• ПЕРЕД НАЧАЛОМ
  • Происхождение
  • 1
  • 2
  • 3
  • Характер революции
  • 1
  • 2
  • 3
  • 4
  • 5
  • 6
  • Новый класс
  • 1
  • 2
  • 3
  • 4
  • 5
  • 6
  • 7
  • Партийное государство
  • 1
  • 2
  • 3
  • 4
  • 5
  • 6
  • 7
  • 8
  • Идеологическая экономика
  • 1
  • 2
  • 3
  • 4
  • 5
  • 6
  • НАСИЛИЕ НАД ДУХОМ
  • 1
  • 2
  • 3
  • 4
  • 5
  • 6
  • 7
  • Цель и средства
  • 1
  • 2
  • 3
  • 4
  • 5
  • СУЩНОСТЬ
  • 1
  • 2
  • 3
  • Национальный коммунизм
  • 1
  • 2
  • 3
  • 4
  • В сегодняшнем мире
  • 1
  • 2
  • 3
  • 4
  • 5
  • Новый класс

    ПЕРЕД НАЧАЛОМ

    Все это, конечно, можно было выразить по-иному. В виде повествования об одной из современных революций или изложения одной точки зрения, да и, наконец, как исповедь одного революционера.

    Не стоит, следовательно, удивляться, что в настоящих записках нашлось место всему понемногу. Получились они пусть и непрочным синтезом упомянутых элементов — историй, личного мнения и мемуаров, что вполне совпадет с моими намерениями: в одной работе как можно полнее и одновременно как можно лаконичнее, используя различные подходы, обрисовать облик современного коммунизма. Исследовательская сторона при этом в чем-то потеряла, но зато картина предстала более целостной и доходчивой.

    Кроме того, мои личные обстоятельства столь зыбки, а от меня зависимы лишь постольку, поскольку я им не покорился, что я вынужден поспешить с описанием своих наблюдений и обобщений, хотя понимаю, что более детальная проработка могла бы дополнить или, возможно, изменить некоторые выводы.

    Понимая всю грандиозность столкновений в современном, мучительно меняющемся и воссоединяющемся мире, я далек от мысли ронять мудрые слова, а тем более выносить приговоры. Считаю, что сегодня такое не дано ни одному человеческому существу, ни одной стране. Да я и не претендую на знание мира вне того, коммунистического, в котором имел счастье или несчастье прожить. И коль уж говорил о сферах, выходящих за границы своей, так единственно чтобы эту свою изобразить еще рельефнее, яснее.

    От лежащей перед ним книги читателю не следует ожидать особых откровений. Все изложенное здесь сказано уже в ином каком-то месте иными словами. Данная же книга, возможно, освежит цвета, запахи, атмосферу, а к этому вдруг да и высветит отдельную оригинальную мысль. Уже что-то. Даже немало. А лично моя заслуга тут единственно вот в чем: находясь в особой ситуации, я по-своему высказал то, что другие давно знают, чувствуют или, вполне возможно, тоже уже свойственным им способом высказали.

    В этих записках читателю не следует искать некую социальную или другую философию, даже там, где нельзя было избежать обобщений. Моим намерением было с помощью обобщения создать портрет коммунистического мира, а не философствовать на его счет.

    Наиболее адекватным и самым близким сердцу способом излагать мысли казалось мне размышление. И тем не менее свобода настоящих записок от загромождения цитатами, статистикой, событиями отнюдь не означает, что приведенные доводы не могут быть доказаны таким путем. Свои наблюдения мне хотелось изложить рассуждая, приходя к логическим заключениям. Этому способствовало желание упростить и сжать текст, что в конце концов соответствовало как моей собственной истории, так и привычному стилю работы мысли.

    Я, интеллигент, полностью прошел путь, который может пройти коммунист в рядах своей партии. От низовых до высших ступенек ее иерархии, от местных и общенациональных до международных организаций, от создания истинной компартии, подготовки революции, участия в ней до строительства так называемого социалистического общества. Никто не вынуждал меня присоединяться к коммунизму или отходить от него. Я все решал сам, по своим убеждениям, свободно. Насколько, конечно, человек в чем-то подобном может быть свободен. Не отношусь к тем, кто разочаровался, хотя бывало и такое. Нет, я двигался поступательно и сознательно, слагая картину и приходя к выводам, изложенным в этой книге. Отдаляясь от реалий современного коммунизма, я все более приближался к идее демократического социализма. В книге неминуемо должно было отразиться и мое саморазвитие, хотя это, конечно, не являлось и не является ее целью.

    Критику коммунизма как идеи я считал излишней. Существуя в разных формах так же долго, как и сами людские содружества, идеи равенства и братства, на словах поддерживаемые и современным коммунизмом, несут в себе вечную привлекательность для борцов за прогресс и свободу. Общечеловеческий магнетизм этих идеалов делает их критику не просто реакционной и непристойной, но также пустой и бессмысленной.

    Не углублялся я и в детали критики коммунистических теорий, хотя считаю ее ныне делом нужным и полезным. Свое повествование я сосредоточил на обобщенном описании характера современного коммунизма, касаясь его теории только там, где этого невозможно было избежать.

    Понятно, что в столь краткой работе трудно было изложить все наблюдения и все выводы. Но все же от намерения высказать главное я не отрекся. Уже поэтому не удалось избежать чрезмерного количества обобщений.

    Итак, со своей стороны я высказал все необходимое перед началом разговора, возможно, несколько странного для людей из иного — некоммунистического — мира, но столь понятного живущим в мире коммунистическом. Ни его отображение, ни мысли по его поводу не являются лично моей заслугой либо особенностью. Все рождено самим этим миром, в котором я живу и который подвергаю критическому разбору. Что показать и как, я нашел в нем самом, не стесняясь признавать себя его продуктом, некогда одним из его созидателей, а теперь — критиков.

    Непоследовательность здесь чисто внешняя. Как прежде, так и теперь я борюсь за то, чтобы существующее менялось к лучшему. Пусть моя борьба не дала ожидаемых результатов: продолжая бороться, остаюсь верен самому себе.

    Происхождение

    1

    Корни коммунистической доктрины, какой мы ее знаем сегодня, уходят глубоко в прошлое, хотя свою «действительную жизнь» она начала с развитием в Западной Европе современной промышленности.

    Фундаментальные основы ее теории — первичность материи и всеобщая изменчивость — заимствованы у мыслителей непосредственно предшествовавшего периода. Но чем продолжительнее коммунизм существует, чем делается сильнее, тем менее значимой оказывается при нем роль этих начал. Что и понятно; встав «у руля», он все активнее мерит остальной мир собственной меркой и все менее желает изменяться сам.

    Диалектика, материализм, не зависящая от человеческой воли изменчивость мира — это краеугольные камни коммунизма, по Марксу, — старого, классического.

    Коммунистические теоретики, включая Маркса и Энгельса, не открыли ни одного из базовых начал своего учения. Таковые взяты «со стороны» и увязаны в систему с намерением, пусть и вопреки собственной воле, заложить фундамент нового осмысления мира.

    Тезис о первичности материи унаследован от французских материалистов XVIII века. Несколько иначе его формулировали и другие мыслители: Демокрит в Древней Греции, например. Положение о всеобщей изменчивости как результате борьбы противоположностей — диалектика — заимствовано у Гегеля. Но и это, в ином изложении, известно с древних времен, еще от Гераклита.

    Не углубляясь в несомненное отличие марксистского материализма и марксистской диалектики от предшествовавших им аналогичных теорий, необходимо указать на то, что, выдвигая тезис о всеобщей изменчивости, Гегель оставлял неизменяемыми верховные законы, так называемую «абсолютную идею». Это был по-гегелевски высказанный общеизвестный тезис о неизменных и не зависящих от человеческой воли законах, которые в конечном счете управляют природой, обществом и человеком.

    Хотя Маркс, а Энгельс особенно, всячески настаивали на тезисе о всеобщей изменчивости, одновременно он все же подчеркивал и то, что законы объективного, то есть материального мира — неизменны и в конечном счете независимы от человека. Маркс был уверен, что ему удалось открыть основные законы, касающиеся жизни и движения общества, подобно Дарвину, как об этом говорил Энгельс, открывшему законы жизни живых существ.

    Маркс, вне всякого сомнения, выявил определенные общественные закономерности, а особенно формы их проявления в эпоху раннего промышленного капитализма.

    Но факт этот, вне зависимости от того, насколько он непреложен, не оправдывает убежденность современных коммунистов, что Маркс открыл все общественные законы. В еще меньшей степени может быть оправдано их упорство в моделировании общества по этим законам примерно так же, как, опираясь на открытия Ламарка и Дарвина, выводятся улучшенные породы животных. Ибо человеческое общество, внутри которого непрестанно и осмысленно действуют созидающие его отдельные люди и группы людей, — это не то же самое, что мир животных или неживой природы.

    В претензиях современного коммунизма на пусть не абсолютную, но все же величайшую научность, основанную якобы на диалектике и материализме, кроется зародыш его деспотизма. В трудах Маркса, хотя сам он такого даже представить себе не мог, кроется основание для подобных претензий.

    Разумеется, современный коммунизм тоже не отрицает объективного, то есть основанного на стабильных законах правопорядка. Но, получив власть, он на практике ведет себя по отношению к обществу и человеческой личности совсем иначе. Тут все зависит от меры, которую допускает ему его господство.

    Будучи убеждены, о чем говорилось выше, что ими, и только ими, познаны законы жизни общества, коммунисты приходят к упрощенному и антинаучному выводу, что могут и имеют исключительное право вмешиваться в общественные процессы, управлять ими. Вот где первый порок их системы.

    Гегель называл прусскую абсолютную монархию воплощением его «абсолютной идеи». Коммунисты поступают несколько по-иному. Неким подобием этой идеи они считают себя, то есть видят себя выразителями объективных устремлений общества. В этом различие не только между ними и Гегелем, но и между ними и абсолютной монархией, которая все же столь лестно о себе не думала. А посему и не была столь абсолютной.

    2

    Думается, что Гегель сам был поражен последствиями, вытекавшими из его открытий: ежели все меняется, то что остается от его собственных идей и общества, которое он был не прочь сохранить? Он не мог да и, как профессор на королевской службе, права не имел сделать из своей философии прямые выводы, касающиеся судеб общества.

    Маркс был уже не тот случай. Молодым еще человеком он и наблюдал революцию 1848 года. Он и мог, и должен был пойти до конца в выводах, вытекающих из гегелевских идей в преломлении к нуждам общества. Неужели же не сотрясала наяву целую Европу кровавая борьба противоположностей, устремленная к чему-то новому, возвышенному? Прав, казалось, не только Гегель — такой, естественно, какого «поставил на ноги» Маркс, но и в самих философских построениях нет больше ни смысла, ни потребности, поскольку наука с невиданной скоростью открывала объективные, в том числе и общественные законы.

    Методом научного исследования к тому времени был уже повсюду признан позитивизм Конта; в лучах славы купалась английская школа политэкономии (Смит, Рикардо и др.); естественные науки буквально «штамповали» эпохальные законы; неудержимо рвалась вперед усиленная технологическими рекомендациями ученых промышленность, а сквозь страдания и первые битвы пролетариата все отчетливее проступали «болячки» молодого капитализма. Царство науки, ее воцарение даже над обществом мнилось очень близким, оставалось убрать с дороги «последний» барьер на пути к счастью и свободе людей — капиталистическую форму собственности.

    Все «созрело» для великого вывода. Чтобы сделать его, Маркс обладал и необходимым мужеством, и глубиной мысли. Да и социальные силы, на которые он мог бы опереться, стояли рядом.

    Маркс был ученым и идеологом. Как ученому ему принадлежат многие важные открытия, особенно в социологии. Гораздо большего добился он как идеолог: Маркс идейно вооружил мощнейшие и наиболее значительные движения современности — сначала в Европе, а ныне и в Азии.

    Именно Маркс-ученый, понимая тщетность такой затеи, был далек от побуждения создать некую всеохватную философскую и идеологическую систему. «C'est qu'il y a de certain, c'est que moi, je ne suis pas marxiste» («Одно совершенно определенно — то, что я не марксист». — Прим. пер.) — это его собственные слова. Ярко выраженная научность Маркса была основным его преимуществом перед всеми «социалистическими» предшественниками — Оуэном, Фурье и др. Отсутствие же намерения увековечить свою философскую систему, приписав ей идеологическую универсальность, является еще большим преимуществом Маркса перед всеми его учениками, бывшими в лучшем случае идеологами и лишь с немалой натяжкой — учеными (Плеханов, Лабриола, Ленин, Каутский, Сталин и т. д.). Систематизация написанного Марксом, превращение марксизма в строгую конструкцию были подлинной их страстью: тем более горячей, чем меньше кто-то из них понимал философию или интересовался ею. Мало того. Со временем наследники Маркса учение его воспринимать и излагать стали исключительно как замкнутое и всесильное мировоззрение, а себя лично выставляли продолжателями дела Маркса, осуществившими уже в общих чертах на практике все его замыслы. Наука все больше уступала место пропаганде. Это давало пропаганде возможность все чаще рядиться в личину науки.

    Дитя своего времени, Маркс отказался признавать философию, как таковую. Ближайший его друг Энгельс восклицал, что с развитием науки время философии кончилось. И это не было оригинальничанием. Так называемая научная философия, а особенно с распространением позитивизма Конта и материализма Фейербаха, сделалась общей модой.

    Довольно легко, таким образом, понять, почему Маркс отрицательно относился к необходимости и даже самой возможности любой полезной философии. Но вот почему его последователи так старались свести тезисы Маркса в единую всеохватную систему, создать из них новую и, конечно же, единственно верную философию, понять уже несколько труднее. Отвергая всякую философию, они, на деле, «творили» собственную догму — «архинаучную» и «единственно научную», как водится. Представляя в период массового увлечения наукой, властно вторгавшейся в производство и повседневную жизнь, слои, уже в силу своего общественного положения не воспринимавшие никаких официальных концепций, они оставляли себе только одну возможность — быть материалистами, «единственными» представителями «единственно» научных взглядов и методов их воплощения.

    Если Маркс «заряжался» прежде всего «научной атмосферой» времени — плюс личная увлеченность революционера-ученого, мечтавшего дать движению рабочих мало-мальски стройное теоретическое обоснование, — то его ученики, превращая взгляды Маркса в догмы, руководствовались иными обстоятельствами и иными целями.

    Не выскажи политические нужды рабочего движения в Европе столь острой потребности в новой идеологической системе — особой закрытой философии, — теория, названная марксистской философией (диалектический материализм), забылась бы как нечто не слишком глубокое и не очень оригинальное. И это даже вопреки неоспоримому факту, что работы Маркса по экономике и обществоведению относятся к наиболее выдающимся научным и невероятно захватывающим литературным произведениям.

    Не относительная научность, а прежде всего связь с конкретным широким движением и тем более опора на объективную достижимость общественных перемен составляли силу марксистской философии. Она объясняла и утверждала, что существующий мировой порядок будет изменен. Во-первых, потому, что так быть должно, что он сам рождает свою противоположность, своего могильщика. И, лишь во-вторых, потому, что эти перемены рабочий класс хочет и в состоянии осуществить. Влияние такой философии должно было расти; внутри и вовне рабочего движения рождалась иллюзия ее пусть бы и только «методологической», но всесильности. А вот там, где подходящих условий не было, хотя наличествовали и развитый рабочий класс, и рабочее движение (Великобритания, США), резонанс и влияние этой философии практически не ощущались.

    Ограничившись в основном гегельянскими и материалистическими тезисами, марксистская философия как наука большого значения не приобрела. Эпохально ее значение в качестве идеологии новых, угнетенных классов, но особенно политических движений. Сначала в Европе она обозначила идеологию и политическое движение, а затем в России и Азии — политическое движение и общественную систему.

    3

    Маркс предполагал, что смена капиталистического общества произойдет в результате революционной дуэли двух классов, которые он выделял особо, — буржуазии и пролетариата. Такой исход представлялся ему тем более вероятным, что при капитализме его времени нищета и богатство в одинаковых пропорциях наращивались на крайних полюсах общества, потрясаемого каждый десяток лет циклическими кризисами экономики.

    Учение Маркса в конечном итоге было продуктом промышленной революции, борьбы промышленного пролетариата. Не случайно сопутствовавшие буму в индустрии ужасающая нищета и скотское существование масс, которые с болью в душе наблюдал Маркс, столь пронзительно и обширно описываются в его важнейшем труде — «Капитале». Череда кризисов, характерная для капитализма XIX века, обнищание и резкий количественный рост населения приводили Маркса к обоснованному выводу, что единственный выход — революция. Но он все же не считал революцию неизбежностью для всех стран, а особенно для тех, где в обществе демократические институты приобрели уже статус традиции. Однажды он указал на такие страны — Голландию, Великобританию и США. И все же в целом о взглядах Маркса можно сказать, что их существенной особенностью было учение о неотвратимости революции. Он верил в революцию, звал к ней, он был революционером.

    Революционные тезисы Маркса, условные и отнюдь не для всех обязательные, Ленин возвел в принципы — абсолютные и универсальные. В «Детской болезни «левизны» в коммунизме», своем, возможно, наименее догматичном труде, он «далее развил», другими словами, — изменил тезис Маркса даже в отношении вышеупомянутых стран. Утверждал, в частности, что сказанное Марксом к Великобритании больше не относится, так как она за время войны (первой мировой) стала милитаристской силой, а посему у британского рабочего класса помимо революции выбора нет. Ошибка Ленина состояла не только в том, даже менее всего в этом, что он не распознал в «британском милитаризме» явления преходящего, вызванного войной. Настоящая ошибка была в неверном предвидении дальнейшего развития и Великобритании, и других западных стран, пошедших, как известно, по пути демократии и экономического прогресса. Не понял Ленин и природы английского рабочего движения — тред-юнионизма, переоценив, с одной стороны, значение собственных, то есть принадлежащих Марксу, «единственно научных» идей и, с другой стороны, не уделив достаточного внимания объективным возможностям рабочего класса развитых стран, его роли в обществе. Уже он, Ленин, не признаваясь в этом открыто, начал тем не менее провозглашать универсальными собственные теории и российский революционный опыт.

    По Марксу выходит, а именно так он и считал, что прежде всего революция произойдет в развитых капиталистических странах. Результат революции — новое социалистическое общество, к которому после нее требовалось прийти, — он видел в достижении новой степени свободы, более высокой, чем при так называемом либеральном капитализме. Что вполне понятно: отрицая этот «сорт» капитализма, Маркс одновременно сам был продуктом той же либерально-капиталистической эпохи.

    Находясь на идентичных с Марксом позициях в том, что капитализм должен быть заменен не только более высокой социально-экономической формой — социализмом, но и более высокой формой человеческой свободы, социал-демократы имели право считать себя его наследниками. Во всяком случае, прав на это у них было ничуть не меньше, нежели у коммунистов, которые также ссылались на Маркса, утверждая, что смена капитализма возможна исключительно революционным путем. На деле правота наследников Маркса, тех и других, социал-демократов и коммунистов, была при ссылках на него всегда лишь частичной. Марксом они прикрывали собственную практику, рожденную в иной, изменившейся уже действительности.

    При ссылках там и там на идеи Маркса, с опорой на них, развитие социал-демократического и коммунистического движений тем не менее реально шло в различных направлениях. Там, где политический и экономический прогресс сковывался, другими словами, — там, где объективно роль рабочего класса в обществе была слаба, росла и потребность в систематизации и догматизации учения Маркса. Даже вот как: чем менее подготовленными к промышленному подъему оказывались где-то (в России, затем в Китае, например) экономические силы и общественные отношения, с тем большей решительностью и окончательностью бралась там на вооружение и возводилась в догму революционная сторона учения Маркса. В рабочем движении зарождалось и крепло революционное крыло. Марксизм при этом играл основополагающую роль, становясь после победы революционной партии господствующей идеологией.

    Там же, где политический и экономический прогресс устранял саму потребность в революции (в Германии, например), приоритет получала вторая, то есть демократическая, обращенная к реформам сторона учения Маркса. А с ней — антидогматические тенденции в идеологии и политике. Роль марксизма снижалась. В рабочем движении возникало и крепло реформистское крыло.

    В первом случае связь с Марксом, хотя бы внешняя, становилась все неразрывнее, во втором — все быстрее шло отдаление от него.

    Прежде всего общественное развитие, а лишь затем отношение к идеям привели европейское социалистическое движение к бескомпромиссному и непреодолимому расколу. Грубо говоря, перемены политико-экономических условий совпадают с переменами в умах социалистических теоретиков, с тем, насколько «релятивно», то есть неполно и односторонне, подошли они к восприятию и объяснению самой действительности.

    Ленин в России, Бернштейн в Германии — вот две крайности, выразившие полную разницу реального развития как в сфере общественно-экономической, так и в том, что относится к рабочему движению.

