пользовался по крайней мере у президента Рузвельта, Россия, вне всякого сомнения, была бы приглашена принять участие в оккупации. Меня этот вопрос касался в первую очередь в связи с общеизвестными притязаниями России на Дарданеллы. Я не забывал о предложении, которое Молотов выдвинул в ноябре 1940 года. Если бы Турция и Дарданелльский пролив были брошены на произвол русских, то Советский Союз получил бы контроль над Восточным Средиземноморьем и мог бы с юга угрожать Западной Европе. Поэтому я утверждаю, что был прав, когда всеми возможными средствами влиял на турок в целях предотвращения операции союзников в Салониках, в особенности если принять во внимание ставшие теперь доступными свидетельства: союзники были готовы пойти на значительные уступки Сталину из страха, что он может заключить с Гитлером сепаратный мир.

    Во всяком случае, для турецкого правительства и Генерального штаба было ясно, что использование союзниками турецких авиационных и военно-морских баз неминуемо приведет к ответным действиям Германии, повлиять на которые я буду не в состоянии. Минимальными возможными последствиями можно было считать полное разрушение Стамбула и Смирны. Одним из способов, которыми турецкие военные руководители пытались предотвратить принятие бесповоротного решения, было требование значительных поставок средств противовоздушной обороны. Был приготовлен и передан британскому послу список необходимого оборудования. Из британских телеграмм я узнал, что эти требования были признаны совершенно непомерными. По утверждению турок, единственными портами, где эти грузы могли быть выгружены, являлись Александретта[193] и Мерсин, а британцы подсчитали, что только их последующая перевозка по одноколейной железной дороге через горную систему Тавр должна занять по крайней мере год.

    Благодаря Цицерону ответ, который турецкое правительство отправило союзникам 12 декабря, через несколько дней оказался у меня на столе. В нем месье Сараджоглу заявлял, что, принимая во внимание абсолютно недостаточные объемы поставок для турецких вооруженных сил, закончить подготовку к операции в Салониках к середине февраля представляется невозможным. Эта нота вызвала серьезное разочарование в стане союзников, а сэр Хью даже заявил, что будет предпочтительнее, учитывая чрезвычайно завышенные требования Турции, прервать переговоры и положить конец дружественным отношениям. Мистер Иден отвечал на это, что ничего подобного сделать не представляется возможным ввиду все еще сохраняющейся напряженной обстановки, и им не остается ничего другого, как делать хорошую мину при плохой игре. Эта информация была передана Гитлеру, благодаря чему он понял, что наступление на Балканах начаться в тот момент не может.

    Завышение турками объемов необходимых им военных поставок, к которому они прибегли исключительно в целях отказа от объявления войны, казалось мне вполне оправданным. Я все еще считал возможным, договорившись с президентом Рузвельтом и мистером Черчиллем, остановить наступление русских на границах Европы, даже если это будет означать капитуляцию перед западными союзниками. В течение всего этого периода мистер Эрле продолжал уверять моего друга Лерснера в том, что такую возможность активно предлагают президенту Рузвельту и что все еще существует надежда возбудить его интерес.

    Гитлер и Риббентроп, зная о принятых в Тегеране и Каире решениях, имели живое представление о том, что ожидает Германию, но склад их ума не позволял сделать необходимые выводы. Мне было известно, что Гитлеру не показывают дипломатической корреспонденции, в которой бы упоминалась возможность военного поражения, а также такой, которая, по мнению Риббентропа, отражала пораженческие настроения. Поэтому затевать переписку по поводу решений Тегеранской и Каирской конференций не имело никакого смысла. Этот вопрос приходилось отложить до следующей поездки в штаб-квартиру Гитлера. Однако первые месяцы 1944 года принесли мне очень много работы, сопровождавшейся к тому же ухудшением моих отношений с Гитлером и его свитой, так что я не смог отправиться в эту поездку до апреля. В результате чтения доставлявшихся Цицероном телеграмм мне стало абсолютно ясно, что я обязан предпринять все возможное для скорейшего окончания войны. Возникла необходимость раз и навсегда выяснить, согласен ли президент Рузвельт рассмотреть возможность некоторого смягчения формулировки о «безоговорочной капитуляции» и сможем ли мы, благодаря капитуляции на западе, сдержать русские армии на восточных границах Германии. Эта отрасль моей деятельности не была известна Sicherheitsdienst, а потому не фигурировала и в отчетах Мойзиша.

    Сведения, поставлявшиеся Цицероном, имели колоссальную ценность по двум причинам. Британскому послу было выслано резюме решений, принятых на Тегеранской конференции. Благодаря этому нам стало известно, какую политику были намерены проводить союзники в отношении Германии после ее поражения и в чем заключались существовавшие между ними разногласия. Но еще большую важность и актуальность имела получаемая нами подробная информация об оперативных планах противника.

    Мы имели неоспоримые свидетельства об отношении турок к возрастающему давлению союзников. Мы узнали, что можно полностью исключить вероятность наступления на Балканы через Салоники. Эта информация имела особенно важное значение, поскольку позволяла избежать значительного рассредоточения наших оборонительных сил, которое в противном случае было бы необходимо ввиду неудовлетворительного состояния коммуникаций в этом регионе. Верховное командование теперь понимало, что единственная реальная опасность, с которой ему следует считаться, это вторжение во Францию, хотя наши знания об операции «Оверлорд» ограничивались только ее названием. (Я неоднократно предлагал предписать пропагандистским органам создавать впечатление нашей хорошей осведомленности о плане высадки, чтобы дезинформировать врага и внушить ему мысль, что нам известны подробности операции. Однако Гитлер по какой-то причине на это не согласился.)

    Таким образом, у нас была возможность знать о намерениях наших противников в масштабах, едва ли имеющих прецедент в военной истории. Мойзиш прав только отчасти, когда утверждает, что поток этой информации вызывал в штаб-квартире Гитлера только скептическое покачивание головой. Действительно, в течение какого-то времени вся операция рассматривалась только как хитрая уловка противника. Эти сомнения, по всей вероятности, были следствием привычки Риббентропа скрывать от Гитлера, насколько было возможно, плохие новости и характеризовать источники всех подобных сообщений как не заслуживающие доверия. Только после воздушного налета союзников на Софию, который был точно предсказан в одной из добытых Цицероном телеграмм, были устранены сомнения в достоверности поставляемой им информации.

    С той поры об этом шедевре шпионажа писалось очень много. В одной статье, опубликованной в германском еженедельнике «Die Zeit» от 14 декабря 1950 года, утверждалось, что Диэлло, Цицерон нашего рассказа, был внедрен в британское посольство стараниями германской Sicherheitsdienst. Я могу только предположить, что автор этой статьи разделяет с бывшим начальником этой службы Кальтенбруннером одержимость достоинствами СД. Если бы Цицерон был изначально человеком СД, в Берлине едва ли могли в течение многих месяцев сохранять уверенность в том, что все дело представляет собой ловушку, устроенную для нас британской секретной службой, а у меня наверняка не возникло бы никаких хлопот, когда я доказывал Риббентропу надежность источника и жизненную важность поступающей от него информации.

    О том, что дальше случилось с Цицероном, или Диэлло, или Элиасом, или как там его вообще звали на самом деле, я могу сообщить только весьма отрывочные сведения. После того как секретарь Мойзиша 4 апреля 1944 года перебежал к союзникам, у британцев не могло оставаться иллюзий относительно характера и масштабов деятельности Цицерона. Тем не менее его несколько раз потом видели в Анкаре, причем однажды – в конце августа 1944 года – с ним столкнулся сам Мойзиш. В разное время египетские газеты писали о том, что его разыскивает полиция. Были еще сообщения из Турции о захвате большой партии поддельных – «made in Germany» – банкнот британского казначейства, которые составляли часть сумм, выплаченных ему Мойзишем.

    Когда я вновь в конце 1951 года посетил Стамбул, чтобы организовать наконец, после длительной задержки, перевозку в Германию своей мебели и личных вещей, которые я там оставил, мне удалось узнать еще кое-какие подробности. По всей видимости, Цицерон провел часть прошедшего с той поры времени в Египте, но когда узнал, что компания «Двадцатый век – Фокс» снимает на месте событий фильм о его истории, то поспешил в Стамбул, чтобы предложить свои услуги. Однако его желание сыграть в картине роль самого себя не было удовлетворено. После этого он опять исчезает из поля зрения, хотя однажды появилось сообщение о его аресте турецкой полицией. Когда в июле 1951 года зять Риббентропа Йенке случайно утонул в Босфоре, турецкая газета «Vatan» в репортаже о его трагической смерти еще раз вспомнила о Цицероне. Неделей раньше их корреспондент брал у Йенке интервью и среди прочего поинтересовался, не находится ли Цицерон до сих пор в Турции. «Полагаю, это так, – будто бы ответил Йенке. – В прошлом году он подослал ко мне свою дочь с требованием заплатить ему 15 000 фунтов стерлингов. Естественно, я отправил ее назад с пустыми руками. Пару раз я видел его в Пэра, но он только вежливо приподнимал шляпу и проходил мимо».


    Несмотря на прохладную реакцию месье Менеменджиоглу на авансы западных союзников, различные британские миссии в Анкаре не теряли надежды. В турецком Генеральном штабе была группа офицеров, поддерживаемая отделом печати, которая считала, что объявление войны неизбежно. Напротив, в другой группе, куда входил недавно вернувшийся в Анкару из Берлина турецкий посол месье Хюсрев Гэрэдэ, существовало мнение, что огромное большинство членов правительственной партии и армии не желает разрыва с Германией. Мои личные отношения с правительством продолжались на основе полного доверия, и на Новый, 1944 год мы с женой получили в подарок от месье Менеменджиоглу восхитительный набор турецкого столового серебра ручной ковки.

    Реакция англичан на неприлично завышенные, по их мнению, требования поставок военной техники вылилась в язвительные нападки на Генеральный штаб турецкой армии и в первую очередь на его начальника маршала Чакмака. Они доказывали, что маршал слишком стар, ничего не понимает в требованиях современной войны и занимает обструкционистскую прогерманскую позицию. Президент, как видно, счел необходимым пойти на уступки и решил расстаться с маршалом, который многие годы был его другом и сослуживцем. Его преемниками стали генерал Кязим Орбай и генерал Салих Омуртак, которые, надо полагать, больше устраивали западных союзников.

    Февзи-паша – маршал Чакмак, вместе с которым я воевал в 1918 году на реке Иордан и который был одним из главных архитекторов революции Ататюрка, был в действительности фигурой значительно более крупной, чем подразумевает звание начальника Генерального штаба. Он являлся абсолютным авторитетом по всем вопросам, касавшимся вооруженных сил, и пользовался, вероятно, самым большим доверием среди всех деятелей современной Турции. Поэтому его смещение было встречено с весьма противоречивыми чувствами. Было бы большой ошибкой навешивать на этого выдающегося военного, как и на любого из его ведущих генералов, ярлыки прогерманских или пробританских симпатий. Они были турецкими патриотами, и их первейшей заботой являлось обеспечение безопасности и благосостояния своего народа.

    Я уехал на несколько дней из Стамбула в Бруссу, где с помощью ванн с минеральной водой надеялся подлечить ревматизм. Моя поездка была вскоре прервана новостью, которую привез один из сотрудников посольства. К англичанам перебежал один из ведущих сотрудников абвера в Стамбуле доктор Фермерен. Он был женат на графине Плеттенберг, которая приходилась мне дальней родственницей. Графиня была истовой католичкой и обратила в свою веру мужа. Вдобавок ее религиозные убеждения породили стойкое отвращение к нацистскому режиму, разделявшееся обоими супругами. Какое бы восхищение ни вызывали их взгляды (а я в действительности пошел на то, чтобы добыть для нее разрешение Берлина выехать для соединения с мужем), теперь практически не оставалось сомнений в том, что британцы получили подробнейшую информацию о нашем отделении абвера – по крайней мере, так предпочитали думать в Берлине. Инцидент вызвал в столице оцепенение, а партийные круги, не теряя времени, обвинили меня в организации всего дела. Важнейшим следствием этого инцидента стало решение Гитлера об изъятии абвера из-под контроля адмирала Канариса и вермахта и передаче его под начало Гиммлера. Я поспешил в Стамбул, но добиться отмены решения Гитлера не смог. Мое собственное положение в Берлине сильно пошатнулось, а партия шумно требовала отдачи меня под суд. Впоследствии мне довелось узнать, что примерно в это самое время гестапо разработало план посылки в Анкару целого самолета испытанных эсэсовцев, переодетых в штатское, с приказом похитить меня и вывезти в Берлин. Очевидно, в конце концов Гитлер не позволил так обойтись со мной, хотя Риббентроп уже обозначил свое согласие с этим проектом.

    3 февраля британская военная миссия покинула Турцию. Надежда на проведение в Салониках запланированной на 15-е число текущего месяца операции иссякла. Британцы наконец поняли, что сломить упорное нежелание турок принять участие в войне невозможно, в связи с чем всю балканскую операцию придется отменить. В английской прессе по поводу этого дипломатического и военного провала поднялась кампания резкой критики, а британские отношения с Турцией ухудшились до предела. 8 февраля я имел удовольствие пригласить в посольство весь турецкий кабинет министров на концерт знаменитого пианиста Гизекинга. Месье Менеменджиоглу не пытался скрыть свое беспокойство по поводу сложившейся ситуации и сказал, что Турция не может допустить дальнейшего ухудшения отношений с ее британскими и американскими союзниками. Он вынужден изыскивать какие-то пути к взаимопониманию, и мне стало ясно, что он размышляет о наших экономических связях.

    Правительство в Берлине ничуть не стремилось хоть чем-то облегчить положение турок. Отношения Германии с Венгрией достигли такого напряжения, что премьер-министр месье Каллаи, опасаясь покушения на свою жизнь, однажды ночью укрылся в турецком представительстве. Крайне обозленный Риббентроп телеграммой потребовал от меня надавить на турецкое правительство с тем, чтобы оно отказало месье Каллаи в праве политического убежища. Не желая ставить под угрозу жизнь этого государственного деятеля, я в разговоре с месье Менеменджиоглу удостоверился, что турки не намерены отказываться от права на экстерриториальность своего представительства, а потому известил Риббентропа, что вопрос об отказе в политическом убежище поднимать бессмысленно.

    Дополнительные трудности возникли у меня в связи с нацистской кампанией против евреев. Гитлер приказал мне изъять паспорта у всех германских эмигрантов в Турции и лишить их гражданства Германии. Я воспротивился и информировал Риббентропа о том, что большинство эмигрантов покинуло Германию с согласия правительства и что многие из них заняли посты в турецких университетах и других учреждениях. Они не участвуют в политической деятельности и сохраняют лояльность Германии, хотя и считают нацистский режим для себя неприемлемым. Я не видел способа выполнить распоряжение Гитлера и сообщил ему, что турецкое правительство сочтет такой шаг необъяснимым. В результате ни один из эмигрантов никак не пострадал. В очередной раз я навлек на себя критику со стороны партии из-за выдвинутого ею требования бойкота всех турецких фирм, принадлежащих евреям. Я указал, что подобные ограничения не могут иметь силы в нейтральной стране, а для того, чтобы подчеркнуть это, делал большинство своих собственных покупок в еврейских магазинах.

    Мне представилась возможность оказать еще одну услугу жертвам антисемитской кампании Гитлера. Я узнал от одного германского профессора-эмигранта, что секретарь Еврейского агентства просил меня вмешаться в вопрос об угрозе депортации 10 000 евреев, проживавших в южной Франции, в концентрационные лагеря на территории Польши. Большинство из них было бывшими турецкими гражданами родом из Восточного Средиземноморья. Я обещал помочь и обсудил этот вопрос с месье Менеменджиоглу. Он не имел законных оснований для каких-либо официальных действий, однако уполномочил меня проинформировать Гитлера о том, что депортация бывших турецких граждан произведет в Турции сенсацию и поставит под угрозу дружественные отношения между двумя странами. Этот демарш привел к отмене всего мерзкого замысла.

    Я упоминаю об этих случаях только для демонстрации того, что человек в моем положении даже на финальных стадиях существования в Германии террористического режима имел возможность поступать в соответствии со своими природными склонностями и отказываться от выполнения беспринципных приказов.


    В условиях, когда впереди уже маячила окончательная катастрофа, я предпринял еще одну попытку выяснить, возможно ли достичь с президентом Рузвельтом такого соглашения, которое не влекло бы за собой лишения германского народа всех его прав. В марте я еще раз попросил Лерснера возобновить контакт с мистером Джорджем Эрле. Ему следовало сделать конкретные предложения и получить от американского президента определенный ответ. Я был готов втайне помочь осуществить перелет мистера Эрле в какое-либо подходящее место для встречи с моими друзьями Хельдорфом и Бисмарком, чтобы они могли совместно решить, какие шаги необходимо предпринять для нейтрализации Гитлера и его последующей выдачи организованному на законных основаниях международному суду. В предложении, сделанном нами американскому президенту, указывалось, что формулировку о «безоговорочной капитуляции» следует изменить таким образом, чтобы появилась возможность заключить перемирие на западе и перебросить германские части на Восточный фронт для предотвращения оккупации русскими войсками территории в границах Германии и ее балканских союзников. Это условие должно быть одобрено в ходе любых переговоров о мире.

    Мистер Эрле рассказал об этом 30 января 1949 года в своем интервью газете «Philadelphia Enquirer». «Это предложение было сразу же изложено доставившим его агентом президенту Рузвельту и было им отвергнуто: президент установил правило, в соответствии с которым все подобные предложения о проведении переговоров относились к компетенции Верховного главнокомандующего [экспедиционными силами]1 генерала Эйзенхауэра». Это безусловно означало конец моих попыток вмешаться в ход событий. Я не имел выхода на генерала Эйзенхауэра, к тому же его положение не давало ему возможности принимать решения чисто политического характера. В интервью мистер Эрле утверждает, что упомянутое решение вынудило его лететь в Вашингтон, чтобы продолжить обсуждение вопроса с президентом, которому он высказал свою уверенность в том, что после неизбежного поражения Германии победоносные русские армии станут угрожать всему западному миру. Он цитирует президента Рузвельта, ответившего, что скоро начнется вторжение в Нормандию, что Германия будет разбита за «несколько месяцев» и, наконец, что из-за России, которая населена народами, говорящими на множестве различных языков, вообще не стоит тревожиться, поскольку она после войны должна развалиться сама. После чего он сообщил президенту, что намерен, если не получит на сей счет формального запрета, примерно через неделю публично заявить об ошибочности проводимой президентом внешней политики и о том, что главная угроза для американского континента исходит от России.

    «Президент тотчас же написал, – продолжает мистер Эрле, – используя весьма жесткие формулировки: «Я официально запрещаю вам обнародовать любую информацию или мнения о нашем союзнике, полученные при отправлении должностных обязанностей или благодаря службе во флоте Соединенных Штатов». Президент также аннулировал нашу предыдущую договоренность. Я был уволен в отставку в чине капитана 3-го ранга и направлен в распоряжение министерства военно-морского флота, которое услало меня на острова Самоа заместителем губернатора – командовать 16 000 туземцев».

    Упорное желание мистера Эрле высказать свои взгляды лично президенту достойно признания. Его опала напомнила мне о моем собственном опыте 1916 года, когда германский канцлер Бетман-Гольвег попросил меня выразить представителям германской прессы свое мнение о подводной войне, в результате чего генерал Фалькенгайн приказал мне в течение двадцати четырех часов явиться в свой батальон на Западном фронте. «Что вышло бы… прими мы предложение Папена?» – говорит в конце интервью мистер Эрле. Действительно, это важнейший вопрос. Отказ президента Рузвельта уничтожил наши надежды на соглашение, которое послужило бы основополагающим интересам Европы.


    Пасху мы с женой встретили в Стамбуле. Пала Одесса, и началась осада Крыма, и мы очень волновались за нашу дочь Изабеллу, которая только что выехала через Бухарест в расквартированный именно в этом районе полевой госпиталь, в котором она работала сестрой милосердия. Представитель папы, монсеньер Ронкалли, прибывший в Стамбул на праздники, старался успокоить наши страхи. Он не видел другого исхода событий, кроме поражения Германии, но полагался на осмотрительность западных государственных деятелей и надеялся, что они примут все необходимые для обеспечения европейской безопасности меры. По моей просьбе он передал в Ватикан мое обращение к союзникам. Я призывал их делать различие между режимом Гитлера и германским народом.

    20 апреля месье Менеменджиоглу сообщил мне, что, к его глубокому сожалению, турецкое правительство считает необходимым с 1 мая приостановить поставки в Германию хромовой руды. Я уже давно ожидал этого решения. Протесты союзников по поводу турецкого экспорта в Германию достигли максимальной силы, и их успех наносил германской экономике тяжелый удар. От этих поставок всецело зависело производство высококачественных плит для брони, и их прекращение оказывало влияние на весь ход войны. Только что для увеличения перевозок хромовой руды были выделены дополнительные локомотивы и подвижной состав. Это позволяло, по крайней мере, вывезти до указанной даты все до последней имевшейся в наличии тонны сырья.

