|
||||
|
Глава XVIIIКоридоры заводоуправления казались лабиринтами, они извивались, то падая вниз крутыми лестницами, похожими на виденные в кино корабельные трапы, то заново карабкаясь вверх; в них сновали деловитые люди. Соня думала: неужели посчастливится и ей… Не следовало загадывать наперед, уж сколько раз нарывалась, обжигалась… Хотелось, чтоб коридоры кончились поскорей, но хотелось и другого: пускай тянутся дольше… Свободный диплом оказался сущей карой. Поначалу сдуру обрадовалась: сама себе хозяйка, поступай, как заблагорассудится; тем более случись комиссии по распределению задним числом передумать, направить за пределы Москвы, — ничего бы у них не получилось: стала женой военного срочной службы (правда, службе этой не виделось конца, ее правильнее было бы обозначить бессрочной), призванного из столицы; по закону она в таком случае обязательному распределению не подлежала никак. Мама устроила семейное празднество, родственники ахали, будто Соня и лучшая ее подруга, Майка, приглашенная в тот вечер к Лифшицам, не просто окончили университет, а совершили научное открытие. За столом было скучно, сбежали под предлогом, что Майка себя неважно чувствует, а Соня пошла ее проводить в Сокольники, в общежитие на Стромынке, откуда Майку пока не выгоняли. На выпускном вечере Майка веселилась пуще всех — у нее тоже был свободный диплом, и никому поначалу в голову не приходило, что такие документы получили в основном евреи. Майка разошлась вовсю, водку хлопала напропалую, целовалась не только с мальчишками-однокурсниками, но и с профессорами, те делали вид, будто смущены, а на самом деле с удовольствием лепились губами к Майке. Сегодня же и у Лифшицев, и особенно когда вышли на улицу, Майка выглядела прибитой, Соня пыталась что-то выяснить, Майка, по-татарски широколицая, глаза в расстановку, плоская переносица, увесистая коса, безлико молчала, после обругала подружку ни за что, вынула портмоне, подсчитала финансы, потянула в кафе, заказала бутылку — помилуй бог! — портвейна, выдула полный бокал (Соня пригубила), сказала, что пьет в память сегодняшнего дня, второго июля. Если бы за третье, Соня еще бы поняла: годовщина исторической речи товарища Сталина, пускай и удивившись Майкиному сверхпатриотизму, Соня бы поняла, но сегодня было второе. Для Майки не праздник казенные даты, да и слишком печально произнесла она тост. Секретов меж ними не водилось решительно никаких, и, пригубив липкого портвейна, Соня спросила, что же означает сегодняшняя дата. Майка отмахнулась: мало ли что… Соня переспрашивать не стала, не стала и обижаться: не хочет — как хочет, зачем лезть в душу, даже самую близкую… Лишь много лет спустя, чуть ли не под старость, когда увиделись после двадцатилетней разлуки, когда люди в стране, пускай еще с оглядкой, стали говорить о том, что подлежало умолчанию прежде, Майка, седая, измученная жизнью, уничтоженная смертью почти взрослого сына, перенесшая много такого, чего не приведи господь, сказала Суламифи: знаешь, я никому, даже тебе, Сонька, не признавалась, у меня папу и маму арестовали в тридцать седьмом, второго июля, помнишь, в Сокольниках мы пили, я тогда пила за их память… И Соня выслушала, в который раз ужаснулась: боже, какие были времена, даже мне Майка не сказала, а ведь никаких тайн друг от друга не держали они… Майка, подальше от греха (в Москве биография ее при оформлении на работу могла раскрыться), уехала в Чирчик, в Узбекистан, так и не объяснив Соне странность своих поступков. Соня же постылый диплом (красные корочки, вкладыш с пятерками по всем дисциплинам) положила в папку с защелкой и поутру, вяло позавтракав, отправилась по Москве — июльской… августовской… сентябрьской… Она читала объявления в «Вечерке», в витринах, на заводских проходных, заборах, столбах, в трамваях и троллейбусах, на фанерных щитах, отстуканные на машинке, отпечатанные в типографии, выведенные масляной краской, написанные от руки: требуются, требуются, требуются… приглашаем на работу… нужны специалисты… предлагаем… Инженеры-химики тоже требовались, их приглашали, им