    От «первозданного» марксизма почти ничего не осталось: на Западе он либо забыт окончательно, либо близок к этому, на Востоке же с установлением господства коммунистов от его диалектики и материализма остались голая формалистика и догматика, призванные укреплять власть, оправдывать принуждение и насилие над человеческим сознанием. С нарастающей силой марксизм, фактически заброшенный и на Востоке, стал проявлять себя только в виде окостеневшей догмы. Для этой части мира он сделался не идеей лишь в том или ином ее выражении, а новой властью, новой экономикой, новой общественной системой.

    Независимо от меры, в какой сам Маркс и его теория способствовали такому повороту событий, подобного он не задумывал, даже не предполагал. Как и всякого другого, история «обманула» этого великого толкователя законов.

    Ведь как все шло после Маркса?

    В совершивших промышленную революцию странах (Германия, Англия, США и т. д.) уже в 70-х годах прошлого столетия начался процесс формирования акционерных обществ и монополий, пик которого приходится на начало XX века. С научной точки зрения это было исследовано Гильфердингом, Гобсоном и другими, что, по существу, легло в основу политического анализа, проведенного Лениным в «Империализме, как высшей стадии капитализма» и оказавшегося по части прогнозов главным образом ошибочным.

    Развитие как раз тех стран, чья действительность дала Марксу повод предполагать все большее абсолютное и относительное обнищание рабочего класса, этого не подтвердило. В общих чертах тезисы Маркса подтвердились в аграрной Восточной Европе, что констатирует также Хью Ситон-Уотсон. [1] Если Западная Европа во все большей мере Маркса оценивала с точки зрения его исторической роли и научных заслуг, то на Востоке он стал пророком новой эры, а его учение — «опиумом», подобием новой религий.

    «Когда Энгельс в 1842 году приехал в Манчестер, он обнаружил там 350 тысяч рабочих, кучами втиснутых во влажные и грязные дыры самодельных трущоб, вдыхающих воздух, более похожий на смесь воды с углем. В шахтах он видел полуголых женщин, которых использовали как самый бросовый тягловый скот. Тут же дети, не вылезавшие из мрачных рвов и занятые тем, что открывали и закрывали примитивные вентиляционные окошки. Делали они и более тяжелую работу. На кружевных фабриках эксплуатация доходила до того, что за мизерное вознаграждение здесь постоянно трудились даже малютки лет четырех от роду»[2].

    Энгельс узнал и другую Великобританию, но еще страшнее и, что особенно важно, еще беспросветнее была нищета в России и на Балканах, не говоря уж об Азии, Африке.

    Конкретные перемены на Западе, заложенные техническим подъемом производства, были беспрецедентны со всех точек зрения. Они привели к образованию монополий, разделили мир на сферы влияния этих монополий и развитых государств, вызвали первую мировую войну и Октябрьскую революцию.

    Промышленный бум, освоение новых колониальных рынков, источников сырья и рабочей силы существенно изменили положение рабочего класса. Революционные идеалы уступили место более жизненным, более действенным — прежде всего парламентским — методам борьбы за реформы и лучшие материальные условия. Революция становилась там бессмысленной, нереальной.

    В совершенно непохожей ситуации оказались страны с отсталой промышленностью, прежде других — Россия. У них выбор был такой: либо совершить индустриализацию, либо сойти с исторической сцены в качестве активных действующих лиц и сделаться добычей развитых государств и монополий. Тогда в итоге — неминуемая деградация. Местный капитал, а также класс и партии, его представлявшие, были во всех отношениях слишком слабы для решения проблемы индустриализации. Революция здесь стала неизбежностью, жизненной потребностью нации. Осуществить же ее мог лишь иной класс — пролетариат, его революционная партия.

    Участие в совершенствовании и расширении производства есть имманентный — если не единственный — закон для любого человеческого сообщества, любого индивида. Дабы не отстать, они конфликтуют с другими сообществами, переживают трения в собственной среде. Подъем и расширение производства непрестанно наталкиваются на преграды как естественного порядка, так и присущие данному конкретному периоду развития общества. Это формы собственности, политические, правовые, межгосударственные и другие отношения. Общество вынуждено заниматься устранением естественных преград. Точно так же оно, то есть те его силы, которые в данный момент представляют упомянутые тенденции подъема и расширения производства, должны устранять, видоизменять, разрушать рожденные внутри или занесенные из других сообществ преграды. Классы, партии, политические системы, политические идеи — все это выразители беспрерывного движения и застоя.

    Нет сообществ, нет наций, согласных на застой в развитии производства, угрожающий самому их существованию. Отставать — значит умирать. Народы никогда добровольно не умирают, во имя устранения препятствий, мешающих производству, то есть их существованию, они способны на любые жертвы.

    От обстоятельств, от материальных и духовных факторов зависит, как, какими силами и средствами будет осуществляться развитие и расширение производства, каковы социальные последствия этого процесса. Но то, что производство должно совершенствоваться и расширяться под теми или иными знаменами, при участии тех или иных социальных сил, — столь же (мало) зависимо от людей, сколько зависимо от них само наличие сообществ и наций. Во имя самосохранения последние находят вождей, в данный момент максимально соответствующих цели, которой они обязаны, а значит, и смогут достичь. С идеями так же.

    Революционный марксизм, возникший на развитом Западе во времена так называемого либерального капитализма, «переселился» в эпоху капитализма монополистического на слаборазвитый Восток — в Россию, Китай и т. д. Принципиально это соответствует тогдашнему уровню развития Востока и Запада, состоянию, в котором пребывало социалистическое движение. Путь социалистического движения начался его сосредоточением и упорядочением (II Интернационал), а завершился расщеплением на социал-демократическое (реформистское) и коммунистическое (революционное) крыло, революцией в России, созданием III Интернационала.

    В странах, где иные способы проведения индустриализации отсутствовали, коммунистическую революцию вызывали также специфические национальные причины. И без них революция невозможна. В полуфеодальной России революционное движение существовало уже свыше полувека до того, как в конце XIX столетия появились марксисты. Для революционного взрыва необходимы к тому же особые конкретные обстоятельства — международные, экономические, политические. Но повсюду, где революции произошли (Россия, Китай, Югославия), единым было их основное побудительное начало — насущная потребность в промышленных преобразованиях.

    Исторической неизбежностью являлось то, что соцдвижение в Европе после Маркса было не только материалистическим и марксистским, но и, исходя из таких основ, в значительной мере развило сознание своей идеологической исключительности. Ведь вражеский табор собрал все силы старого общества: духовенство и ученых, имущих и власть предержащих, а самое важное — мощный силовой аппарат, который европейские державы вследствие постоянных континентальных войн всегда готовили загодя.

    Если кто-то не чужд намерения «перевернуть вверх дном» весь мир, то мир этот перво-наперво надо фундаментально — и «безошибочно» — объяснить. Любому новому движению должна быть присуща идеологическая исключительность, тем более если революция — единственный для него способ достичь победы. Ну а коли такое движение добивается успехов, тогда указанное обстоятельство может лишь укрепить его веру в себя и свои идеи. Подобно тому как «головокружительные» парламентские и забастовочные победы придавали сил реформистским течениям в немецкой и другой социал-демократии, рабочим России, которым не стоило даже мечтать об улучшении «хоть на копейку» своей участи без кровавых битв, жизнь могла дать только одну подсказку: беспощадные бои, и только они одни ведут к избавлению от отчаяния и голодной смерти.

    Остальные страны Восточной Европы — Польша, Чехословакия, Венгрия, Румыния, Болгария — под это правило не подпадают. Три первые во всяком случае. Они не прошли через революцию, коммунистическая система навязана им силой Советской Армии. Они не нуждались — тем более с применением коммунистической «методики» — в индустриальных преобразованиях, к тому же некоторые из них такие преобразования уже совершили. Революцию им насадили извне и сверху с помощью чужих штыков и силового аппарата, этими штыками поставленного. Коммунистическое движение там было чаще всего слабым, за исключением наиболее развитой Чехословакии, где вплоть до советской интервенции во время войны и февральского переворота 1948 года немногим отличалось от соцдвижений левого и парламентского образца. Внутренне слабый, коммунизм в этих странах и сутью, и обликом должен был соответствовать коммунизму в СССР. СССР навязывал им свою систему, а местные коммунисты с восторгом принимали ее. И чем слабосильнее был каждый из этих «локальных коммунизмов», тем скрупулезнее обязан он был подражать «старшему брату» — гегемонистскому русскому коммунизму.

    Относительно же крупный вес коммунизма в таких странах, как Франция и Италия, прошедших через промышленную революцию, объясняется, кроме прочего, трудной ситуацией, в которую они попали, стремясь не отстать от развитых государств и сталкиваясь при этом с социальными неурядицами. Но именно потому, что они прошли через демократизацию и индустриализацию и что коммунистическое движение в них значительно отличается от российского, югославского или китайского, у революции там не было и нет никаких реальных шансов на успех. И само руководство этих компартий, живя и борясь в условиях политической демократии, не было в состоянии избавиться от парламентских «иллюзий», а, размышляя о революции, стоило вопросу о ней возникнуть, всегда больше полагалось на международное движение и помощь СССР, нежели на собственные революционные силы. Избиратели же находили эти партии выразительницами своих чаяний, бед и обид, принимая их по наивности за поборниц еще более широкой и конкретной демократии.

    Возникнув как идея при начале процесса становления передовой промышленности, современный коммунизм уходил со сцены либо постепенно угасал там, где процесс этот фактически завершался, а расцветал и в виде реальной практики усиливался там, где его только еще предстояло осуществить.

    Упомянутая историческая роль коммунизма в неразвитых странах предопределяла также характер совершавшихся коммунистических революций.

    Характер революции

    1

    Кто хоть немного знаком с историей стран, в которых произошли коммунистические революции, отметит наличие там целого ряда партий, которые также не устраивало существовавшее положение вещей. Наиболее показательна тут Россия, где партия, свершившая революцию, даже не была до той поры единственной революционной организацией.

    Однако лишь коммунистические партии не просто по-революционному относились к существующим порядкам, но и являлись непоколебимыми, последовательными носителями идеи индустриального переустройства. Практически это означало радикальное разрушение сложившихся отношений собственности — преграды на пути к указанной цели. В неприятии сложившихся отношений собственности ни одна ни другая партия не шла столь далеко, ни одна не была до такой степени индустриальной, если можно так выразиться.

    Между тем не столь ясно, почему эти партии по своей программе должны были быть социалистическими.

    В условиях всесторонне отсталой царской России капиталистическая частная собственность не только оказалась неспособной провести быстрые индустриальные преобразования, но и стала им помехой. Ибо существовала она в стране с еще очень заметными остатками феодальных отношений и в мире, где монополии из развитых государств отнюдь не горели желанием легко выпустить из рук такой обширный сырьевой район и такой емкий рынок.

    Сообразно своему историческому прошлому царская Россия должна была запоздать с промышленной революцией. Россия — единственная в Европе держава, не ведавшая Реформации и Возрождения, не имевшая средневековых европейских городов. И именно такая — отсталая, полукрепостная, с абсолютистской монархией и бюрократическим централизмом, с бурно растущим в нескольких центрах пролетариатом — она оказалась буквально брошенной в водоворот современного мирового капиталистического хозяйства, в сети финансовых интересов гигантских банковских центров.

    Ленин в работе «Империализм, как высшая стадия капитализма» приводит данные о том, что три четверти достояния крупных российских банков контролировал иностранный капитал. Троцкий в «Истории русской революции» подчеркивает, что иностранцы держали в своих руках 40 процентов акций российской промышленности, причем по ведущим отраслям этот процент был еще большим. О Югославии доподлинно известно, что в важнейших отраслях ее хозяйства тоже доминировали иностранцы. Сами по себе данные примеры ничего бы не доказывали, если бы не факт, что иностранный капитал, сохраняя за этими странами исключительную роль источников сырья и дешевой рабочей силы, немалую мощь свою направлял на замедление их развития. Речь практически шла об узаконении их отсталости и даже национальном вырождении.

    Таким образом, партия, взявшая на себя в этих странах историческую миссию свершения революции, должна была следовать антикапитализму во внутреннем и антиимпериализму во внешнем аспекте своей политики.

    Местный капитал был слишком слаб, являясь по большей части ставленником, приводным ремнем политики капитала внешнего. В промышленной революции был кровно заинтересован не капиталистический, а иной класс — пролетариат, появившийся в результате все большей пауперизации крестьянства. И если устранение варварской эксплуатации было вопросом жизни и смерти для людей, ставших уже пролетариями, то тем, кому еще только предстояло в таковых превратиться, выходом представлялась индустриализация. Чтобы выражать интересы первых и вторых одновременно, движению следовало иметь антикапиталистическую, то есть социалистическую по своим идеям, лозунгам и обещаниям направленность. Кроме того, революционная партия не могла всерьез помышлять о промышленной революции без концентрации в своих руках всех внутренних ресурсов, и прежде всего принадлежащих местным капиталистам, которых массы давно ненавидели за суровость эксплуатации, бесчеловечное обращение и собственное бесправие. Аналогичным должно было быть отношение революционной партии и к иностранному капиталу.

    Другие партии не имели, да и не могли иметь подобной программы. Все они либо тяготели к прошлому, к сохранению сложившихся захваченных стагнацией отношений, либо, в лучшем случае, стремились к мирному и размеренному продвижению вперед. Партии антикапиталистического толка, эсеры в России например, звали к возвращению общества в идиллию примитивной деревенской жизни. И социалисты, такие, как российские меньшевики, в конечном итоге не шли дальше насильственного разрушения препятствий свободному развитию капитализма, считая, что только развитый капитализм даст возможность потом перейти к социализму. Но проблема-то стояла по-иному: и возвращение назад и свободное капиталистическое развитие были для этих стран одинаково невозможны, неосуществимы.

    Шансами на успех обладала лишь партия, выступавшая за антикапиталистическую революцию и быструю индустриализацию. С очевидностью следует, что речь могла идти только о партии социалистической по своим принципам. Будучи при этом вынужденной действовать в заданных, сложившихся уже условиях — как в широком смысле, так и по линии рабочего или социалистического движения, — идейно такая партия в любом случае должна была опереться на учение, с одной стороны, подчеркивавшее неотвратимость и прогрессивность индустриализации, а с другой — неминуемость революции. Такое учение существовало, его нужно было лишь модифицировать. Таким учением был марксизм, притом революционная его сторона. Опора на революционный марксизм, на европейское социалистическое движение была для этой партии настолько же естественна, насколько позднее — с ходом революции и структурными переменами в развитых странах — неизбежным станет ее разрыв со все очевиднее встававшим на реформистский путь европейским социализмом. Для революции и быстрой индустриализации нужны были величайшие жертвоприношения, сверхжестокое, за гранью всякого смысла, насилие, чем и диктовалась необходимость не просто обещать «царствие небесное на земле», но и добиваться, чтобы люди этому поверили. Двигаясь по общему правилу, по линии наименьшего сопротивления, отталкиваясь от принятых идейных марксистско-социалистических концепций, вершители революции и индустриализации в угоду практике про эти концепции забывали, подменяли их противоположными, но так и не смогли избавиться от них полностью.

    Победа коммунистов (большевиков) в России, по существу, никак не связана с большей или меньшей степенью научности их взглядов. Если за научность принимается умение распознавать тенденции развития, направленного в сторону революции и индустриализации, тогда большевиков действительно следовало бы признать партией с исключительно научными взглядами. Но совершенно то же самое можно было бы сказать о любой другой партии, распознавшей тенденции развития.

    Капитализм, капиталистические отношения являлись неизбежностью, такой же сообразной уровню достигнутого формой, как всякая иная, посредством которой находили выражение имманентные потребности общества, его стремление к расширению и совершенствованию производства. В России капитализм препятствовал действию этого закона, тогда как в Великобритании первой половины XIX века тот же капитализм был его основным гарантом. Так что, если в Британии промышленник во имя достижения более высокого уровня производства должен был уничтожить крестьянина, то в России ему самому, промышленнику (т. е. «буржую»), была уготована участь жертвы промышленной революции. При неодинаковых действующих лицах и формах проявления закон сохранялся.

    Социализм — в идеологии лозунг и обещание, вера и окрыленность, а в действительности — особая форма власти и собственности, призванная на данной ступени развития и в данных конкретных условиях облегчить и сделать возможной промышленную революцию, совершенствование и расширение производства, — был также неизбежен.

    2

    Все прежние революции были результатом того, что в обществе, где возобладали новые экономические и иные отношения, старая политическая система мешала продвижению вперед.

    Ни одна из таких революций не претендовала ни на что, кроме разрушения старых политических структур и расчистки путей для новых общественных сил и отношений, вызревших в чреве старого общества. В случаях же, когда революционеры (как якобинцы с Робеспьером и Сен-Жюстом во Французской революции) покушались и на нечто иное — на то, чтобы насильственными методами строить общественно-экономические отношения, их действия были обречены на провал, а сами они — на быстрое устранение.

    Во всех прежних революциях принуждение и насилие проявлялись в основном как следствие, как инструмент в руках новых, преобладающих уже общественно-экономических сил и отношений; если с размахом революционных событий они переходили такие границы, то все равно в конце концов вынуждены были свестись в рамки реальности и допустимости. Террор и деспотизм могли играть здесь роль пусть и неизбежного, но исключительно временного явления.

    По вышеназванным, а также по особым «индивидуальным», специфическим причинам все революции, совершались ли они «снизу», то есть при участии масс, как во Франции, либо «сверху», то есть действиями правительства, как при Бисмарке в Германии, обязательно в итоге имели политическую демократию. Понятно почему: «главная работа» этих революций и заключалась в том, чтобы разрушить старую деспотическую политическую систему, то есть обеспечить возможность создания политических отношений, адекватных созревшим экономическим и иным потребностям, свободному товарному производству.

    Совсем по-другому обстоит дело с современными коммунистическими революциями.

    Вызывались они отнюдь не тем, что переход к новым — назовем их социалистическими — экономическим отношениям уже созрел, а капитализм «перезрел», но, напротив, тем, что капитализм не был развит, не был готов к промышленному переустройству страны.

    Во Франции задолго до революции капитализм доминировал в экономике, общественных отношениях и даже сознании большинства населения. О России, Китае или Югославии — в плане зрелости социализма — такого никак нельзя сказать.

    Да и сами вожди революции это осознавали. Ленин в разгар революционных событий, 7 марта 1918 года, констатировал на экстренном VII съезде Российской компартии:

    «… Одно из основных различий между буржуазной и социалистической революцией, состоит в том, что для буржуазной революции, вырастающей из феодализма, в недрах старого строя постепенно создаются новые экономические организации, которые изменяют постепенно все стороны феодального общества… Выполняя эту задачу, всякая буржуазная революция выполняет все, что от нее требуется: она усиливает рост капитализма.

    В совершенно ином положении революция социалистическая. Чем более отсталой является страна, которой пришлось, в силу зигзагов истории, начать социалистическую революцию, тем труднее для нее переход от старых капиталистических отношений к социалистическим…

    Отличие социалистической революции от буржуазной состоит именно в том, что во втором случае есть готовые формы капиталистических отношений, а советская власть — пролетарская — этих готовых отношений не получает, если не брать самых развитых форм капитализма, которые, в сущности, охватили небольшие верхушки промышленности и совсем мало еще затронули земледелие».

    Я процитировал Ленина, а мог бы обратиться к любому из вождей коммунистических революций да и многочисленным еще писателям, подтверждавшим очевидное: «готовых отношений» для нового общества не существовало. Некто, в данном случае — «советская власть», должен был такие отношения только еще построить.

    И вообще, к чему бы все эти бесконечные уговоры, разговоры и остальные усилия по поводу «строительства социализма», на которые пребывающие у власти коммунисты, где бы ни находились, тратят львиную долю своего времени и энергии, коль новые — назовем их социалистическими — отношения действительно созрели в стране победившей коммунистической революции?

    Рассуждая так, мы приходим к одному — позднее выяснится, лишь кажущемуся — противоречию: если не созрели еще условия для нового общества, то зачем тогда революция? Каким образом она в принципе стала возможной? Как смогла удержаться вопреки тому, что новые общественные отношения не были подготовлены внутри старых?

    До той поры ни одна революция, ни одна партия не ставили перед собой такой задачи, как строительство общественных отношений, то есть нового общества. В коммунистических революциях именно это является их предпосылкой.

    Коммунистические вожди, хотя в законах, управляющих общественным развитием, они разбираются не лучше других, обнаружили, что в стране, где их революция возможна, возможна и индустриализация, то есть изменение общества, постольку поскольку согласующееся с их идейными гипотезами. Практика — успех революции в «несозревших условиях» — дала тому, по их мнению, лишнее доказательство. «Социалистическое строительство» также. И если даже отбросить предположение, что их иллюзии относительно знания законов общественного развития могли разрастись, остается факт, что они были в состоянии, так сказать, спроектировать новое общество и начать его строительство, видоизменяя и опуская отдельные положения своих схем, но все же в целом придерживаясь их.