    Риббентроп ответил резким посланием, в котором напоминал о возмездии и приказывал мне немедленно вернуться в Берлин. Путешествие оказалось малоприятным: полет над Черным морем, Болгарией и Югославией практически у самой земли, чтобы избежать нападения союзных истребителей. За день до моего прибытия германское правительство выпустило коммюнике, в котором указывалось, что германский посол в Анкаре на время покидает свой пост. Когда в Берлине Риббентроп сообщил мне об этом решении, добавив, что Турции предполагается направить резкую ноту с угрозами принятия ответных мер, я сказал ему, что единственным результатом подобного шага может стать только удовольствие, которое мы таким образом доставим западным союзникам. Мне не нравится его практика отзыва посла в случае любого обострения отношений со страной его аккредитации. Ведь именно в такой ситуации более всего и требуется присутствие посла. Если он намерен устроить мне дипломатические каникулы, то я предпочту, чтобы взамен он принял мою отставку. Риббентроп пришел в раздражение и сказал, что этот вопрос должен решать Гитлер.

    Когда Гитлер принял нас обоих, я обнаружил, что он вновь склонен считаться с разумными доводами, и приготовился оспорить решение министра иностранных дел. Гитлер заявил, что совершенно бессмысленно посылать резкую ноту с угрозами контрмер, коль скоро мы не в состоянии их выполнить. Он согласился, что в подобной ситуации очень важно, чтобы посол находился на своем посту, и просил меня немедленно возвращаться. При обсуждении общего положения дел я заговорил об информации, касавшейся принятых в Тегеране решений, которую мы получили из добытых Цицероном телеграмм. Гитлер раздраженно ответил, что намерения союзников уничтожить Германию лучше всего видны на примере их требования о безоговорочной капитуляции. Все остальное – только пропаганда, направленная на то, чтобы ослабить Германию и внедрить в сознание немцев идею о неминуемом поражении. Гитлер начисто отрицал возможность любого компромисса и был по-прежнему уверен в неприступности «Атлантического вала». Как только англичане и американцы об него споткнутся, он быстро остановит русских. Риббентроп только согласно кивал. Продолжать подобный разговор было совершенно бессмысленно.

    В тот же день мне сообщили, что мой сын, служивший в танковой разведывательной части в Ренне, был ранен во время воздушного налета и находится в парижском госпитале. Я попросил у Гитлера разрешения навестить его. Разрешение было дано. По железной дороге я ехал через Саарбрюккен, Мец и Шалон и был поражен видом разрушений, причиненных воздушными налетами большим городам, расположенным вдоль моего маршрута. Железнодорожное сообщение поддерживалось только с величайшим трудом, а во Франции военно-воздушные силы союзников неделями бомбили мосты, путевые выемки и сортировочные станции. В Меце, к примеру, для прохода поездов удавалось поддерживать в исправном состоянии только одну колею. В поезде я встретил своего старого друга графа Шуленбурга, бывшего нашим послом в Москве, который ехал на несколько дней в Париж. Эта была наша последняя встреча перед тем, как он стал жертвой чистки, последовавшей за покушением на Гитлера, случившимся 20 июля.

    Удостоверившись, что сын находится на пути к выздоровлению, я провел несколько дней, изучая положение во Франции.

    Чтобы составить представление об оборонительных мероприятиях, проводимых в преддверии ожидавшегося со дня на день вторжения во Францию союзников, я посетил в его штаб-квартире фельдмаршала фон Рундштедта. Фельдмаршал был в отчаянии. Систематическое разрушение сети железных дорог исключало быстрое маневрирование резервами. Он сообщил об этом Гитлеру и высказал мнение, что отразить крупномасштабную высадку невозможно. Я не смог поговорить с ним наедине, поэтому все попытки выяснить, посвящен ли он в планы по устранению Гитлера, и узнать его мнение о целесообразности затягивания войны оказались бесплодны. Кроме того, я встретился с командующим Парижским военным округом генералом фон Штюльпнагелем. Он был еще более пессимистичен, чем фон Рундштедт, но никак не отреагировал на все мои высказывания о необходимости найти какой-то иной путь для завершения войны.

    Германский посол во Франции Абетц пригласил меня на завтрак с месье Лавалем и другими значительными французами. В приватной беседе Лаваль уверял меня, что с момента падения Франции он всегда стремился к сотрудничеству с Гитлером в деле переустройства Европы, но фюрер всегда этому препятствовал. Надвигающееся вторжение, если оно пройдет успешно, будет означать конец войне и конец Гитлеру. Сопротивляться высадке было бы возможно только при поддержке французов, которых он так жестоко обманул. Он попросил меня внушить фюреру, что остается последний шанс устроить франко-германские отношения на новой основе. Если Гитлер хочет для отражения вторжения воспользоваться помощью французов, то он должен продемонстрировать полное доверие к французскому народу и согласиться на проведение некоторых давно необходимых мероприятий.

    Сразу же после этого я отправился в Зальцбург, чтобы еще раз встретиться с Гитлером. Как я и предсказывал Лавалю, его жалобы и претензии не произвели на фюрера ни малейшего впечатления. Он бесцеремонно все отверг. Гитлер тогда уже жил грандиозными иллюзиями, не имевшими никакого отношения к реальности.

    Не успел я вернуться в Анкару, как началась операция «Оверлорд». Через десять дней после этого Менеменджиоглу был вынужден уйти в отставку с поста премьер-министра. В известной степени в этом была наша вина. Главное командование германского военно-морского флота просило разрешения провести через Дарданеллы из Румынии в Эгейское море некоторое количество небольших судов. Мой военно-морской атташе адмирал фон дер Марвиц заверил, что в этой группе не будет боевых или вспомогательных кораблей, а на судах не будет ни военных моряков, ни оружия. Разрешение было дано, но прибытие первого же корабля вызвало сильный протест союзников.

    Менеменджиоглу сообщил мне, что может разрешить проход остальных судов, только если я дам ему персональные гарантии, что среди них нет боевых и вспомогательных кораблей, как это утверждали союзники. Я приказал адмиралу фон дер Марвицу лично разобраться в данном вопросе и доложить. После того как я передал его новые заверения министру иностранных дел, турецкие портовые власти провели собственную инспекцию второго прибывшего корабля. Они обнаружили в трюме некоторое количество личного оружия и мундиры команды, которая была переодета в гражданское платье. В результате дальнейший проход судов был запрещен. Я могу только предположить, что мой военно-морской атташе сам был введен в заблуждение. Весьма опытный «политический волк», он ни в коем случае не мог поставить меня сознательно в столь неудобное положение перед турецким правительством. Менеменджиоглу и сам попал в трудную ситуацию и теперь ему пришлось отвечать за последствия. Никто не сожалел о его отставке больше меня, и единственным утешением мне послужило то, что наши личные отношения от этого инцидента не пострадали.

    В Европе силы вторжения союзников неудержимо наступали, и их успех вызвал дальнейшее усиление давления на Турцию. Туркам вполне определенно дали понять, что если они хотят принять участие в мирном урегулировании, то правительство должно решиться и разорвать отношения с Германией. Учитывая растущую мощь России, Турция не могла позволить себе пойти на риск окончательно выйти из фавора у западных союзников. Только они одни могли ограничить честолюбивые притязания русских в Дарданеллах и Восточном Средиземноморье. В обществе существовали сильные течения, осуждавшие прекращение дружественных отношений с Германией, но на карту было поставлено будущее страны, и 2 августа Национальное собрание одобрило разрыв дипломатических отношений с Германией.

    Это был печальный конец моей миссии, и моя прощальная аудиенция у турецкого президента стала испытанием для нас обоих. Он произнес несколько слов, чтобы как-то разрядить ситуацию, после чего мы удовлетворились общим разговором о мировых проблемах. Его последние слова, обращенные ко мне, были: «Если у меня есть возможность выступить посредником в этом конфликте, то я – целиком в вашем распоряжении. Что же касается наших личных отношений, то они ни в коей мере не затронуты теми историческими событиями, которые сделали необходимым предпринятый нами шаг».

    Риббентроп прислал мне приказ в двадцать четыре часа возвратиться в Германию. В тот момент чистка, последовавшая за 20 июля, когда было совершено покушение на жизнь Гитлера, находилась в самом разгаре. Лей произнес кровожадную речь о целесообразности уничтожения офицерского корпуса и вообще всей аристократии. Мои друзья Хельдорф и Бисмарк были арестованы как соучастники преступления.

    Доходившие до нас подробности событий были отрывочны и противоречивы. Наверняка было известно только то, что Гитлер после покушения остался жив. Тот факт, что была сохранена жизнь человека, который намеревался обречь на погибель всю Германию, казался противоестественной шуткой Провидения. Не возникало сомнения, что он прикажет провести жестокие контрмеры и что некоторые из моих друзей окажутся среди людей, подлежавших ликвидации. Я ни в коем случае не мог быть уверен и в собственной судьбе. Советник посольства и зять Риббентропа Йенке не давал мне покоя просьбами отправить Гитлеру от имени персонала посольства телеграмму с поздравлениями по поводу спасения для нации его бесценной жизни. В конце концов он и остальные посольские члены партии стали так настойчивы, что я не мог больше отвергать их требования, не показав при этом, что симпатизирую противной стороне. Йенке был страшно разочарован предложенным мной текстом, который он посчитал при данных обстоятельствах слишком формальным.

    2 августа мистер Черчилль произнес в палате общин речь, в которой говорил о непрерывных успехах союзников, грядущем разгроме Германии и последствиях неудавшегося покушения заговорщиков. С удовлетворением он отметил и разрыв турецко– германских отношений. При этом он добавил: «Герр фон Папен может возвращаться в Германию, чтобы окунуться в кровавую баню, которую он едва не принял по приказу Гитлера в 1934 году. За это я не могу нести ответственности».

    Президент Инёню сообщал мистеру Черчиллю о моих попытках приблизить окончание войны, и президент Рузвельт также должен был известить его о сделанном мной предложении. Должно быть, британский премьер предполагал, что на сей раз месть Гитлера не будет иметь границ.

    В Анкаре один из руководителей нейтральных миссий передал мне по просьбе союзников предостережение – ни при каких обстоятельствах не покидать Турцию. Моя судьба предрешена, и с моей стороны будет величайшей глупостью вернуться в Германию. Союзники обещали мне свою охрану и поддержку в том случае, если я публично заявлю о своем разрыве с нацистским режимом. Я попросил этого дипломата поблагодарить своих друзей за предпринятые усилия, но передать им, что я не могу воспользоваться их предложением. В Германии еще оставались люди, считавшие недостойным бросить свою страну в годину испытаний только ради того, чтобы спасти собственную шкуру. Через два дня я выехал из Анкары домой.

    Глава 29

    Арест

    Возвращение в Германию. – Мое последнее свидание с Гитлером. – Снова в Валлерфангене. – Мы становимся беженцами. – Прорыв союзников. – Я арестован американцами. – Кончина Рузвельта. – Концентрационные лагеря. – В штаб-квартире Эйзенхауэра. – Новая встреча с Хорти. – Заключение в Мондорфе. – Полковник Эндрюс. – Хорти пишет письмо Черчиллю. – Прибытие в Нюрнберг


    Я покинул Турцию 5 августа 1944 года. Турецкий министр иностранных дел предоставил в мое распоряжение свой личный салон– вагон, но поезд шел только до границы. Вагон следовало отцепить на болгарской пограничной станции Свиленград, но, поскольку болгары не могли предложить ничего взамен, мне пришлось связаться с турецким министерством иностранных дел и просить разрешения продолжить путь в их вагоне до Софии.

    Положение в Болгарии становилось уже очень напряженным. Разрыв дипломатических отношений между Германией и Турцией и неумолимое приближение русских армий способствовали оживлению среди болгар прославянских настроений. К моему значительному удивлению, на каждой остановке меня приветствовали букетами цветов, фруктами и местной сливовой водкой. С персоналом германского представительства через очень короткое время обошлись совершенно иначе, когда они пытались посреди общего крушения спастись от русского наступления. Возможно, что болгары, несмотря ни на что, имели некоторое представление об усилиях, употребленных мной для сохранения мира в Юго-Восточной Европе.

    Поезд прошел через Белград сразу после массированного налета союзной авиации, но, когда мы добрались до Будапешта, прекрасный город на Дунае лежал под августовским солнцем совершенно невредимый, без всяких признаков ужасного бедствия, которое вскоре должно было его постичь. К германской границе я приближался, испытывая смешанные чувства. Во-первых, я вполне мог ожидать своего ареста сотрудниками гестапо. Мое имя могло быть названо одним из арестованных после 20 июля, когда было совершено покушение на жизнь Гитлера, к тому же я, вероятно, фигурировал в их списках как человек, вполне способный вести переговоры с союзными державами, или как кандидат на пост министра иностранных дел в любом правительстве, которое придет на смену Гитлеру. Со мной ехала внучка, и я, на случай возможных неприятностей, доверил ей прощальное письмо, обращенное к жене, которая опередила меня на пути домой.

    Тем не менее на границе все обошлось благополучно. В Дрездене я попрощался с внучкой и отправил свой багаж с шофером домой в Валлерфанген. Я думал, что со мной, возможно, предпочтут расправиться уже в Берлине, и не без волнения проделал остаток пути. Однако вместо гестапо на вокзале меня встречала делегация от министерства иностранных дел во главе с шефом протокола Дорнбергом. Я узнал, что у меня нет причин опасаться ареста, хотя напряжение в столице тогда достигало крайнего предела. Дорнберг прошептал мне на ухо, что в министерстве иностранных дел арестованы многие чиновники, включая Хефтена, который работал со мной в венском представительстве, и фон Тротт цу Зольта. Предполагали, что в этом списке находится и наш бывший посол в Москве Шуленбург. На следующий день мне следовало явиться в штаб-квартиру фюрера в Восточной Пруссии.

    Одним из первых мне позвонил по телефону князь Отто Бисмарк, служивший до войны секретарем германского посольства в Лондоне. Я договорился в тот же вечер встретиться с ним и княгиней за обедом в гостинице «Адлон». Супруги очень тревожились по поводу ареста брата князя – Готфрида, одного из старейших членов партии и руководителя администрации района Потсдам. Они не могли поверить, что он как-то замешан в заговоре, и умоляли меня вступиться за него перед Гитлером. Легко представить, в каком затруднительном положении я очутился. Ведь я из собственных уст Готфрида Бисмарка слышал о его планах, но сообщить об этом его брату было совершенно немыслимо, и я пообещал сделать все возможное.

    Я сел в специальный ночной поезд и на следующее утро приехал в штаб-квартиру Гитлера. Два человека, на которых я всегда полагался при получении информации, – фон Шмиден и доктор Мегерле – пребывали в состоянии острой депрессии и не имели ни малейшего представления о том, как повернутся события. Риббентроп был исполнен напускного негодования по поводу «вероломства» турок, выразившегося в разрыве отношений с Германией, и кровожадной злобы в отношении «буржуазных предателей», проявивших себя 20 июля. Он был крайне раздражен тем, что в деле оказались замешаны служащие его собственного министерства, и толковал о необходимости всеобщей чистки. Поддерживать логичную беседу об общих аспектах ситуации, возникшей после разрыва отношений с Турцией, он был совершенно не в состоянии.

    В тот же день я встретился с Гитлером. Меня провели в занимаемое им здание сквозь густую сеть охраны. Количество постов было удвоено, и на последнем из них посетители должны были оставить свои шляпы, пальто, портфели и вообще все, что они принесли с собой. Несмотря на это, у меня даже не спросили, имею ли я при себе оружие, и в сопровождении двух охранников провели в приемную фюрера. Через несколько минут ожидания вошел Гитлер, мертвенно-бледный, с рукой на перевязи и подергивающимися конечностями. Это был не человек, а нервная развалина. Он попробовал изобразить сердечное приветствие. Первые произнесенные им слова касались заговора. Насколько я мог понять из беспорядочного потока произносимых им фраз, он старался приуменьшить важность происшедшего. Однако когда он, сделав пренебрежительный жест, заговорил об «изменниках», в его запавших глазах засверкала бешеная ненависть. Тем не менее он быстро взял себя в руки. «А у вас какие новости, герр фон Папен?»

    Я кратко сообщил ему о последних событиях в Турции, о возросшем давлении союзников и об их угрозе исключить Турцию из всех мирных переговоров, если она не разорвет отношения с рейхом. Я рассказал о своем последнем свидании с турецким президентом и о том, что Инёню предложил, несмотря на разрыв отношений между нашими странами, выступить посредником, если Германии это когда-нибудь потребуется. Я подчеркивал готовность президента оказать помощь не ожидая, что Гитлер захочет ею воспользоваться, а потому, что хотел предотвратить всякую попытку Риббентропа спровоцировать какой-нибудь акт возмездия, например бомбардировку Стамбула. Казалось, Гитлер остался вполне доволен моим докладом и, вовсе не думая вслед за Риббентропом обвинять турок в вероломстве, сказал, что учитывал возможность отпадения Турции уже с момента потери нами Крыма.

    Ободренный занятой Гитлером вменяемой позицией, я попробовал повернуть разговор в сторону общего положения дел. Я старался убедить его в том, что, по мере приближения сжимающих нас челюстей противника к территории Германии, следует решить, как лучше всего воспользоваться стратегическим преимуществом, вытекающим из сокращения протяженности наших коммуникаций. Единственным реальным решением, говорил я, будет концентрация всех наших сил для удержания русских на возможно большем расстоянии от границ Германии. Хотя благодаря этому в итоге выиграют западные союзники, есть вероятность каким-то образом с ними договориться. Основываясь на информации, полученной нами из документов Цицерона, можно предположить, что у нас еще существует возможность спасти то, что осталось от Европы.

    Гитлер горячо отреагировал на эти рассуждения. Подобный компромисс немыслим, сказал он. На мое предложение отправиться в Мадрид, чтобы выяснить настроения западных союзников, он просто ничего не ответил. Напротив, окаменев лицом, он отрывисто проговорил: «Эта война должна вестись бескомпромиссно, до самого конца. Когда будет готово наше новое оружие, мы покажем англичанам, где их настоящее место. С такими людьми не может быть никаких компромиссов».

    Его бледное, изможденное лицо покрылось багровыми пятнами, и он снова принялся за свои злобные тирады о заговоре: «Я всегда знал, что есть какая-то маленькая группа, которая намерена от меня избавиться. Но им это не удастся. Я выполню свою задачу до конца. Эти типы забывают, что за меня стоит почти все офицерство, а вся молодежь страны поддерживает меня, как один человек».

    Когда поток его слов иссяк, я позволил себе вмешаться: «Я слышал, что даже некоторые из ваших ближайших партийных товарищей, граф Готфрид Бисмарк к примеру, будто бы замешаны в этом деле. Я не имел возможности составить собственное мнение и уверен только вот в чем: вы ни в коем случае не должны показывать всему миру спектакль с внуком Железного канцлера на виселице. Если он будет признан виновным, приговорите его к пожизненному заключению, но не давайте нашим врагам возможности нажиться на этом прискорбном случае».

    Гитлер, глядя на меня, сузил свои серо-зеленые глаза, потом выдавил из себя: «Эта свора аристократов! – они ничего лучшего не заслуживают». Тем не менее мне показалось, что мои слова попали в цель и жизнь Бисмарка будет спасена.

    Когда я уже собирался уходить, Гитлер удивил меня, вручив маленький футляр с Рыцарским крестом ордена «За боевые заслуги». «Вы много послужили своей стране, и конечно же не вы виноваты в том, что миссия в Турции имела такое завершение. Вы были там на передовой, что доказано покушением на вашу жизнь». С этими словами он протянул мне руку. Наша последняя встреча подошла к концу.

    Когда я вышел от Гитлера, представители прессы предложили сфотографировать меня с новой наградой и были изрядно удивлены, когда я отказался, высказав убеждение, что не заслуживаю подобной чести. Этот инцидент продолжал меня смущать. Единственное возможное объяснение заключалось в том, что Гитлер поступил так вполне намеренно, чтобы опровергнуть распространившееся за границей мнение – высказанное в палате общин самим Черчиллем, – согласно которому я неминуемо должен был попасть в «смертный» список людей, причастных к событиям 20 июля. Повинуясь собственному капризу, Гитлер решил доказать обратное. Покидая штаб-квартиру, я обратил внимание на строительство нового бетонного бункера пирамидальной формы, предназначавшегося лично для Гитлера. Ему ни разу не пришлось им воспользоваться, поскольку вскоре вся штаб-квартира должна была поспешно эвакуироваться.

    По возвращении в Берлин я постарался использовать свое влияние в партии, восстановившееся благодаря новой награде, на то, чтобы ходатайствовать перед Гиммлером за жизнь некоторых людей, арестованных после провала июльского заговора. Среди них оказались пятнадцать членов «Союзного клуба», президентом которого я состоял одиннадцать лет, причем нескольким из них уже был вынесен смертный приговор. Из моих старых полковых товарищей были арестованы фон Кольмар, фон Бон и братья Брауншвейг заодно с пастором Бонхеффером, зятем моего старого друга Ганса Ведемейера. В сети попали также несколько представителей хорошо известных силезских, померанских и вестфальских семейств, хотя они почти не были связаны с заговорщиками. Переписка с Гиммлером тянулась до января следующего года без каких– либо видимых результатов.

    Было чрезвычайно приятно снова оказаться у себя дома в Валлерфангене, куда я приехал в начале сентября. Но обычный для этих мест покой вскоре был нарушен внезапным наплывом частей разбитой оккупационной армии, отступавших из северной Франции и двигавшихся к Рейну. Безнадежно расстроенные колонны показывали, какие раздутые штабы мы создали за четыре года оккупации. Не существовало ни порядка, ни плана – только паническое бегство людей, стремившихся спасти свою шкуру. Самыми многочисленными были аэродромные команды люфтваффе, с колоннами тяжелых грузовиков, на которых везли пианино, мебель, скотину и невероятное количество женщин. Без сомнения, некоторые из них были достойными всяческого уважения девушками, исполнявшими свой долг перед родиной во вспомогательных женских частях, но наметанный глаз старого солдата замечал еще и многое другое.