предлагали… Соня или немедленно шла в заводоуправления, конторы, конструкторские бюро, если объявления висели тут же, или, внеся адрес в записную книжку, мчалась в метро, троллейбусе, автобусе, трамвае, спеша оттого, что ей казалось, вдруг именно в эти минуты место окажется занятым… Ее принимали кадровики, в большинстве своем мужчины, почти все похожие друг на друга, в полувоенных френчах, с властной повадкой, неулыбчивые, увесисто роняющие слова. На еврейку она походила мало, ее выслушивали, давали анкету, велели приходить, когда заполнит, и еще автобиографию, собственноручно написанную (занимала полстраницы, какая еще была у нее биография), и, когда приносила, кадровик, лишь бегло взглянув, без выражения в голосе и на лице сообщал, что, к сожалению, вакансия уже заполнена (хотя прошли только сутки, отмечала Соня)… Случалось и другое — более проницательные, лишь взглянув на Соню наметанным глазом, объявляли: по ее специальности мест нет, в объявление вкралась ошибка… Соня пристраивалась на лавочке где-нибудь напротив отдела кадров, научилась — но неуверенной походке, по оглядке — угадывать тех, кто шел наниматься; дожидалась, покуда они возвратятся, подходила, спрашивала, оказывалось — приняли, и нередко на должность, в которой отказали ей. Окончательно доконал ее случай на автозаводе. Почти сломавшись, она туда по объявлению не пошла, позвонила из дому, когда в квартире никого не было, и голос непривычный, приветливый, даже как бы радостно известил: да-да, инженеры-химики нужны позарез, приходите, пожалуйста, с четырнадцати до восемнадцати в любой день, лучше побыстрей, пропуск не требуется, вход с улицы, комната сто двенадцатая, приходите… Себе не веря, Соня идти не отважилась, на следующий день для проверки позвонила опять, снова услышала то же самое, хотя голос был мужской, не столь приветливый, однако лишенный равнодушной казенщины. Кадровик неспешно излагал условия, Соня поддакивала, теперь вроде и не она просилась, а ее как бы даже уговаривали… Кадровик настаивал, чтобы непременно явилась завтра, и под конец осведомился о фамилии, чтобы пометить, не взять кого-то другого, университетский диплом их устраивает больше, нежели прочие… «Лифшиц», — раздельно сказала она, возникла пауза. «Хорошо, товарищ Лифшиц, — сказал наконец кадровик, — вы приходите, да-да…» И Соня поняла: приходить не надо… И вспомнила: когда собирались в загс, будущий свекор, Николай Петрович, деликатно сказал: «Сонечка, может, вам имеет смысл взять фамилию Сережки, я знаю, вы против, но… Нет, не подумайте чего-то особенного… Но бывают ситуации, когда возникают недоразумения, если у супругов разные фамилии…» Не придала, счастливая, совету никакого значения, вдобавок охраняла личную независимость, вовсе ни к чему лишаться данной от роду фамилии, да и Сережка не думал настаивать… А что если Николай Петрович был прав? И тотчас себя осекла: черного кобеля не отмоешь добела, порося не превратишь в карася, и Суламифь Ефимовна Холмогорова так-таки оставалась бы Суламифью Лифшиц, в анкете пресловутый пятый пункт, где указывается национальность, торчит на своем месте, надобно его заполнять, и сведения о родителях, включая их национальность, вписывались в анкеты наиподробнейше… Каждый день писала Сережке, отвечал регулярно, а от разговоров на эту тему как бы уклонялся, отделывался немногословными утешениями, наконец разозлился: не горячись, не делай из единичных фактов обобщения, у тебя цепь случайностей, нарываешься на дураков, перестраховщиков, чинуш, представь себе, следом за тобой явился опытный специалист, а не вчерашняя студентка, естественно, предпочли его… То ли оторвался там, в армии, от реальности, то ли по любви утешал, Соня обидеться и не подумала. Теперь она, пришибленная, бродила по улицам бесцельно, как школьница, удравшая с уроков, не заглядывала в объявления… Поначалу отец и мама каждый день подробно выспрашивали ее, успокаивали, советовали, уговаривали не падать духом; теперь они смолкли, глядели нестерпимо печальными глазами, отец прятался за газетой, мама вздыхала на кухне, когда не