    Индустриализация, неизбежная, законная потребность общества, соединилась в странах коммунистических революций со способом ее осуществления по-коммунистически.

    Но ни первое ни второе, протекая одновременно и бок о бок, не могли реализоваться «уже завтра» — требовался длительный отрезок времени. После революции кто-то должен был взять на себя проведение индустриализации. На Западе это были в основном экономические силы, освобожденные от политических оков, — капитализм. Подобные силы в странах коммунистических революций отсутствовали, их миссия легла на плечи самих органов революции — новой власти, революционной партии.

    В прежних революциях революционное принуждение и насилие сразу после слома старых порядков становились помехой экономике. При революциях коммунистических они являлись необходимым условием развития и даже прогресса революционного действа. Только как неизбежное зло и орудие в революции воспринималось революционерами прошлого принуждение и насилие. Коммунисты же их возвысили до уровня культа и конечной цели. В прошлом новое общество — классы и силы, его составляющие, — существовало уже и до начала революционных событий. Коммунистическим революциям впервые только еще предстояло создавать новое общество и его силы.

    И так же, как там, на Западе, после всех «блужданий» и «отклонений» революции с неизбежностью должны были увенчаться демократией, здесь, на Востоке, они должны были закончиться деспотизмом. Для постреволюционного Запада методы террора и насилия, революционеры и революционные партии стали излишними, вызывающими сарказм и просто мешающими. Восток смотрел на это с чисто противоположных позиций.

    Если на Западе сопутствующий революции деспотизм был явлением в любом случае преходящим, то на Востоке ему суждено было жить и жить. И не только из-за невозможности мгновенных промышленных преобразований, но и, как мы увидим в дальнейшем, еще очень долго после них.

    3

    Между коммунистическими и теми, прошлыми, революциями кроме указанного существует также ряд других весьма важных различий.

    И прежние революции, хотя бы и созревшие в экономике и общественном сознании, не могли произойти без определенного особого стечения обстоятельств. Наука уже главным образом открыла, какие общие условия требуются, чтобы революция вспыхнула и победила. Но необходимо подчеркнуть, что, наряду с общими, каждой революции присущи еще и индивидуальные черты, без учета и без подчинения себе которых она столь же невозможна.

    Причем для революций прошлого, по крайней мере для крупнейших из них, в качестве побудительного условия не обязательно требовалась война, точнее слом нации, прежнего господствующего организма. Для коммунистических же революций это являлось коренным условием, гарантирующим победу. Данный вывод справедлив даже в случае Китая: революция там хоть и началась еще до японского нашествия, но растянулась на целое десятилетие, а размаха достигла и пришла в итоге к победе только под конец войны. Революция 1936 года в Испании, имевшая возможность стать исключением, и в чисто коммунистическую не успела перерасти, и победы конечной не добилась.

    Причину, почему коммунистической революции была необходима война, предварительный распад государственной машины, надо также искать, как подчеркивалось выше, в ее общественно-экономической незрелости. Для того чтобы малочисленная, пусть и хорошо организованная и дисциплинированная группа могла взять в свои руки власть, необходим был редчайший по глубине развал всей прежней системы, а особенно госаппарата, наступающий в войне. Добавим — в войне, бывшими властными структурами и государственной системой проигранной.

    Так, в период Октябрьской революции РСДРП располагала примерно 200 тысячами членов. Югославские коммунисты, когда начинали в 1941 году восстание, имели в своих рядах около 10 тысяч человек. Понятно, что для завоевания власти нужна также активная поддержка определенной части народа, но в любом случае партия, проводящая революцию и берущая власть, малочисленна, поскольку рассчитывать она тут в силах единственно на сверхблагоприятные обстоятельства.

    Впрочем, такая партия до того, пока не обоснуется у власти, и не может быть многочисленной.

    Целиком разрушить один общественный порядок и создать другой, новый, когда для этого не созрели еще ни экономика, ни сознание общества, есть задача столь грандиозная и выглядит она столь нереально, что привлечь на свою сторону способна только очень немногих людей, да и то лишь тех, кто фанатично верит в возможность ее осуществления.

    Особые обстоятельства и особая партия — коренные признаки коммунистических революций.

    Любая революция, как и любая война, требует полной централизации сил. По словам Матьеза, Французская революция была первой, в которой «все ресурсы воюющего народа собраны в руках правительства: люди, продовольствие, вещи». То же, но в гораздо большей степени, должно сопутствовать коммунистической — «незрелой» — революции: в руки партии попадают не только материальные, но и духовные ценности, сама она тоже политически и организационно централизуется до крайних пределов. Единственно коммунистические партии политически консолидированные, тесно сплоченные вокруг центра, свободные от идеологической разноголосицы — способны осуществить революцию.

    Централизация всех сил и средств вкупе с достигнутым определенным уровнем политического единения революционных партий — предпосылка успеха каждой революции — при коммунистической тем более значима потому еще, что изначально исключает любую иную самостоятельную политическую группу или партию в качестве союзника компартии, одновременно требуя от самих коммунистов полного единомыслия как во взглядах на политическую тактику и стратегию, так и в философских и даже моральных воззрениях. Тот факт, что левые эсеры участвовали в Октябрьской, а отдельные люди и группы из других партий в китайской и югославской революциях, не только не опровергает, но и подтверждает вышесказанное: такие группы были лишь подручными коммунистов, причем до определенной стадии борьбы, после чего их ждал разгон, самороспуск, забвение. Стоило левым эсерам выступить самостоятельно, большевики тут же разогнали их, некоммунистические же группы в Югославии и Китае, поддержавшие революцию, де-факто сами заранее отказались от любой политической деятельности.

    Между тем прежние революции не являлись «привилегией» какой-либо одной-единственной группировки. В пылу революционных событий отдельные группы вытесняли либо уничтожали друг друга, но в целом революция не была делом только одной из них и не могла завершиться установлением ее долговременного господства. Якобинцы во Французской революции оказались способными лишь в течение краткого периода удерживать свою диктатуру. Диктатура Наполеона, вышедшая из революции, означала одновременно и ее закат — начало владычества крупной буржуазии. Если в прежних революциях одна партия играла превалирующую роль, то другие от своей самостоятельности не отрекались, а коль и бывали запрещаемы или разгоняемы, то длиться долго это не могло, так же как их никто не мог уничтожить. Такое стало возможным только в современных коммунистических революциях и после них. Даже Парижская коммуна, которую коммунисты считают предтечей своей революции и своего государства, была по сути революцией многопартийной.

    Если какой-то из партий на том или ином этапе революции выпадала ведущая либо даже исключительная роль, ни одна из них тем не менее не была настолько идеологически и организационно централизована, как партия коммунистов. Ни от пуритан в Англии, ни от якобинцев во Франции не требовалось обязательное философское и идеологическое единомыслие, даже несмотря на то что первые принадлежали к религиозной секте. С организационной точки зрения якобинцы являлись федерацией клубов, а пуритане и того не имели. Только современные коммунистические революции сделали законом идеологическую и организационную монолитность партии.

    Неоспоримо, во всяком случае, одно: при всех прежних революциях с завершением гражданской войны и внешней интервенции потребность в революционных методах и партиях отпадала, последние могли быть упразднены. После коммунистической революции коммунисты, напротив, продолжают прибегать к революционным методам и формам, а их партия только тогда и становится в наивысшей степени централизованной и идеологически исключительной.

    Ленин в процессе революции настоятельно это подчеркивал (в «Тезисах ко II конгрессу Коммунистического Интернационала», в разделе «Условия приема в Коммунистический Интернационал»):

    «В нынешнюю эпоху обостренной гражданской войны коммунистическая партия сможет выполнить свой долг лишь в том случае, если она будет организована наиболее централистским образом, если в ней будет господствовать железная дисциплина, граничащая с дисциплиной военной, и если ее партийный центр будет являться властным авторитетным органом с широкими полномочиями, пользующимся всеобщим доверием членов партии».

    А Сталин к тому еще добавил:

    «Так обстоит дело с дисциплиной в партии в условиях борьбы перед завоеванием диктатуры.

    То же самое надо сказать о дисциплине в партии, но еще в большей степени после завоевания диктатуры»[3].

    Атмосфера революционной бдительности, настоятельные требования идеологического единства, политическая и идейная исключительность, политический и иной централизм — все это с завоеванием власти не только не сходит с повестки дня, но, напротив, еще больше обостряется.

    В прежних революциях время жестких методов, идейной исключительности и монополизма власти более-менее укладывалось в рамки самих революционных событий. Коммунистическая же революция — это как бы пролог деспотически-тоталитарного господства одной группы, господства, конца которому не видно.

    Острие прежних революций, даже в период Террора во Франции, пусть и далеко не всегда справедливо и избирательно, но обращалось все же на устранение врагов истинных, а не тех, кто мог бы стать таковыми. Исключая средневековые религиозные войны, до истребления определенных социальных групп или гонений на них доходило лишь в самых крайних случаях. Коммунисты же, теоретически и практически усвоившие, что пребывают в конфликте со всеми иными классами и идеологиями, ведут себя строго соответственно: сражаются не только против старого, по-прежнему активного врага, но и против предполагаемого. В Прибалтийских государствах по спискам, где фиксировались прошлые идейно-политические симпатии, за считанные дни были репрессированы больше тысячи людей. Подобный характер носило также печально известное уничтожение нескольких тысяч польских офицеров в Катынском лесу. По прошествии многих послереволюционных лет коммунизм не чурается методов давящего террора, отлитых разве что в более рафинированные формы, но применяемых подчас даже шире, чем в самой революции (ликвидация «кулаков», например). После революции идейная исключительность и нетерпимость усиливаются. Усиление господствующей «предписанной» идеологии — марксизма-ленинизма — становится для правящей партии тенденцией даже в тех случаях, когда она вынуждена или вольна «ослабить гайки».

    Стоило иссякнуть революционному террору, как внимание прежних революций, особенно так называемых буржуазных, в значительной степени переключалось на проблему утверждения индивидуальных свобод. Даже революционеры считали делом огромной значимости обеспечение гражданских правовых гарантий. Независимость суда также всегда относилась к итоговым завоеваниям этих революций. Коммунистический режим в СССР, как, впрочем, аналогичный режим в любой другой стране, и после сорока лет своего существования далек от чего-то подобного.

    Если к конечным результатам прежних революций можно отнести и то, что они поднимали на более высокую ступень правовую защищенность и права граждан, то о коммунистической революции такого не скажешь.

    Имеется, наконец, еще одно крупное различие между революциями прежними и современными коммунистическими.

    Все прежние, особенно крупные революции, возникали в процессе борьбы трудовых слоев, но их завоевания доставались другому классу, под чьим духовным, а часто и организационным руководством они совершались. Плодами борьбы крестьян и санкюлотов во Франции воспользовалась главным образом буржуазия, интересы которой, собственно, и выражала революция. В коммунистической революции также участвуют народные массы. И в этом случае плоды революции достаются не им, а — бюрократии. Но бюрократия тут есть не что иное, как партия, революцию свершившая. В коммунистических революциях движения, их осуществляющие, не исчезают. И коммунистические революции «пожирают собственных детей», — но не всех.

    Правда, стоит коммунистической революции закончиться, как неминуемо наступает этап жестокого, полного вероломства сведения счетов между течениями и фракциями, имеющими разные мнения о пути, которым следует двигаться дальше. Взаимные нападки всегда вертятся в круге догматического доказывания, кто «объективно» либо «субъективно» больший контрреволюционер и агент внутренних врагов или «мирового капитала». Вне зависимости от того, каким путем разрешаются эти споры, победу в итоге всегда празднует течение, являющееся наиболее последовательным и решительным поборником индустриализации на коммунистических началах, то есть на основе тотального подчинения производства монополии партии, органов государства. Пожирая собственных детей, коммунистическая революция не трогает всех подряд, тем более ни в коем случае тех, кто важен, кто необходим для будущего — для индустриализации. Уничтожаются обычно революционеры, воспринявшие идеи и лозунги революции буквально, наивно верящие в возможность их осуществления. Побеждает течение, усматривающее первостепенный смысл революции в укреплении власти — инструмента будущего индустриального переустройства, которое, ясное дело, должно вестись на определенной социально-политической — коммунистической — основе.

    При коммунистической революции впервые часть ее участников, представители одного — правящего — течения, переживает и революцию, и бывших своих соратников. В прежних революциях именно эти течения неминуемо гибли. Коммунистическая революция — первая, совершаемая «в пользу» революционеров, одной их части. Они и собирающаяся вокруг них бюрократия пожинают плоды революции. Что и дает повод им, как и широким слоям, в течение продолжительного времени сохранять иллюзию уникальности революции, сохранившей верность себе, воплощающей лозунги, начертанные на ее боевых стягах. Разве не те же самые личности или большая часть их, с теми же или немного переиначенными идеями и лозунгами по-прежнему стоят во главе партии, до революции выкованной, и во главе власти, в революции добытой?

    4

    Иллюзии, которые коммунистическая революция создает по поводу своих истинных целей и возможностей, были бы не сильнее и не живучее рожденных прежними революциями, не открой она особого, нового способа разрешения отношений собственности, другими словами, — не стань ее итогом совершенно новая форма собственности. Все прежние революции также приводили к большим или меньшим сдвигам в отношениях собственности. Но там одна форма частной собственности вытесняла другую. Здесь совершенно по-иному: сдвиг радикален и фундаментален, частную собственность вытесняет нечто доселе невиданное — собственность коллективная.

    Еще в самом процессе коммунистической революции уничтожается крупная помещичья и капиталистическая частная собственность, то есть та, где использовался наемный труд. Это сразу создает уверенность, что обещания революционеров о царстве равенства и справедливости не пустые слова. Партия, государственная власть под ее контролем одновременно предпринимают крупные шаги в сторону индустриализации, чем также укрепляют веру людей: час бедняцкого освобождения пробил. Что скрывать, деспотизм и насилие налицо. Но почему бы им не быть явлением временным, длящимся, пока сопротивляются экспроприированные хозяева и «разная контра», пока не закончено еще промышленное переустройство?

    Между тем как раз в индустриализации происходят некоторые изменения. Индустриализация в отдельной отсталой стране, да еще без поддержки, а даже наоборот, — при сопротивлении из-за рубежа, требует концентрации всех материальных ресурсов. Национализация капиталистической и крупной помещичьей собственности есть первый этап концентрации имущества в руках новой власти.

    Но этим дело не кончается. Да и не может кончиться.

    Вновь образованная собственность, которую коммунисты называют обычно общественной, социалистической, а реже — государственной, приходит в неминуемое противоречие с другими формами собственности. При индустриализации, основной груз которой новая собственность должна выносить на себе, конфликт с другими формами собственности обостряется. Силовыми методами нововведение распространяется там, где наемный труд либо вообще не используется, либо не играет определяющей роли — захватывается собственность ремесленников, рабочих, мелких торговцев, крестьян. Безудержная экспроприация мелких хозяев, как правило, ничего общего не имеет с действительной экономической необходимостью, то есть возможностью изменением формы собственности достичь более эффективного производства.

    Теперь, когда идет индустриализация, собственность отнимается у тех слоев, которые не были враждебны революции, даже помогали ей. Государство становится формальным владельцем еще и этой собственности, управляет и распоряжается ею. Частная собственность исчезла или уменьшена до такой степени, что роль ее незначительна, полное же ее исчезновение есть для новых правителей лишь вопрос подходящего момента.

    В сознании коммунистов и части масс это ассоциируется с полным уничтожением классов, реализацией идеи бесклассового общества. И правда, с завершением индустриализации и коллективизации старых, дореволюционных классов больше нет. В глазах самих коммунистов иллюзия воплощенной великой мечты об обещанном бесклассовом обществе становится полнейшей. И это наперекор очевидному, спонтанному и стихийному негодованию, которое, несмотря на «социализм», ложь и самообман коммунистических утверждений, что речь, мол, идет по-прежнему о «пережитках», о «происках классового врага», прорывается из глубин народа.

    Иллюзии рождает каждая революция, каждая война даже. Но ведутся они во имя неосуществимых идеалов, мнящихся борцам в пылу битв столь реальными. Кончаются битвы, и с ними, как правило, испаряются иллюзии, бледнеют идеалы. В коммунистической революции не так. Иллюзии, ею рожденные, очень долго еще живут и в тех, кто за нее боролся, и в массах. Насилие, произвол, открытый грабеж, привилегированность правителей — даже все это не в силах освободить часть народа, не говоря уже о коммунистах, от слепой веры в революционные лозунги. Какой-никакой, «а все-таки социализм»; жестоко и неожиданно, но «все равно продвигаемся к бесклассовому обществу»… Вера и надежда человеческие долго еще живут и после завершения индустриализации.

    Средоточие абсолютнейших и возвышеннейших идеалов, действо, прекрасное в своем героизме, воистину титаническое по напряжению, коммунистическая революция сеет и самые проникающие, самые стойкие иллюзии.

    Через революцию так или иначе должны были пройти все нации. Не частые, революции тем не менее — неизбежность в жизни наций. Они приводят к деспотизму, но и выводят народы на дорогу, которой до той поры они еще не отваживались идти. Коммунистическая революция не осуществляет, не в состоянии осуществить ни один из идеалов, провозглашенных ею в борьбе. Но она вывела огромные области Европы и Азии на путь современной цивилизации. Этим созданы материальные предпосылки будущего более свободного общества. Если коммунистическая революция и привела к абсолютнейшему деспотизму, то она же создала предпосылки для его устранения. Если XIX век дал современную промышленность Западу, XX век то же сделает с Востоком. Гигантская тень Ленина вот уже целое столетие покрывает огромные пространства Евразии. Так или иначе — с деспотизмом, как в Китае, или с демократией, как в Бирме и Индии, — все отсталые азиатские, и не только азиатские нации неотвратимо движутся к промышленной революции. Русская революция начала этот процесс, что и дает право говорить о ее непреходящем историческом значении.

    5

    Результатом всего сказанного может быть впечатление, что коммунистическая революция всегда — величайший обман и историческая случайность. В известном смысле это зерно: ни одной революции не требовалось столько особых обстоятельств и ни одна не сулила так много, а выполнила так мало из обещанного.

    Демагогия, уклончивость, непоследовательность характерны для коммунистических вождей, а тем более когда им приходится обещать сверхидеальное общество и «отмену всякой эксплуатации».

    И все-таки нельзя сказать, что коммунисты просто обманули народ: что-то намеренно, сознательно «наобещали», а потом — не выполнили. Дело тут вот в чем: они не могли выполнить того, во что сами фанатично верили. Они, понятно, не признаются, нет у них сил в этом признаться даже тогда, когда вынуждены действовать практически прямо противоположно обещанному в революции, притом обещанному принципиально. Признаться означало бы, по их мнению, признать и саму революцию излишней. А это, в свою очередь, стало бы признанием и их собственной ненужности. Что невозможно — даже для них, особенно для них.

    Конечные результаты некоей общественной коллизии никогда не бывают и не могут быть такими, какими их наперед задумывают ее участники, ибо зависят они от труднопредсказуемого стечения бескрайнего количества обстоятельств, которые мысль человеческая и опыт предвидеть и подчинить себе могут лишь частично. Это тем более относится к революциям, требующим сверхчеловеческих усилий, вершащим в обществе крутые радикальные перемены и с неизбежностью порождающим и обусловливающим абсолютную веру в то, что после победы придет наконец к людям долгожданное счастье, наступит свобода. Французская революция свершилась во имя разума, с верой в конечный приход свободы, равенства и братства. Русская революция совершена «во имя научного мировоззрения», ради создания бесклассового общества. Но ни та ни другая не смогли бы дойти до конца, не имей революционеры, а с ними и часть общества, твердой веры в свои идеальные цели.

    Иллюзорная вера коммунистов в постреволюционные возможности была даже большей, чем у тех, кого они вели за собой. То, что индустриализация неминуема, коммунисты были способны узнать и знали, но о ее последствиях для общества, об общественных отношениях, которые из нее проистекут, — обо всем этом они могли только гадать.

    Официальные коммунистические историки и в СССР, и в Югославии преподносят революцию исключительно как плод заранее продуманной вождями акции. Сознательным, продуманным был лишь курс на революцию и вооруженную борьбу, а формы рождались в непосредственном потоке событий, в конкретном действии, где и обтачивались. Примечательно, что Ленин, безусловно один из величайших революционеров в истории, не представлял, ни когда начнется, ни в каких формах будет протекать революция вплоть до момента, пока ему на это не указала прямая действительность и конкретика борьбы. В январе 1917 года, за месяц до Февральской революции и всего за десять месяцев до Октября, приведшего его к власти, он, выступая перед молодыми швейцарскими социалистами, сказал:

    «Мы, старики, может быть, не доживем до решающих битв этой грядущей революции. Но я могу, думается мне, высказать с большой уверенностью надежду, что молодежь, которая работает так прекрасно в социалистическом движении Швейцарии и всего мира, что она будет иметь счастье не только бороться, но и победить в грядущей пролетарской революции»[4].