    Верховное командование оказалось, кажется, совершенно не готово к такому наплыву войск. Однажды вечером из Висбадена приехал генерал, заместитель командующего оборонительным районом Саарлуи в составе Западного вала. Он сообщил мне, что передовые части армии Соединенных Штатов вышли к Мозелю по обе стороны от Меца и наступают через Люксембург на Трир. Гитлер приказал любой ценой прекратить отступление – которое больше походило на беспорядочное бегство – на реке Саар. Единственным резервом на восьмидесятикилометровом участке между Триром и Саарбрюккеном была школа подготовки унтер-офицеров в городке Саарлуи. Знаменитый Западный вал существовал только в воображении. Все его сложные заграждения из колючей проволоки были перенесены на Атлантический вал, ни в одном из бункеров не было гарнизона, а на позициях не имелось ни единого пулемета или орудия. Если бы союзное командование последовало классическому рецепту – преследовать разбитого врага всеми возможными средствами, – то его войска моментально форсировали бы Саар и вышли к Рейну. Я, вполне естественно, предположил, что так оно и случится, и генерал разделял мое мнение. Я утешал его, говоря, что в таком случае война закончится скорее, а вместе с ней – и вызванные ею бедствия. Западные союзники смогут оккупировать всю Германию раньше, чем русские перейдут ее восточную границу. Однако, как это часто бывает на войне, случилось непредвиденное. Союзные войска приостановились на Мозеле для перегруппировки. Они были остановлены, несмотря на свои громадные службы снабжения. Горстка мальчишек-курсантов удержала в Меце важнейшую крепость, а германские армии получили время для переформирования.

    Воздушные бомбардировки германских городов тем временем продолжались. Казалось, Гитлеру не было никакого дела до этого бессмысленного уничтожения, которое могло закончиться только тем, что Германия потеряла бы всякую возможность принять какое бы то ни было участие в восстановлении Европы. Видя, что правительственные круги в Берлине либо игнорируют безнадежность положения на Западном фронте, либо просто о нем ничего не знают, я решил предпринять последнюю попытку остановить конфликт. Я полагал, что достижение какого-то соглашения с западными державами даст нам возможность остановить русских на наших восточных границах. Несмотря на то что Гитлер никак не отреагировал на предложения, сделанные мной во время последнего посещения его штаб-квартиры, я еще раз обратился к правительству, теперь – через статс-секретаря министерства иностранных дел барона Штеенграхта. Я сообщил ему, что готов поехать в Мадрид, чтобы предложить западным союзникам план, предполагающий постепенную оккупацию Германии их войсками при условии нашего упорного сопротивления на востоке. Риббентроп ответил на это в том смысле, что всякий, кто ослабляет волю Германии к сопротивлению путем ведения таких переговоров, должен быть расстрелян как капитулянт. Местные военные власти получили приказ ни при каких обстоятельствах не допустить моего попадания в руки противника и инструкции об эвакуации меня вместе с семьей в тыл. Я отказался ехать, заявив, что такой старый солдат, как я, не может позволить себе подать столь скверный пример. Я намеревался сидеть на месте до тех пор, пока не придет приказ о подрыве мостов через реку Саар.

    В действительности распоряжение об эвакуации всех германских поселений к западу от Саара было получено в конце ноября. Но я, после консультации с местным гаулейтером, вмешался опять, отправив Гитлеру телеграмму с просьбой разрешить всем лицам непризывного возраста остаться на месте со своим домашним скотом ради сбережения своей собственности и жилищ. Первоначальный приказ был отменен, и большинство крестьян смогло остаться дома. Однако союзники скоро возобновили наступление, и на этот раз нам пришлось ехать. Мы взяли с собой только самое необходимое, оставив всю обстановку, семейные реликвии и мою ценную коллекцию книг и картин в подвалах, поскольку я не желал занимать на транспорте место, которым могли бы воспользоваться другие. Барон Залис, у которого был загородный дом в Гемюндене под Кобленцем, предложил мне на время поселиться у него. Так мы стали, подобно множеству своих соотечественников, беженцами.

    Когда Рундштедт начал свое безнадежное наступление в Арденнах, мы узнали, что армия Соединенных Штатов вывезла из нашего дома в Валлерфангене все, представлявшее хоть какую-то ценность, а сам дом был сожжен дотла. Перед самым Рождеством заканчивался короткий отпуск нашей дочери Изабеллы, и она, несмотря на мое предупреждение об исключительной рискованности поездки на Восточный фронт из-за царившего на транспорте хаоса, решила вернуться к своим обязанностям сестры милосердия в полевой госпиталь, находившийся в Татрах. Она провела в этом качестве всю русскую кампанию, и я мне оставалось только гордиться чувством долга дочери, хотя ее решение и лишало нас возможности встретить Рождество всем вместе.

    Тем временем гестапо, чтобы наблюдать за моими действиями, установило в городке свой пост. Местный почтальон по секрету сообщил мне, что вся моя входящая и исходящая корреспонденция проходит через их руки. К марту 1945 года американцы вышли к Рейну у Ремагена и форсировали на широком фронте Мозель. Их бронетанковые клинья уже достигли Зиммерна, расположенного совсем рядом с Гемюнденом. 15 марта я был разбужен в три часа ночи офицером из штаба армии, который сказал, что ему приказано сопровождать меня с семьей при переправе через Рейн. Я мог отказаться и тогда уже на следующий день был бы взят в плен американцами. Но три из моих дочерей и сын находились во власти гестапо в Германии, и я не мог подвергнуть их риску оказаться в заложниках. Я решил подчиниться, но не захотел подвергать жену и находившуюся со мной дочь опасностям нового бегства, и они остались на месте.

    Оборонительные операции страны к тому времени перестали подчиняться законам логики. Из своей далеко расположенной штаб-квартиры Гитлер теперь уже управлял действиями отдельных рот, а всякое отклонение от его приказов каралось смертью. Корпусные командиры были вынуждены жертвовать целыми дивизиями, поскольку были лишены права самостоятельно отдавать приказ об отступлении. Армии, занимавшие позиции в Сааре, были оставлены в окружении, в то время как их можно было переправить через Рейн и использовать на новой линии обороны. Клинья союзников без остановки стремились вперед.

    Я пробрался через беспорядок и неразбериху разгрома в Вестфалию, в дом своей замужней дочери в Штокхаузене, но он стал для меня только временным прибежищем. Не успел я приехать, как союзники взяли в кольцо окружения весь Рур. Когда бои совсем приблизились, я с дочерью и ее детьми перебрался в лесной охотничий домик, а сын, все еще оправлявшийся после ранения, и зять остались в городском доме. 9 апреля дом был окружен и обыскан снизу доверху, а сын с зятем были увезены в качестве военнопленных. Около полудня к нашему домику подошел взвод американцев, и сержант потребовал мои документы. Когда я назвал себя, он заявил, что я арестован, несмотря на мой протест и указание на то, что мне больше шестидесяти пяти лет и я нахожусь в отставке. Пока я доедал с детьми жаркое, мы предложили ему присесть, потом я уложил в рюкзак немного вещей и пошел с ним к джипу.


    Следующие четыре года своей жизни мне предстояло провести под стражей, в тюрьме или трудовом лагере. На первом этапе ничего не предвещало будущих неприятностей. Захватившие меня американцы обращались со мной по-военному корректно и отвезли сначала в штаб дивизии в Рютен, где я встретился с сыном и зятем. Всех вместе нас повезли через Верль, Дульмен и Халтерн в штаб армии, а затем на самолете в Висбаден, в штаб-квартиру группы армий. Можно представить себе, что я испытал, проезжая через свой родной Верль. К счастью, маленький городок пострадал относительно мало по сравнению с Дульменом – я был его почетным мэром, – где все дома были обращены в груды щебня. Американцы в Висбадене были настолько предупредительны, что по моей просьбе отправили в Гемюнден в дом барона Залиса молоденького офицера, чтобы привезти для меня дополнительную одежду. Он привез оттуда также нечто для меня бесконечно более ценное – известие, что моя жена и дочь находятся в безопасности.

    В Висбадене мы узнали о кончине президента Рузвельта. Хотя нам была известна его ненависть к гитлеровской Германии и настойчивость, с которой он требовал предъявления разбитому врагу суровых требований, его смерть стала тяжелым ударом. Версальский договор дал начало скверному, непрочному миру и заронил семена новой войны именно потому, что с европейской арены удалился наш самый могучий противник – президент Вильсон, исповедовавший идеи гуманизма. Теперь нам оставалось только гадать, не повторится ли вновь подобная трагедия. Рузвельт не был, как Вильсон, мечтателем. Это был человек действия. Его вмешательство спасло Великобританию и всю Европу, а его преобладающее влияние среди союзников сделало бы его главной силой при восстановлении разрушенного войной континента. Мы всегда надеялись, что он сильной рукой покончит с узким национализмом европейских держав и привлечет их к сотрудничеству с Соединенными Штатами для защиты от тоталитарных доктрин своего русского партнера. Нам было не дано знать, до какой степени Рузвельт убедил себя в возможности превратить Советский Союз в достойного члена сообщества Объединенных Наций. Мы ничего не знали о том, что произошло в Ялте, как и об уступках, на которые он пошел для того, чтобы удержать Сталина в лагере союзников, – тех уступках, которые сделали невозможным поддержание подлинного баланса сил в Европе.

    В то время смерть Рузвельта воспринималась как катастрофа. Казалось невозможным, чтобы любой его преемник обладал таким же глубоким пониманием мировых проблем. Исключительные качества Рузвельта – его живой и проницательный ум, решительность и умение убеждать окружающих в правоте своих идей – редко достаются более чем одному человеку из целого поколения. Стало казаться, что условия мира будет определять Черчилль. Хотя он также пошел на ненужные уступки Сталину, но лучше покойного президента понимал истинные нужды Европы. Его стратегические концепции на протяжении всей войны свидетельствовали о верном понимании намерений России. Его идея создания второго фронта не во Франции, а на Балканах была единственным способом не допустить русских в этот район средоточия спорных интересов. Хотя влияние американцев и оставалось преобладающим, существовали, казалось, достаточные основания предположить, что он сможет навязать им свои стратегические соображения. Было невозможно предвидеть, что этот государственный муж, энергия и гений которого спасли западный мир, вскоре будет решением своего собственного народа отстранен от дел.

    К счастью, наши тогдашние опасения оказались безосновательными. Преемник Рузвельта президент Трумэн, на момент вступления в должность мало известный за пределами Америки, оценил истинную природу российской политики, по всей вероятности, даже быстрее, чем это мог сделать сам Рузвельт. Тенденция, намечавшаяся в Ялте и Потсдаме, была пересмотрена, и мы должны благодарить президента Трумэна и его советников, а в первую очередь – генерала Маршалла, за то, что они помогли Европе снова встать на ноги. Под руководством Америки на смену апатии пришло экономическое возрождение, а узкий национализм был признан устарелой концепцией. Более того, внешняя политика Великобритании в очередной раз продемонстрировала, что вне зависимости от того, какое правительство находится у власти, на первое место всегда ставятся истинные интересы страны. При мистере Бевине[194] внешняя политика лейбористского правительства сохранила верность тем основополагающим принципам, которые всегда открыто исповедовал мистер Черчилль.


    Еще большее потрясение ожидало нас в Висбадене, когда эскортировавшие нас офицеры рассказали нам о немыслимых условиях, обнаруженных в германских концентрационных лагерях.

    Поначалу мы не могли поверить их рассказам, но некоторые из наших сопровождающих своими глазами видели эти лагеря смерти. Со своей стороны, они сочли столь же невероятным наше подлинное незнание – такое же, как у большинства немцев, – условий, существовавших в этих лагерях, и с недоверием отнеслись к выраженному нами изумлению и омерзению. Можете себе представить, насколько усугубило наше и без того подавленное состояние знание подобных фактов.

    Жители западных стран не верили тогда, как не верят и поныне тому, что люди в Германии не имели представления об ужасах, происходивших в этих лагерях. Едва ли можно осуждать их за это. В Великобритании и Америке самомалейшие проявления жестокости непременно доходят до суда и привлекают всеобщее внимание благодаря широчайшему освещению в газетах. Люди в этих странах не способны вообразить себе такое положение вещей, при котором возможно скрыть от громадного большинства народа информацию о столь шокирующих зверствах.

    Возможно, мне позволительно вставить здесь несколько слов, если не в качестве оправдания, то хотя бы как комментарий. О существовании концентрационных лагерей конечно же в Германии знали. Некоторые из них были созданы еще в 1933 году, задолго до их превращения в лагеря смерти. Названия этих мест, такие как Ораниенбург, Заксенхаузен и Дахау, даже упоминались с некоторым пренебрежением в лозунгах того времени. Существовала детская песенка с такими словами: «Lieber Gott, mach' mich fromm, dass ich nicht nach Dachau comm!»[195] По всем внешним признакам, дело в лагерях было поставлено вполне благопристойно. Время от времени их посещали иностранные полицейские специалисты и представители других организаций, не находившие там никаких поводов для жалоб касательно жилищных условий, питания и медицинского обслуживания. Во время таких коротких визитов было невозможно определить степень морального или физического давления, которому подвергались заключенные. Предосторожности, предпринимаемые для обеспечения секретности, были в то время уже таковы, что даже люди, пробывшие в заключении очень короткий срок, после освобождения отказывались разглашать любые сведения, поскольку это автоматически влекло за собой повторный арест, и вероятно – навсегда.

    После начала войны число этих лагерей было значительно увеличено. В то же время были созданы лагеря другого типа, предназначенные для привезенных с востока работников, и для посторонних стало практически невозможно отличать друг от друга трудовые лагеря, лагеря для военнопленных и концентрационные лагеря. Секретность была удвоена и продолжала еще увеличиваться с усилением террора, которым сопровождалось приближение конца войны. Не следует предполагать, что условия, существовавшие в этих лагерях в момент их захвата союзниками, были такими же, что и на протяжении всего периода их существования. С приближением разгрома гестапо отдавало приказы об уничтожении большого числа заключенных. В то же время лагеря становились безнадежно переполненными, и с усилением голода и эпидемических заболеваний количество трупов превзошло возможности похоронных команд. К тому же разрыв коммуникаций и воздушная война значительно усугубили проблему питания тысяч этих несчастных. Это относилось к стране в целом, но за пределами лагерей люди, по крайней мере, имели возможность искать для себя дополнительного пропитания.

    Всякие рассуждения о положении в концентрационных лагерях или критика их существования в последние годы войны автоматически влекли за собой арест по обвинению в пораженческих настроениях. Те, кто обладал достоверной информацией, говорить не отваживались, а все остальные предпочитали ничего не слышать. Не следует забывать, что даже зарубежной прессе такие лагеря, как Бельзен, Равенсбрюк, Флоссенбург и Натцвайлер, стали известны только после войны. Я могу дать касающийся меня лично пример всеобщего неведения. Мой сын во время войны провел шесть месяцев в тренировочном центре в Тюрингии, неподалеку от Готы. Бухенвальд находился оттуда всего в двадцати пяти километрах и меньше чем в десяти километрах от Веймара. За все время своего пребывания в центре сын ничего не слышал о существовании там концентрационного лагеря. Если Бухенвальд и упоминался, то только как место расположения штаба части войск СС.


    В конце апреля нас с соблюдением некоторой таинственности перевезли в Реймс, в котором расположилась штаб-квартира генерала Эйзенхауэра. Там я был допрошен комиссией из четырех генералов во главе с генералом Стронгом. В ее составе были американский генерал Баттс и двое русских. Я все еще ничего не знал о причинах моего затянувшегося содержания под стражей, а они в ответ на мой вопрос не дали никаких объяснений. Произошедший между нами разговор имел официальный характер. Я практически ничего не мог сообщить им из информации военного характера, более всего их интересовавшей, но предложил им подписать любое обращение к германскому народу, которое могло бы способствовать немедленному прекращению войны. Я сказал им, что могу сделать это исключительно по собственной воле и не стану участвовать в каких бы то ни было переговорах в рамках обсуждения безоговорочной капитуляции. Я предложил отправить меня на тот участок фронта, где я мог бы связаться с командованием германской армии на западе. Тогда генерал Стронг спросил: «Кто из германских генералов, по вашему мнению, согласится рассмотреть условия перемирия?» Поразмыслив одну или две минуты, я назвал имена генерал-полковника Бласковица и генерала графа Шверина. На этом наша беседа прервалась, по всей видимости для того, чтобы дать им возможность посовещаться с Верховным главнокомандующим. Однако во время второй беседы на следующий день мне было сказано, что мое предложение отвергнуто.

    Вскоре после этого меня опять куда-то повезли и после долгой поездки в автомобиле поместили в городке Шато-де-Лебиоль близ Спа, где для нас было приготовлено удобное жилье и где мы оказались на попечении американского майора Сигера и капитана Робертшоу из британской армии. Оба неизменно вели себя исключительно корректно, и мы получили возможность пожить нормальной, цивилизованной жизнью. Меня вскоре разделили с сыном, которого увезли в тюрьму в Ревен. Моему зятю, Максу фон Штокхаузену, позволили вернуться домой. Взамен я получил весьма важного компаньона – адмирала Хорти, бывшего регента Венгрии.

    В последний раз я виделся с ним в декабре 1943 года на охоте в Мезохегьяше и уже описывал разговор, который произошел тогда между нами. С тех пор он сильно постарел. Потеря старшего сына – военного летчика – стала для адмирала страшным ударом, а недостойное обращение, которое он претерпел от Гитлера и гестапо, сломили его окончательно. Они вели себя как гангстеры и в конце концов вынудили его отказаться от власти в обмен на обещание свидания со вторым сыном, которого уже забрали в гестапо. Встретиться им удалось уже только после войны. Хорти был возмущен тем, что американцы обходятся с ним как с пленным. Он больше шести месяцев находился в каком-то баварском замке в плену у Гитлера и смотрел на союзные армии как на освободителей. В Лебиоле к нему относились с большим почтением, и он совершенно не подозревал, что еще ему готовит будущее.

    Наше комфортабельное существование скоро закончилось. В мае нас снова отправили в путь, который закончился в маленькой гостинице городка Мондорф неподалеку от Люксембурга. К нашему изумлению, здание не только было окружено двумя рядами высоких частоколов с колючей проволокой, сторожевыми вышками и вооруженной охраной, но вдобавок полностью лишено какой бы то ни было мебели, за исключением железных походных коек и столов из положенных на козлы досок. Хорти был шокирован. «Неужели можно так обращаться с главой государства, хотя бы и побежденного?» – вопрошал он. Сопровождавшие нас офицеры были несколько обескуражены и пообещали выяснить, не произошло ли какого-то недоразумения.

    Вскоре мы узнали, что в тысяче метров от нас, в «Гранд-отеле», помещены все уцелевшие чины германского правительства, которых собирались привлечь к ответственности за военные преступления. До этого момента я даже не задумывался о том, что меня могут к ним причислить, и теперь пришел в сильное уныние. Газет мы не получали и были полностью отрезаны от остального мира. Пищу, какую придется, нам приносили из другой гостиницы в старом оловянном судке, и всегда уже холодную. Хорти совершенно не мог ее есть, и его состояние скоро ухудшилось настолько, что конец казался неизбежным.

    Нашими делами ведал американский полковник по имени Бартон С. Эндрюс. Поначалу нас опекали два сопровождавших нас офицера, которые делали все возможное, чтобы облегчить нашу участь. Но вскоре Хорти совсем слег, и мне пришлось заставить одного из американских вестовых поспешить в «Гранд-отель» за врачом, который быстро пришел, сопровождаемый полковником Эндрюсом. Полковник был полный человек среднего роста с гладко выбритым лицом и стрижкой, которая, если мне не изменяет память, носит название «ежик». За стеклами очков без оправы злобно сверкали карие глаза. Пуговицы мундира, ремень и стальная каска были начищены до блеска, а в руке он держал кавалерийский стек. Это, как я скоро узнал, входило у него в привычку. Я видел его в первый раз и был так обозлен условиями, в которых нас содержали, что потерял хладнокровие.

    «Как вы смеете так недостойно обходиться с главой государства! – заорал я. – Разве вам не известно, что Соединенные Штаты подписали Гаагскую конвенцию, которая определяет правила содержания военнопленных? Как вы смеете обращаться с пожилым джентльменом, которому за семьдесят, так беспардонно, будто хотите довести его до могилы?»

    Полковник, кажется, совершенно опешил. «Я не имею ни малейшего представления о том, кого здесь держат, – сказал он. – Мне ничего не известно ни о каком главе государства. Я отвечаю только за охрану, а все остальное меня не касается».

    «Тогда свяжитесь со своим штабом и сообщите, что они обязаны что-то предпринять по поводу здешних условий», – гневно ответил я.

    О том, как обходятся со мной самим, я вовсе не жаловался, хотя и мог бы. Еды действительно стали давать больше и подавали ее в более пристойном виде, зато все окна заменили проволочной сеткой, а вместо кроватей выдали соломенные матрацы. К нам перевели некоторых арестантов из «Гранд-отеля», среди них – графа фон Шверин-Крозигка и последнего статс-секретаря министерства иностранных дел барона Штеенграхта. Теперь мы были напиханы по шесть человек в каждой комнате, и, хотя я потребовал для Хорти отдельного помещения, в этом было в резкой форме отказано.