было соседей, и Соня с утра удирала из дому, только бы не видеть родительских глаз… Кусок не лез в рот, уже несколько месяцев не приносила в дом ни копейки, сидела на шее у папы с мамой… Как-то, уже в декабре, — захолустный переулок, невзрачное двухэтажное сооружение — увидела вывеску, размерами, внушительностью, значительностью, даже длиной никак не соответствовала величине и облику обшарпанного здания и сути. Вывеска гласила: «Всероссийское общество глухонемых. Учебно-производственное предприятие по изготовлению художественных изделий из пластических масс». Никаких объявлений — «требуются», «приглашаются». Шальное, отчаянное и злое озорство толкнуло Соню, вахтер спросил только, зачем идет, документов не потребовал, пояснил, что отдела кадров нет, а имеется лишь инспектор, и указал, куда идти. Интересно, думала Соня, пробираясь по захламленному темному коридору, вот вахтер здесь — говорящий, но вдруг инспектор — глухонемой? Нелепая мысль взвеселила. Соня постучалась и не стала ждать отклика. Кадровик, седенький розоволицый еврей, смахивал на доктора Айболита. Не расслышав, должно быть, что Соня поздоровалась, он быстро-быстро засигналил пальцами, по азбуке глухонемых, догадалась Соня, сказала озорно: «Ихъ ферштее нихьт». Доктор Айболит засмеялся, молвил «Садись, дочка», представился церемонно — Еремей Саулович. И, тронутая обращением, с чувством солидарности, общности, близости, доверчивости Соня полностью назвала себя, протянула диплом и сказала, что готова на любую должность, что немного умеет рисовать и чертить — а у них ведь художественные изделия — но, впрочем, она и работницей согласна, и росписью заниматься… По-стариковски посмеиваясь, Еремей Саулович объяснил: насчет художественности придумали для солидности, а делают они обыкновеннейшие, с четырьмя дырками пуговицы, что же касается приема на работу, то надо идти к директору. Соня увяла, но Айболит, посмеиваясь, галантно взял под локоток, повел в глубь темного, пыльного, пахнущего химией коридора. «Моя фамилия — Лифшиц», — объявила Соня, и директор, толстяк с развеселыми глазками, с лицом выпивохи и бабника, сказал не то с еврейским, не то с одесским выговором: «А моя — Нечипоренко, ну и что?» — усадил в креслице, угостил холодным нарзаном, изучил диплом и вкладыш с пятерками, изумил Соню, сказав, что вовсе никакое не предприятие они, а просто-напросто шарашкина артель, однако со штатами не хуже прочих, имеются и коммерческий директор, и главный инженер, и главный механик, и главный технолог, и главный бухгалтер — все главные, а рядовых специалистов нет, почему бы не платить людям оклад повыше, тем более что подчиняются они организации, похожей на общественную, вроде бы и не государственной, штаты утверждает Общество глухонемых. И не согласится ли Суламифь Ефимовна занять вакансию главного технолога с окладом по штатному расписанию в семьсот рублей? На семьсот рублей можно было жить, приносить в дом полновесную долю, но все это походило на балаган, на ильфо-петровскую контору «Рога и копыта»: задрипанный дом с пышной вывеской, титулы главных при смехотворном жалованье, Айболит и директор, Соня решила: задумали поиздеваться над девчонкой, приготовилась выдать нечто надменно-горделивое, но директор — его звали Гнат Павлович — оказался ушлый, сразу же раскусил. «Вы не смущайтесь, — сказал он, — нашей продукцией ни вражеская разведка, ни «Джойнт» не интересуются, и национальности у нас всего две — говорящие и глухонемые, а на остальное наплевать». И самолично, двумя пальцами на раздрызганной машинке отстучал приказ о зачислении. Нового главного специалиста директор провел по цехам и подсобным помещениям, тыкал в Соню пальцем, объясняя подчиненным, кем является эта испуганно-радостная девчонка. Соня отмечала среди прочих и угрюмые взгляды, привычно относила их к антисемитским, не понимая по младости лет, что имеет дело с глухонемыми, что вовсе не национальность ее, на что плевали рабочие, а собственная их ущербность, от них так же не зависящая, как не зависела от нее, Сони, неполноценность, порожденная еврейским