    Стоит ли даже речь вести о том, что Ленин или кто-то иной был в состоянии предвидеть общественные последствия революции, предугадать, какие отношения сложатся в обществе во время и по окончании длительной, сложной борьбы?

    Между тем, хотя коммунистические цели сами по себе и оказались нереальными, коммунисты, в отличие от революционеров прошлого, продемонстрировали максимальный реализм при осуществлении того, на что у них хватило сил и к чему, в конце концов, сводилась их историческая роль. Они осуществили промышленную революцию, притом единственно возможным способом: установив свое абсолютное тоталитарное господство.

    При коммунистической революции впервые в истории сами революционеры после своей победы не только не исчезают с политической сцены, но с предельной практичностью, хотя и не освободившись от революционных иллюзий, приступают к строительству общественных отношений, совершенно противоположных тем, в которые верили и которые обещали создать. По ходу своего дальнейшего — индустриального — продолжения и преображения коммунистическая революция самих революционеров обращает в творцов и хозяев новой общественной ситуации.

    На поверку неточными оказались конкретные предвидения Маркса, но в еще большей степени это относится к ленинским замыслам строительства свободного, бесклассового общества с помощью диктатуры. Между тем то, что сделало революцию неизбежной — промышленное переустройство на базе современной технологии, воплощено в жизнь.

    В отличие от объективного закона, подтвердившего, как обычно, свою универсальность и, следовательно, если можно так выразиться, — свою непогрешимость, роли людей вновь предстали лишь частично и относительно надежными, а их предвидения — лишь частично и относительно точными.

    6

    Делая заключения не по тому, что демонстрирует действительность, а только по законам формальной логики, можно сказать: поскольку коммунистическая революция в особых условиях и с опорой на государственное принуждение совершила аналогичное проделанному индустриальной революцией, капитализмом, на Западе, то она и есть не что иное, как революция государственно-капиталистическая, а отношения, к которым приводит ее победа, являются государственно-капиталистическими отношениями. Это выглядит тем более верным потому, что новая власть занимается регулированием всех политических, трудовых и иных отношений, а также, сие особенно важно, распределяет национальный доход, использует и распределяет формально превращенные в государственную собственность материальные ресурсы.

    Тяжба вокруг того, являются ли отношения в СССР и других социалистических странах государственно-капиталистическими, социалистическими или, может быть, еще какими-то третьими, кажется подчас чистой догматикой. Она и на самом деле в немалой степени догматична.

    Но это вопрос фундаментальной важности.

    Даже если допустить справедливость ленинского утверждения, по которому государственный капитализм есть не что иное, как «преддверие социализма», то есть что это первая фаза социализма, все равно людям, живущим под коммунистической деспотией, легче не станет. Но если, хотя бы с приблизительной точностью, распознать, распутать хитросплетения характера собственности и общественных отношений, к которым в конечном итоге приходит коммунистическая революция, то перспективы освобождения людей от их оков становятся все же более реальными. Если люди не осознают природы общественных отношений, в которых существуют, не видят способа, которым могут эти отношения изменить, — борьба их безнадежна.

    Итак, ежели встать на точку зрения, что коммунистическая революция, вопреки всем ее посулам и иллюзиям, по сути является государственно-капиталистической, доведшей до государственно-капиталистических отношений, то мы вскоре заметим, что наиболее реальным и справедливым было бы действие, направленное на совершенствование деятельности госадминистрации, на ослабление гнета и произвола с ее стороны. Коммунистические вожди так и поступают: беспрестанно ратуют за совершенствование административной работы и воюют «против бюрократизма», хотя в теории и не признают, что у них государственный капитализм.

    Между тем как отношения тут не являются в действительности государственно-капиталистическими, так и выхода из них не отыскать, систему ощутимо не «улучшить» простым совершенствованием деятельности госадминистрации, превращением ее в более «справедливую администрацию».

    Общественные отношения в коммунизме наиболее схожи с государственно-капиталистическими ввиду формальной и всеобъемлющей роли государства. Под этой маской, без которой коммунизм не может, на самом деле прячется и — вне всяких писаных законов, противостоя им, — узаконивается некая иная суть.

    Для выяснения природы отношений, возникших еще при коммунистической революции и окончательно упроченных индустриализаций и коллективизацией, нужно внимательно присмотреться к роли и способам функционирования государства в коммунизме. Здесь пока будет достаточным подчеркнуть, что государственная машина в коммунизме не есть главный инструмент, формирующий отношения собственности и общественные отношения, она таковые лишь защищает. Правда, все вершится от имени государства и в согласии с его установлениями. Но над ними и за спиной любого государственного акта стоит коммунистическая партия. Причем даже не она в целом, а профессиональная партийная бюрократия. Это факты общеизвестные. Именно эта бюрократия пользуется, управляет и распоряжается в конечном итоге огосударствленным и обобществленным имуществом, как и всей жизнью общества. Бюрократию эту сама ее роль в обществе — монопольное управление и распоряжение национальным доходом и национальными богатствами — превращает в особый закрытый привилегированный слой. Общественные отношения с формальной стороны и извне выглядят похожими на государственный капитализм. Тем более что подходящим выглядит и их историческое происхождение — индустриализация не с помощью капитала, а методами государственного принуждения. На самом деле функцию сию вершит означенный привилегированный слой, использующий государственную машину как инструмент своей политики и как правовое ее прикрытие. Это также общеизвестные факты.

    Если собственность не является — а она-таки не является — ничем, кроме права пользования и распоряжения, и если таковое право доступно лишь одному определенному слою, это означает, что в коммунистических государствах речь в конечном счете идет исключительно о возникновении некоей новой формы собственности, то есть нового правящего эксплуататорского класса.

    Не на словах, а на деле коммунисты поступили точно так же, иначе поступить они не могли, как все правящие классы и правители до них: веруя, что созидают новое идеальное общество, они строили свое, такое, какое только и были в силах выстроить. Для него, кстати, общественные условия созрели, коль уж не суждено было им созреть для обещанного и освященного их революционной верой идеального общества. Таким образом, можно сделать вывод, касающийся, разумеется, определенных стран на определенном этапе развития, что ни их общество, ни их революция не возникают случайно или противоестественно. Вот почему это общество в течение известного периода времени — индустриализации — не только принуждалось, но и было в состоянии терпеть коммунистическое насилие, каких бы ужасающих масштабов и вопиюще бесчеловечных форм оно ни приобретало. После чего насилие не приходит больше с неизбежностью, а применяется исключительно для обеспечения грабительских привилегий нового класса. Коммунистическая революция, совершавшаяся во имя уничтожения классов, привела, не в пример прежним революциям, к сверхгосподству исключительно одного — нового класса.

    Все остальное — сплошной мираж и иллюзии.

    Новый класс

    1

    Уже подчеркивалось, что в Советском Союзе и других коммунистических странах все вышло не так, как предполагали вожди, притом наиболее авторитетные: Ленин, Сталин, а также Троцкий и Бухарин. По их представлениям, государственная машина в СССР должна была быстро ослабеть, а демократия окрепнуть. Случилось наоборот. В перспективе виделся быстрый подъем уровня жизни, но он вырос незначительно, а в покоренных восточноевропейских государствах даже упал: во всяком случае, рост жизненного уровня не соответствовал поступи индустриализации, последняя ушла в отрыв. Бытовала уверенность, что противоречия между городом и деревней, умственным и физическим трудом станут постепенно нивелироваться, — они лишь углубились. Та же картина вырисовывалась в других областях, включая прогнозы развития окружающего некоммунистического мира.

    Но величайшей из иллюзий являлось то, что с индустриализацией и коллективизацией, то есть с уничтожением капиталистической собственности, Советский Союз превратится в бесклассовое общество. Когда в 1936 году Сталин, приурочив это к принятию новой советской Конституции, провозгласил, что в СССР нет больше эксплуататорских классов, на самом деле был завершен уже процесс не только уничтожения капиталистов и других классов прежней системы, но и сформирован класс, не виданный еще до той поры в истории.

    И совершенно ясно, что этот класс, подобно любому до него, сам воспринял установление собственного господства и другим представил как окончательное торжество всеобщего счастья и свободы. По сравнению с другими классами разница тут единственная: к оспариванию насаждаемых иллюзий и своего права на господство этот класс относился более нетерпимо. Чем и доказывал, что господство его полновеснее любого из известных истории, а пропорционально этому велики и его классовые иллюзии и предрассудки.

    Этот новый класс, бюрократия, а точнее всего сказать — политическая бюрократия, не только несет в себе все черты прежних классов из истории человеческого общества, но и выделяется определенной самобытностью, новизной. Уже само его появление, схожее, по сути, с рождением других классов, имеет свои особенности.

    Другие классы в большинстве случаев также приобретали могущество и власть революционным путем, разрушая сложившиеся политические, общественные и другие отношения. Но все они, почти без исключений, добивались власти уже после того, как в старом обществе брали верх новые формы экономики. Иное дело — новый класс в коммунистических системах: к власти он приходит не за тем, чтобы завершить преобразования, а с намерением заложить фундамент новых экономических отношений и собственного господства над обществом.

    В прежние эпохи приход к власти нового класса, части класса или некоей партии являлся итоговым актом формирования их самих и их сознания. В СССР произошло обратное: новый класс окончательно сформировался, уже будучи у власти. Да и развитие его сознания продвигалось — и должно было продвигаться — именно как результат того, что до тех пор он не успел прочно врасти в жизнь нации, — с опережением ее экономических и физических возможностей, причем самой нации и ее роль, и картина мира преподносились в отретушированном, идеализированном виде. Это не снижало его практических возможностей. Напротив. Наряду с иллюзиями, и вопреки им, новый класс выступал носителем объективных тенденций индустриализации. Отсюда его практичность. Вера в обещанный им идеальный мир цементировала его ряды, сеяла иллюзии в массах, но и звала и вдохновляла их на гигантские практические свершения.

    В силу того что новый класс не вышел из недр реальных общественно-экономических процессов, его зачатки могли находиться только внутри организации особого рода, опирающейся на сверхдисциплинированность и непреложное идейно-философское единообразие в своих рядах. Свои объективно слабые позиции в экономической и других сферах жизни общества зачатки нового класса должны были на первых порах компенсировать субъективными факторами особого порядка, то есть единством сознания и железной дисциплиной.

    Корни нового класса находятся в партии особого — большевистского — типа. Воистину прав был Ленин, считавший свою партию уникальной в истории человечества, хотя ему и в голову не приходило, что она — начало нового класса.

    Вернее всего, зачатки нового класса не находятся в партии большевистского типа как целом, а только в слое профессиональных революционеров, составлявшем партийное ядро еще до завоевания власти. Не случайно Ленин после поражения революции 1905 года утверждал, что единственно профессиональные революционеры, то есть люди, для которых революционная деятельность есть занятие, исключающее все прочие, в состоянии создать партию нового большевистского типа. Еще менее случайно то, что именно Сталин, будущий творец нового класса, ярчайше выражал собой тип такого — профессионального — революционера. Эта крайне узкая прослойка революционеров и разовьется постепенно в новый правящий класс. Революционеры эти долгое время будут составлять его ядро. Троцкий заметил, что в предреволюционных профессиональных революционерах кроется зародыш будущего сталинистского бюрократизма. Он не понял лишь, что речь на деле шла о зародыше нового правящего эксплуататорского класса.

    Но это не означает, что новая партия идентична новому классу. Партия — его ядро и основание. Практически очень трудно, невозможно даже определить границы нового класса и назвать всех, кто к нему принадлежит. Обобщая, к новому классу можно отнести тех, кто исключительно благодаря монополии на управление получает особые привилегии и материальные преимущества.

    Вместе с тем поскольку управленченство есть вещь общественно необходимая, то случается, что в одной личности сочетаются полезные и паразитические функции. Очевидно, таким образом, что не каждый партиец вписывается в класс, как и буржуем не является любой ремесленник или член буржуазной партии.

    В широком контурном плане можно сказать следующее: по мере укрепления нового класса, когда все отчетливее вырисовывается его физиономия, роль самой партии неуклонно убывает. Внутри нее и на ее вершине, как и в государственных политических органах, вызревает ядро и основа нового класса. Некогда инициативная, живая, компактная, партия с неизбежностью превращается для олигархов нового класса в аморфный привычный довесок, все сильнее втягивающий в свои ряды жаждущих пробиться наверх, слиться с новым классом и отторгающий тех, кто по-прежнему верит в идеалы.

    Партия рождает класс. Затем класс растет уже и собственными силами, используя партию — свое основание. Класс усиливается, партия слабеет — такова неотвратимая судьба каждой правящей коммунистической партии.

    Никакая партия, не будучи материально заинтересованной в производстве, то есть потенциально и реально не неся в себе ни самого нового класса, ни его собственности, не смогла бы заниматься такой идейной и моральной эквилибристикой, а тем более так долго оставаться у власти, как коммунистическая партия. По завершении первой пятилетки Сталин громогласно заявил, что, мол, не создай мы аппарат, мы бы провалились! А следовало сказать — «новый класс», и все было бы намного яснее.

    То, что политическая партия может стать зародышем нового класса, выглядит не совсем стандартно. Обычно партии являются продуктом классов либо слоев, достигших духовного и экономического подъема. Но если разобраться в конкретике перипетий, с которыми столкнулась Россия, да и другие страны, где коммунизм победил главным образом внутринациональными силами, то выяснится, что именно партия такого типа и есть продукт реальных обстоятельств и что она не предстает в них чем-то необычным или случайным. Хотя верно, что корни большевизма находятся глубоко в недрах русской истории, он тем не менее еще и производная особой внешнеполитической ситуации, в которую российская национальная жизнь оказалась втянутой на рубеже XIX–XX веков. Современное развитие не оставляло России долее права на существование в виде абсолютной монархии, капитализм же там был слишком слаб, слишком зависим от интересов внешних сил, чтобы совершить промышленную революцию. На такое мог пойти только новый класс, но, разумеется, с иных — своих личных, собственнических позиций.

    Этого класса еще не было.

    Истории безразлично, кто поведет процесс, важно сделать необходимое. Так произошло и в России, и в других странах коммунистических революций. Революция создала силы: нужных ей предводителей, нужные организации и идеи. Новый класс произрастал из объективных условий — волей, мыслью и поступком его вождей.

    2

    Социально новый класс — пролетарского происхождения. Как из крестьянства вышла аристократия, а из среды средневековых торговцев, ремесленников и земледельцев — буржуазия, так главным образом из пролетариата появляется новый класс. В той или иной мере тут возможны расхождения, вызванные специфическими национальными условиями. Но «сырье», из которого произрастает, формируется новый класс, — это пролетариат слаборазвитой страны, и сам отсталый.

    Между тем происхождение — не единственная, даже второстепенная причина того, почему новый класс всегда выступает от имени рабочего класса. На это его толкают и иные резоны. Во-первых, он, исповедующий антикапитализм, совершенно логично ищет поддержки в трудовых слоях, а во-вторых, — опирается на борьбу пролетариата и традиционную его веру в такое — социалистическое, коммунистическое — общество, где отсутствует брутальная эксплуатация. Кроме того, новый класс жизненно заинтересован в обеспечении нормального функционирования производства, что также одна из причин его стараний не утерять связи с пролетариатом. Но самое важное заключено в том, что он не в состоянии проводить индустриализацию и крепить таким путем собственную мощь без рабочего класса, усматривающего, со своей стороны, в промышленном подъеме выход из нищеты и отчаяния, в которых погряз и он сам, и вся нация. Длительное время интересы, идеи, помыслы, надежды, вера нового класса и части рабочих и сельской бедноты совпадают, переплетаются. Прежде подобные слои обнаруживались и среди других классов. Не буржуазия ли, к примеру, представляла крестьян в их борьбе с феодалами?

    Дорога нового класса к власти ведет, и должна вести, через участие в борьбе пролетариата, других обездоленных слоев — основной массовой опоры партии, читай: нового класса. Теснейшая взаимосвязь с его интересами сохраняется вплоть до момента, пока новый класс не установит в итоге своей власти, господства. После чего на пролетариат и бедноту обращают внимание лишь постольку, поскольку это диктуется нуждами производства и необходимостью удерживать в повиновении наиболее подвижные и мятежные слои общества.

    Устанавливаемое новым классом от имени рабочего класса монопольное положение в обществе, представляющее собой в первую очередь монополию над самим рабочим классом — сначала духовную, в виде так называемого авангарда пролетариата, а затем и любую иную, — есть величайший обман, на который новому классу приходится идти. Но это же одновременно показывает, что источник могущества, как и сфера интересов нового класса, находится прежде всего в промышленности. Без нее он не в состоянии ни стабилизироваться, ни утвердить своего господства.

    Бывшие сыны рабочего класса — это самый постоянный из элементов в составе нового класса. Отдавать господам наиболее прозорливых и талантливых своих представителей во все века было уделом рабов. В данном случае изнутри эксплуатируемого класса произрастает новый эксплуататорский и, по существу, собственнический класс.

    3

    При критическом анализе коммунистических систем обычно выделяют ключевую из присущих им черт — подчиненность народа особому сословию бюрократов. В широком смысле это верно. Но более детальный анализ покажет, что лишь конкретная бюрократическая прослойка, те, кто не является в действительности административным чиновником, составляют сердцевину господствующей бюрократии или — по моей терминологии — нового класса. На практике речь идет о партийной, то есть о политической бюрократии. Остальные служащие — лишь аппарат, ею контролируемый, раздутый, возможно, и неповоротливый, но так или иначе необходимый любому сообществу. Границу между первыми и вторыми возможно провести социологически, но в жизни она едва различима. Не потому только, что вся коммунистическая система, естественно, бюрократична, что в ней легко находит укрытие и политическая, и административная бюрократия, но и потому, что члены партии выполняют также и различные полезные административные функции. Кроме того, прослойка политических бюрократов не может сосредоточить в своих руках абсолютно всех привилегий и не поделиться крохами с другими бюрократическими категориями.

    Далее здесь важно обратить внимание на определенные существенные различия между упомянутой политической властью и бюрократией, возникающей в процессе концентрации современного производства (монополии, компании, госсобственность). Не секрет, что в капиталистических монополиях неудержимо растет число служащих. Характерно это и для национализированных отраслей западной промышленности. Р. Дабин подчеркивает, что государственные служащие, занятые хозяйственной деятельностью, выделяются в особый слой:

    «Функционеры живут с ощущением неделимости общей судьбы всех, кто трудится рядом. Единые интересы сплачивают, а особенно когда соперничество между собой не слишком выражено, ибо продвижение по службе зависит от количества отработанных лет. Вероятность внутригрупповых конфликтов, таким образом, сведена к минимуму, что, как полагают, позитивно действует на бюрократию. Но esprit de corps (дух цеховой солидарности, коллегиальность. — Прим. пер.) и достаточно неконкретное по форме, что типично для данных условий, общественное устройство часто приводит персонал к тому, что собственные узаконенные интересы он защищает с большим рвением, нежели печется о клиентах или высших чиновниках, ставших таковыми с занятием выборных должностей».[5]

    Хотя между ними много схожего, особенно тот самый esprit de corps, коммунистические бюрократы не тождественны упомянутым западным. Разница вот в чем: выделяясь спонтанно в особый слой, госслужащие и иные бюрократы в некоммунистических странах не определяют тем не менее судьбу собственности, как таковой, тогда как бюрократы коммунистические именно этим и занимаются. Над теми бюрократами стоят политические правители, обычно выборные, или же непосредственно хозяева, в то время как над коммунистами, кроме них самих, ни правителей, ни хозяев нет. Там мы видим все же чиновников в современном государстве и современной капиталистической экономике, а здесь наблюдаем нечто иное, новое — новый класс.

    Аналогично ситуации с любым собственническим классом, и в данном случае доказательством, что речь идет об особом классе, выступает собственность, а также особые взаимоотношения с другими классами. При этом и классовая принадлежность отдельного субъекта проверяется материальными и иными преимуществами, этой собственностью предоставляемыми.