    Слугу адмирала, который добровольно с ним остался, отправили в лагерь для военнопленных, несмотря на то что он никогда не был в солдатах. У нас отобрали большую часть одежды, и самое большее, что я мог сделать для несчастного Хорти, было устроиться с ним рядом в комнате и раздобыть для него несколько лишних одеял, чтобы немного за ним ухаживать.

    Скоро у меня произошло новое столкновение с Эндрюсом, когда я попросил его разъяснить, являемся ли мы гражданскими арестантами или же военнопленными.

    «Вы все – военнопленные», – ответил он.

    «В таком случае мы имеем право в соответствии с Гаагской конвенцией написать письма своим семьям, – заявил я. – Или я должен предположить, что Соединенные Штаты не подписывали Гаагской конвенции?»

    «Этот вопрос меня нисколько не интересует».

    «Но он интересует меня, – резко ответил я. – Мы не думаем, что американская армия вольна лишать нас прав, полагающихся по международным законам».

    На следующий день было вывешено объявление, сообщавшее условия, на которых нам позволено писать письма.

    Хорти захотел воспользоваться этим преимуществом, чтобы связаться с руководством союзников по вопросу о будущем своей несчастной страны, и попросил меня составить проект письма мистеру Черчиллю. В нем он обращался к западным странам с просьбой позволить Венгрии сохранить ее естественные границы и ее западные культурные традиции. Венгрия, говорил он, была страной, где глубоко укоренилось христианство и которая на протяжении столетий служила «хранителем европейского наследия» в Балканском регионе. Если ей будет гарантирована экономическая стабильность путем передачи в какой-либо форме доверительного управления Хорватией с доступом к Средиземному морю, то страна может стать мощным бастионом на пути распространения большевизма. Подчеркивая тот факт, что в годину испытаний он остался на своем посту и не покинул свою страну, в отличие от Бенеша, уехавшего из Чехословакии после Мюнхенского соглашения, Хорти просил, чтобы его действия получили должное признание. Он также отправил обращение к королю Англии, а я, от его имени, письмо шведскому королю. Кроме того, я написал личное письмо генералу Эйзенхауэру, в котором отвергал идею коллективной военной ответственности и просил указать мне, в каких военных преступлениях меня намереваются обвинить. Ответа ни на одно из этих отправлений не последовало.

    В начале августа все обитатели нашей гостиницы были переведены в отдельное крыло «Гранд-отеля» в Мондорфе. Нам сообщили, что вскоре большинство из нас будет отправлено куда-то еще, и уже на следующий день Хорти уехал, напутствуемый моими самыми добрыми пожеланиями на будущее. Еще через два дня меня подняли на рассвете, вывели на улицу и затолкали в кузов грузовика, где я, к своему ужасу, оказался в компании с Герингом, Риббентропом, Розенбергом и их приспешниками. Всякие разговоры были запрещены, и мы только с ледяным видом раскланялись друг с другом. На Геринге больше не было его роскошного мундира, все остальные выглядели потрепанно и неряшливо. Большинство из них несколько месяцев носили один и тот же мундир или костюм, к тому же у них были отобраны галстуки и шнурки от ботинок. Это зрелище напомнило мне о случае, когда я в последний раз видел их всех вместе в 1937 году в Нюрнберге на съезде партии, когда все эти люди находились в зените славы.

    Нас отвезли на аэродром Люксембурга и рассадили по двум транспортным самолетам. Я вошел в машину под сильной вооруженной охраной вместе Штрейхером, Розенбергом и другими. Полковник Эндрюс был замыкающим. Кажется, мы полетели на восток, но была сильная облачность, и только после приземления, когда нас везли через разрушенный город, я понял, что это Нюрнберг.

    Глава 30

    Тюрьма

    Существование за решеткой. – Следствие. – Священники и психиатры. – Выбор защитника. – Условия существования в тюрьме. – Шахт и фотограф. – Заметки о моих соответчиках


    Окруженный с двух сторон вооруженными охранниками, я вошел в здание из тех, в которых мне до того ни разу не довелось побывать. Его назначение было слишком очевидно. По обе стороны длинного коридора высотой в три этажа располагались бесконечные ряды зарешеченных камер, соединенных узкими мостками. На тот случай, если кто-нибудь решится покончить с собой, прыгнув с верхних мостков вниз, все они были со стороны коридора забраны проволочными сетками. Воздух был влажный и холодный как лед, а все здание пропахло запахом долгого запустения. Lascia ogni speranza![196] Попасть в ад, каким его описывал Данте, было бы для меня, вероятно, менее ужасно, чем оказаться за решеткой после долгой, наполненной трудами жизни, посвященной – в меру отпущенных мне способностей – служению Господу и своей стране.

    Полковник Эндрюс самолично проводил меня в камеру № 47. Дверь захлопнулась, и я остался наедине со своими мыслями.

    Тюрьма была скверно оборудована. В расположенном высоко в стене окне камеры стекло заменяли толстые железные прутья, а осветительная арматура на потолке была демонтирована. В одном углу находилась убирающаяся деревянная кровать с серым одеялом. Вся остальная обстановка состояла из маленького столика и табуретки. Окошко в двери камеры, через которое подавали еду, не закрывалось, чтобы стражники имели возможность постоянно за нами наблюдать. Это приводило к бесконечным сквознякам, но раньше, чем на улице похолодало, за окном установили проволочную сетку. Нам объяснили, что получаемая нами пища, которая была совершенно недостаточна, составляет обычный рацион всех жителей Германии. Не имея освещения, мы были вынуждены ложиться спать в сумерках, и я, по мере того как дни становились короче, часто проводил долгие часы, сидя в темноте на краю кровати, не имея возможности даже читать.

    Самое худшее заключалось в неизвестности, почему нас держат в тюрьме и в чем обвиняют. Вдобавок я очень сильно переживал за возможную судьбу двух своих дочерей, которые служили сестрами милосердия на русском фронте. С самого Рождества 1944 года о них не было никаких известий, а я с момента ареста не получил ни одного письма. Мне оставалось молиться и надеяться на то, что им удалось пережить всеобщее крушение и добраться до дома. Только в сентябре я узнал от служившего в американской армии католического капеллана, что мои жена и дочери приехали в Нюрнберг, и смог вздохнуть спокойно.

    В конце августа, возвращаясь в камеру после еженедельного посещения находившейся в подвале душевой, я, к собственному великому изумлению, столкнулся лицом к лицу с адмиралом Хорти. Поговорить мы не смогли, однако я был очень сильно удивлен тем, что он находится в тюрьме. Выглядел он скверно, но по-прежнему держался с большим достоинством, пренебрегая ехидными замечаниями охранников.

    Детальное расследование началось в первых числах сентября. Мистер Додд, мой американский дознаватель, был вежлив, корректен, даже любезен. Я попытался описать ему этапы своей политической карьеры. После того как я изложил ему свою версию событий, закончившихся назначением Гитлера на пост канцлера, мистер Додд прервал меня: «А вы, немедленно после февраля 1933 года, организовали народные трибуналы, которые превратили всю юридическую систему Германии в фарс». – «В этом вы ошибаетесь, – возразил я. – В то время, когда я был канцлером и вице– канцлером, никаких народных трибуналов не существовало. Они были созданы значительно позднее». Выяснилось, что мистер Додд имел в виду чрезвычайный декрет, подписанный президентом после пожара Рейхстага. Он позволял создавать особые суды, состоящие из трех судей, и не имел никакого отношения к народным трибуналам Гитлера, в которых судьями были не профессиональные юристы, а сторонние граждане.

    В ходе наших бесед выяснилось, что мистер Додд имеет весьма поверхностное представление о тогдашних событиях и процессах, происходивших внутри Германии. Говоря о путче Рема, он заметил, что совершенно не способен понять, как я мог согласиться занять какой бы то ни было новый пост на службе у правительства, при котором со мной обошлись подобным образом. Я попробовал объяснить ему сложившееся в то время положение и то, что я согласился со своим назначением в Вену после убийства Дольфуса только для того, чтобы постараться предотвратить общеевропейский конфликт. Мистер Додд отказался принять этот аргумент и настаивал на том, что я всецело отдал себя в распоряжение Гитлера. Наш разговор обострился, и я довольно резко заявил ему: «Мне очень жаль, что вы не способны понять ситуацию, в которой долг перед своей страной оказывается важнее личных интересов». Тогда мистер Додд проявил себя с самой лучшей стороны. Он сказал, что вовсе не хочет поставить мне в вину какие-либо недостойные намерения. Впоследствии мы начали понимать друг друга значительно лучше, хотя мне по-прежнему не удавалось выяснить, в чем же меня обвиняют. После суда он выразил свое согласие с моим оправданием присылкой ящика гаванских сигар. Я до сих пор сохранил о нем самые теплые воспоминания.

    Общение с мистером Доддом и двумя замечательными католическими капелланами, отцом Флинном и заменившим его отцом Сикстусом О'Коннором, послужило для меня в этот тяжелый период большим утешением. Куда менее приятными были посещения джентльменов, именовавших себя психиатрами. По всей видимости, в их обязанности входило определение нашей вменяемости, хотя, как мне кажется, лишь немногие из них могли похвастаться наличием подлинной научной квалификации. Обладай они соответствующей подготовкой, люди, подобные Герингу и Риббентропу, представляли бы для них интереснейший объект для исследования. Вместо этого нам предлагалось проходить тесты интеллектуального развития и решать глупейшие задачи наподобие объяснения того, что нам видится в бессмысленных чернильных кляксах. Последнее было выше моего понимания, и я попросил избавить меня от этого испытания. Я сказал одному из опрашивавших меня, что в случае, если он желает убедиться в моем душевном здоровье, я готов отвечать на любые вопросы из области истории, географии, политики или экономики, но он, как видно, был значительно хуже подготовлен для ведения подобных бесед. В этих исследованиях был и один светлый момент, именно – когда результаты наших тестов были суммированы и оглашены. Первое место в «классе» занял доктор Шахт – результат, которому никто не удивился. Шпеер, насколько помню, стал вторым, а я – третьим, несмотря на свое упрямство по поводу картинок с кляксами. Штрейхер оказался на последнем месте, которое, впрочем, мог бы занять почти любой из остальных гаулейтеров.

    Чтобы как-то отмечать течение времени, я начертил на стене своей камеры календарь. Двери тюрьмы закрылись за мной 12 августа. Мой первый допрос был проведен 3 сентября, второй – 19-го. Только 19 октября я получил копию обвинительного заключения. Тогда я узнал, что начало слушания моего дела назначено на 20 ноября, и с облегчением заметил, что против меня не выдвинуто обвинений в военных преступлениях или преступлениях против человечности. Меня обвинили в заговоре с целью развязывания войны. Ничего не зная об особенностях новых правил судопроизводства, которые должны были применяться на процессе, я вообразил, что будет очень легко доказать свою полную невиновность, учитывая то упорное сопротивление, которое я оказывал объявлению войны. Более того, я все еще думал, что каждого из нас будут судить по отдельности, и написал жене радостное письмо, в котором обещал к концу ноября оказаться рядом с ней на свободе, поскольку слушание дела, по моему мнению, не может занять больше двух или трех дней. Иллюзии мои должны были вскоре развеяться, но сам этот факт дает некоторое представление о строгости нашего одиночного заключения, из-за чего никто даже не намекнул мне о намерении наших судей устроить для двадцати одного «военного преступника» коллективный процесс. Мы не имели никаких оснований предполагать, что он продлится почти целый год и будет иметь своей целью возложение ответственности на весь германский народ.

    Вместе с обвинительным заключением каждому из нас был вручен список германских адвокатов, из которых мы могли по желанию выбрать себе персонального защитника. Единственный известный мне человек, оказавшийся в этом списке, был доктор Дикс. Когда я поинтересовался, сможет ли он быть моим защитником, мне ответили, что он уже обещал это доктору Шахту. В связи с этим я написал Шахту письмо, спрашивая, не согласится ли доктор Дикс защищать нас обоих или не сможет ли он порекомендовать мне в качестве защитника кого-либо из других адвокатов. Письма этого Шахт так никогда и не получил. В результате к 10 ноября я все еще не имел защитника, но тут на помощь мне пришел случай. Мой старый друг граф Шаффгоч услышал о знаменитом адвокате из Бреслау докторе Кубушеке, который был согласен заняться моим делом. Выбор оказался поистине счастливым. Кубушек оказался великолепным защитником, острый ум которого позволял выходить победителем из любой ситуации. Однако и он пришел к выводу, что процедура судопроизводства, принятая на процессе, ставила в предельно затруднительное положение даже самого опытного адвоката. Поскольку я не был лично знаком с Кубушеком, то попросил, чтобы моему сыну, изучавшему когда-то юриспруденцию и прекрасно знакомому с подробностями моей политической карьеры, было позволено ему помогать. В конце концов сына выпустили на все время процесса из лагеря для военнопленных в Сте^. Нисколько не желая умалить заслуги Кубушека, я должен все же соблюсти справедливость и сказать, что без помощи, оказанной ему моим сыном, решение, вынесенное по моему делу, могло бы быть совсем иным.


    Я намереваюсь посвятить следующую главу детальному рассмотрению юридических и правовых аспектов процесса как в той части, которая касалась меня самого, так и в историческом и политическом контексте. Возможно, однако, что читателей заинтересует и рассказ о том, как мои соответчики и я сам на протяжении следующих одиннадцати месяцев переносили напряжение, связанное с судебными перипетиями.

    Артур Кестлер в своем романе «Darkness at Noon»[197] изобразил яркую картину методов, применявшихся для получения признательных показаний от обвиняемых на советских массовых процессах. На суде в Нюрнберге прокуроры располагали для подкрепления обвинения тысячами документов и никого из нас не заставляли подписывать признания, но режим в тюрьме, где нас содержали, имел много общего с описанным Кестлером. Была создана система, постепенно снижавшая нашу способность к сопротивлению, с бьющим в лицо светом, не дававшим спать по ночам. К моменту окончания процесса я хотя и сохранил способность мыслить, но физически превратился в развалину.

    Под предлогом предотвращения попыток самоубийства около каждой камеры было установлено по охраннику, которых сменяли каждые два часа. От них требовалось постоянно наблюдать за нами через дверное окошко. Освещение в коридорах и переходах было ослепительно яркое, а перед каждой дверью установлен рефлектор, бросавший свет на заключенного. По прихоти охранника он мог быть направлен или прямо в лицо, или слегка в сторону. Мы должны были спать только на правом боку, чтобы наши лица всегда были на виду. Если я в те редкие моменты, когда удавалось заснуть, поворачивался на другую сторону, охранник протягивал руку через окошко, тряс меня за плечо и орал: «Повернись! Мне тебя не видно!»

    Едва ли удивительно, что спать по-настоящему нам не удавалось и по утрам мы просыпались от боли в затекших конечностях. Охранники всякий раз сменялись с громким топотом, который стократно усиливался эхом в пустых коридорах тюремного здания. До того как были установлены рефлекторы, ночные надзиратели снабжались сильными электрическими фонарями, которыми светили нам в лица. Когда я однажды утром пожаловался дежурному офицеру, что охранник включал свой фонарь, направив его мне прямо в глаза, 127 раз в течение получаса, он только пожал плечами и сказал: «Он выполняет свой долг». Если бы я благодаря активной жизни на вольном воздухе до заключения не находился в хорошей физической форме, то, как мне кажется, не выдержал бы.

    Нам было запрещено всякое общение с охранниками, но многие из них не могли удержаться, в особенности те, кто жаждал получить автограф. Я всегда отказывал им, говоря: «Вы сможете получить сколько угодно моих подписей в тот день, когда меня оправдают». Такой ответ их всегда сильно раздражал. «Все, кроме вас, уже дали нам автографы, – возмущались они, – а вас должны вздернуть в первую очередь». – «Ну что ж, в таком случае вам не повезет, – обыкновенно отвечал я, – потому что тогда вы от меня ничего не получите». Часто они мстили мне, излишне грохоча по ночам.

    Нам не полагались газеты, и было запрещено получать с воли любые посылки. Когда я попросил, чтобы моей жене разрешили прислать мне небольшое полотенце, которым я хотел накрывать свое меховое пальто, заменявшее мне подушку, то получил отказ. На Рождество военнопленные, работавшие на кухне, сэкономили немного еды, чтобы на праздник накормить нас поосновательнее, чем в обычный обед, однако им запретили выдать нам что– либо сверх привычного пайка.

    Иногда происходили вещи, которые, в наших обстоятельствах, немного скрашивали жизнь. Во время завтрака мы обычно сидели по четыре человека в комнате, каждый за отдельным столом, по одному у каждой стены. Как правило, я ел вместе с Нейратом, Дёницем и Шахтом. Однажды в комнату вошел какой-то американский фотограф и установил свой штатив как раз напротив меня в то время, как я из оловянной миски ел суп. Такое поведение меня сильно разозлило. Я заявил ему, что он ведет себя бесцеремонно, и повернулся спиной. Тогда фотограф обратился к Шахту, который, разозлясь еще больше моего, взял со стола свой кофе и выплеснул ему в лицо. Этот тип заорал и стал звать охрану. За оскорбление американского мундира Шахт на четыре недели был лишен прогулок на воздухе и на тот же срок оставлен без кофе. Этот инцидент чрезвычайно сильно нас развеселил, что дает некоторое представление о состоянии, в котором мы тогда пребывали.

    Наши защитники несколько раз за время процесса вносили в суд протесты по поводу условий, в которых мы содержались. Эти протесты почти ни к чему не приводили, поскольку сама тюрьма находилась вне юрисдикции суда, а полностью контролировалась местным командованием армии Соединенных Штатов. Полковник Эндрюс подчинялся не генеральному секретарю трибунала, а американскому генералу, командовавшему районом Нюрнберга.

    Большая часть мер безопасности была придумана, чтобы исключить попытки самоубийства. Перед процессом правила были значительно ужесточены после того, как двоим заключенным, руководителю нацистской медицинской ассоциации доктору Конти и доктору Лею, бывшему главе Arbeitsfront[198], удалось покончить с собой. Доктор Лей, которому предстояло фигурировать на процессе в качестве одного из главных военных преступников, повесился в своей камере на полотенце, привязанном к рычагу сливного бачка ватерклозета. Унитаз находился в небольшой нише в ближайшем от двери правом углу камеры и потому был скрыт от непосредственного наблюдения охранника, который мог видеть только ноги арестанта. После окончания основного процесса сумел покончить с собой генерал Бласковиц, который выпрыгнул с третьего этажа тюремного корпуса.

    После самоубийства Геринга было проведено расследование с целью выяснения того, каким образом он раздобыл в тюрьме яд. Были тщательно допрошены его жена, его адвокат и германские работники кухни – все безрезультатно. Но существовали и другие возможности. Я могу, основываясь на собственном опыте, рассказать о двух случаях, когда американские охранники сами предлагали снабдить меня средствами для совершения самоубийства, чтобы избежать, как они выражались, верной петли. Первый предлагал мне некие таблетки, по его утверждению – ядовитые, хотя и не такие, как те капсулы с цианидом, которыми воспользовался Геринг. Во втором случае другой охранник предложил мне складной нож, сказав, что им можно перерезать себе вены на запястьях. Я отклонил оба предложения и сообщил своим заботливым опекунам, что не рассчитываю на смертный приговор. Однако второй из них оказался настолько навязчивым, что мне, чтобы от него избавиться, пришлось вызвать офицера охраны.

    Когда начался процесс, нам стали по утрам выдавать приличные костюмы, в которых мы могли бы появиться перед судом, а также галстуки и шнурки для ботинок. Все это мы должны были возвращать назад по окончании каждого заседания. Мои товарищи по несчастью давали любопытный материал для исследования по психологии. Мы сидели рядом на скамье подсудимых почти целый год и могли, в известных пределах, переговариваться с соседями или передавать друг другу записки.

    Справа от меня сидел Йодль, с которым у меня было мало общего. Выдвинутое против него обвинение носило чисто военный характер. Говорил он логично и отрывисто, держался по-военному сдержанно и ожидал решения своей судьбы со спокойной покорностью.

    Иначе дело обстояло с Зейс-Инквартом, который сидел слева. Нас объединяли австрийские события. Несмотря на то что я лично рекомендовал его Гитлеру на роль посредника между двумя правительствами, после аншлюса я его избегал, поскольку считал, что он «сдал» Австрию сначала Гитлеру, а потом гаулейтеру Бюрккелю и нацистским радикалам. Теперь я впервые услышал подробности его истории и был вынужден смягчить свою оценку. Он вел себя правильно, но пошел на слишком большие уступки экстремистам. Я заявил суду, что некоторые мои прежние высказывания по поводу его поведения основывались на ложных предпосылках. Мы обсуждали с ним нашу общую линию защиты по той части обвинительного заключения, которая касалась Австрии, и я попросил, чтобы его заслушали раньше меня. Он был по своей природе типичным австрийцем, веселым и открытым, часто рассказывал венские анекдоты и очень рассчитывал на свое оправдание. Он только недавно узнал, что Гитлер назвал его в своем завещании следующим министром иностранных дел, и был этим очень расстроен.