происхождением, озлобила этих людей. Склад сырья — бумажные мешки с разноцветным порошком. Склад готовой продукции — картонные упаковки. Основной цех — низенькие полуавтоматы, в них кухонными совочками сыпали порошок, он стекал к электрическому подогревателю, попадал в пресс-форму, оператор, сидя рядышком, жал ногою на педаль, в короб вываливались пуговицы, унылые, одноцветные, отнюдь не художественные. С четырьмя дырочками обыкновенные пуговицы. Был опять семейный праздник, и было вскоре письмо Сережки: видишь, а ты пела заупокойную; что же касается зарплаты, это можно перетерпеть, не последние годы живем. Соня понимала: столько лет живя на казенном довольствии, не знает он реальной ценности денег. Но жить и в самом деле можно. Тянула лямку, обучилась мало-мальски объясняться с глухонемыми; привыкла к их угрюмым взорам, усвоила, что должность ее — чистая синекура: полуавтоматы, примитивные и потому безотказные, работали как бы сами по себе, в штате имелся наладчик, технологу в цехе делать было нечего, Соня стеснялась читать на работе, тупо сидела в кабинетике, иногда болтала с Еремеем Сауловичем, которому тоже нечем было себя занять. Бессмысленно и тупо прошло несколько месяцев, пока не демобилизовался в марте пятидесятого Сережка. А сейчас, в феврале пятьдесят третьего, Суламифь Ефимовна Лифшиц, пока еще главный технолог шарашкиной артели, почти бежала по непривычно длинным и светлым коридорам, стараясь верить и не веря негаданному счастью. Походило на сказку, миф, легенду, байку, розыгрыш, но говорили ведь многие и разные, в том числе вполне солидные немолодые люди: на крупнейшем, союзного значения, заводе берут без всяких ограничений («процентной нормы», шутили невесело). Соня долго не верила, звонила-перезванивала, друзья подтверждали: правда. Взяла на последние шиши такси, потом бежала по длинным коридорам, очень удивилась, когда в отделе кадров, как и в их артели, направили к самому директору, а ведь он в отличие от Гната Павловича руководил коллективом из двадцати тысяч человек… Директор, опытнейший организатор, житейски мудрый шестидесятилетний Паршин, вовсе не был юдофилом, он был прагматик, деловой мужик и понимал, что подбор кадров по анкетному признаку есть чушь собачья. Во-вторых, евреи, как правило, квалифицированные специалисты: учатся обычно не за страх, а за совесть. В-третьих, получив работу, будут держаться за нее всеми копытами. В-четвертых, поставив их в общую очередь на получение жилья, Паршин не давал всяким там цехкомам и завкомам, как это делалось у других, вышибить или отодвинуть под любым предлогом из очереди — значит, на жилье у евреев был здесь реальный шанс, пускай не скорый, но в ожидании его никто из них с работы не уходил, а получив ведомственную площадь, не уходил тем более. По тем же, в общем, причинам Паршин принимал и детей репрессированных. Словом, заполучал умных, исполнительных, ему лично преданных итээровцев. И когда в райкоме, где состоял членом бюро, пытались упрекнуть в переборе, Паршин прямым текстом посылал инструкторов, завотделами, даже секретарей куда подальше, присовокупляя: мне важен план, а кто делает его, хоть зулусы, это меня не интересует и вас интересовать не должно. И Паршину в райкоме препятствовать не смели, поскольку он крестьянский сын, рабфаковец, ныне был не только директором крупнейшего завода, членом бюро райкома, но еще и входил в состав горкома, был депутатом Моссовета, носил медаль лауреата Сталинской премии первой степени и тьму орденов; поскольку отличался независимостью и властностью; поскольку его завод всегда давал району весомый и устойчивый вклад в общие показатели. Главный технолог предприятия глухонемых Суламифь Лифшиц после краткой, но весьма насыщенной и откровенной беседы с директором стала просто одним из технологов одного из бесчисленных цехов, там работало впятеро больше народу, чем на прежнем ее предприятии. Прибавка заработной платы оказалась весьма ощутимой: не семь, а девять сотен рублей. |
|
||
Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Другие сайты | Наверх |
||||
|