    Если понятие «собственность» рассматривать согласно формуле, воспринятой наукой еще из римского права, то есть как владение, пользование и распоряжение (usus, fructus, abusus) материальным продуктом, то упомянутая коммунистическая политическая бюрократия таким именно образом и поступает с национализированным имуществом. А если индивидуальную принадлежность к этой бюрократии, к новому собственническому классу, рассматривать как использование преимуществ, предоставляемых собственностью, в данном случае — национализированным материальным продуктом, то принадлежность партийной, политической бюрократии к новому классу выражается в материальном вознаграждении — большем, чем то, которым общество обязано было бы оплачивать определенные функции, равно как и в привилегированном общественном положении, которое само по себе приносит всевозможные преимущества. На деле собственность нового класса проявляется в виде исключительного права, монополии партийной, политической бюрократии на распределение национального дохода, регламентацию уровня заработков, выбор направлений хозяйственного развития, а также как распоряжение национализированным и другим имуществом, что в глазах обычного человека однозначно выглядит более удобной, обеспеченной и отнюдь не перегруженной трудом жизнью коммунистических функционеров.

    Разрушая частную собственность в принципе, новый класс не мог базироваться на каком-нибудь вновь изобретенном ее подвиде. Частнособственнические отношения оказались не просто негодящимися для реализации его господства, но и само их устранение являлось условием экономического преобразования нации. Свое могущество, привилегии, идеологию, привычки новый класс черпает из некоей особой, специальной формы собственности. Это — коллективная собственность, то есть та, которой он управляет и которую распределяет «от имени» нации, «от имени» общества.

    Более любой иной формы собственности упомянутая коммунистическая тяготеет к исключительно определенным общественным отношениям. Имеются в виду отношения между монополизированным управлением, которое осуществляет узкий, во всех смыслах обособленный круг лиц, с одной стороны, и, с другой — бесправной массой производителей: крестьян, рабочих, интеллигентов. Хотя этим указанные отношения все же полностью не ограничиваются, поскольку коммунистическая бюрократия владеет еще и монополией на распоряжение материальным продуктом.

    Отсюда следует, что любое ощутимое изменение подобных общественных отношений, то есть отношений между держателями монополии на управление и теми, кто трудится, неизбежно должно было отразиться также на отношениях собственности. И наоборот: ослабление либо устранение монополии на распоряжение материальным продуктом изменило бы и упомянутые общественные отношения, то есть ситуацию, при которой одним принадлежит исключительное право управлять, а другим — обязанность трудиться.

    В коммунизме общественно-политические отношения и собственность (тоталитаризм власти и монополия на собственность) сопрягаются и дополняют друг друга куда эффективнее, чем при любой иной общественной системе.

    Лишить коммунистов упомянутого права на собственность равнозначно упразднению их как класса. А добиться, чтобы они допустили и другие общественные силы к этой собственности, точнее — к решению ее судьбы (как было с капиталистами, которых стачки и парламент заставили допустить рабочих к распределению прибыли, то есть опосредованно к самой собственности), значило бы лишить их монополии и на собственность, и на идеологию, и на власть. С чего и началась бы демократия и свобода в коммунизме. Поэтому до поры, когда подобное могло бы состояться, убеждать людей, не относящихся легкомысленно к социологии и считающих политику не только способом разрешения частных, сиюминутных затруднений, но и рычагом, содействующим дальнейшему поступательному движению общества, убеждать таких людей в достижимости серьезных, глубинных перемен в коммунизме — значит попусту тратить время. Глубинной переменой, таким образом, являлось бы устранение коммунистического монополизма и тоталитаризма. Пока, как говорится, этим и не пахнет.

    Сама собственность нового класса, как и классовая принадлежность отдельных лиц, что уже было отмечено, реализуются через управленческие привилегии. Ими пронизана вся жизнь общества — от госадминистрации и хозяйственной сферы до спортивных и гуманитарных организаций. Политическое, партийное, так называемое «общее руководство» есть сердцевина системы, способа управлять в целом. Он-то и обеспечивает привилегии. А. Уралов[6] пишет, что среднегодовой заработок советского рабочего составлял в 1935 году тысячу восемьсот рублей, тогда как секретарь райкома вкупе со всякими приплатами получал около 45 тысяч. С тех пор положение изменилось — и у рабочих, и у партфункционера. Но суть осталась прежней. Похожие данные приводит еще ряд авторов. А то, что отношения строятся таким именно образом, не могло укрыться и от глаз гостей, посетивших в течение последних лет СССР или одну из прочих коммунистических стран.

    И в иных системах есть профессиональные политики. Об этой категории людей можно думать что угодно, хорошее и плохое, но их существование — необходимость. Общество не может обойтись без государства, без власти, а равно и без тех, кто за эту власть борется.

    Но профессиональные политики в иных системах коренным образом отличаются от своих коммунистических собратьев. Первые в худшем случае используют власть, чтобы прибрать к рукам привилегии для себя и своих единомышленников или же блюсти в качестве основных экономические интересы определенных слоев общества. В коммунизме по-другому. Там само правление, сама власть равнозначны владению, пользованию и распоряжению почти всеми национальными ресурсами. Захвативший власть, считай, захватил и привилегии, а также — опосредованно — и собственность. Поэтому в коммунизме власть, политика как профессия, стала если уж не всеобщим идеалом (из-за реальной его недостижимости для большинства), то определенно вожделением для тех, кто либо не в состоянии справиться с мечтой о жизни, построенной на паразитировании за чужой счет, либо чувствует, что есть у него шанс «вписаться» в сферу такой жизни.

    Отсюда и то, что до революции членство в коммунистической партии означало материальное бедствование, а принадлежность к когорте профессиональных революционеров — высшую честь, теперь же, когда партия закрепилась у власти, первое равносильно принадлежности к правящему классу, а второе — к его ядру, к всемогущим эксплуататорам и господам.

    Коммунистическая революция и коммунистическая система долго утаивают свою природу. Так и процесс образования нового класса прикрывался не только социалистическим фразерством, но и, что важнее, новыми — коллективными — формами собственности. Процессу индустриализации была поначалу необходима новая, коллективная, так называемая общественная социалистическая собственность, в которой фактически запрятана собственность политической бюрократии. Классовая сущность этой собственности скрывалась за ширмой общенациональных интересов.

    4

    Маркс — Ленин — Сталин — Хрущев: меняются вожди, меняются способы подачи идей. И Маркс обладал незаурядной волей, но ему даже в голову не приходило ограничивать кого-то в изложении идей; Ленин сохранял еще терпимость к свободе дискуссий в своей партии и не считал делом партийных инстанций, тем более лидера партии, предписывать, что «идейно верно», а что «идейно ошибочно»; Сталин прекратил всякие внутрипартийные дискуссии, а исключительное право на идеологию «передал» центральной инстанции, то есть себе лично. Соответствовали этому и формы, в которые выливалось движение: Международное товарищество рабочих Маркса (так называемый I Интернационал) идейно не было марксистским, являлось объединением различных групп, принимавшим лишь резолюции, на которые имелось более-менее общее согласие; ленинская партия была авангардной группировкой с внутренней революционной моралью, идейной монолитностью и основанным на этих принципах определенным уровнем демократизма; под сталинской пятой партия стала массой в идейном смысле инертных людей (коль уж идея «спускается сверху»), но зато единодушной и ревностной защитницей системы, которая обеспечивала ее несомненную привилегированность. Маркс, по сути дела, никогда никакой партии не создал; Ленин уничтожил все партии, даже социалистические — кроме собственной; Сталин и большевистскую партию отодвинул на второй план, превратив ее ядро в ядро нового класса, а партию целиком — в привилегированный обезличенный и обесцвеченный слой.

    Маркс придал стройность теории о воздействии классов и классовой борьбы на развитие общества (хотя само по себе это не его открытие), а к людям, оценивая их, подходил преимущественно с точки зрения их классовой принадлежности. Но он тем не менее регулярно повторял стоицистскую заповедь из Теренция: Nihil a me alienum puto (точнее: Nihil humani a me alienum puto — Ничто человеческое мне не чуждо. — Прим. пер.); Ленин уже о людях судил, исходя главным образом из идейных, а не классовых соображений; Сталин род человеческий делил пополам: на верноподданных и врагов. Маркс скончался как неимущий эмигрант в Лондоне, но его высоко ценили и выдающиеся мыслители, и товарищи по движению; Ленин умер, будучи вождем одной из величайших революций, но и диктатором, вокруг которого начал уже виться культовый фимиам; Сталина превратили в божество.

    Эти перемены в лицах — лишь отражение перемен в действительности и, понятно, — в самой духовной атмосфере движения.

    Духовным и практическим основоположником нового класса был, сам того не ведая, Ленин, создавший партию большевистского типа и теорию о ее особой роли при построении нового общества. Это, конечно, не единственная страница его гигантского многогранного наследия. Но это та страница, что проистекала из ленинских поступков помимо его воли и благодаря которой новый класс всегда считал и по сию пору считает его своим духовным родителем.

    Действительным и непоколебимым созидателем нового класса был Сталин. Узкоплечий коротышка, с руками и ногами несуразно длинными, а туловищем коротким, «украшенным» выпуклым брюшком, с лицом крестьянина, достаточно красивым, на котором мягко, приглушенно светились желтоватые, лучистые, улыбчивые глаза, получавший удовольствие от демонстрации своей саркастичности и хитрости, с мгновенной реакцией, любитель грубого юмора, не слишком образованный и литературно одаренный, слабый оратор, но до гениальности способный организатор, неумолимый догматик и великий администратор, грузин, лучше кого бы то ни было понявший, к чему стремятся силы новых великороссов, — он творил новый класс сверхварварскими методами, не щадя себя самого. Понятно, что прежде класс вытолкнул его на поверхность, чтобы потом всецело поддаться необузданному и жестокому сталинскому естеству. Пока класс самосозидался, пока шагал по ступеням вверх к желанному могуществу, Сталин был впереди как достойный вождь.

    Новый класс зародился в революционной буре, в недрах коммунистической партии, но таким, как есть, он становился уже при революции индустриальной: без нее и без индустрии его положение не обрело бы прочности, а сила — полноты. Осуществление общенациональной задачи — промышленного переустройства — означало одновременно и победу нового класса, как такового. Так два разных процесса, совпав по времени, волей неукротимого стечения обстоятельств тесно переплелись между собой.

    В разгар индустриализации, настежь распахнув двери перед прикарманиванием разнообразнейших привилегий, Сталин начал вводить значительные и все более заметные различия в заработках. Он понял, что индустриализации не будет, если новый класс не заинтересовать в ней материально, если не дать ему по-настоящему дорваться до собственности. А без индустриализации и сам новый класс вряд ли бы выжил: просто не нашел бы для этого ни исторического оправдания, ни материальных источников.

    С тем же связано и расширение партийных рядов, партбюрократии в том числе. В 1927 году, накануне индустриализации, в советской коммунистической партии состояло 887 тысяч 233 человека, а в 1934, то есть после первой пятилетки, — уже 1 миллион 847 тысяч 488 человек. Явление новое, откровенно сопряженное с индустриализацией: шансы нового класса росли, росли и привилегии тех, кто к нему принадлежал. Более того, привилегии и сам класс разбухали интенсивнее, чем продвигалась индустриализация. Статистическими выкладками это подтвердить непросто, но такой вывод напрашивается сам по себе, он доступен даже поверхностному наблюдателю — тем более если помнить, что подъем производства несравнимо опережал улучшения в жизненном уровне народа. Львиная доля плодов прогресса экономики, достигнутого ценой лишений и огромного напряжения масс, со всей очевидностью «прилипала к рукам» нового класса.

    И сам процесс становления нового класса не шел, да и не мог идти гладко. Сопротивление при этом оказывали не только прежние классы и партии, но и революционеры, которым никак не удавалось примирить действительность с идеалами революционной поры. В СССР отпор революционеров наиболее заметным образом проявился в конфликте между Троцким и Сталиным. Столкновение Троцкого со Сталиным, оппозиционеров в партии со Сталиным, как и режима в целом с крестьянством, не случайно принимало все более острые формы по мере обострения обстоятельств, сопровождавших индустриализацию, а именно — укрепления могущества и господства нового класса.

    Замечательный оратор, писатель утонченного стиля, разящий полемист, человек широкой культуры, умница, Троцкий был лишен единственного: чувства действительности. Ему хотелось быть революционером там, где жизнь звала к обыденности. Хотелось воскресить революционную партию, а та превращалась уже в нечто совершенно иное — в новый класс, индифферентный к высоким идеалам, но зато крайне небезразличный к повседневному жизненному комфорту. Он ждал действия от масс, изнуренных войной, голодом и кровью, да еще в момент, когда новый класс крепко держал уже в своих руках поводья. Успев пригубить меду из рога привилегий, класс теперь всех остальных искушал картинками тепла и уюта — нормального существования, о котором столько мечталось. Фейерверки Троцкого озаряли дали небесные, но не могли запалить огня в домашнем очаге исстрадавшегося человека. Он явственно чувствовал наличие у новых явлений оборотной стороны, но в чем смысл — не понимал. К тому же он никогда не был большевиком, что в равной степени недостаток его и достоинство. «Небольшевистское прошлое» заставляло Троцкого жить и действовать с постоянным внутренним ощущением ущербности. Атакуя от имени революции бюрократию, он, сам того не ведая, нападал на культ партии, то есть по существу, — на новый класс. Сталин же не заглядывал далеко ни в будущее, ни в прошлое. Он оседлал стихию новой нарождавшейся силы — нового класса, политбюрократии и бюрократизма, и стал ее вождем, ее организатором. Он не проповедовал, он — решал. И, естественно, тоже сулил светлое будущее, но такое, чтобы выглядело реальным для бюрократии, чтобы ежедневно и ежечасно ощущала она сталинскую заботу о ее жизненном благополучии и надежности позиций. Речи его нельзя было назвать пламенными, скорее — бесцветными, но для нового класса то был язык действительности, в высшей степени понятный и близкий. Троцкий мечтал увидеть Европу, объятую революцией, обещал последней весь мир. Сталин возражений не высказывал, но столь рискованное мероприятие не мешало ему прежде заботиться о матушке-России и тех, кого призвал он укреплять новую систему, мощь и славу государства Российского. Троцкий был человеком революции, ушедшей в прошлое, Сталин представлял день сегодняшний, а стало быть, — и завтрашний.

    Победу Сталина Троцкий расценил как «термидор», реакцию, бюрократическое извращение советской власти и революционных завоеваний. Вот почему его так задела аморальность сталинских методов. И хотя Троцкий на самом деле первым приблизился к постижению внутренней сущности современного коммунизма (пусть неосознанно, в попытке спасти его), но необходимо и признать, что до конца раскрыть эту сущность он оказался не в состоянии. Решив, что перед ним единичный «всплеск» бюрократизма, приведший к попранию чистоты партийно-революционной линии, он и выход видел в смене руководства, в «дворцовом перевороте». Но, когда такой переворот действительно произошел (после смерти Сталина), выяснилось, что сущность не меняется. Так что речь шла, и это ясно сегодня, о вещах гораздо более глубоких и кардинальных. Советский сталинский «термидор» был не только воцарением новой власти, более деспотичной, чем прежняя, но и нового класса. Продолжилась одна из сторон революции — насильственная; зарождение и укрепление нового класса стало неизбежностью.

    На Ленина и революцию Сталин мог ссылаться с тем же, если не с большим, нежели Троцкий, правом — пусть дурно воспитанного, но вполне законнорожденного их чада.

    История не знает другой личности, которая бы, как Ленин, так всесторонне и с таким упорством развивала одну из величайших во все времена революций. Но не знает она и личности, которая бы, подобно Сталину, проделала столь грандиозную неподъемную работу по утверждению господства и собственности некоего нового класса, вышедшего из недр одной из величайших революций и крупнейших стран. После Ленина, целиком объятого страстью и мыслью, на арене появляется «темная лошадка» — безлико-сероватая фигурка Иосифа Сталина — как символ тяжелой, неумолимой и бесцеремонной поступи нового класса к вершинам могущества.

    После них обоих, после Сталина, пришло то, что должно было прийти со зрелостью нового класса — посредственность, то есть коллективное руководство и искренний с виду, добродушный, интеллектом нетронутый «человек из народа» — Никита Хрущев. Новый класс не испытывает прежней нужды ни в революционерах, ни в догматиках. Его вполне удовлетворяют «несложные» личности типа Хрущева, Маленкова, Булганина, Шепилова, каждое слово которых — слово среднего представителя этого самого класса. Новый класс и сам уморился от догматических чисток и дрессуры, ему хочется покоя. Ощутив достаточную надежность своего положения, он теперь не прочь обезопаситься и от собственного предводителя. Потому что класс переменился, а Сталин остался тем же, каким был во времена слабости класса, когда жестоко карались как те из собственных рядов, кто проявлял колебания, так и те, кто был заподозрен в возможности оного. Становлению нового класса необходимой была и сама личность Сталина, и теория его — теория обострения «классовой борьбы» даже после «победы социализма». Сегодня все это излишне. Не отрекаясь ни от чего созданного под сталинским руководством, новый класс не признает лишь его самоуправства в последние годы, и даже не этого, а методов, задевавших сам класс или, как формулирует Хрущев, — «хороших коммунистов».

    Ленинскую эпоху революции сменила сталинская эпоха укрепления власти и собственности или же индустриализации, — во имя столь желанной, спокойной и сытой, жизни нового класса. Ленинский революционный коммунизм сменили на догматический коммунизм Сталина с тем, чтобы его, в свою очередь, заменить коллективным руководством, то есть управой, осуществляемой группой олигархов.

    Таковы три фазы развития нового класса в СССР, развития русского коммунизма. Да в принципе, и любого другого тоже.

    Судьбой коммунизма югославского было то, что три указанные характеристики, слившись с национальным и личным, сфокусировались в одной фигуре — в Тито. Великий революционер (но без оригинальных идей), узурпатор личной власти (но без сталинской болезненной подозрительности и догматизма), он, как Хрущев, являлся к тому же представителем «народа», то есть средних партийных слоев. Именно в этом человеке, который всегда последовательно (и даже наиболее последовательно, если сравнивать с кем-то еще) оберегал сущность коммунизма, но ввиду практических выгод (как только таковые вырисовывались) не отказывался ни от одной его формы, именно в нем как в зеркале отражен целый путь коммунизма по-югославски: революция, копирование сталинизма и в итоге — отказ от него в поисках собственного облика.

    Три фазы развития нового класса — Ленин, Сталин, «коллективное руководство» — не оторваны одна от другой ни в смысле содержания, ни идейно. По-своему, и Ленин был догматиком, а Сталин — революционером, так же как и «коллективное руководство» в случае нужды догму употребит наравне с революционными методами. Более того, коллективное руководство демонстрирует неприятие догматизма, только если дело касается его собственных выгод, интересов верхушки нового класса. С тем большей настойчивостью необходимо параллельно «перевоспитывать» народ, активно внушая ему догму, то есть марксизм-ленинизм. Ослабляя жесткость и меру исключительности догмы, новый класс, мощный экономически, обретает большую гибкость и восприимчивость к потребностям практики.

    Окончилась героическая пора коммунизма.

    Завершилась эпоха великих его вождей.

    Грядет эпоха практиков. Новый класс — вот он. Он в апогее сил и богатства, но — без свежих идей. И нечего ему больше сказать миру. Осталось лишь разобраться в нем самом — новом классе.

    5

    Доказательству факта, что в современном коммунизме речь действительно идет не о скоропреходящей диктатуре и временном произволе бюрократии, а о новом собственническо-эксплуататорском классе, не стоило бы, возможно, и придавать особого значения, не толкуй коммунисты-антисталинисты, в том числе Троцкий и некоторые социал-демократы, о правящем коммунистическом слое как о явлении «попутном», чисто бюрократическом по сути, некоей болезни роста, которой, увы, обязано еще в пеленках переболеть новое, якобы идеальное и бесклассовое общество так же, как это было у общества буржуазного, «намучившегося» с деспотизмом Кромвеля и Наполеона.

    Мы подчеркивали уже, что речь на самом деле идет о новом классе. А значит, — о явлении глубоком и устойчивом. И то, что перед нами особый — новый — класс, с особым видом собственности и власти, вовсе не означает, что классом он не является. Напротив.

    Обратившись к любому научному определению класса, не исключая марксистской трактовки, которая класс выделяет по его особому положению в производстве, мы получим однозначный вывод: в СССР и других коммунистических странах возник новый класс, класс собственников и эксплуататоров. Не утверждаю этим, что данный класс тождествен своим собратьям-собственникам из прошлых времен. Подчеркиваю лишь, что и речи быть не может о кратковременном воцарении тех или иных самовольничающих бюрократических бонз, которые в революции по случайному стечению обстоятельств заарканили власть.

    Отличительная черта нового класса — особая, коллективная собственность.

    Коммунистические теоретики утверждают (иные даже верят в это), что коммунизм изобрел коллективную собственность.