    Впереди меня сидел Франк. Мне кажется, что между 1933-м и 1945 годами я не обменялся с ним и десятком слов. Он имел репутацию экстремиста и «прославился» своим поведением в Польше. Он всегда вызывал у меня антипатию, однако, приближаясь к своему концу, он проявил больше достоинства, чем за всю предыдущую жизнь. Католический капеллан отец О'Коннор рассказал мне, что Франк с самого начала был убежден, что его судьба решена, что он ее заслужил и защищать его излишне. Он проводил целые дни в раздумьях, обратившись к католической вере и готовя себя к встрече со своим Создателем. Франк обычно присутствовал на мессе вместе со мной, Зейс-Инквартом, и Кальтенбруннером, и я несколько раз с ним беседовал. Он говорил мне, что не в состоянии понять, каким образом он мог настолько подпасть под влияние Гитлера и с готовностью стать орудием преступной кампании преследования евреев. Опираясь на свою вновь обретенную веру, он больше года без дрожи смотрел в глаза смерти, и можно только восхищаться той новой силой духа, которую дала ему религия. Его поведение представляло разительный контраст с тем, как держали себя многие из его собратьев по заключению.

    Риббентроп занимал место в переднем ряду. Мне говорили, что все свое свободное время он тратил на сочинение длинных оправдательных писем, не забывая при этом поливать своего защитника потоком обвинений в полнейшей некомпетентности. Когда начался его перекрестный допрос, он даже не старался хотя бы умеренно оправдывать действия Гитлера, несмотря на то что свыше одиннадцати лет был его самым рьяным сторонником. Он разоблачил себя перед всем миром таким, каким некоторые из нас уже знали его, – пустой скорлупой от ореха, фасадом, скрывающим отсутствие ума. Все обвиняемые подчинялись неписаному закону – выступая в собственную защиту, не компрометировать никого другого. В этом отношении избег критики даже Риббентроп.

    Люди, подобные Розенбергу и Штрейхеру, меня не интересовали вовсе. Первый проводил время, делая карандашные зарисовки свидетелей. Эти рисунки казались столь же бессодержательными, как и его «Миф»[199]. Штрейхер часто посреди ночи громко кричал и вопил. Мне неизвестно, происходило ли это от грубого обращения с ним, или же он страдал припадками бешенства. Люди, проходившие с ним по одному обвинению, общались с ним мало.

    Среди руководителей вооруженных сил наибольшую симпатию у меня вызывали Редер и Дёниц. Кейтель всегда был кабинетным генералом, но эти двое вели себя с профессиональной гордостью. Они вели свою защиту обдуманно и с достоинством, причем Дёниц часто сам переходил в наступление. Я находил их поведение безупречным.

    Нейрат был, как всегда, спокойным и собранным. Его швабский темперамент не позволял ему приходить в расстройство. К несчастью, защита его велась посредственно, а сам он был лишен дара ясно выражать мысли, который мог бы уравновесить чаши весов. Шпеер и Бальдур фон Ширах были самыми молодыми из обвиняемых. Можно было подумать, что Ширах резко изменил свое мнение по поводу идеалов, которые он внедрял в сознание молодого поколения последователей Гитлера. Однажды он сказал мне, что сожалеет о применении принципов, которые находились в таком противоречии с христианским учением. Шпеер был полон надежд на будущее. Он ожидал, что его присудят к тюремному заключению, и думал, что в таком случае американцы обратятся к нему за помощью в развитии Аляски, на которую он смотрел как на территорию, имеющую великое будущее, в особенности если принять во внимание ее положение между двумя континентами.

    Министр внутренних дел Гитлера Фрик показывал даже в этой обстановке борьбы за существование, что он являлся всего лишь мелким чиновником. Он не привык принимать самостоятельные решения, никогда не пытался оказывать влияние на Гитлера. Среди нас он оказался единственным, кто отказался выступить свидетелем в собственную защиту – тогда ему пришлось бы отвечать на некоторые неудобные вопросы, – лишив себя тем самым последней реальной попытки оправдать свои действия и получив высшую меру наказания.

    Никто из нас не мог бы с определенностью утверждать, в своем уме находился Гесс или же нет. По моему мнению, он был вменяем, когда летел в Англию, и вполне мог с помощью этого шага пытаться загладить свои прежние грехи, предупредив британцев о том, что нападение Гитлера на Россию должно неминуемо привести Европу к гибели. Между прочим, для меня по-прежнему остается загадкой, почему в мемуарах мистера Черчилля нет указания на то, что это предупреждение было передано президенту Рузвельту. Поведение Гесса как на суде, так и в тюрьме не было поведением нормального человека. На скамье подсудимых он казался совершенно отрешенным от всего происходящего вокруг и читал баварские романы Гангофера[200]. Он отказывался от всякого общения со своим адвокатом, который настоял на проведении медицинского освидетельствования своего подзащитного на предмет установления его способности отвечать за свои действия. Медицинская комиссия не смогла прийти к определенному мнению, но в тот момент, когда суд готовился вынести решение по этому вопросу, Гесс встал и заявил, что вполне нормален и прежде просто симулировал сумасшествие, а теперь желает, чтобы его судили так же, как и всех остальных обвиняемых. Его вмешательство произвело некоторую сенсацию, но потом он опять впал в свое прежнее состояние полной отрешенности от всего происходящего. Лично я убежден, что Гесс был не в своем уме, хотя, возможно, у него случались моменты просветления.

    В конце ряда сидел Шахт. Его никогда не покидали чувство юмора и оптимизм. Он не изменился ни на йоту и выглядел в точности таким, каким я всегда видел его: чрезвычайно умным, саркастичным и исполненным едкой иронии, когда дело доходило до необходимости в чем-то поправить утверждения обвинителей. Шахт оставался все тем же эгоистом, каким был всегда. Своим основным свидетелем защиты он выбрал герра Гизевиуса, который, прежде чем перешел к Канарису в абвер, был чиновником гестапо, а потом еще работал в разведке Соединенных Штатов и изображал из себя par excellence[201] человека сопротивления. Этот персонаж, однако, всячески пытаясь подчеркнуть противодействие Шахта нацистскому режиму, не преминул предположить, что остальные двадцать обвиняемых заслуживают повешения.

    После смерти Геббельса министерство пропаганды было представлено Гансом Фриче. В некотором смысле это было обидно.

    Диалектический талант сатанински одаренного маленького доктора стал бы для трибунала крепким орешком. Подчиненные Геббельса не могли служить ему достойной заменой. Тем не менее Фриче искусно защищался, настаивая, что являлся всего лишь «голосом хозяина», даже если сам придерживался иного мнения.

    Мне остается рассказать о Геринге. Он, по всей вероятности, являлся на процессе самой заметной фигурой. Главное действующее лицо, Гитлер, покончил с собой. Так же поступили его основные сподвижники Геббельс и Гиммлер. Те, кто теперь отвечал за их действия, за исключением Геринга, не были особами первого ранга. Он абсолютно превосходил классом этих dei minores[202] и был единственным, у кого хватило мужества отстаивать то, что он совершил и что пытался совершить. «Ни слова против Гитлера», – сказал он нам однажды, когда внимание охранников было чем-то отвлечено. Он, кажется, полагал, что лояльность режиму следует блюсти даже в стенах тюрьмы, или, возможно, гордость мешала ему признать перед врагами то, что внутренне он уже осознал. Так или иначе, но тот факт, что он оказался единственным, кто по– настоящему пытался защищать свои убеждения, делает ему честь.

    Соответчики Геринга не вняли его требованию не говорить плохо о Гитлере. По какой-то странной причине суд в этом отношении оказался более корректен. Одним из самых гротескных аспектов процесса стало то, что против Гитлера не было выдвинуто никаких обвинений ни в предварительном обвинительном заключении, ни в приговоре. Когда в ходе слушаний все более отчетливо проявлялось то, что Гитлер, который ни в коем случае не являлся декоративной фигурой, управляемой из-за кулис какими-то интриганами, сам был инициатором почти всех проводимых режимом мероприятий, суд практически не предпринял попыток зафиксировать это в протоколах. Именно он, несмотря на свою гибель, должен был стать главным обвиняемым на процессе. Тот факт, что не было сделано попытки привлечь к суду Гитлера, явился с психологической точки зрения одним из основных пороков процесса и еще неминуемо отзовется эхом в истории.

    В беседах, которые происходили у меня с Герингом в период между окончанием процесса и объявлением приговоров, я нашел его все тем же добродушным и раскованным человеком, каким я всегда знал его прежде. Совершенно не заботясь о своей неизбежной судьбе, он часто обсуждал с Нейратом, Кейтелем и со мной различные моменты прошлого. В какой-то период я старался выяснить, почему этот «кронпринц» Третьего рейха не вмешался, когда увидел, что политика Гитлера неминуемо приведет к войне и краху Германии. Теперь я сделал еще одну попытку, но заставить его говорить на эту тему по-прежнему было невозможно. «Я взял на себя всю ответственность за все, что произошло, – отвечал он. – Предотвратить войну я не мог, хотя и считал ее великой ошибкой. Вы или Нейрат, возможно, могли бы заключить мир, а Риббентроп на это не был способен. Он умел только сплетничать о том, что, по его мнению, лежало на уме у Гитлера». В последние годы войны, рассказал мне Геринг, он чувствовал, что Гитлер, вероятно, сошел с ума, но поделать с этим ничего не мог. Как личность Геринг был наделен многими достоинствами. Он был человек открытый, мужественный и очень обаятельный. Эти качества он сохранил до конца.

    Глава 31

    Процесс

    Устав трибунала. – Его регламент. – Зал судебных заседаний суда. – Судьи. – Обвинение против меня. – Проблемы со свидетелями. – Сокрытие документов. – Австрийский вопрос. – Показания Гвидо Шмидта. – Перекрестный допрос ведется сэром Дэвидом Максвеллом Файфом. – Вердикт суда. – Я оправдан. – Размышления о процессе


    Нюрнбергский трибунал представлял собой нечто совершенно новое в истории юриспруденции и международных отношений. Я не стану пытаться давать подробный отчет о слушаниях – официальные протоколы речей защитников и обвинителей и документы, представленные в качестве доказательств, занимают не менее сорока двух томов. Я могу только кратко рассказать об обвинительном заключении в той части, которая касалась меня лично, и сделать некоторые замечания о природе самого трибунала с исторической и юридической точек зрения.

    Как инструмент международного права трибунал с самого начала действовал на основании своего устава. Он был учрежден четырьмя державами-победительницами 6 августа 1945 года в Лондоне с целью предания суду лиц, считавшихся виновными в развязывании войны и в событиях, которые к ней привели. Проект регламента был разработан судьей Верховного суда мистером Джексоном от Соединенных Штатов, сэром Дэвидом Максвеллом Файфом от Великобритании, профессором Гро от Франции и генералом Никитченко от Советского Союза. Сэр Дэвид и судья Джексон стали в Нюрнберге главными обвинителями от своих государств, а генерал Никитченко – одним из судей. Нет ничего удивительного в том, что процедурные правила благоприятствовали действиям обвинения. Статья 3 лишала как обвинение, так и защиту права оспаривать полномочия как самого суда, так и его отдельных членов. Это условие с самого начала исключало возможность подвергнуть сомнению компетентность трибунала по различным поставленным перед ним вопросам. Статья 6 давала трибуналу право судить и наказывать лиц, которые, действуя индивидуально или в качестве членов организации, участвовали в заговоре с целью развязывания войны или совершили преступления против мира, военные преступления и преступления против человечности. Статья 8 касалась в первую очередь обвиняемых из состава вооруженных сил и устанавливала, что выполнение приказов начальника не освобождало их от наказания, хотя могло рассматриваться как обстоятельство, смягчающее вину. Одно из наиболее сомнительных с юридической точки зрения положений содержалось в статье 9, которая давала суду право объявлять некоторую организацию преступной. Доказанные обвинения против отдельных членов организации могли являться основанием для объявления преступной самой организации.

    Всякий раз, когда защита вносила протест против несправедливости того, что преимущество предоставлялось стороне обвинения, нам предлагали довольствоваться уже тем, что нас вообще предали суду, в то время как союзники были бы вправе расстрелять в воздаяние за преступления Третьего рейха всех, кого считали военными преступниками. В этой позиции была известная логика. Однако, не давая перевести дух, нам тут же сообщали, что суд проводится в соответствии с обычными правовыми нормами, поскольку государства, захватившие нас в плен, верят в необходимость соблюдения юридических формальностей. Процесс восхваляли как образцовый пример отправления англосаксонского правосудия. Соответствуй это действительности, мы были бы наделены всеми правами, которыми обладают заключенные в этих странах. Выбор мог быть только между законным судопроизводством и древним лозунгом «око за око, зуб за зуб». Нельзя одновременно сидеть на двух стульях.

    Прежде чем начались заседания суда, получить ясное представление о регламенте его работы было невозможно. Англосаксонское уголовное право коренным образом отличается от законодательства континентальной Европы не только по существу, но и в процедурных вопросах. Двое из судей со своими заместителями происходили из англосаксонских стран, а один из континентальной державы. Четвертый член суда, русский, представлял диктатуру, которая, подобно Третьему рейху, отказалась от концепции независимого судопроизводства. 13-я статья устава предоставляла суду право самому устанавливать регламент своей работы, а 14-я требовала от четырех главных обвинителей составления проекта этого регламента, который мог быть принят или отвергнут судом, что являлось поистине курьезным нововведением. Статья 16 давала обвиняемым право вызывать свидетелей и предъявлять документы в свою защиту, а также подвергать перекрестному допросу свидетелей обвинения. 19-я статья давала суду возможность широкого истолкования вопросов о приемлемости доказательств. На практике это означало, что в качестве доказательств принимались показания, основанные на слухах, – столь шаткие, что ни один другой суд в мире не стал бы тратить ни секунды на их рассмотрение. И наконец, статья 26 содержала особенно важное положение: любой приговор суда не подлежал пересмотру и должен был рассматриваться как окончательный.

    Я уже упоминал о четырех основных разделах общего обвинительного заключения, копии которого мы все получили вместе с приложением, в котором указывалось, какие конкретные разделы вменяются каждому отдельному обвиняемому. Против меня не было выдвинуто обвинений в военных преступлениях или преступлениях против человечности. Мне вменялось в вину соучастие в заговоре с целью развязывания агрессивной войны. Обвинение основывалось на предположении, что я состоял с 1932-го по 1945 год в нацистской партии (я никогда не был ее членом), а также на том, что я был депутатом рейхстага, рейхсканцлером, вице-канцлером, чрезвычайным комиссаром по делам Саара, полномочным представителем при подписании конкордата и послом в Вене и Турции. Утверждалось, что во всех этих качествах я использовал свое личное влияние и тесную связь с Гитлером, чтобы способствовать приходу к власти нацистов и последующему установлению их диктатуры, а следовательно, и их активной подготовке к войне.

    Я надеюсь, что читатель, который уже далеко продвинулся вместе со мной в рассказе о моей жизни, приобрел некоторое представление о моем отношении к вопросам войны и мира. Он оценит то недоумение, в которое я пришел, будучи обвинен в разжигании войны. Германское законодательство не включает концепции о заговорах такого рода, и я не имел представления о том, как могут им воспользоваться люди, наторевшие в вопросах англосаксонской судебной процедуры. В должный срок мне предстояло многое узнать об этом.

    В день перед началом процесса все адвокаты защиты представили коллективный меморандум, в котором утверждали, что первый пункт обвинительного заключения, а именно преступления против мира, не имеет прецедентов в международном праве, а потому противоречит первому принципу юриспруденции: никто не может подвергнуться наказанию за преступление, если на момент его совершения не существовало закона, его предусматривающего. Далее меморандум указывал, что суд составлен из представителей государств, являвшихся одной из сторон конфликта, и требовал, чтобы его уставные документы были предварительно рассмотрены группой специалистов, имеющих неоспоримый авторитет в вопросах международного права. Эти представления были отклонены судом на основании статьи 3 устава, которая запрещала оспаривать его компетенцию. Все последующие попытки защиты поднять этот вопрос встречали такой же отказ.

    Процесс открылся 20 ноября 1945 года в десять часов утра. Мы впервые вошли в зал, в котором нам предстояло ежедневно в течение года выслушивать обвинения против нас самих и против германского народа. Для своих целей помещение было слишком маленьким. Ответчики сидели в два ряда вдоль одной из длинных стен, окруженные с боков американскими военными полицейскими в начищенных белых касках. Впереди нас три ряда скамей занимали наши адвокаты. Слева, вдоль короткой стены, сидели судьи, а напротив нас за четырьмя длинными столами расположились сотрудники прокуратуры четырех держав. На противоположном конце зала находились места для прессы, где могло поместиться до двухсот журналистов и фотографов из всех стран мира, а над ними – галерея для публики. Она являла бесконечный калейдоскоп мундиров. Единственными отсутствующими на ней были немцы, которых, казалось бы, слушания должны были занимать больше всех.

    Гул разговоров замер, когда судебный пристав при выходе судей призвал к тишине. Мы все встали со своих мест и в первый раз увидели людей, в руках которых оказались теперь наши судьбы. Особенности их характеров проявились достаточно скоро. Председатель, главный судья Великобритании лорд Лоуренс, держался с большим достоинством и важностью. Мне часто казалось, что человек с его репутацией должен был испытывать неловкость от тех ограничений, которые накладывал на его действия устав суда, но он ни на волос не отступал от его предписаний. Он редко лично вмешивался в ход слушаний.

    Его сосед слева, мистер Биддл, казался самым умным из судей. Он с огромным вниманием выслушивал каждое слово, а вопросы, которые он задавал обвиняемым и свидетелям, неизменно бывали исключительно точны. Более всего нас впечатляла в нем его полная объективность, в особенности когда дело касалось его американского коллеги, главного обвинителя от Соединенных Штатов судьи Верховного суда мистера Джексона. В мистере Биддле и его заместителе Паркере мы видели лучшую гарантию справедливого приговора. Относительно французского члена суда профессора Доннедье де Вабра было невозможно составить определенного мнения. Он никогда не задавал никому ни единого вопроса. Он только непрерывно, день за днем, неделю за неделей, месяц за месяцем что-то писал. Его заметки должны были составить несчетные тома. К советскому судье генералу Никитченко мы относились с полным безразличием. Всем было известно, какой он вынесет приговор, независимо от того, будет проведен процесс или нет. Какое-то неопределенное выражение на его моложавом лице появилось один-единственный раз, когда русский главный обвинитель, генерал Руденко, попал в затруднительное положение. Это произошло, когда был поднят вопрос о событиях в Катынском лесу. Защита пыталась представить в виде доказательства соглашение о совместном разделе Польши, подписанное Сталиным и Гитлером за неделю до начала войны. Казалось, что и Никитченко, и Руденко рассматривают «буржуазную» процедуру судебного разбирательства как никому не нужную форму западного театра комедии.

    Отдельные части обвинительного заключения были распределены между национальными прокурорскими группами практически произвольно. Обвинение против меня было представлено 23 января одним из помощников британского обвинителя майором Дж. Харкорт-Баррингтоном. Приписывавшаяся мне преступная деятельность ограничивалась периодом с 1 июня 1932 года по март 1938-го, когда произошел аншлюс. Утверждалось, что я, несмотря на свое знакомство с нацистской программой и методами нацистов, использовал личное влияние для того, чтобы способствовать приходу к власти Гитлера. Отменив в 1932 году запрет охранных и штурмовых отрядов, я оказал партии неоценимую услугу, а своими переговорами с герром фон Шредером 4 января 1933 года в Кельне вымостил Гитлеру дорогу к назначению его на пост канцлера.

    Майор Баррингтон попытался в связи с этим приобщить к делу пространные письменные показания за подписью Шредера, против чего мой защитник немедленно заявил протест. Он указал, что Шредер может быть привлечен к суду на одном из последующих процессов, а потому является заинтересованной стороной, и настаивал на том, что в случае, если эти показания будут приобщены к делу, обвинение должно будет представить свидетеля для перекрестного допроса. Суд принял протест защиты, после чего обвинение отказалось от своего требования, поскольку предпочло не вызывать Шредера. Далее обвинение утверждало, что я способствовал укреплению власти нацистов, принимая участие в законодательном оформлении таких мер, как создание особых судов, проведение амнистий и упразднение автономии германских земель, а также несу ответственность за бойкот евреев, который, по мнению прокуроров, был предварительно одобрен кабинетом. Далее, несмотря на то что я сам подписывал конкордат, меня обвиняли теперь в создании препятствий для его соблюдения. После рассуждений о моем неразборчивом сотрудничестве с нацистами в проведении ими силовой политики обвинение, что удивительно, упомянуло о моем выступлении в Марбурге, которое было охарактеризовано как откровенно критическое по отношению к нацизму. Далее шел такой комментарий: «Если бы он не остановился на этом, то мог бы избавить человечество от множества страданий. Предположим, что вице-канцлер правительства Гитлера, только что отпущенный из– под ареста, осудил бы нацистов и рассказал миру всю правду. В таком случае никогда не произошла бы ремилитаризация Рейнской области и, возможно, не случилось бы и войны».

    Моя деятельность в Австрии рассматривалась по разряду обвинения в заговоре с целью развязывания агрессивной войны и истолковывалась таким образом, чтобы включать аншлюс. В этом вопросе обвинение основывало свои построения на моих отчетах Гитлеру и на одном поистине удивительном документе – письменных показаниях, данных под присягой и подписанных бывшим американским посланником в Вене мистером Джорджем Мессерсмитом. В них он утверждал, будто бы я в 1934 году рассказал ему, что прибыл в Австрию исключительно с целью ведения подрывной антиправительственной деятельности, чтобы позволить Германии распространить свое влияние до самой турецкой границы. В других своих показаниях он утверждал, что я использовал свою репутацию верующего католика для оказания влияния на таких людей, как кардинал Иннитцер. Обвинение настаивало, что июльское соглашение между Австрией и Германией было подписано в целях умышленного обмана и что я принудил австрийское правительство к назначению на ключевые посты в кабинете нацистов. Тот факт, что часть соглашения (следует напомнить – по просьбе самого Шушнига) оставалась в секрете, рассматривался обвинением как особенно меня уличающий.