    Коллективная собственность в разных вариантах характерна и для всех предшествующих общественных формаций. Все деспотии Древнего Востока основывались на преобладании государственной, то есть монаршей собственности. В Древнем Египте пахотные земли переходят в частное владение только начиная с XV века до нашей эры, перед этим в частных руках находились лишь дома и усадьбы: Государственная земля сдавалась в аренду (в виде исключения могла быть передана в собственность), а государственные чиновники собирали с нее подати и осуществляли управление. Гидроканалы и всевозможные системы были, безусловно, в ведении государства. Государственная собственность преобладала там вплоть до потери независимости в I веке до нашей эры.

    Забыв обо всех этих фактах, мы не сможем до конца понять причины обожествления египетских фараонов или монархов во всех деспотиях Древнего Востока, не поймем мы, откуда появлялась возможность проводить столь гигантские работы по строительству храмов, царских гробниц и дворцов, каналов, дорог, крепостей.

    Древний Рим считал государственными вновь завоеванные земли и имел в собственности немало рабов. Коллективной собственностью располагала также средневековая церковь.

    Правда, капитализм (такова его природа) был противником коллективной собственности. Но тоже только до появления акционерных обществ. Противостоять новым видам коллективной собственности он не смог, хотя так и остался к ним холоден.

    То новое, что коммунисты привнесли в собственность, не есть ее коллективность, а есть всеохватность такой собственности. Собственность нового класса они сделали более всеохватной, нежели во все прежние эпохи, даже в Египте при фараонах.

    И все.

    Собственность нового класса, как и его характер, сформировалась не сразу, длительный процесс сопровождался непрерывными трансформациями. Вначале и сама нация, вернее часть ее, ощущала потребность (во имя промышленного переустройства) полностью отдать экономический потенциал в руки политической партии. Такую концентрацию, до конца возможную только с изменением отношений собственности, партия — «авангард пролетариата» и «наиболее сознательная сила социализма» — всячески поощряла. Изменение действительно последовало, вылившись сначала в национализацию крупных, а затем и мелких предприятий. Устранение частной собственности было условием, предваряющим индустриализацию и возникновение нового класса. Но без особой для себя роли — управления обществом и распоряжения собственностью — коммунисты не смогли бы превратиться в новый класс и стабилизироваться в этом качестве. Постепенно материальные богатства становятся формально национальными, а в действительности — через право владения, пользования и распоряжения — собственностью отдельного слоя в партии и объединившейся вокруг него бюрократии.

    Факт относительно медленного течения этого процесса рыхлил почву дальнейшему укоренению иллюзий, что в коммунизме речь идет о собственности не некоего нового класса, а общества, целиком нации.

    Поняв, используя власть, что значит собственность для укрепления ее могущества и сколь много радостей она с собой приносит, партбюрократия уже не в силах остановиться и не «наложить лапу» на мелкотоварное производство. Более того, проявляя природную свою тоталитарность и склонность к монополизму, враждуя с любой формой собственности, которой он не управляет и не распоряжается, новый класс сознательно стремится либо уничтожить эти формы, либо завладеть ими.

    Накануне коллективизации Сталин восклицал, что, мол, вопрос стоит «кто — кого», хотя разобщенное политически и экономически крестьянство для советской власти серьезной опасности не представляло. Но новый класс, пока рядом существовали и другие собственники, чувствовать себя уверенно никак не мог: а вдруг саботаж в сельскохозяйственном и сырьевом производстве! Это и было непосредственной причиной расправы с крестьянством. Но была и еще причина — классовая: при нестабильной ситуации крестьяне могли пошатнуть позиции нового класса. Новый класс был вынужден с помощью колхозов и МТС экономически и административно подчинить себе крестьянство. Того же требовал стихийный рост рядов нового класса в самой деревне, где бюрократы множились с неимоверной скоростью.

    Хотя отчуждение собственности от иных классов, особенно от мелких хозяев, часто вело к падению производства и хаосу в экономике, новый класс это мало заботило. Как и каждому собственнику, о чем свидетельствует история, ему было важно захватить собственность и укрепить свои позиции. Пусть нация в проигрыше: новому классу его новая собственность давала выгоды. Коллективизация деревенских частных хозяйств, как известно, себя не оправдавшая, была необходима для утверждения нового класса в его могуществе и в его собственности.

    Хотя достоверные данные об этом отсутствуют, но сказать, что урожайность полей в СССР, если сравнивать с царской Россией, увеличилась, нельзя. Во всяком случае, известно, что урожайность низкая, а югославские экономисты подсчитали (естественно, в период конфликта с СССР), что даже на плодородных землях Украины сбор зерна не превышает 10 центнеров с гектара. Количество голов крупного и мелкого рогатого скота, а также птицы, по данным многих наблюдателей, в том числе и Уотсона, за период коллективизации снизилось более чем на 50 процентов и до сих пор не может достичь уровня отсталой царской России.

    Но если эти потери можно подсчитать, то потери людские — те миллионы крестьян, брошенных в трудовые лагеря, — неисчислимы. Коллективизация прокатилась страшной истребительной войной, сошедшей бы за умопомешательство, не будь она столь выгодна новому классу, не обеспечь она этому классу господство.

    Частную собственность уничтожали или же обращали в «коллективную» (в собственность нового класса) всеми мыслимыми способами: национализацией, принудительным кооперированием, высокими налогами, неравноправностью на рынке. Неважно, использовал ли бывший хозяин наемную рабочую силу, не имеет значения, способствовало или нет отчуждение собственности решению экономических проблем, — новому классу все едино.

    Появление нового класса и его собственности, естественно, не могло не отразиться на изменении психологии и образа жизни тех, кто к нему принадлежал, — в зависимости от положения на иерархической лестнице, конечно. Захвачено было все: дачи, лучшие квартиры, мебель и т. п. Высшая бюрократия, элита нового класса, жила в особых районах, отдыхала на особых закрытых курортах. Партийный секретарь и шеф тайной полиции сделались повсеместно не только высшей властью, но и людьми, которым принадлежали лучшие квартиры, машины и прочее. Вслед за ними по служебному ранжиру выстраивались остальные. Госбюджетные средства, «подарки», строительство и переоборудование якобы для нужд государства и целей представительства — все это вечные, неиссякаемые источники благ, предназначенных политбюрократии.

    Лишь в случаях, когда новый класс был не в состоянии «обслуживать» присвоенную собственность или она становилась для него слишком дорогостоящей и политически опасной, делались уступки другим слоям, то есть другим формам собственности. В этом, например, был смысл отказа от коллективизации в Югославии: крестьянство сопротивлялось коллективизации, а постоянный спад производства представлял собой скрытую опасность для режима. Между тем новый класс никогда и нигде не заявлял о готовности отречься от этой собственности вообще и не воспользоваться ею при случае, то есть не провести-таки коллективизацию. Да и не может он отречься, не был бы он иначе тем, что есть, — тоталитарным и монополистическим по своей сущности.

    Никакая бюрократия не смогла бы с такой неумолимостью преследовать свои цели. Только хозяева, которые при новых формах собственности прокладывают путь новым формам производства, в состоянии демонстрировать такое упорство и такую последовательность.

    Маркс предвидел, что для пролетариата после его победы опасность будут представлять свергнутые классы и собственная бюрократия. Когда коммунисты, особенно югославские, критикуют сталинское правление и бюрократизм, они обычно ссылаются на эту мысль Маркса. Между тем все сегодня происходящее в коммунизме имеет с Марксом, во всяком случае, с его предположением, о котором идет речь, очень мало общего. Маркс предвидел, что паразитическая бюрократия чрезмерно расплодится (именно это имеет место в современном коммунизме), но никак не мог предвидеть, что коммунистические властители, подобно нынешним, станут распоряжаться материальными богатствами даже не в интересах бюрократии как целого, а только в интересах своей узкой коммунистической касты. Так что Маркс в данном случае для коммунистов — лишь хорошая возможность покритиковать чрезмерные аппетиты отдельных слоев нового класса либо зарвавшуюся администрацию.

    Дело, таким образом, не только в бюрократическом своеволии, извращениях и паразитизме, хотя коммунистические режимы полны этого, как никакие другие, а в присвоении коммунистами исключительного права на управление общенациональной собственностью и ее распределение, в чем они конкретно проявляют себя ядром нового класса собственников и на чем базируется их тоталитаризм.

    Современный коммунизм — это не только партия определенного типа или возникающий из монополистической собственности и чрезмерного государственного вмешательства в экономику бюрократизм. Современный коммунизм — это прежде всего носитель нового класса собственников и эксплуататоров.

    6

    Ни один класс не возник в результате сознательного действия, хотя подъем каждого из них сопровождался организованной и сознательной борьбой. То же касается нового класса. Но есть в данном вопросе некоторые особенности.

    В силу шаткости своих экономических и общественных позиций, а также особенности возникновения из недр одной партии он вынужден был прибегнуть к максимально возможной организованности, к тому, чтобы выступать всегда предельно осмысленно и сознательно. Новый класс, таким образом, сознательнее и организованнее всех своих исторических предшественников.

    Данный вывод точен, лишь воспринятый относительно, как отношение сознания и организованности к внешнему миру, к иным партиям, классам и общественным силам. Ни один класс в истории не был столь сплоченно единодушным в отстаивании и освоении своего объединительного начала — коллективно-монополистической собственности и тоталитарной власти.

    Но вопреки всему это и класс, наиболее перегруженный самообманом, наименее осознающий сам себя, то, в частности, что он действительно — класс, хотя и с новыми чрезвычайными характеристиками. Любой частник-капиталист или феодал сознавал свою принадлежность к определенной общественной категории и был при этом уверен, что как раз этой категории дано осчастливить род людской, что без нее наступил бы хаос и всеобщая погибель. Коммунист, входящий в новый класс, тоже верит, что без его партии общество вернулось бы назад и погибло.

    Такой человек вместе с тем не осознает своей принадлежности к классу собственников, поскольку оным себя не считает, невзирая ни на какие привилегии, которыми с удовольствием пользуется. Правда, стоит лишь сделать попытку отделения от класса, как привилегии исчезают, словно их не было. Он понимает, конечно, что относится к группе с определенными идеями, целями, ментальностью, ролью. И только. Уяснить, что одновременно он входит и в определенную общественную категорию — класс собственников, человек не в состоянии.

    Коллективность собственности, сплачивающая класс, в то же время мешает ему разобраться в своей классовой сущности: каждый, кто допущен сюда, мыслит иллюзиями своей принадлежности к движению, призванному полностью покончить с классовым обществом.

    Вообще сравнение нового класса с другими классами собственников открывает как немало схожего, так и крупные различия.

    Новый класс жаден и ненасытен, совсем как молодая буржуазия, но свойственной буржуазии бережливости, экономности ему явно недостает. Он жестко спаян и закрыт, словно аристократия, но обходится без аристократической рафинированности духа и высокого рыцарского достоинства.

    Хотя и преимуществ у нового класса при подобном сравнении тоже немало.

    Наиболее монолитный, он в большей мере готов на подвиги и жертвы. Каждый его «боец» до «последнего атома» подчинен целому — в идеале, по крайней мере, задумано так. И это действует даже тогда, когда «индивид» безудержно «гребет под себя» или бесцеремонно пробивается наверх. Безликость почти стопроцентная, но и преданность коллективу никак не меньше. Практические и иные начинания новому классу подвластны как ни одному другому до него: ничем не ограниченный материально, полностью распоряжаясь национальными ресурсами, он и собственный духовный потенциал, и все силы народа способен направить на осуществление задач, для него жизненно важных.

    Новая собственность не совпадает с политической властью, но создается и используется с ее помощью владение, пользование и распоряжение собственностью — прерогатива партии и ее головных структур.

    С осознанием, что власть, то есть распоряжение национальной собственностью, несет с собой все блага мира сего, неизбежно расцветают грубый карьеризм, двуличие, подхалимаж, завистничество. Карьеризм и расплодившаяся бюрократия — неизлечимые болезни коммунизма. Именно потому, что коммунисты переродились в собственников (а другого пути к могуществу и материальным благам, кроме как через «преданность партии» — классу и «социализму» — собственности, не дано), в коммунизме способность «идти по трупам» — одна из определяющих черт образа жизни, коренная предпосылка служебного роста.

    Примеры беспардонного карьеризма в некоммунистических системах доказывают, что либо бюрократом быть доходнее, либо сами хозяева сделались паразитами и отдали управление на откуп чиновникам. В коммунизме то же самое является доказательством необоримого стремления к самой собственности, к привилегиям, которые приносит управление материальными ресурсами, а значит, и людьми.

    Принадлежность к классу собственников в принципе не равнозначна владению определенным имуществом. Тем более в коммунизме: потому хотя бы, что собственность — коллективная. Здесь быть владельцем или совладельцем означает пробиться в ряды правящей политической бюрократии. И ничего больше.

    И в новом классе, как везде, места одних, выпавших, тотчас занимают другие люди. Но в частнособственнических классах владение передавалось по наследству. Здесь же, кроме стремления пробиться в круг избранных, никто ничего существенного не наследует. Формируясь, по сути, из представителей низших, наиболее широких слоев народа, новый класс, словно море, непрерывно колышется. И если социологически, как отмечалось уже, его состав определить возможно, то на практике это затруднительнее, чем в отношении любого другого класса, ибо он постоянно меняется, «растекается», переливается в народ, в нижестоящие классы.

    Теоретически путь наверх открыт всем. Как когда-то у Наполеона любой солдат в ранце за спиной носил маршальский жезл, да вот получить его в руки удалось единицам. Тут от человека ждут лишь одного — неподдельной, глубокой, всемерной преданности партии (читай — новому классу). А этого-то как раз тяжелее всего достичь. Новый класс — как конус: широкий в основании, он, приближаясь к вершине, все сильнее и неприступнее сужается. Для восхождения по нему мало воли, необходима еще способность понимать и «двигать» доктрину, нужна решительность в борьбе с противниками, исключительная изворотливость и хитроумие во внутрипартийных баталиях, мастерство и даже талант при укреплении позиций класса. Много званых, да мало избранных. Новый класс, если сравнивать с прежними собственническими классами, одновременно и более открыт, и более недосягаем. А поскольку одной из коренных его особенностей является монополия власти, такая недосягаемость лишь усиливается иерархическими бюрократическими предрассудками.

    Как, возможно, нигде и ни в какие времена для верных и преданных не были столь широко распахнуты врата, точно так же путь наверх нигде и никогда не был столь труден, не требовал таких жертв и такого самоотречения. Одной своей стороной коммунизм открыт для каждого, другой же — исключителен и нетерпим даже в отношении своих собственных приверженцев.

    7

    Констатация факта, что в коммунистических странах дело идет о новом собственническом классе, не создает полной ясности, но закладывает тем не менее основу для понимания перемен, периодически в этом регионе, и прежде всего в СССР, происходящих. Разумеется, любая такая перемена — в каждой отдельной коммунистической стране и вообще в коммунизме — должна быть исследована особо: необходимо выяснить ее, так сказать, меру досягаемости и значимости в конкретных обстоятельствах. Но достичь этого возможно, лишь представляя себе систему целиком.

    В связи с нынешними переменами в СССР нелишним будет, кстати, обратить внимание на происходящее с колхозами. Тем более что создание колхозов и политика советского руководства в отношении их рельефно иллюстрируют эксплуататорскую природу нового класса.

    Как прежде Сталин, так теперь и Хрущев не считает колхозы «последовательно социалистической» формой собственности, а это, по сути, означает, что новому классу в деревне полного господства добиться не удалось. Действительно так. Посредством колхозов ему удалось закрепостить крестьян и прибрать к рукам львиную долю их доходов (путем принудительного откупа), но единоличным собственником земли он так и не стал. Сталин великолепно осознавал это и перед смертью (статья «Экономические проблемы социализма в СССР») предопределил превращение колхозов в государственную собственность, другими словами, обосновал необходимость превратить бюрократию в истинного хозяина. Критикуя Сталина за перегибы в чистках, Хрущев от сталинского взгляда на колхозную собственность не отказался, что и подкрепил только одной из мер по воплощению в жизнь его пророчеств — отправкой на село, главным образом на должности колхозных председателей, 30 тысяч партработников.

    Как в сталинские времена, так и при новом режиме новый класс, проводя так называемую либерализацию, старается в то же время расширить свою — «социалистическую» — собственность. Децентрализация в экономике означает не перераспределение собственности, а большее право для низших слоев бюрократии, то есть класса на уровне республик, областей и районов, этой собственностью распоряжаться. Означай так называемые либерализация и децентрализация нечто иное, они коснулись бы и политики, предоставили бы возможность если не целиком народу, то пускай части его влиять на распределение материального продукта или хотя бы критически реагировать на произвол олигархии. На практике это привело бы к созданию нового политического движения, пусть и лояльной, но оппозиции. И речи об этом не идет. Как и о демократии в партии. Либерализация и децентрализация существуют только для коммунистов: для олигархии, руководства нового класса, в первую очередь, затем — для нижестоящих звеньев. Открыт, таким образом, новый способ, неизбежный в переменившихся условиях, для дальнейшего упрочения монополистической собственности и укрепления тоталитарного господства нового класса.

    Факт возникновения в коммунистических странах нового собственнического — монополистского и тоталитаристского — класса подсказывает и вывод: перемены, происходящие по инициативе коммунистических верхов, продиктованы прежде всего интересами, «социальным заказом» самого класса. Это не означает, что такими переменами должно пренебречь. Необходимо вникнуть в их сущность и определить затем последствия и значимость данных перемен.

    Не отличаясь от других общественных групп, и новый класс существует и реагирует на внешние раздражители, обороняется и движется вперед — всегда с целью стать еще могущественнее. Это не значит, что данные перемены не отразятся на остальном мире или глубоко не заденут сам класс. Но пока никакие перемены не в состоянии были не только изменить коммунистическую систему, но — даже слегка поколебать ее сущность.

    Как и другие режимы, коммунистический также вынужден считаться с происходящим в массах, с их настроением. Действительное состояние масс ему неведомо ввиду обособленности компартии и отсутствия свободно выраженного общественного мнения. Но массовое возмущение ушей и сознания верхов достигает. Вопреки тоталитарности своего господства новый класс не обладает иммунитетом против оппозиции в принципе.

    Захватив власть, коммунисты достаточно легко расправляются с буржуазией и помещиками: в помощь им и само течение жизни, оборачивающееся против этих сил и их собственности, да и направить массы на борьбу с ними оказывается не столь сложным делом. Так что изъятие собственности у этих классов трудностей не вызвало. Трудности возникают при экспроприации мелкой собственности. Хотя, закаленные в прежних «баталиях», коммунисты и тут берут верх. Теперь в обществе все на своих местах: прежних классов и хозяев больше нет, общество — «бесклассовое» или на пути к таковому, а люди начали жить по-новому.

    Требования вернуться к прежним, предреволюционным отношениям в таких условиях выглядят нереальными (если не смешными), ибо ни для каких прежних отношений нет больше ни материальной, ни общественной основы. Коммунисты с такими призывами справляются играючи.

    Но, кажется, особенно неуютно новый класс чувствует себя, когда звучат требования свободы. Не свободы вообще и не единственно свободы политической. Новый класс крайне болезненно реагирует не на требования вернуться к прежним общественным или имущественным отношениям, а на требования предоставить свободу мышления, критики, причем в рамках вновь созданных отношений, в рамках «социализма». Такая чувствительность проистекает из специфики положения, в котором оказался новый класс.

    Он инстинктом чувствует, что национальные богатства стали фактически его собственностью, а этикетки типа «социалистическая», «общественная», «государственная» собственность — заурядная правовая фикция. Он чувствует и то, что любой ущерб, нанесенный тотальности его господства, может обернуться угрозой и его собственности. Вот он и противится всякой свободе: во имя якобы сохранения «социалистической» собственности. И наоборот: критика способа (монополизма), каким он управляет собственностью, вызывает страх потерять власть. Новый класс тем болезненнее относится к подобной критике и требованиям, чем глубже раскрывают они его сущность — сущность собственника и властолюбца.

    Здесь в принципе дело касается одного крупного, возможно, что даже и наиболее значительного противоречия, с которым столкнулся новый класс. А именно: собственностью, являющейся де-юре общественной, общенациональной, фактически в своих интересах распоряжается одна группа. Такое несоответствие правовых и реальных отношений не только непрестанно поддерживает состояние неясности и ненормальности, но и неуклонно приводит к расхождениям между словами и делами правящих структур, так как все предпринимаемые ими меры сводятся в конечном итоге к упрочению существующих собственнических и политических отношений.

    Новый класс не может разрешить это противоречие, не ставя одновременно под угрозу свои позиции.

    Другие правящие собственнические классы, не обладавшие монополией на власть и собственность, могли справиться с этой задачей лишь в степени, к которой их принуждало последнее обстоятельство. Другими словами, чем больше где-то было свободы, тем активнее принуждаемы были собственнические классы в том или ином виде отказаться и от самой монополии собственности. И наоборот: где монополия собственности была невозможна, там, в большей или меньшей мере, с неизбежностью приходила свобода.

    В коммунизме же и власть, и собственность почти без остатка сосредоточены в одних руках. Этот факт заслонен правовой надстройкой. Но если в классическом капитализме перед законом работник и капиталист были равны, хотя в материальных отношениях первый был эксплуатируемым, а второй — эксплуататором, то тут все наоборот: при юридическом равенстве по отношению к материальным богатствам (формальный собственник — вся нация) фактически, посредством монополии управления, собственностью пользуется узкий круг правителей.

    Любое реальное требование свободы в коммунизме, а это именно то, что поражает коммунизм в самое сердце, его сущность, сводится к требованию привести действительные — материальные, собственнические — отношения в соответствие с правом.

    Требовать свободы и фактической передачи в руки и под контроль общества (что осуществимо единственно через свободно избранных представителей) крупной собственности, которую нация создала и которой может управлять эффективнее, чем частная монополия или частный владелец, — значит заставить новый класс либо идти на уступки другим общественным силам, либо скинуть маску со своей собственнической и эксплуататорской сущности. Ибо собственность его и эксплуатация, реализуемые через власть, через монополию управления, таковы, что на словах он и сам отрицает их наличие. Не он ли сам подчеркивает, что ради сохранения общенациональной собственности властные или же управленческие функции осуществляются им от имени нации как целого?

    Упомянутое противоречие вообще порождает наибольшее количество проблем внутри нового класса. Делает неопределенным его юридический статус. Загоняет в малоприятные тупики, непрестанно оголяя несоответствие того, что класс говорит, тому, что он делает: обещая устранить социальные различия между людьми, он их все время потенцирует, присваивая совершенно неоправданно чужой труд и одаривая привилегиями свою «гвардию». Ведя себя на практике диаметрально противоположно собственной догме, он тем не менее вынужден как зеницу ока оберегать ее, ибо что, как не старушка-догма, обеспечивает версию об исторической миссии нового класса по «окончательному» избавлению рода человеческого от всех зол и напастей.

    Противоречие между его реальным положением собственника и правовыми отношениями способно выступать основным мотивом критики, «подстрекательски» действующей на народ и разрушающей его собственные фаланги, поскольку в действительности привилегиями пользуется лишь узкая прослойка нового класса.

    Разрастание и обострение этого противоречия дает надежду на подлинные перемены в коммунизме вне зависимости от того, пойдет на них правящий класс или воспротивится им. Очевидность этого противоречия и прежде была причиной перемен, проводимых новым классом. Особенно это касается так называемых либерализации и децентрализации. Вынужденно отступая и допуская уступки отдельным слоям общества, новый класс пытается таким образом затушевать указанное противоречие и укрепить собственные позиции. А поскольку собственность его и власть остаются неприкосновенными, любые меры, в том числе предпринимаемые из демократических побуждений, обнаруживают и тенденцию усиливать господство политической бюрократии. Сама система такова, что даже демократические и подобные им меры сводятся на уровень реально допустимого и поворачиваются так, чтобы вновь послужить делу упрочения класса правителей. Подобно рабству на Древнем Востоке, которое, преобладая в общественных отношениях, с неизбежностью репродуцировалось во всей жизни, во всех ее порах и ячейках, включая семейную, тоталитарный монополизм правящего в коммунизме класса полностью навязал себя организму общества, вплоть до сфер, где политическая верхушка не видит для себя никаких выгод.

    Югославское так называемое рабочее управление и самоуправление, задуманное во времена конфликта с советским империализмом как далеко идущая демократическая мера, призванная саму партию лишить монополии на управление, постепенно, будучи не в силах не только изменить, но просто чуть поколебать существующую систему, все больше сводится к одному из направлений партийной работы. То, что задумывалось при введении этого управления — изобрести некую новую демократию, — не было, да и не могло быть достигнуто. Свобода, впрочем, и не может свестись к большему ломтю хлеба. Но рабочее управление не привело к заметному участию производителей в распределении прибыли, причем не только в общенациональном масштабе, но и на уровне предприятий; меру все интенсивнее ограничивали безопасными рамками. Режим разными налоговыми и иными хитростями захватил и ту часть прибыли, которой рабочие добивались дополнительными усилиями в надежде, что она будет им принадлежать. Так что трудящимся достались крохи и — иллюзии. Без общей свободы рабочее управление также не могло стать свободным. Подтвердилось, что в несвободном обществе никто не волен принимать никаких решений. От дареной свободы самый большой «навар» имеют дарители.

    Но все это не означает, что новый класс, пусть и ради одной лишь собственной выгоды, не в состоянии уступать народу. Упомянутое рабочее управление, или же децентрализация, является одновременно уступкой массам. Обстоятельства способны заставить и новый класс, каким бы монополистски-тоталитарным он ни был, подчиниться воле масс. Когда в 1948 году между Югославией и СССР разгорелся конфликт, югославские вожди были вынуждены провести ряд реформ, остановленных ими же и даже повернутых вспять при первых сигналах угрозы своему положению. Нечто подобное происходит сейчас в восточноевропейских странах.

    Оберегая свое господство, правящий класс волей-неволей шел на реформы, когда становилось очевидным, что он на практике формально общенациональной собственностью пользуется как лично ему принадлежащей. Предпринимаемые шаги, естественно, подаются под соусом «дальнейшего развития социализма и социалистической демократии», но в их основе лежит обострение упомянутого противоречия. Новому классу приходится «не смыкая глаз» думать об укреплении своей власти и собственности, непрестанно уклоняясь от истины и все упорнее доказывая, что он успешно руководит созиданием общества равноправных и счастливых людей, где устранена всякая эксплуатация. Ему не по силам обойти глубокие внутренние противоречия: происхождение не позволяет классу узаконить свою собственность, но и отступиться от нее, не подрывая тем самым своих основ, он тоже не может. Класс вынужден все более безмерное свое господство оправдывать все более абстрактными и нереальными целями.

    Это воистину класс, поработительское могущество которого не знает аналога в истории. Но это и класс самый недалекий, его горизонты ложны, зыбки. Довольствуясь сам собой, полностью подмяв под себя общество, он обречен на неадекватность оценки как собственной роли, так и окружающего мира.

    Проведя индустриализацию, осуществив сопутствовавшее ей национальное возрождение — там, где это было неизбежно, — новый класс выглядит теперь неспособным ни на что, кроме еще более жестокого и циничного насилия, еще более наглого обирания людей. Он перестал созидать. И, как неотвратимое следствие, главным его оружием становится ложь. Духовное царство нового класса погружается в стужу и мрак.

    Если, совершив революцию, он совершил беспримерный подвиг, то господство его — одна из позорнейших страниц истории человечества. Люди будут восторгаться величием достигнутого под его началом, но и сгорать от стыда при мысли о средствах, которыми он пользовался.

    О его неминуемом уходе с исторической сцены пожалеют меньше, чем сожалели о любом из прежних классов. Растаптывая все, что не ублажало его эгоизм, он сам обрек себя на бесславную погибель и вечное забвение.

    Партийное государство

    1

    Механика коммунистической власти, вероятно, простейшая из возможных, доводит в результате до рафинированнейших форм угнетения и поистине чудовищной эксплуатации.

    Незамысловатость этого механизма обусловлена, как известно, тем, что хребтом всей политической, хозяйственной и идеологической деятельности является единственная партия — коммунистов. Жизнь общества стоит на месте или движется, переходит на черепаший шаг или закладывает крутые виражи в зависимости от того, что делается в партийных инстанциях.

    Поэтому люди в коммунистических системах очень быстро схватывают, что можно, а что нельзя. И не законы с правилами, а реальный и неписаный порядок отношений между властью и подданными становится всеобщим «руководством к действию».

    Каждому ясно, что власть, вопреки законам, фактически сосредоточена в руках партийных комитетов и тайной полиции. «Руководящая роль» партии нигде не узаконена, но распространяется на все организации и любой сектор деятельности; нигде не сказано, что ее тайная полиция имеет право надзирать за гражданами, но тем не менее полиция всемогуща; ни в одном документе не записано, что суд и прокуратура подотчетны тайной полиции и партийным комитетам, но это так. И то, что это так, для большинства людей отнюдь не тайна, большинство — «в курсе». Известно, что есть что, что допустимо, а что запрещено, от кого что зависит. Вот почему люди, приспосабливаясь к атмосфере, к реальности, с любым мало-мальски важным вопросом спешат в партийные инстанции или организации под их контролем.

    Управление общественными организациями и сходными с ними органами осуществляется следующим весьма несложным способом: коммунисты там составляют фракцию, которая все решения выносит с ведома вышестоящей политической инстанции. Это, конечно, лишь общая схема. На деле, если, к примеру, неким органом или общественной организацией руководит лицо, наделенное еще и партийной властью, то обращаться куда-либо по пустякам оно не станет. Кроме того, коммунисты, вжившись в систему и установленные отношения, научились сами отделять важное от незначительного, а потому и партийные инстанции «тревожат» лишь по проблемам наиболее общим, принципиального или чрезвычайного характера. Фракция существует в потенциале как отношение, где решающее слово — за партией; и в высшей степени безразлично, что думают те, кто выбирал власть или правление любой организации.

    Корни методов управления и реализации партией ее власти находятся там же, где истоки коммунистического тоталитаризма и нового класса, — еще во времени, когда компартия готовила революцию. Чем, если не прежними коммунистическими фракциями, система функционирования которых разрослась, разветвилась и усовершенствовалась, является «руководящая роль» в органах власти и общественных организациях? Что, если не прежнюю теорию об авангардной роли партии в рабочем классе (с той единственно разницей, что раньше эта теория имела иное, общественное звучание), представляет собой «ведущая роль партии в построении социализма»? Тогда, до взятия власти, при помощи этой теории ковались кадры для революции и ее органов, ныне она оправдывает тоталитарное господство нового класса. Одно вытекает из другого. Есть, правда, и разница. То, прежнее — революция, ее формы, — было и неизбежностью, и даже потребностью части общества, которую невозможно было остановить в стремлении к техническому и экономическому прогрессу.

    Но вышедшее из революции тоталитарное насилие и господство нового класса навалились тяжким камнем, изпод которого непрерывно сочатся пот и кровь целого общества. Случилось так, что отдельные революционные формы приобрели, по сути, реакционную окраску. Подобное, в частности, произошло с фракцией.

    Коммунистическое хозяйничанье государственной машиной осуществляется двояко. Первого способа — функционального — мы выше коснулись. Принципиально и потенциально он — основной. Но на практике чаще используют второй способ, состоящий в том, что определенные властные функции недоступны никому, кроме членов партии. Это относится к службам, ключевым при всякой власти, а уж при коммунистической особенно: полиции, прежде всего тайной, дипломатии и офицерскому корпусу, где в первую голову выделяются разведывательная и политическая функции. Судопроизводство между тем коммунисты с особой тщательностью контролируют только в его высших эшелонах: подчиненное партийным и полицейским учреждениям, оно, как правило, хуже оплачивается и потому менее привлекательно для коммунистов. Общая тенденция тут — сделать и эту сферу привилегией членов партии, а с тем и повысить привилегированность тех, кто ей служит. Тогда контроль за судопроизводством не только упростился бы, но и практически совсем исчез: такой суд судил бы исключительно исходя из общей линии партии, то есть — «в духе социализма».

    Только в коммунистическом государстве целый ряд (перечисленных и прочих) фракций закреплен за членами партии. Коммунистическая власть, хотя и классовая по содержанию, по форме — партийная власть, коммунистическая армия — партийная армия, государство — партийное государство. А если совсем точно, то коммунисты склонны считать государство и армию исключительно орудием собственной политики.

    Исключительное, хотя и неписаное право членов партии быть полицейскими, офицерами в армии, дипломатами и так далее, то есть зарезервированное за ними одними право вершить реальную власть, не только породило слой избранных, особо привилегированных бюрократов, но и упростило властно-управленческую механику. Партийная фракция таким путем расширилась, охватив в той или иной мере всех, кто принадлежит к упомянутым службам. В результате эти последние фактически превратились в один из секторов партийной работы, а фракция — исчезла.

    Поэтому в коммунистических системах и нет принципиального различия между упомянутыми службами и партийными организациями, что прежде всего касается партии и тайной полиции. Партия и полиция теснейшим образом переплетены в повседневной деятельности, разница между ними в конечном счете относится к разделению труда. Партия (и ее инстанции), когда-то бывшая организатором трудовых масс, со временем и сама превращается в аппарат.

    Весь механизм власти сведен к следующему: политические структуры — это исключительная привилегия партийцев, во всех остальных органах и учреждениях коммунисты либо непосредственно хозяйничают, либо держат управление под своим надзором. Достаточно центру провести заседание или опубликовать статью, как мгновенно приводится в действие весь государственно-общественный механизм. А чуть где сбой, партия и полиция в кратчайшие сроки устраняют «неисправности».

    2

    Не будь компартия партией особого типа, подобный тип государственной власти также был бы неосуществим.

    О чрезвычайном характере коммунистической партии уже говорилось. Но необходимо указать и еще на ряд специфических черт, крайне важных для понимания существа коммунистического государства.

    Коммунистическая партия партией особого типа является не только потому, что она революционна, централизованна, по-армейски дисциплинированна, что стремится к определенным целям и т. д. Все перечисленное, конечно, входит в набор ее особенностей.

    Но есть и другие партии с приблизительно теми же (возможно, не столь ярко выраженными и постоянными) особенностями.

    Между тем лишь в коммунистической партии «идеологическое единство», тождественность мировоззрений и взглядов на пути продвижения общества обязательны для всех без исключения членов. Понятно, что данный императив в целом касается головных органов и высших инстанций партии. Другим, кто пониже, на деле только формально вменено в обязанность блюсти идейную монолитность: прямая их задача — выполнять решения. Но тенденция такова, что необходимо повышать и идейный уровень низов, то есть они тоже обязаны усваивать взгляды вождей.

    При Ленине расхождения во взглядах все еще допускались. Ленин не считал, что члены партии обязаны исповедовать строго одинаковые воззрения, хотя уже именно он начал травить и изгонять из партийных рядов всякую точку зрения, не казавшуюся ему истинно «марксистской» или «партийной», то есть не укреплявшую партию в том виде, какой он ее задумывал. С различными внутрипартийными оппозиционными группами он разделался еще не по-сталински: не убийствами, а всего лишь заткнув им рот. И тем не менее пока власть находилась в его руках, были и дискуссии, и учет результатов голосования. Тотальная власть еще не наступила.

    Для Сталина идейное единство, то есть обязательное философское и прочее, не говоря уж о политическом, единомыслие, было условием пребывания в партии. Это и есть непосредственный вклад Сталина в ленинское учение о партии. Примечательно, что тезис о непременной идеологической монолитности он сформулировал еще совсем молодым человеком. В сталинские времена единогласность стала законом для всех компартий, действующим, кстати, по сию пору.

    Югославские лидеры как были, так и остались на тех же позициях, их по-прежнему придерживается советское «коллективное» руководство и верхние эшелоны остальных коммунистических партий. Такая настойчивость в сохранении идейного единства партии — это не только знак отсутствия сколь-либо весомых перемен, но и фактическое подтверждение того, что в теперешних «коллективных» руководствах свободная дискуссия или отсутствует вообще, или крайне ограничена.

    Что означает и к чему ведет обязательное единство партии?

    Его последствия грандиозны.

    Прежде всего в любой партии, а особенно в коммунистической, власть сосредоточена в руках вождей и высших инстанций. Идейное единство как приказ (особенно в централизованной, по-армейски дисциплинированной коммунистической партии) неизбежно несет с собой владычество центра над умами рядовых партийцев. Если при Ленине единая для всех идеология создавалась в горниле схваток на верхних этажах партийной иерархии, а Сталин начал самостоятельно предписывать таковую, то сегодня послесталинское «коллективное» руководство удовлетворяется «малым»: тем, что преграждает путь новым социальным идеям. Так марксизм стал теорией исключительно «в ведении» партийных бонз. Иного марксизма или же коммунизма сегодня нет, да и вряд ли может быть.

    Социальные последствия идеологического единства трагичны: ленинская диктатура была суровой, но тоталитарной она сделалась только при Сталине. Прекращение всякой идейной борьбы в партии означало и полный паралич свободы в обществе, ибо единственно через партию могло проникать туда любое разнообразие. Нетерпимость к иным идеям и упрямое выпячивание мнимой исключительной научности марксизма положили начало идейному монополизму партийной верхушки — тому, что впоследствии стало ничем не ограниченным господством над обществом.

    Идейное единство партии — это удавка для любой новации не только в коммунистическом движении, но и внутри самого общества. Всякое начинание зависит от партии, общество целиком и полностью в ее власти, а внутри самой партии — ни проблеска свободы.

    Идеологическое единство не явилось в одночасье, оно, как все в коммунизме, развивалось поступательно и полного могущества достигло, когда различные (большевистские) фракции ожесточенно боролись друг с другом за власть. И не случайно первое в практике большевиков открытое требование отречься от собственных идей услышал в свой адрес именно Троцкий: было это в середине двадцатых. Сталин набирал силу.

    Идеологическое единство партии — духовная основа личной диктатуры, которую без него невозможно представить. Одно порождает и цементирует другое. И это объяснимо: идеи — плод творчества отдельных людей, а их идейный монополизм (приказное идейное единство) — всего лишь дополнение, «теоретическая маска» диктатуры. И хотя одно и другое, личная диктатура и идейное единство, существуют уже в зачатках современного коммунизма — большевизма, прочно закрепляются они только на стадии полного расцвета последнего, сопутствуя ему как тенденция (а чаще как преобладающие формы) вплоть до его упадка.

    Устранение идейной разноголосицы в среде высших руководителей автоматически упразднило фракции и течения, а с тем и всякую демократию в коммунистических партиях. В коммунизме возобладал принцип «вождь знает все»: идеологами становились исключительно обладатели власти — партийной и прочей — вне зависимости от скудоумия таких лидеров.

    Неуклонное форсирование идейного единства в партии есть одновременно и верный признак сохранения личной диктатуры или диктатуры нескольких олигархов, которые либо на время поладили между собой, либо сосуществуют в условиях шаткого и недолгого равновесия сил. Как сейчас в СССР.

    На минувших стадиях тенденция к идейному единству наблюдалась и в других партиях, особенно это касается социалистов. Но там речь шла о тенденции, а не о долге, как у коммунистов. Должно быть не просто марксистом, а марксистом в соответствии со вкусами и предписаниями верхов, центра. Из свободной революционной идеологии марксизм превращен в директивную догму по принципу восточных деспотий, где верховная власть сама догму толкует, сама предписывает, а монарх — он же первосвященник.

    Обязательное идеологическое единство, прошедшее немало фаз и приобретавшее на этом пути разнообразные формы, было и остается самой отличительной чертой партии большевистского, коммунистического типа.

    Но обязательного идеологического единства в их рядах не могло бы и быть, не являйся эти партии одновременно прародительницами новых классов, не ставь они перед собой чрезвычайной исторической задачи.

    Кроме коммунистической бюрократии, современная история не знает класса или партии, которым удалось достичь полного идеологического единства своих рядов. Но ведь никто и не брался за переделку целого общественного организма преимущественно политическими и административными средствами. Для тех, кто вершит подобное, необходима беспредельная, буквально фанатичная вера в правоту и чистоту своих взглядов и намерений. Задача такова, что требует не только крайне сурового отношения к иным идеологиям и социальным группам, но и максимальной идейной подчиненности общества при абсолютной монолитности правящего класса. Вот почему компартии нуждались в идейной прочности особого порядка.

    Однажды достигнутое, идейное единство действует затем силой предрассудка. Коммунисты воспитываются на убеждении, что идейное единство (на самом деле идеи спускаются сверху) есть неприкосновеннейшая из святынь, а фракция в партии есть самое черное злодейство.

    И как тотального господства в обществе не достичь, если не расправиться с другими социальными группами, так и идейное единство маловероятно без «прочесывания» собственных рядов. Почти совпадающие по времени, два эти процесса «объективно» смыкаются и в сознании носителей тоталитаризма, хотя в первом случае новый класс побивает своих противников, а во втором — идет «выяснение отношений» внутри самого класса. Разумеется, Сталин знал, что Троцкий, Бухарин и Зиновьев никакие не иностранные шпионы или предатели «социалистического отечества». Но их несогласие с ним явно затрудняло достижение тоталитарного господства, и он был вынужден их уничтожить. Преступность его действий по отношению к партии как раз в том и заключается, что «объективную вражду», то есть идейно-политическое соперничество в партии, он искусственно превращал в субъективную вину групп и отдельных лиц, приписывая им преступления, которых они не совершали.