    Я должен был решить, каким образом мне лучше всего опровергнуть эти обвинения. Практически дело сводилось к двум основным вопросам: во-первых, мне следовало доказать, что моя деятельность между 1932-м и 1934 годами не была направлена на установление власти Гитлера или на укрепление его позиций. Во– вторых, я должен был показать, что не пытался вести подрывной деятельности, направленной на ослабление положения правительства Шушнига, но, напротив, сделал все от меня зависящее для противодействия нацистским планам насильственного аншлюса и старался изыскать пути к постепенному мирному объединению Австрии и Германии. Как я мог достичь этих целей? Существовал один метод, совершенно не применяемый в нашей юридической практике, – когда обвиняемый под присягой выступает свидетелем в собственную защиту. Мне казалось, что он обеспечит мне наилучшую возможность опровергнуть обвинения в злонамеренности и объяснить истинные мотивы своих поступков. Тем не менее я не питал особых иллюзий относительно той меры доверия, которая будет оказана моим заявлениям. Общее настроение в первые месяцы после падения Германии было таково, что державы– победительницы рассматривали практически всякого немца, занимавшего в Третьем рейхе любую официальную должность, как преступника, которому не следует верить на слово. Проблема заключалась в необходимости получить объективные доказательства.

    В моем распоряжении не было необходимых документов и архивов. Архивные дела германского правительства были либо уничтожены, либо находились в руках оккупирующих держав. Почти все мои личные бумаги в Валлерфангене и Берлине были утеряны или погибли в ходе войны. Германские транспорт и связь практически прекратили существование, что исключало возможность установить местонахождение друзей и знакомых или хотя бы выяснить, живы ли они вообще. Некоторые из моих ближайших сотрудников погибли, и нам было запрещено вступать в прямые контакты с иностранцами. В любом случае, неизменно возникал вопрос, будет ли им позволено свидетельствовать в защиту германца. В соответствии с регламентом мы должны были подавать все просьбы о вызове свидетелей через представителей обвинения, которые затем передавали их суду со своими собственными комментариями. К тому же в рамках совершенно незнакомой нам судебной системы, делавшей различие между свидетелями обвинения и свидетелем защиты, большинство сколько-нибудь заметных германских деятелей было задержано в качестве потенциальных свидетелей обвинения, в результате чего они также оказывались для нас недоступными.

    Мы не имели возможности выяснить, какими именно документами располагает обвинение. К примеру, при рассмотрении моего дела они представили ряд составленных мной для Гитлера докладов о моей деятельности в Австрии в период с августа 1934 года по весну 1938-го. Вполне естественно, я предположил, что у обвинения имеется полный комплект этих документов, но наши неоднократные запросы о передаче нам всех моих докладов – а я знал, что они могут вполне обеспечить мою защиту, – отвергались на том основании, что у обвинения никаких дополнительных документов из этой серии нет. Я предлагаю читателю самому судить о вероятности того, что прокуроры случайно наткнулись исключительно на те из моих отчетов, которые подкрепляли их обвинения. Эти недостойные уловки вышли на свет позднее, когда те самые доклады, которые я запрашивал и в которых содержались неопровержимые доказательства моей непрерывной борьбы с запрещенной в Австрии нацистской партией, были представлены обвинением на одном из последующих процессов в деле против бывшего эмиссара Гитлера в этой стране Вильгельма Кепплера. С таким же обращением я столкнулся и в вопросе о протоколах заседаний правительства за 1933-й и 1934 годы. Прокуроры предъявили только некоторые из них, а на наши требования предоставить остальные был получен тот же ответ – обвинение ими не располагает.

    Я уже упоминал о том, что принятые на процессе правила судопроизводства были нам совершенно незнакомы, что сильно затрудняло работу германских защитников. Обвинению при всех обстоятельствах отводилась решающая роль. По мнению людей, привыкших к принятым в континентальной Европе правилам, значение судей на слушаниях было сведено к минимуму. В любом германском уголовном процессе в первую очередь судья, лично ведя допрос и судебное следствие, способствует выяснению истины. Здесь же происходило соревнование между обвинением и защитой, в котором суд выполнял роль арбитра. В соответствии с уставом, стороны обвинения и защиты наделялись одинаковыми правами, но это равенство существовало исключительно на бумаге. Как я уже рассказывал, прокуроры имели на руках все козыри, а защита – ни одного, находясь в полной зависимости от доброй воли обвинения в части предоставления фактических доказательств. Защитники были сильно ограничены в своих действиях, в то время как обвинение имело возможность в любой момент ошеломить их вызовом нового свидетеля или предъявлением неизвестного документа. Защита же была обязана делать запросы на представление доказательств за несколько недель, давая тем самым прокурорам достаточное время на подготовку контраргументов. Требование вызова свидетелей почти неизменно влекло за собой их арест и доставку в Нюрнберг, где они предварительно допрашивались прокурорами. Даже если защитники в конце концов получали возможность с ними встретиться, то это могло произойти только в присутствии представителя обвинения. В результате просить кого бы то ни было подвергнуться таким испытаниям казалось совершенно неприличным. Те же, кому приходилось давать показания, не зная точно, о чем можно говорить, и опасаясь себя скомпрометировать, в большинстве случаев пытались приписать ответственность за любые события кому-нибудь другому.

    Принципиальное значение имел и еще один момент – присутствие в суде представителя России. Отношения между Советским Союзом и западными державами по-прежнему имели со стороны фасада вид дружбы и сотрудничества. В результате любые попытки коснуться политики русских, например их совместного с Германией нападения на Польшу в 1939 году, были запрещены. Сегодня показалось бы гротеском увидеть русского, выносящего приговор по обвинениям в развязывании агрессивной войны. Во всяком нормальном уголовном процессе тот факт, что судья сам участвовал в рассматриваемом судом преступлении, повлек бы за собой его немедленный отвод. Но в Нюрнберге любая попытка указать на то, что русские или, в определенных случаях, союзники сами использовали методы, в применении которых теперь обвиняли германцев, немедленно исключалась из рассмотрения. «Нас не интересует, что могли делать союзники», – обыкновенно говорил главный судья лорд Лоуренс.

    Это верно, что защита по принципу tu quoque[203] – негодная защита. Однако в случае, подобном этому, при решении вопроса о том, являлись ли в рассматриваемый период конкретные принципы международного права обязательными для исполнения, использование аргумента tu quoque имело известный смысл. Тем не менее его применение защитой было во всех случаях безрезультатным. За одним-единственным исключением, связанным с ведением подводной войны. Потопление судов без предупреждения составляло часть обвинения в военных преступлениях. Несмотря на это, главнокомандующий американским флотом на Тихом океане адмирал Нимиц дал письменные показания, в которых указывал, что американские подводные лодки также имели приказ топить при встрече все без разбора вражеские суда. Суд по этому поводу решил, что подобная практика противоречит международному праву, но, ввиду ее применения обеими сторонами конфликта, этот пункт должен быть исключен из обвинения, предъявленного гросс-адмиралу Дёницу.

    Усилия представителей обвинения, направленные на ограничение возможностей защиты по предъявлению доказательств, станут понятнее, если принять во внимание мнения, высказанные этими же самыми джентльменами на дискуссии по данному вопросу на конференции в Лондоне в июне 1945 года. Ее материалы ныне опубликованы Государственным департаментом Соединенных Штатов[204].

    Высказываясь по поводу представления доказательств, сэр Дэвид Максвелл Файф пояснил, что от обвиняемого можно требовать письменного объяснения причин, по которым он настаивает на вызове свидетеля, «с целью избежать произнесения пустых речей политического характера под видом дачи свидетельских показаний. В противном случае существует возможность неожиданного вызова свидетеля, а при условии, что нам не известно, о чем он намеревается говорить, существует опасность произнесения политических заявлений в защиту действий Германии».

    На другом заседании конференции судья Верховного суда Джексон сказал:

    «Я полагаю, что этот процесс, если на нем будут допущены дискуссии о политических и экономических причинах возникновения войны, может принести неисчислимый вред как Европе, с которой я плохо знаком, так и Америке, известной мне очень хорошо. Если произойдут продолжительные споры о том, действительно ли германское вторжение в Норвегию лишь ненамного опередило планировавшуюся оккупацию этой страны Великобританией, или о том, не является ли Франция настоящим агрессором, поскольку она первой объявила войну Германии, то этот процесс может принести огромный вред репутации этих стран в глазах народа Соединенных Штатов. То же самое верно и применительно к нашим отношениям с Россией».

    Позднее он еще раз повторил: «Я не хочу оказаться в положении, когда Соединенные Штаты будут вынуждены обсуждать на процессе действия или политику наших союзников…» – и далее еще: «…мне кажется, что этот процесс может получить крайне неприятную направленность, если мы не ограничим его задачи таким образом, чтобы исключить возможность обсуждения отдаленных причин войны».

    В один из моментов генерал Никитченко сказал следующее: «В таком случае, предполагается ли осудить агрессию или развязывание войны вообще или же только агрессию, предпринятую в этой войне нацистами? Если предпринимается попытка дать общее определение, то это не может быть одобрено». Я оставляю это заявление без комментариев.


    Принимая во внимание сложности, препятствовавшие вызову свидетелей, я решил воспользоваться одной из возможностей, предоставленных судом, и обратился со списками вопросов к некоторым лицам, обладавшим информацией, которая могла оказаться полезной моему защитнику. Я отправил такие вопросники бывшему апостольскому представителю в Турции монсеньеру Ронкалли, голландскому посланнику в этой стране месье Виссеру, регенту Венгрии адмиралу Хорти, своему старинному другу Лерснеру, фон Чиршки, который работал со мной в ведомстве вице-канцлера и в Вене, советнику представительства во время моего пребывания в Вене князю Эрбаху и некоторым другим. Единственными свидетелями, кого я просил явиться лично, были советник посольства в Анкаре доктор Кролл и граф Кагенек, работавший многие годы моим личным секретарем.

    В отношении австрийского эпизода обвинения мое положение значительно улучшилось после того, как Геринг во время перекрестного допроса открыто признал, что именно он являлся движущей силой событий, которые привели к аншлюсу, и в марте 1938 года убедил Гитлера решить вопрос силой. Ситуация еще более прояснилась после дачи показаний бывшим австрийским министром иностранных дел доктором Гвидо Шмидтом, который был вызван свидетелем обвинения по делу моего соседа по скамье подсудимых Зейс-Инкварта. Шмидт способствовал полному опровержению уже упоминавшихся мной утверждений бывшего американского посланника мистера Мессерсмита.

    Шмидт вполне определенно заявил, что инициатива начала переговоров, в результате которых было подписано июльское соглашение, в одинаковой степени исходила как от Австрии, как и от меня, а его условия были вполне одобрены Шушнигом. Он также подтвердил, что некоторые детали соглашения держались в секрете по явно выраженному требованию Шушнига. Описывая встречу Шушнига и Гитлера, состоявшуюся 12 февраля 1938 года в Берхтесгадене, он подтвердил, что я не оказывал на австрийского канцлера никакого давления, а скорее стремился взять на себя роль посредника. Он также определенно доказал, что я не имел представления о Punktationen, которые Шушниг составил вместе с Цернатто еще до поездки, и что я удивился не меньше его самого, когда эти условия был преданы огласке в Берхтесгадене. Я хотел бы дословно процитировать два его ответа, поскольку они не только дают ясное представление о тогдашнем положении в Австрии, но и совершенно определенно освещают мою роль в этих событиях.

    Будучи спрошен, согласен ли он с утверждением обвинения о том, что июльское соглашение было подписано с целью ввести в заблуждение Австрию, Шмидт ответил: «Нет, у меня нет причин не верить, что он искренне считал это соглашение попыткой установить между Австрией и рейхом modus vivendi. Тот факт, что в результате создался modus mal vivendi[205], ничего не меняет».

    Далее его спросили, бывали ли случаи, когда германское правительство высказывало недовольство по поводу отсутствия изменений в австрийской внутренней политике, несмотря на подписание соглашения. Шмидт ответил так: «Да, мы получали по этому поводу много упреков, и здесь мы переходим к вопросу об истинной, важнейшей причине нашего конфликта с рейхом. Борьба с национал-социализмом внутри страны в интересах сохранения ее независимости и сотрудничество, на основе соглашения от 11 июля, с Германским рейхом, лидерами которого являлись те же самые национал-социалисты, – таковы были две важнейшие цели правительства Австрии, которые оно по прошествии некоторого времени нашло совершенно непримиримыми. Именно этим объясняются и трудности, с которыми столкнулись все лица, которым было доверено выполнение этого соглашения в Вене, включая и германского посланника».

    Следует вспомнить, что сам Шмидт в тот момент находился под арестом и позднее был судим в Австрии за государственную измену. Он был оправдан по всем пунктам. Другими свидетелями из Австрии, вызванными по делу Зейс-Инкварта, были Глайзе-Хорстенау и бывший гаулейтер Райнер. Оба они подтвердили мою бесконечную борьбу против запрещенной в Австрии нацистской партии. Это сделало излишним вызов для моей защиты дополнительных австрийских свидетелей.

    Рассмотрение моего собственного дела началось 14 июня 1946 года и было в некоторой степени осложнено тем фактом, что суд, согласившись не накладывать временных ограничений на заслушивание показаний Геринга о приходе к власти нацистов, впоследствии отказывался принимать от других обвиняемых по данному вопросу свидетельства общего характера. Для меня это создавало серьезные затруднения, поскольку мое собственное участие в тех событиях мотивировалось соображениями, не имевшими почти ничего общего с представлениями нацистов. Поэтому меня непрерывно призывали соблюдать порядок ведения слушаний и требовали быть в своих показаниях кратким. Я находил это для себя весьма затруднительным, поскольку было совершенно невозможно согласиться с содержавшимся в обвинительном заключении условием, по которому рассмотрение моего дела ограничивалось периодом от 2 июня 1932 года. Исторические процессы, которые я считал необходимым обрисовать, относились к значительно более ранним срокам. Единственная часть показаний, во время которой меня не прерывали, касалась содержания моей марбургской речи и причин, заставивших меня с ней выступить. Давая показания в свою защиту, я не покидал места свидетеля почти целых три дня – с перерывом на субботу и воскресенье, и во второй половине дня 18 июня попал под перекрестный допрос, проводившийся сэром Дэвидом Максвеллом Файфом.

    По моему мнению, он был самым способным юристом среди всего состава обвинения. Он в совершенстве владел искусством ведения перекрестного допроса, которое имеет такое важное значение в англосаксонской юридической системе. Сам будучи политиком и членом парламента, он яснее своих американских коллег понимал значение обсуждавшихся политических событий. Со мной он разговаривал гораздо более резким тоном, чем при допросах всех остальных обвиняемых, и позднее мне пришло в голову, что он, по всей вероятности, вел себя так потому, что старался компенсировать откровенную слабость доказательств, собранных против меня обвинением. Впрочем, в тот момент я держался слишком qui vive[206], чтобы размышлять об этом.

    Его вопросы следовали ставшей уже привычной линии рассуждений. Он обвинял меня в том, что я, несмотря на свое знакомство с природой нацистского движения, помогал Гитлеру прийти к власти. Ему мало чего удалось достичь при разборе событий того периода, когда я занимал пост вице-канцлера, но он в первую очередь стремился приписать мне вину в более поздних событиях или в том, что я после ремовского путча согласился принять новое назначение. При этом вновь выдвигалась гипотеза о том, что дальнейших событий можно было избежать, если бы я тогда перешел в открытую оппозицию режиму. На это я мог только возразить, что подъем нацистского движения представлял собой длительный исторический процесс, который нельзя так просто игнорировать. Кроме того, я пытался показать, что, хотя люди за границей и были, по всей вероятности, лучше нас самих информированы о событиях в Германии, это не помешало именно Великобритании первой de facto признать режим Гитлера, заключив военно-морское соглашение, которое находилось в прямом противоречии с Версальским договором.

    Многократно поминалась и моя переписка с Гитлером после путча Рема. Я мог только еще раз объяснить, что в тот период моей единственной заботой было сохранение контакта с власть имущими для того, чтобы защитить своих арестованных или просто исчезнувших сотрудников. Я утверждал, что мои старания доказать полную непричастность аппарата вице-канцлера к делу Рема были направлены исключительно на то, чтобы уберечь своих людей от дальнейшего преследования. Кроме того, мне удалось доказать, что после своего освобождения из-под домашнего ареста я не участвовал ни в одном из заседаний кабинета. Попытки сэра Дэвида вычитать в моих венских докладах подтверждение содержавшегося в обвинительном заключении утверждения о том, что я будто бы постоянно действовал злонамеренно, было нетрудно опровергнуть на основании контекста самих этих документов.

    В заключительном слове сэр Дэвид в действительности не пытался настаивать на моей виновности в преступлениях против мира и заговоре с целью разжигания войны: «Я утверждаю, что единственной причиной, по которой вы, зная обо всех преступлениях нацистского правительства, остались у него на службе, явилось ваше сочувственное отношение к нацистам и желание продолжать с ними совместную работу. Я утверждаю, что вам было все известно, вы видели, как вокруг вас убивают ваших сотрудников, ваших друзей. Вы знали все подробности, и единственное, что управляло вашими поступками и заставляло браться за одно задание нацистов за другим, – это то, что вы одобряли их действия. Вот что я ставлю вам в вину, герр фон Папен».

    На это я ответил: «Возможно, сэр Дэвид, таково ваше мнение. Я же считаю, что за решение работать на благо своего отечества я несу ответственность только перед собственной совестью и перед германским народом, и с готовностью встречу их приговор».

    Затем меня повторно допрашивал мой защитник, и были заслушаны показания единственного свидетеля, которого я все же вызвал, – доктора Кролла. Хотя обвинительное заключение в моем случае не касалось событий после аншлюса, оставался еще открытым вопрос о моем предполагаемом участии в заговоре с целью разжигания войны, и мы сочли исключительно важным доказать, что я, будучи послом в Турции, предпринимал все от меня зависящее, чтобы приблизить окончание войны или, во всяком случае, не допустить ее продления. Я был доволен, что суду не было представлено ничего для подкрепления выдвинутых против меня конкретных обвинений. Поэтому моя судьба зависела теперь от того, согласится ли суд с выдвинутой прокурорами теорией о существовании всеохватного заговора, возникшего еще во времена создания нацистской партии. В таком случае не возникало практически никакого предела числу людей, которых можно было бы привлечь к ответственности, тем более если суд признает, что всякий, кто играл значительную роль в событиях, повлекших за собой приход к власти Гитлера, замешан особо. Большинство из моих соответчиков, а по сути дела – и многие из защитников были убеждены, что процесс принял политический характер и приговор заранее предрешен, а потому возможность оправдания исключена. Эта уверенность была подкреплена заключительными выступлениями обвинителей, которые во всех смыслах были повторением сказанного ими в начале слушаний и, казалось, совершенно не учитывали всех свидетельств, заслушанных ими в ходе процесса. И французский, и русский обвинители потребовали для меня смертного приговора. Мне было трудно поверить, что люди с такой репутацией, как у главного судьи лорда Лоуренса или мистера Биддла, согласятся участвовать в подобном фарсе, но судей было четверо, и один из них был русский. Слушания, сопровождавшиеся представлением массы документальных материалов, тянулись до конца августа, после чего был объявлен перерыв на месяц.

    Процесс возобновился 30 сентября оглашением приговора. Мы не имели ни малейшего представления о том, каков будет окончательный результат слушаний. Меры безопасности были так строги, что даже переводчики содержались в изоляции в здании суда. Когда главный судья лорд Лоуренс начал долгое зачтение судебного решения, обстановка в зале стала, если такое вообще возможно представить, еще более напряженной, чем она была в момент открытия процесса.

    Зал суда был набит битком. Представители прессы из всех частей света собрались, чтобы составить красочные отчеты о судьбе банды «военных преступников». Даже в этот критический момент единственной нацией, не представленной среди зрителей, оказались сами немцы, хотя, казалось бы, они были наиболее заинтересованной стороной. Отдельные части приговора зачитывали по очереди четверо судей. Сначала шло пространное изложение событий, происходивших в Третьем рейхе, потом описание внутриполитической ситуации и затем подробностей подготовки и проведения отдельных милитаристских акций.

    Со своей стороны я приготовился к худшему. Мне казалось, что с учетом чисто политического характера, который приобрел процесс, надежд на оправдание очень мало. Если бы суд согласился с предложенной обвинением концепцией заговора, то всех нас вполне мог ожидать смертный приговор. Когда главный судья лорд Лоуренс перешел к этому пункту, атмосфера в зале предельно наэлектризовалась. Он объявил, что начало заговора следует отнести к 5 ноября 1937 года, когда после встречи с Нейратом и армейским начальством военные планы Гитлера были сформулированы в протоколе Хоссбаха. Таким образом, я освобождался от обвинения в соучастии, если только не будет определено, что я активно участвовал в подготовке введения в Австрию германских войск.

    Чтение вердикта суда заняло весь этот день и часть следующего, прежде чем дело дошло до судеб отдельных обвиняемых. Тем не менее уже к концу первого дня каждый получил более ясное представление о том, что нас ожидает. Появилась некоторая надежда на то, что суд окажется более объективным, чем мы опасались. И все же я не думаю, чтобы хоть один из нас хорошо выспался той ночью. Я, во всяком случае, ни на минуту не сомкнул глаз.

    Когда главный судья лорд Лоуренс добрался наконец до индивидуальных приговоров, в зале суда наступила абсолютная тишина. Он начал с Геринга и продолжал в том порядке, в каком мы сидели на скамье подсудимых. Я был пятым от конца. Ни один из сидевших в первом ряду обвиняемых не шелохнулся, услышав, какая судьба им уготована. В конце первой скамьи сидел Шахт. Он был оправдан. Среди зрителей в битком набитом зале суда раздался гул изумления. Можно вообразить, что я испытал в этот момент. Если мог быть оправдан Шахт, то, значит, надежда есть и у меня. Я старался сохранить на лице спокойное выражение, но далось мне это с большим трудом.

    Я услышал, как лорд Лоуренс приказал судебному приставу по окончании заседания освободить Шахта. Затем были зачитаны приговоры Дёницу, Редеру и тем, кто сидел передо мной на второй скамье. Когда настал мой черед, я был оправдан и тоже услышал приказ приставу о своем освобождении после заседания. Только позднее я узнал, что газетчикам все детали стали известны по крайней мере на час раньше, поскольку они получили поименный список приговоров прежде, чем суд начал их оглашать. Некоторые журналисты, по-видимому, пытались знаками показать мне, что я свободен, однако я этого не заметил. Тем не менее ктото оказался настолько предупредителен, что позвонил моим дочерям, которые находилась в Нюрнберге в ожидании результатов процесса, и сообщил им добрые новости.

    Когда военные полицейские выводили нас поодиночке из зала, некоторые из моих соответчиков повернулись, чтобы попрощаться. Среди них был и Геринг, который сказал: «Поздравляю. Вы свободны – я ни секунды в этом не сомневался». В ответ мне не удалось вымолвить ни слова. Я пожал руки тем, до кого смог дотянуться, включая Йодля и Зейс-Инкварта, между которыми сидел в течение этих долгих, мучительных месяцев.


    В настоящее время можно взглянуть на Нюрнбергский процесс в целом менее эмоционально. Нам теперь известно, что на Ялтинской конференции Сталин с Рузвельтом поначалу предложили осудить по упрощенной процедуре около пятидесяти тысяч ведущих деятелей гитлеровской Германии. Черчилль немедленно возразил против этого плана, который, по его словам, ни в коем случае не мог быть одобрен британским правительством. Именно его мы должны благодарить за то, что суд наш вообще состоялся. Усилились в результате позиции международного правосудия или же нет – другой вопрос.

    В своей первой обвинительной речи член Верховного суда Соединенных Штатов мистер Джексон заявил, что обвиняемые не имеют права на справедливый суд, поскольку они сами на многие годы упразднили как внутри Германии, так и за ее пределами всякое подобие нормальной юридической практики и, в случае своей победы, наверняка не проявили бы никакого снисхождения к своим врагам. С чисто юридической точки зрения этот довод неприемлем. Тот факт, что в Третьем рейхе судебная система была лишена независимости, естественной для цивилизованного государства, являлся в Нюрнберге одним из важнейших пунктов обвинительного акта. Если союзники хотели доказать свое превосходство в этом вопросе, им не следовало подвергать этой беззаконной процедуре людей, как раз и обвиненных в ее изобретении.

    Вопрос о том, возможен ли был вообще в то время и при тех обстоятельствах объективный и независимый процесс, остается открытым. В момент проведения Нюрнбергского трибунала Германия и весь остальной мир все еще не опомнились от вызванного чередой преступлений и жестокостей ужаса, препятствовавшего ясности видения и умеренности. Никто еще не был готов признать, что, хотя Германия и являлась основным зачинщиком этих безумств, нечто подобное коснулось не только ее. Сами события были еще слишком близки, и это препятствовало осознанию того факта, что в тотальной войне преступления совершают обе стороны.

    Нюрнбергский трибунал являлся орудием держав-победительниц. В Германии, как и во всех прочих странах, была признана необходимость выявления виновников катастрофы. Несмотря на это, в состав суда не вошли представители Германии или нейтральных государств. Односторонний подбор судей омрачил весь ход процесса, и в таких условиях надеяться получить от любого суда объективную юридическую оценку методов ведения войны обеими сторонами конфликта означало бы ожидать от него слишком многого.

    Суд согласился с теорией, которая не только утверждала, что в рамках международного права на момент начала войны в 1939 году акт агрессии считался преступлением, но и полагала возможным привлекать к ответственности за объявление войны конкретных лидеров государства. Я не думаю, что более спокойное последующее рассмотрение этой теории могло бы подтвердить ее состоятельность. Агрессивная война действительно осуждалась несколькими международными соглашениями, но нигде не утверждалось, что отдельные государственные деятели могут нести за объявление их страной войны личную ответственность.

    Даже если согласиться с этим положением, остается вопрос об ограничении числа лиц, которых можно привлечь к ответственности по такому обвинению, в особенности в случае тоталитарного государства, каким был Третий рейх. Нет и тени сомнения в том, что Гитлер обладал в Германии верховной властью и все важнейшие решения принимались им самим. Это не освобождает от ответственности его ближайших советников, однако вопрос о том, в какой степени за политическое решение могут считаться ответственными руководители вооруженных сил, значительно более спорен. С одной стороны, каждый отдельно взятый военнослужащий обязан повиноваться законам своей страны и приказам главы государства, с другой – он оказывается перед лицом ситуации, крайне нечетко определенной в международном праве, которое к тому же не является частью законодательства его родины.

    Я не говорю здесь об обычном уголовном кодексе, который занимается такими злодеяниями, как убийство, изнасилование, грабеж и тому подобное, а потому покрывает обвинения, выдвинутые под рубрикой военных преступлений и преступлений против человечности. Большинство обвиняемых, представших перед Нюрнбергским трибуналом, были виновны по германским законам и могли быть осуждены в соответствии с ними. Для признания их виновными не было нужды привлекать спорные положения международного права. Я полагаю, что одна из главнейших ошибок, совершенных на Нюрнбергском процессе, состояла в использовании нового истолкования положений международного права вместо четко определенного уголовного законодательства отдельных государств.

    Эта зависимость от международного права влекла за собой еще один вопрос: будут ли его положения введены победителями в одностороннем порядке или же они сами должны подчиняться его новой интерпретации. Как я уже неоднократно отмечал, суд решительно отказывался от обсуждения этого аспекта проблемы. Одно из государств, представленных на процессе, – Советский Союз – не только содержало концентрационные лагеря, но было не менее Германии повинно в разжигании агрессивной войны. Русско-германский договор о разделе Польши и методы, применявшиеся русскими в этой стране, нападение на Финляндию и русская оккупация части Румынии – все это были такие же акты агрессии, как и нападение Германии на ее соседей. Изгнание миллионов немцев из Чехословакии и с территорий, оккупированных Россией и Польшей, были такими же преступлениями против человечности, как и действия гитлеровской Германии в России и Польше.

    Тотальная война сделала условия Гаагской конвенции 1907 года совершенно устарелыми. В то время люди не имели представления о роли в войне бомбардировщиков и атомного оружия. Следует спросить, возможно ли рассматривать потрясающие последствия, которые имеет для гражданского населения воздушная война, в ином свете, чем принудительное использование рабского труда жителей побежденной страны? Я не хочу быть неправильно понятым в этом вопросе. Я ни в коем случае не оправдываю Гитлера за злодеяния, совершенные против гражданского населения на землях, захваченных в результате войны, за которую он нес исключительную ответственность. Я только спрашиваю, сформулировано ли в настоящее время международное законодательство достаточно ясно для того, чтобы определить, какие действия являются в ходе тотальной войны допустимыми, а какие – нет. Боюсь, что Нюрнбергский процесс только усложнил решение этого вопроса. Меры, которые пришлось применять против партизан во время Корейской войны, не отличаются от тех, которые германское Верховное командование использовало в России и которые фигурировали потом в обвинительном заключении Нюрнбергского трибунала.

    До тех пор, пока такая организация, как Объединенные Нации, не добьется признания каждым отдельным государством правил международного поведения, нет и не может быть фундамента для международного права. Нюрнбергский трибунал создавался в ответ на всеобщее требование не оставить без наказания определенные действия, вызванное страхом их повторения в еще худшей форме. Однако процессы носили односторонний характер, а потому подорвали основную юридическую концепцию – ту, в соответствии с которой закон должен быть универсален и иметь обязательную силу для всех. Ее следствием должно было бы стать составление международного уголовного кодекса, обязательного к включению всеми странами – членами организации в свое внутреннее законодательство. Следующим шагом стало бы применение его требований при всякой необходимости. До сих пор в этом направлении ничего предпринято не было.

    Нюрнберг имел один позитивный результат – он пробудил совесть мирового сообщества и привлек его внимание к указанному вопросу. Возможно, со временем государства сумеют сочетать свои национальные суверенные права с решением данной международной проблемы. С другой стороны, на процессе была создана концепция коллективной ответственности определенных организаций. Под эгидой оккупационных властей это привело к созданию судов по денацификации, которые, вероятно, принесли общему представлению о законности больше вреда, чем можно себе вообразить. Миллионы людей в Германии оказались под подозрением и были вынуждены доказывать свою невиновность в условиях совершенно неадекватных слушаний. Это привело к такому юридическому беспорядку, моральные и политические последствия которого еще многие годы будут тяготеть над германским народом. При этом применялись те же самые методы, использование которых в Третьем рейхе было с такой полнотой осуждено Нюрнбергским трибуналом. Для того чтобы подвести прочную основу под международное законодательство, следует в первую очередь возродить на национальном уровне уважение к закону.

    Еще не следует упускать из виду, что сообщения о ходе слушаний не производили на германское население того действия, на которое были, по всей видимости, рассчитаны. Не говоря уж об исключительной продолжительности процесса, из-за которой люди, не имевшие к нему непосредственного отношения, постепенно теряли интерес к отчетам, вся информация практически ограничивалась изложением позиции прокуроров. Официальное сообщение по германскому радио зачитывалось ежедневно в восемь часов вечера неким господином по имени Гастон Ульман, который концентрировал свое внимание исключительно на наиболее сенсационных аспектах обвинения. В результате слушатели начинали терять всякое доверие к содержанию его отчетов. Он совершенно не касался выступлений защитников в тех случаях, когда им удавалось отвести какое-либо обвинение, из-за чего создавалось впечатление, что процесс носит показной характер и приговор заранее предрешен. Герр Ульман, который носил американский мундир и потому считался выразителем официальной позиции держав– оккупантов, оказал дурную услугу как им, так и немцам.

    В германской печати большинство репортажей было ненамного лучше, и многие корреспонденты из тех, кто отваживался передавать объективные отчеты, жаловались, что их редакторы, как правило, вычеркивали всякую благоприятную для защиты информацию. В любом случае германские журналисты в то время были не те, что прежде или чем они вновь стали теперь. Большинство из них составляли молодые люди, очень мало знавшие об исторической и политической подоплеке происходящего. Сами газеты были маленького объема и в большинстве случаев выходили только два или три раза в неделю. Поэтому помещавшиеся в них отчеты часто настолько урезались, что становились попросту непонятны.

    Глава 32

    Заключительный аккорд

    Последние дни в Нюрнберге. – Повторный арест. – Денацификация. – Трудовой лагерь. – Нападение сумасшедшего эсэсовца. – Апелляция. – Заключительные рассуждения


    Шахта, Фриче и меня отделили от наших соответчиков до того, как приговор получил широкую огласку. Можно было бы ожидать, что наше оправдание будет встречено германским народом с одобрением вне зависимости от личных симпатий или антипатий отдельных людей. По крайней мере, было показано, что теория коллективной ответственности всего народа не получила подкрепления. Однако исполнявший тогда обязанности баварского министра-президента герр Хогнер, который, в отличие от некоторых своих коллег социал-демократов, во времена нацизма предпочел безбедное существование в Швейцарии опасностям подпольной борьбы на родине, смотрел на дело иначе. Он объявил, что считает наше оправдание судебной ошибкой, и приказал своей полиции арестовать нас немедленно по выходе из тюрьмы. Поэтому нам на какое-то время не оставалось ничего другого, как вкушать вновь обретенную свободу в своих прежних камерах[207].

    Я письменно обратился к британским и французским оккупационным властям с просьбой разрешить мне жительство либо в Гемюндене, где я оставил жену, или в Вестфалии, где меня арестовали. Кроме того, я попросил американскую военную администрацию о выдаче мне охранного свидетельства для проезда к месту назначения. Прошли недели, пока я получил ответ. Местным властям в Вестфалии было дано указание выяснить у местных жителей, согласны ли они на мое возвращение. Местный ландрат, хотя и был социалистом, доложил, что мои старые соседи против этого не возражают. Тем не менее британская военная администрация посчитала вопрос имеющим такое политическое значение, что отказалась принимать самостоятельное решение и переадресовала мою просьбу в Лондон.

    У Шахта и Фриче терпения оказалось меньше. Они покинули тюрьму, понадеявшись на совершенно неформальное заверение полковника Эндрюса, и были вскоре вновь арестованы. Мне пришлось перебраться из своей камеры, находившейся между Йодлем и Зейс-Инквартом, в другую, расположенную на верхнем этаже. Оттуда я мог наблюдать, как осужденных, одетых в тюремные робы, с выбритыми головами и часто скованных наручниками, выводили на ежедневную прогулку. 14 октября меня неожиданно перевели в другое крыло тюрьмы. Приближался последний акт трагедии. Несмотря на предпринятые меры безопасности, мы, благодаря тюремному «телеграфу», знали, что ночь 15 октября станет последней. Спать было невозможно. В течение долгих пятнадцати месяцев я делил с моими соответчиками все унижения и непереносимое напряжение тюремного заключения и суда. С некоторыми из них я был едва знаком, но совместно перенесенные испытания связали нас какими-то личными узами. Некоторые из них перед лицом неминуемой смерти сохраняли достоинство. Другие пытались оправдаться, утверждая, что были обязаны повиноваться приказам Гитлера. Представители третьей категории не обладали ни интеллектом, ни силой характера для того, чтобы сохранять перед лицом своих обвинителей позицию, способную вызвать интерес судьи или психолога.

    Теперь, когда они должны были заплатить за свои злодеяния, я пытался мысленно обобщить, что же представляли собой эти нацистские лидеры. Были ли они настоящими революционерами, искренне верившими, что национал-социализм является новой эпохальной идеологией, которая способна заменить двухтысячелетнюю христианскую традицию и утвердить в Европе, объединенной под властью Гитлера и его гестапо, новый социальный порядок? Кто-то даже мог надеяться, что хоть один из ближайших соратников Гитлера встанет перед всемирным трибуналом и открыто заявит об убеждениях, которые руководили его действиями. Мне вспомнилось обращение Дантона к французскому революционному трибуналу. Но французы были подлинными революционерами – свойство, которым никогда не обладали германцы. Они всегда оставались – тут годится только немецкое слово – Spiessburger[208], которые принимали идею, не подвергнув ее критической оценке. Большинство поддалось на пламенную риторику Гитлера и Геббельса и встало на курс, с которого в конце концов оказалось не способно свернуть. Некоторых привлекли блеск высоких чинов, ощущение власти и те плоды, которые эта власть приносила. Но революционерами они не были. Когда пришло время для последнего выступления, было уже поздно. Они не смогли поменять скамью подсудимых на революционную трибуну.

    Из всех них один только Геринг сделал такую попытку, но даже он не произвел запоминающегося впечатления, поскольку тоже пытался оправдаться. Однако в последний момент ему удался финальный жест, и он удалился с подмостков мировой сцены, на которой им поочередно то восхищались, то ненавидели, своим путем. Остальные расплатились сполна. Те, кого не повесили, были переведены в Берлин в тюрьму Шпандау, и до тех пор, пока она остается частично под контролем русских, сомнительно, чтобы мы когда-либо увидели их снова. Те из нас, кого судьба пощадила, должны были снова столкнуться лицом к лицу с реалиями жизни. Я решил покинуть тюрьму, каковы бы ни были для меня последствия.


    Нацисты ввели систему повторных арестов людей, оправдание которых обычными судами не встречало их одобрения. Такие же методы баварская полиция продолжала использовать и под самым носом у оккупационных властей. Поначалу меня физически не взяли под стражу, а только учредили за мной полицейский надзор и приказали не покидать Нюрнберга. В разрушенном и переполненном людьми городе мой старый товарищ по службе в уланах, бывший начальник полиции Адам, предложил мне комнату в своем доме. Он был женат на еврейке, которой удалось пережить все нацистские погромы. Теперь она посвятила свое время заботам обо мне с женой и одной из наших дочерей. Мы постоянно находились под охраной полиции.

    Мое здоровье было так сильно подорвано, что мне пришлось просить разрешения перебраться в лечебницу, находившуюся неподалеку от Нюрнберга. Когда местные коммунисты прослышали об этом, то стали угрожать исправить ошибку в приговоре Нюрнбергского трибунала и вздернуть меня. Несмотря на то что я настаивал на своей полной невиновности, председатель местного суда по делам о денацификации герр Закс запретил мне переезжать. Меня направили в городскую больницу. Тогда комитет больничных служащих встретился со мной и потребовал, чтобы я немедленно убирался. Больница, заявили они, не предназначена для лечения таких преступников, как я. Главный врач протестовал, но я был вынужден уехать и в конце концов нашел убежище в больнице Святой Терезы, где католические сестры-монахини были хозяйками в своем доме и могли не обращать внимания на беспорядки окружающего мира. Тем не менее у входа по-прежнему дежурил полицейский.

    Я не намерен входить в детали дальнейших превратностей своей судьбы. Примерно в середине января 1947 года мне сообщили, что баварский министр по делам денацификации Лориц отдал приказ о немедленном начале моего процесса. Суд состоял из семи членов, из которых двое, причем оба – социал-демократы, были профессиональными юристами, тогда как остальные пятеро представляли демократические партии: один был коммунистом, двое – социал-демократами, один – либералом и последний – христианским демократом. Председатель суда доктор Закс и его заместитель были евреями, которых нацисты лишили своих должностей.

    Обвинение главным образом стремилось доказать, опираясь в основном на завещание Гинденбурга, что я принадлежу к самой зловредной из нескольких категорий лиц, которые помогали нацистскому движению и извлекали из этого для себя пользу. Во время процесса Лориц в публичном выступлении в качестве министра по делам денацификации потребовал определить мне максимально возможное наказание – десять лет заключения в трудовом лагере. Суд в конце концов приговорил меня к восьми годам трудового лагеря с конфискацией всего имущества, за исключением пяти тысяч марок, и к пожизненному лишению гражданских прав. Судебные издержки процесса поглотили, в моем случае, почти все остатки моего состояния.

    Состояние моего здоровья было таково, что я сначала был помещен в больницу трудового лагеря в Фюрте. Потом, когда ее закрыли, меня отправили в другую лагерную больницу, в Гармиш, однако власти скоро решили, что больница для меня слишком «теплое» место, и перевели меня в знаменитый лагерь в Регенсбурге. Там меня вскоре с заболеванием сердца снова отправили в госпиталь, но мне, благодаря ласковой заботе тамошних сиделок, удалось поправиться. Однажды утром в общественной прачечной на меня напал другой заключенный, прежде служивший в частях СС. Он избил меня до полусмерти, сломал нос и челюсть и разбил губы и брови, так что меня почти без сознания унесли зашивать в операционную. Выяснилось, что этот тип в другом лагере уже нападал на людей и до перевода в Регенсбург содержался в одиночном заключении. Когда его привезли, лагерные врачи попросту не удосужились прочитать его медицинскую карточку. Теперь бандита поторопились упрятать в сумасшедший дом, хотя для меня утешительного в этом было мало. Тем не менее среди заключенных нашелся выдающийся челюстно-лицевой хирург, который довольно скоро привел меня более или менее в форму.

    В 1948 году больница в Регенсбурге была закрыта, и меня снова отправили в Гармиш, где благодаря восхитительной природе вид колючей проволоки казался немного менее удручающим. В августе лагерь в Гармише упразднили, в результате чего я в конце концов оказался в лагере Лангвассер под Нюрнбергом. Все эти лагеря находились под надзором американских офицеров из так называемого Особого отдела. Их основной обязанностью, как мне думается, было наблюдение за политическим перевоспитанием заключенных. У меня сохранились крайне неприятные воспоминания о некоторых из этих джентльменов, большинство из которых были американцами первого поколения не англосаксонского происхождения и к тому же имели сильные левые убеждения. Они делали все от них зависящее, чтобы сделать нашу жизнь еще более печальной, чем она была и без их вмешательства. В январе 1949 года наконец состоялось повторное слушание моего дела, на котором все время настаивал мой адвокат и которое герр Закс отнюдь не спешил устраивать. Условия на этот раз были совсем иными. Истерическая атмосфера первого процесса сменилась спокойным отношением судьи, который стремился только к выяснению истины.

    Следует объяснить, что министр по делам денацификации имел право аннулировать любой приговор, вынесенный на первом слушании или при апелляции. Один из членов суда не оставил у моих адвокатов сомнений в том, что оправдательный приговор будет немедленно обжалован доктором Заксом, который тем временем стал исполняющим обязанности министра по делам денацификации, в результате чего меня немедленно вновь арестуют. Единственный способ извлечь меня из трудового лагеря состоял в том, чтобы удовлетвориться сокращением первоначального приговора. Таким образом мы оказались в необычном положении, вынужденные ходатайствовать только о некотором смягчении приговора, поскольку иначе мне пришлось бы возвратиться в трудовой лагерь и, вероятно, еще годами ожидать нового пересмотра дела. На слушании не без труда удалось избежать моего полного оправдания, в результате чего я хотя и получил свободу, но остался во второй из пяти категорий, на которые подразделялись лица, оказывавшиеся перед этими судами, – был лишен пожизненно политических прав и на пять лет подвергнут некоторым административным ограничениям. Время, которое я уже отбыл в трудовых лагерях, было сочтено достаточным наказанием в рамках первоначального приговора.

    Многое уже было написано и не меньше еще напишут по поводу юридического беспорядка, царившего на процессах по денацификации. Их уставы были составлены в то время, когда основой политики союзников по отношению к Германии являлся план Моргентау[209]. В противоречии с обычной юридической практикой всякой цивилизованной страны обвиняемый считался виновным до тех пор, пока не доказывал свою невиновность. Вновь была отброшена традиционная теория nulla poena sine lege[210], поскольку на момент совершения предполагаемых преступлений не существовало законодательства, которое позволяло бы выдвинуть соответствующие обвинения. Не существовало четких юридических формулировок о составе преступления, а в вину вменялось только членство в определенных политических организациях. Суды зачастую составлялись из лиц, являвшихся политическими противниками обвиняемых и к тому же не имевших юридической подготовки, а процедурные правила отличались в каждой из четырех зон оккупации. Еще больше подрывало уважение к закону бесконечное количество дел, в которых из-за получения взяток и других случаев коррупции приостанавливались или полностью прекращались полномочия прокуроров и судей. Подобная практика задерживала восстановление нормального судопроизводства после всех испытаний, которым подверглась юридическая система при режиме Гитлера, и долговременные последствия этого проявляются до сих пор.

    Незадолго до того, как я внес последние поправки в эту рукопись, я с семьей ездил в Бург-Гогенцоллерн, чтобы присутствовать на похоронах последнего представителя германской короны, бывшего кронпринца рейха и Пруссии. Вместе с ним ушли последние остатки целой эпохи германской истории. У меня перед глазами прошла пестрая мозаика семидесяти лет моей жизни. Я размышлял о величии исчезнувшей империи и вспоминал годы борьбы за сохранение ее ценностей и традиций. Мысленным взором я вновь возвратился к полям первой войны, на которых многие миллионы германцев положили за это свои жизни, и с трудом мог поверить, что их усилия были вознаграждены столь скверно.

    Корона и то, что она воплощала на протяжении более тысячи лет, – все это было сметено прочь. Гражданская война потрясла страну до самого основания. Нам были оставлены только честь и чувство долга. Наиважнейшей казалась одна задача. Даже посреди политического хаоса необходимо было продолжать выполнение исторической миссии Германии в центре Европы. Вместе с бесчисленным множеством своих современников я посвятил себя достижению этой цели – и в роли не слишком заметного парламентария, и на ответственном государственном посту.

    Результатом тогда стал провал, но я, вопреки всему, сохранил веру в предназначение своей страны. Чтобы восстановить Германию как бастион на пути угрозы, надвигавшейся с востока, было необходимо найти какой-то путь для борьбы с социальной напряженностью, массовой безработицей и отчаянием, охватившим молодое поколение. И вновь нас должно было постичь разочарование. Возрождение Германии, объяснимое только ее внутренней верой в некое великое будущее, было направлено по ложному пути и извращено силами зла, представители которого промотали наследие отцов и добрую репутацию страны. Более того, мы разрушили веру в идеалы Запада, которые мы были призваны защищать. Воистину, это был трагический конец.

    Когда я только садился за написание этого повествования о своей жизни, я как раз закончил чтение «Исповеди Блаженного Августина». К несчастью, мужество, проявленное им при отыскании причин собственных заблуждений, есть дар, которого лишено большинство обыкновенных людей. Возможно, мои критики запомнят эту мысль. Автобиографии никогда не бывают по-настоящему объективны. Они могут служить только личным вкладом в мозаику современной истории, и грехи наши, проистекшие от действия или бездействия, следует рассматривать на фоне событий своего времени. Хотя я критиковал на этих страницах своих противников, но и для себя также не старался искать оправдания.

    Короткий срок человеческой жизни редко покрывает такое множество эпохальных событий, как те, свидетелем которых мне было суждено стать. Мы еще находимся от них слишком близко, чтобы составить непредвзятое суждение о породивших их причинах и о людях, несущих за них ответственность. Тот факт, что Европа перестала играть ведущую роль в мировых событиях, есть следствие долговременного и сложного развития событий, которое невозможно приписать только результатам политики Гитлера. Чрезмерное упрощение оказывает скверное влияние на подлинное понимание истории. Без проведения глубокого исследования социальных противоречий нашей эпохи, с классовой борьбой капитала и труда и ограничением ответственности отдельной личности в огромной массе безымянного народа, нам никогда не понять произошедшего в настоящее время в мире идеологического раскола.

    Я описал надежды и планы, занимавшие наше сознание в период между концом Первой мировой войны и появлением на сцене Гитлера. Это время представляет нам печальную картину европейского государственного правления. Страх французов перед Германией в соединении с допотопным пониманием национализма привел сначала к попытке аннексировать расположенные по Рейну области Рур и Саар. Договоры с Польшей и старания организовать Дунайскую конфедерацию, направленные на то, чтобы взять Германию в кольцо, нашли отражение в политике Великобритании, которая рассматривала сильную Францию в качестве лучшего гаранта мира, а не восстановленную в своих правах Германию. И Локарно, и Лозанна свидетельствуют одну и ту же печальную историю о провале попыток достичь решения проблемы на основе подлинных интересов Европы.

    Со мной будут спорить, однако, что все сказанное не может до конца объяснить рост движения, которое в итоге завоевало поддержку почти половины германского народа. Нацистское движение было рождено в 1920 году народным отчаянием и уходило корнями в широко распространенное желание противостоять политике Веймарской республики – направленной на буквальное выполнение всех требований победителей – путем создания некой новой формы социального и национального устройства. Его дальнейшие искажения никогда не развились бы, прояви западные державы хоть некоторое понимание психологии и потребностей народа, сознающего свой вклад в историю.

    Пусть так, могут ответить представители этих государств. Возможно, Версальский договор заложил основы скверного, непрочного мира, а наша последующая политика отличалась близорукостью. Но разве не правда, что Германия встречала каждую делаемую ей уступку новыми требованиями? Разве не показали германцы свое презрение к любым договорам? Разве не оказались наши опасения тысячекратно обоснованными той комбинацией лжи и обмана, которая привела мир к катастрофе, результаты которой по-прежнему угрожают самому его существованию?

    Эти вопросы, поставленные в такой форме, ответа не имеют. Но предпосылки, на которых они основаны, совершенно ложны. В первую очередь следует спросить, почему так мало было сделано для поддержки тех правительств Германии, которые все еще придерживались западных идеалов и глубоко укоренившихся традиций. Затем надо объяснить, почему диктатор получил уступки и признание, которых не могли добиться предшествовавшие ему буржуазные правительства.

    Когда будут получены непредвзятые ответы на эти вопросы, возникнет возможность понять феномен, который иначе трудно объяснить с психологической точки зрения. А именно: как могло получиться, что не только elite государственных служащих, офицеров, экономистов и ученых, но и большинство германского народа, внутренне осуждая методы, применявшиеся гитлеровским режимом, тем не менее не протестовали публично против этих методов, когда их использовали для достижения политических целей, считавшихся желательными.

    Я хорошо понимаю презрение и недоверие, возникающее у людей за границей, когда они читают мемуары и статьи о жизни в Третьем рейхе, в которых утверждается, что никто будто бы на самом деле не был тогда национал-социалистом, что каждый находился в тайной оппозиции к Гитлеру и он, следовательно, достигал своих целей вопреки сопротивлению всего германского народа. Эта картина, без сомнения, ложна.

    Я принадлежу к числу тех немногих еще оставшихся в живых людей, которые занимали высокие государственные посты на протяжении всего периода перехода от парламентской демократии к все более неограниченной диктатуре. Я уже пытался объяснить, насколько немыслимым казался для немцев феномен государственной власти, не приемлющей естественных представлений о религии и законности. Вплоть до самого начала войны никто не мог по-настоящему понять, к чему ведет текущее развитие событий. Когда Гитлер сформировал свой первый кабинет, все – и консерваторы из правительства, и народ в целом – надеялись включить его движение в привычные рамки нашего существования. Эти иллюзии были развеяны путчем Рема. Но даже и тогда широкие народные массы мало что поняли. Некоторые испытывали облегчение оттого, что удалось избежать проникновения в ряды армии штурмовиков, другие одобряли, несмотря на использованные при этом методы, устранение множества морально испорченных личностей. Однако убийство всегда остается убийством. Следует также помнить, что при общем улучшении социального и материального положения масс люди были готовы пренебречь ущемлением их политических и правовых свобод.

    Во всяком случае, было еще далеко до применения нацистами методов, к которым они перешли начиная с 1938 года. В промежуточный период признание, полученное Гитлером за границей, хотя и не освобождало немцев от ответственности за происходящее внутри страны, но произвело на них мощное психологическое воздействие. Восстановление наших суверенных прав в Рейнской области, а позднее в Данцигском коридоре, в соединении с процессом перевооружения, который, по общему мнению, носил оборонительный характер, – все это были цели, достижения которых не мог не одобрить любой патриот Германии. Казалось более чем вероятным, что сильное правительство сможет добиться всего этого ненасильственным путем вернее, чем утомительными переговорами об уступках, которыми знаменовалась деятельность предшественников Гитлера. При этом наше удовлетворение развитием событий все более омрачалось сомнениями морального характера. За годы, проведенные в Вене, я часто обсуждал со своими ближайшими друзьями, как мы сможем оправдаться перед своей совестью за работу, направленную на объединение двух стран под властью режима, который мы внутренне отвергали. Тогда мы приходили к выводу, что Гитлер представляет собой только временное явление. Он может внезапно умереть или быть убитым, и тогда его движение неминуемо развалится. Но слияние двух государств, достигнутое эволюционным путем, не будет временным – напротив, оно станет реальным вкладом в нашу историю.

    В этом мы ошибались. Гитлер и то, что он олицетворял, не было временным явлением. После нарушения Мюнхенского соглашения даже его зарубежная репутация потеряла всякую цену. С этого момента для тех из нас, кто понимал значение происходящего, вопрос заключался только в спасении от грядущего хаоса того, что было еще возможно спасти. Всякий, кто занимал в последующие годы любой высокий пост, отдавал себе отчет в ужасном выборе, который стоял перед каждым достойным патриотом. Необходимость этого выбора ощущалась равно политиками и военнослужащими всякого ранга, которые пытались найти для себя путь между долгом и изменой. Одно дело – пытаться устранить собственными силами правительство или главу государства, чьи действия являются гибельными для нации. И совсем другое – чего я никогда не мог понять – якобы из патриотических побуждений предлагать свои услуги врагу и способствовать военному разгрому собственного народа.

    Германия несет полную ответственность за Вторую мировую войну. Нам нечего сказать в свое оправдание. Те, кто утверждает, что вторжение Гитлера в Россию составляло часть европейского крестового похода, оказывают нам дурную услугу. Защитники этой теории не учитывают, что Гитлер напал на Россию не для того, чтобы освободить страну от большевистского ярма, а выполняя часть своего зверского плана подчинения всего европейского континента интересам своей великой Германской империи. Большевистские методы, которые он когда-то проклинал, давно уже применялись в рейхе, и различия между двумя системами стали невероятно малы. Легенда должна быть разоблачена, если мы хотим, чтобы люди поверили в наше свободолюбие и готовность наравне со всеми сражаться, защищая идеалы Запада.

    Следует признать вот что: несмотря на беспорядок, царивший в сознании отдельных людей, в Германии существовало движение Сопротивления, что делает абсурдной теорию о коллективной ответственности всего германского народа. Послевоенная пропаганда очень старалась выдвинуть германских коммунистов и социалистов на роль стражей демократии и единственной силы сопротивления. План Моргентау даже в своей модифицированной форме послужил основанием для занятия коммунистами административных постов, назначения их прокурорами и судьями трибуналов по делам о денацификации, а также выдачи им разрешений на издание возрождавшихся газет. Потребовалось некоторое время, чтобы оккупационные власти осознали, демократию какого сорта отстаивают эти люди. План дал начало экономической политике демонополизации, которой был дан задний ход только после того, как стало ясно, что она ведет к краху не только Германию, но и всю Европу. Трудящиеся классы рассматривались как воплощение сопротивления Гитлеру. Правда же заключалось в том, что до тех пор, пока сохранялся мир и покуда они – огромная масса рабочих – были заинтересованы в дальнейшем улучшении своего социального положения, эти трудящиеся твердо поддерживали пока еще непонятные для них замыслы Гитлера. Сказанное ни в коем случае не умаляет мужество отдельных представителей рабочего класса.

    Когда началась война, эта мирная в обычных условиях масса оказалась под властью армейской дисциплины и требований военной экономики. Носители марксистских убеждений сами стали жертвами своих теорий, утверждавших приоритет государства над индивидуальным сознанием. Современная война не терпит индивидуализма. Все и каждый низводятся до состояния аморфной массы, анонимно управляемой по законам тоталитаризма. Поэтому массы не могли стать частью движения Сопротивления. Какую бы долю ответственности за приход Гитлера к власти ни возлагать на средние классы и просто образованных людей, остается фактом то, что их представители составляли 90 процентов участников сопротивления Гитлеру. Лидеры левых были в основном выведены из дела еще в ранние годы нацистского режима, причем необязательно из– за своего участия в подпольной работе, а просто из-за политических убеждений. Есть доказательства того, что позднее, и в особенности ближе к концу войны, в активном сопротивлении участвовало больше людей правых взглядов, чем представителей левых.

    Мы уже видели, как теория исключительной ответственности Германии за Первую мировую войну и явившееся ее следствием моральное подавление германского народа стали ключевым фактором в событиях двадцатых годов. Остается надеяться, что наши бывшие противники найдут в себе мужество на сей раз отказаться от теории коллективной вины и от поношения всех тех, кто занимал влиятельное положение в беспокойные годы гитлеровского режима. Мы никогда не сможем достойно участвовать в защите западных идеалов в условиях сохранения насильственно навязанного комплекса неполноценности.

    Куда же ведет наша дорога? В первую очередь мы должны ясно осознать истинное положение дел в мире. Признаем мы это или нет, но Европа более не является мировым арбитром. Пока отдельные страны рвали друг друга на части, баланс сил сместился к двум новым центрам притяжения – азиатскому блоку во главе с Россией и Китаем и к американскому, объединяющему западный мир. Преобразования такой значимости не совершаются в один день.

    Ясно только одно. Британское Содружество больше не является той силой, какой оно было когда-то. Стремление к независимости подорвало его бывшее объединяющее влияние. Ни одно из прочих европейских государств также не в состоянии поддерживать свою власть в тех частях Азии, которые находились когда-то под их управлением. Эпоха колониализма окончательно завершилась. На Среднем Востоке и в других местах народы отвергают опеку европейцев и скоро станут независимыми. Этот процесс не может быть остановлен американскими субсидиями, призванными поднять уровень жизни, к тому же такая форма помощи представляется только вспомогательным оружием во всеохватной битве идеологий. Если бы европейские государства скорее осознали, какие силы пришли в действие в Азии, то у них оставалась бы еще надежда предотвратить присоединение китайцев к советскому блоку. Время для такого решения уже упущено. Теперь нам приходится считаться с жестокой реальностью существования коммунистической империи с восьмьюстами миллионами населения, подчиняющейся централизованному управлению и простирающейся от Эльбы до Шанхая и от Арктики до тропиков. Несмотря на успешное проведение нами операций сдерживания в Корее, Индокитае и других местах, остается неоспоримым тот факт, что инициатива находится в руках коммунистов.

    Лидерство, некогда принадлежавшее Европе, перешло теперь к Соединенным Штатам. Эта молодая и исполненная кипучего энтузиазма нация несет теперь груз ответственности, которому, возможно, не было равных в истории. Может показаться, что Европа вынужденно превратилась в стороннего наблюдателя, но это зависит от того, откликнемся ли мы на зов времени. Не будет преувеличением сказать, что успех в битве недостижим без нашей помощи. Запасы научных сил, технических знаний и многовековой политический опыт по-прежнему делают Западную Европу важнейшей частью Западного полушария. Двести семьдесят миллионов ее населения обеспечивают показатели производства в два раза большие, чем в Советском Союзе, и являются хранителями всемирных идеалов свободы.

    Америка хорошо это понимает. План Маршалла и мероприятия, ставшие его продолжением, были разработаны для того, чтобы помочь Старому Свету физически и морально вновь встать на ноги и подготовиться к началу великой идеологической баталии.

    Столь величественные жесты в политике можно видеть крайне редко, однако в результате европейцы становились не просто благодарными Америке, но делались ее активными помощниками. Дорога к возрождению и единству полна препятствий. Принципиальное понимание необходимости движения в этом направлении присутствует во всех странах, но практические результаты скудны и не соответствуют серьезности неотвратимой угрозы. Отжившие националистические концепции все еще очень сильны, а взаимные страхи и подозрительность, унаследованные от прежних поколений, препятствуют осознанию того очевидного факта, что мы находимся в одной лодке и обречены или утонуть, или выплыть только все вместе.

    Величайшее препятствие на пути к европейскому единству лежит в сфере франко-германских отношений. Нам даже слишком хорошо понятны опасения наших соседей галлов, хотя мы и не разделяем популярную историческую концепцию о «трех нападениях на миролюбивую Францию за последние семьдесят лет». Однако преодоление этих страхов возможно только при наличии доброй воли обеих сторон. План Шумана составляет по-государственному мудрую основу для будущего сотрудничества. Консолидация западноевропейских производственных мощностей в сфере тяжелой промышленности представляется крайне желательной, и эта идея была тепло встречена в Германии как первый шаг в направлении полной интеграции. Если без нашей помощи Европу защитить невозможно, то что мешает создать общий генеральный штаб и верховное командование, как я предлагал в 1932 году в Лозанне? Но такие войска должны создаваться на основе равенства, если мы хотим, чтобы все их солдаты были готовы положить жизнь за общее дело. Следует принять во внимание еще один момент. Одним из наиболее губительных аспектов европейской политики последних пятидесяти лет являлась британская поддержка Франции против Германии, которую англичане считали надежным средством сохранения своего положения arbiter mundi. Такая концепция себя изжила. Все влияние Британского Содружества следует теперь употребить на поощрение общности французских и германских интересов.

    Лучшим началом этого могло бы стать решение проблемы Саара. На данном этапе европейской истории следует признать, что в современных условиях аннексия является пережитком националистической одержимости прошедшей эпохи. Франция и Германия должны рассматривать Саар как мост, соединяющий две страны, а его ресурсы следует эксплуатировать в общих интересах. Экономическая организация подобного кондоминиума возможна без изменения преимущественно германского характера этой территории. Саар на протяжении десятилетий служил мне домом – хотя теперешнее правительство и запрещает мне туда вернуться, – и я искренне надеюсь, что двухстороннее решение его будущего статуса послужит первым шагом на пути к объединению Европы. Этого следует добиваться, не дожидаясь формального заключения мирного договора, которое, по той или иной причине, может еще откладываться. Такие действия позволят нам доказать Соединенным Штатам и всему миру, что мы преодолели свои прежние националистические противоречия и совместно открыли новую страницу европейской истории.

    Германия должна также сыграть свою роль в создании атмосферы, необходимой для интеграции Европы. Мы обязаны предать забвению свою преувеличенную гордость и постараться по достоинству оценить вклад других наций в наше общее западное наследие. Превыше всего мы должны стремиться привить молодому поколению надежду и веру в будущее. Никогда впредь безнадежность и отчаяние не должны повести молодежь на поиски крайних решений. Новая Боннская республика обязана способствовать расцвету демократических идеалов, которые могли бы противостоять ложным обещаниям, внушаемым нашему молодому поколению соперничающим правительством с другого берега Эльбы. Западные державы должны осознать, что наложенные на Германию экономические ограничения могут привести только к безработице и новому этапу вырождения германской молодежи.

    Прожив жизнь, полную всевозможных событий, великих надежд и еще больших разочарований, я убедился в невозможности спасти западный мир с помощью исключительно рационалистических и материалистических приемов. Именно кризис духовности привел нас на грань катастрофы. Если я правильно понял приметы времени, то бедствия, постигшие Германию, высвободили мощные силы, лежавшие под спудом в десятилетия господства материалистического мышления. Ныне происходит возврат к вере в ту Силу, которая стоит над земными делами и одна сообщает нашей жизни подлинный смысл.

    Обожествление материи, машин, народных масс и человеческой воли медленно уступает дорогу старинным религиозным представлениям о Боге, который наделил человека разумом для того, чтобы он устраивал свои дела в соответствии с Его Промыслом. Следует искоренить порабощение разума материей и восстановить ценность индивидуальной человеческой личности. Нам не дано остановить научные открытия, но мы можем вновь поставить их под контроль разума. Только при этом условии мы окажемся в состоянии бороться с тоталитарными государствами, которые стали рабами науки и материализма. Мы должны выступить в новый крестовый поход, чтобы вернуть вере в Бога ее законное центральное место в наших делах. Это высочайшая обязанность, которой мы должны посвятить себя независимо от того, какое бы место в схеме бытия мы ни занимали.







     


    Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Другие сайты | Наверх