    Но для любого коммунизма этот путь неизбежен. Вариант, которым устанавливается тоталитарное господство, то есть «шлифуется» идейное единство, может быть «мягче» сталинского, но суть всегда одинакова. Даже в случаях, когда индустриализация не есть ни способ, ни условие установления тоталитарного господства — в Чехословакии и Венгрии, например, — коммунистическая бюрократия все равно прибегает к формам власти, ничем, по существу, не отличающимся от практики таких слаборазвитых стран, как СССР. И не только потому, что Советский Союз навязал подобное своим вассалам, — речь идет о природе самих коммунистических партий, об их идеологии. Господство партии в обществе, отождествление власти и аппарата власти с партией, зависимость права на выдвижение идей от места в иерархии — вот черты, неотъемлемо, органически присущие всякой коммунистической бюрократии, в руках которой очутилась власть.

    Главную силу коммунистического государства и власти составляет партия. Она — генератор всего и вся, она — начало, объединяющее в себе новый класс, власть, собственность, идеи.

    Поэтому в коммунизме и не были возможны военные диктатуры, хотя, по всей видимости, в СССР заговоры военных случались. Военная диктатура, если бы ей даже удалось на какое-то время убедить нацию в нужности напряжения всех сил и крайнего самоограничения, все равно не смогла бы установить полный контроль над обществом. На такое способна единственно партия, причем партия, проповедующая столь высокие идеалы, что тотальная ее деспотия в глазах сторонников и всех, кто в нее верит, выглядит не просто необходимостью, но и высшей формой государственно-общественного устройства.

    С позиций свободы военная диктатура в коммунистических системах стала бы огромным прогрессом. Она обозначила бы конец тоталитарного господства партии, партийной олигархии.

    Теоретически военная диктатура была бы возможна лишь в случае поражений на фронте или при глубочайших политических кризисах. Хотя и тогда начальной ее формой была бы диктатура партийная, то есть прикрываемая партией. Но это с неизбежностью вело бы к изменению всей системы.

    Тотальная диктатура партийной олигархии в коммунизме — не следствие временной политической конъюнктуры, а результат длительного и сложного процесса. Конец диктатуры означал бы не только смену той или иной формы власти в рамках сохраняющейся системы, но и изменение самой системы, точнее, начало ее изменения. Эта пресловутая диктатура и есть система — душа ее, мозг, мышцы, ее сущность.

    3

    Власть в коммунизме очень быстро замыкается на самом узком круге партийных вождей, а от так называемой диктатуры пролетариата остается звонкая, но пустая фраза. Процесс, к тому ведущий, раскручивается с неотвратимостью и необузданностью стихии, причем теория о партии как авангарде пролетариата неплохо ему помогает.

    Несомненно, что в период борьбы за власть партия — где-то в большей, где-то в меньшей степени — выступает подлинным вожаком трудовых масс, отстаивает их интересы. Но и тогда роль ее и позиция являются одновременно стадиями и формами продвижения к собственной власти. Польза рабочему классу тут очевидная, но и партия крепнет в свойстве будущего держателя власти и эмбриона нового класса. Едва дотянувшись до власти, партия — самый якобы последовательный выразитель интересов рабочего класса и трудового народа — тотчас возлагает на себя «бремя» всей ее полноты, не забыв также установить контроль над всеми национальными богатствами. Участие и роль пролетариата в этом, за исключением кратких периодов революционных баталий, по сути, ничуть не большие, чем у любого другого класса.

    Это не значит, однако, что пролетариат, вернее, отдельные его слои, не бывает время от времени заинтересован в поддержке партии как власти. Таким вот образом и пострадали крестьяне, заинтересованные в поддержке тех, кто самим фактом индустриализации открывал перед ними перспективу вырваться из беспросветной нужды.

    Оказываемая отдельными слоями трудящихся периодическая поддержка партии вовсе не означает, во-первых, что они обладают властью, а во-вторых, что их участие в ней существенно отражается на ходе общественного развития и общественных отношениях. Да в коммунизме из всех процессов ни один и не содействует укреплению силы и обеспечению прав трудовых масс, рабочего класса тем более.

    По-другому и быть не может.

    Классы и массы не вершат властных функций, этим от их имени занимаются партии. А поскольку в любой, даже самой демократичной партии ключевая роль принадлежит вождям, то и власть партии сводится к власти вождей.

    Так называемая диктатура пролетариата, которая поначалу в лучшем случае оборачивается властью партии, вскоре неизбежно сводится к власти вождей. А так как речь идет о чрезвычайной — тоталитарной — власти, то и диктатура пролетариата есть не что иное, как теоретическое оправдание, идеальная маска, прикрывающая господство нескольких олигархов. Тоже — в лучшем случае.

    Маркс диктатуру пролетариата задумывал как демократию внутри пролетариата и для пролетариата, то есть как режим, в котором сосуществует несколько социалистических течений, партий. Парижская коммуна 1871 года, единственная диктатура пролетариата, на опыте которой Маркс строил свои выводы, была многопартийной, а марксисты в ней ни числом, ни влиянием не выделялись. Диктатура пролетариата в непосредственном, так сказать, исполнении самого пролетариата — чистая фикция, ибо власть невозможно осуществлять иначе, нежели с помощью политических организаций. Диктатуру пролетариата Ленин фактически сводил к власти одной — своей — партии, а Сталин — к собственной власти, к личной диктатуре и в партии и в государстве. После смерти коммунистического императора его бесталанные наследники счастливы, что через «коллективное руководство» у них есть возможность делить власть между собой. Таким образом, во всех случаях коммунистическая диктатура пролетариата является либо фикцией, либо властью какого-то количества партийных вождей.

    Ленин верил, что российские Советы и есть «наконец найденная» диктатура пролетариата в том виде, какой ее задумывал Маркс. Поначалу Советы — благодаря революционной инициативе и широкому участию в них масс — действительно производили такое впечатление. Троцкий увидел в них форму столь же эпохальную, сколь и парламенты, рожденные в борьбе с абсолютизмом. Но то была иллюзия. Из революционных органов Советы переродились в форму, потворствующую тоталитарной диктатуре нового класса, партии.

    Нечто похожее случилось с ленинским демократическим централизмом как в партии, так и в органах власти. До поры, пока в партии худо-бедно, но все же допускалась некоторая степень разноголосицы, о таком централизме, пусть и не чересчур демократическом, еще можно было говорить. С достижением тотального господства он исчезает, на поверхности остается голый произвол олигархии и ее верхушки.

    По причинам, отмеченным выше, можно заключить: превращение диктатуры олигархии в личную диктатуру есть величина постоянная. К личной диктатуре приводит идеологическое единство, неминуемые противоречия внутри правящего клана, а также потребности системы в целом. Наверху, окруженный пособниками, оказывается тот из вождей, которому в данный момент удается последовательнее других выражать и отстаивать интересы нового класса.

    Сами исторические условия — еще один серьезный фактор, способствующий личной диктатуре: нужды ускоренной индустриализации, как и война, требуют подчинения всех сил единой мысли и единой воле. Назовем, кроме того, еще одну чисто специфическую — коммунистическую — причину: в коммунизме власть — основная цель и главное средство как всего движения, так и каждого отдельного коммуниста. Жажда власти у коммунистов неутолима, непреодолима. Победа тут равнозначна взлету до высот божества, проигрыш — глубочайшему унижению и посрамлению.

    Похоже дело обстоит и с пристрастием коммунистических вождей к роскоши, чему они бессильны противостоять не только по простой человеческой слабости, но и из-за органически свойственной им, носителям власти, потребности олицетворять собой блеск, могущество и, сверх всего, магию управления людьми, искусство, доступное единственно таким вот «существам особого порядка».

    Карьеризм, страсть к роскоши, властолюбие. Столь же неизбежна и тенденция к коррупции. Не той — чиновничьей, которой у коммунистов, возможно, даже меньше, чем было в прежнем государстве. Речь о коррумпировании опять-таки особом: при власти, отданной на откуп одной политической группе и являющейся одновременно источником всех привилегий, «радение» о «своих людях», в меньшей или большей мере заслуженных, назначение их на «выгодные» должности и распределение между членами партии всевозможных благ становятся нормой. Отождествление власти и партии с государством (практически — с собственностью) как раз и делает коммунистическое государство, если так можно выразиться, самокоррумпирующимся, неумолимо плодящим привилегии и паразитические функции.

    Один член югославской партии весьма любопытно описал атмосферу, в которой существует рядовой коммунист: «Я, если честно, разорван на три части: завидую тем, у кого машина лучше моей, поскольку мне кажется, что заслуг перед партией и социализмом у них меньше моего; свысока смотрю на каждого, у кого вообще нет машины: правильно — не заслужил; и тем не менее я счастлив, что какое-никакое, а собственное авто у меня-таки имеется».

    Этого человека, очевидно, нельзя считать настоящим коммунистом. Он из тех, кто к движению примкнул, поверив идеалам, но затем, разочарованный, удовлетворился возможностью сделать нормальную бюрократическую карьеру. Настоящий коммунист — это помесь фанатика с необузданным правителем. Только такое соединение дает настоящего коммуниста. Остальные — либо идеалисты, либо карьеристы.

    Управляемая во всех звеньях, коммунистическая система неизбежно бюрократична и строго иерархична. В ней образуются неприступные круги, замкнутые на политических вождях и инстанциях. Вся политика сводится к трениям внутри этих сфер, где процветают кумовство и клановость. В наибольшей степени родственными связями опутан обычно самый высший круг. Дома за ужином, на охоте, в беседе двух-трех человек решаются вопросы широкой государственной важности. Партийные форумы, заседания правительственных кабинетов, сессии парламентов носят чисто декларативный, представительский характер и созываются затем лишь, чтобы подтвердить нечто давно «сваренное» на «семейных кухоньках». А поскольку отношение коммунистов к государству, к власти (исключительно собственной, разумеется) можно квалифицировать как законченный фетишизм, то, когда они представляют и государство, те же люди, те же круги, столь тесная партийно-семейная компания, волшебно преображаются в лики леденяще-строгие, отчужденные, чопорно-помпезные.

    Абсолютизм, но, увы, не просвещенный.

    Сам монарх, диктатор, ни монархом, ни диктатором себя не чувствует. Сталин саркастически отшучивался, когда его называли диктатором. Он ощущал себя выразителем коллективной воли партии. И был некоторым образом прав, несмотря на то, что, вероятно, столь безграничной власти одного человека история прежде не видывала. Просто, подобно любому коммунистическому диктатору, он понимал, что отход от идейных основ партии, от монополии нового класса на все и вся или от тоталитарного владычества олигархии привел бы его к неминуемому падению. Безусловно, творцу и виднейшему представителю системы такое поведение и на ум не приходило. Но зависимым от этой, под его же дланью созданной, системы, от «общественного мнения» партийной олигархии был и он, Сталин. Без них или против них он ничего не мог.

    Покажется странным, но это так: в коммунистической системе не свободен никто — даже верхи, даже сам вождь. Все зависят друг от друга и должны быть очень осторожны: не дай Господь оторваться от общей атмосферы, превалирующего мнения, стиля, власти, интересов.

    Уместно ли и говорить о диктатуре пролетариата в коммунизме?

    4

    Тоталитарной диктатуре партбюрократии на руку сама коммунистическая доктрина государства, разработанная Лениным, Сталиным и другими дополненная. В ней важны два стыкующихся, слитых воедино ключевых элемента: сама по себе теория государства и концепция отмирания последнего. Наиболее полно изложенная в труде «Государство и революция», который Ленин написал перед самым Октябрем, пока скрывался от Временного правительства, доктрина эта, как и весь ленинизм, опирается на революционный аспект учения Маркса, именно в вопросе о государстве (при преимущественном использовании опыта первой русской революции 1905 г.) развитый и доведенный вождем большевиков до крайних реперкуссий. С точки зрения истории «Государство и революция» — работа куда более значимая в качестве идейного оружия самой революции, нежели как теоретическое подспорье строительства новой власти.

    Ленин свел государство к принуждению, точнее сказать, к механизму насилия, с помощью которого один класс подавляет прочие. Однажды, стремясь к максимальной емкости формулировки, Ленин отчеканил: «Государство-дубинка».

    Это не значит, что незамеченными остались другие функции государства, но и тут он искал связь с самым главным для него предназначением государства: быть проводником насилия одного класса над другими.

    Если перед ленинской теорией государства стояла задача разрушения старого госаппарата, для чего необходимо было в качестве подготовки скинуть все покровы с его сути, то от подлинной научности она оказалась на значительном удалении.

    Это весьма важное с исторической точки зрения ленинское произведение продолжает традицию, типичную для всех коммунистических умопостроений: обобщенные якобы научные выводы и концепции вырабатываются исходя из непосредственных нужд партии; полуистины таким образом провозглашаются истинами. Неоспорим факт, что принуждение и насилие в крови у всякого государства, а государственную машину используют отдельные социальные и политические силы (особенно масштабно — при вооруженных конфликтах). Но из жизненного опыта каждый знает, что государственная машина необходима обществу, нации еще и затем, чтобы увязывать и развивать различные их функции. Эту грань коммунистическая теория, в том числе ленинская, обходит с наибольшим пренебрежением.

    В далеком прошлом существовали социумы без государства и власти. Обществом они считаться не могут, ибо представляли собой некий переход от полуживотных к человеческим формам социального бытия. И даже в таких примитивнейших социумах-общинах некое подобие власти присутствовало. Тем более наивным было бы доказывать, что в будущем, с его все усложняющейся общественной структурой, исчезнет потребность в государстве. Ленин (положившись на авторитет Маркса, солидарного, кстати, в этом вопросе с анархистами) задумывает и обосновывает как раз такое общество — общество без государства. Оставив в стороне вопрос об оправданности его исходных посылок, без труда догадываемся, что таковым ему мнится его бесклассовое коммунистическое общество. И проблема, если исходить из данной теории, весьма проста: не будет классов и классовой борьбы — некому станет угнетать и эксплуатировать — отпадет нужда в государстве. А до той поры, мол, «диктатура пролетариата» и есть «демократичнейшее» из государств: уже потому хотя бы, что «отменяет» классы и таким путем сама постепенно становится излишней. Так что любое действие, усиливающее эту диктатуру, ведущее, следовательно, к «отмене» классов, рассматривается как оправданное, справедливое, прогрессивное, устремленное к свободе. Вот причина, почему там, где их партия не правит, коммунисты ратуют (и облегчают себе этим борьбу) за самые демократические меры, но стоит им завладеть властью, как стремглав бросаются душить любую форму «буржуазной» якобы демократии. Вот отчего сегодня они с таким упорством делят демократию на «буржуазную» и «социалистическую», хотя делить можно лишь по количеству свободы, то есть по тому, насколько свобода всеобъемлюща.

    В ленинской и вообще коммунистической теории государства провалы со всех сторон: с научной и практической одинаково. Сама жизнь полностью опровергла предсказания Ленина: «диктатура пролетариата» и классы не уничтожила, и сама отмирать, похоже, не собирается. Казалось, что установление тотального господства коммунистов после ликвидации классов прежнего общества должно способствовать некоему «успокоению» правителей-теоретиков, навевая им мысли о близости «идеальной цели» — полного уничтожения классов. Ан нет, мощь государства (органов насилия в первую голову) не только не ослабла, но и дальше растет.

    Для прикрытия теоретической прорехи Сталин выдумал заплату — непрестанно крепнущую «воспитательную» роль советского государства.

    Ежели коммунистическую теорию государства, не говоря уж о практике, свести к ее сути, то есть принуждению и насилию как основной, если не единственной функции государства, то из сталинской концепции вытекала бы все большая роль полиции, воспитательная в том числе. Понятно, что до такого додуматься может только злопыхатель. И здесь, в сталинской теории, отыскала себе приют очередная коммунистическая полуистина: не умея объяснить, почему в «построенном» уже «социалистическом обществе» непрестанно нарастают мощь и гнет государственной машины, он назвал главной одну из функций государства — воспитательную. Насилие теперь не годилось: антагонистических классов «нет», стало быть, отсутствует и классовое подавление.

    У теории «самоуправления», выдвинутой югославскими лидерами, сходная судьба. В пылу конфликта со Сталиным им просто необходимо было как-то «выправить» его «искривления», сделать что-нибудь, чтобы государство начало наконец «отмирать». Тем не менее ни им, ни Сталину это не помешало и впредь пестовать силу, функцию для них первейшую, ту, к которой они сводят свою концепцию государства.

    Примечателен, однако, сталинский тезис о том, как государство отмирает, усиливаясь, таким то есть образом, что функции его становятся все более разветвленными по мере вовлечения в их гравитационные поля все большего числа граждан. Осознав, что роль государственной машины неуклонно наращивается и разветвляется (вопреки «начавшемуся» уже переходу к «полностью бесклассовому» — коммунистическому — обществу), Сталин решил, что государство исчезнет, когда все граждане, переключая на себя его заботы, поднимутся до его уровня. Впрочем, еще Ленин говорил о времени, когда и кухарка будет управлять государством. Теории, подобные сталинской, как мы видели, кружат по Югославии. Но ни одной из них не преодолеть пропасти между коммунистической доктриной государства, то есть «исчезновением» классов и «отмиранием» государства в их «социализме», и действительностью — тоталитарным господством партбюрократии.

    Важнейший для коммунизма в теоретическом и практическом плане вопрос о государстве — это одновременно и неиссякаемый источник проблем и все более явных противоречий.

    Поскольку государство не есть исключительно — и крайне редко преимущественно — орган насилия (кроме коммунистического режима, этой своего рода скрытой формы гражданской войны между народом и правителями), то государственная машина наравне с обществом пребывает в состоянии непрекращающегося, вспыхивающего вновь или временно затухающего сопротивления олигархии, тайное и явное желание которой — окончательно превратить государство в насильника. Осуществить это полностью коммунисты не в состоянии, как не в состоянии они совершенно поработить общество. Но они могут навязать, чем и занимаются, контроль органов принуждения — полиции и партии — над всей государственной машиной и ее функциями. Поэтому сопротивление органов и функций государства «непониманию» со стороны партии, полиции или отдельных политических фигур — это на деле отраженное через государственную машину сопротивление общества, протест против гнета и издевательств над объективными его устремлениями и потребностями.

    Даже в коммунистической системе государство и его функции не ограничиваются органами насилия, не идентичны им. Государство как организация жизни народа и общества подчинено таким органам — государству в государстве. С этим разладом коммунизму справиться не под силу потому уже, что тоталитарность его насилия конфликтует с иными и противоположно направленными тенденциями в обществе, быть выразителями которых способны и общественные функции государства.

    5

    Вследствие этого противоречия, вследствие неизбежной и неизбывной потребности коммунистов рассматривать государство если не исключительно, то преимущественно как орган насилия, коммунистическое государство не могло и не может стать правовым, то есть таким, где суд не был бы зависим от властей, а законы реально соблюдались.

    Такого государства система не приемлет. Коммунистические вожди, даже пожелай они построить правовое государство, не смогли бы достичь цели, не создав угрозы своему тоталитарному господству.

    Независимость суда и торжество законности неизбежно открывали бы путь появлению оппозиции. Ни один закон в коммунизме не оспаривает, например, свободы выражения мысли и даже права объединяться в организации. Базирующиеся на принципах независимого суда законы гарантируют и другие гражданские свободы.

    На практике, разумеется, никто об этом и не вспоминает.

    Признавая формально гражданские свободы, коммунистические режимы ставят перед ними одно, но решающее условие: пользоваться ими можно исключительно в интересах той системы — «социализма», которую проповедуют вожди, что означало бы поддержку их владычества. Подобная практика, противоречащая в том числе и законодательным актам, неминуемо должна была вооружить полицейские и партийные органы крайне изощренными и бесцеремонными методами борьбы, ибо, с одной стороны, необходимо сохранять форму законности, а с другой — обеспечить монополию правления.

    Главным образом по этой причине законодательная власть в коммунизме не может отделиться от исполнительной. И именно такой порядок Ленин считал совершенным. Того же придерживаются в Югославии. При однопартийной системе это как раз и есть один из источников, питающих произвол и всемогущество правителей.

    Точно так же практически невозможно отделить власть полицейскую от судебной. Судят и исполняют приговор де-факто те же, кто арестовывает. Замкнутый круг: одна и та же исполнительная и законодательная власть, одни и те же следственные, судебные и карательные органы.

    Так зачем в таком случае коммунистической диктатуре прибегать — даже сверх надобности — к закону, зачем прикрываться законностью?

    Кроме внешнеполитических, пропагандистских и иже с ними резонов немаловажно в данном контексте, по-видимому, то, что коммунистический режим, если хочет устоять, обязан обеспечить твердые правовые гарантии тем хотя бы, на кого он опирается, то есть новому классу.

    Законы и пишутся, собственно, исходя из потребностей и интересов этого класса, партии. Формально законы, как им положено, охраняют права всех граждан, но в действительности — только тех, кто не попал в разряд «врагов социализма». Поэтому у коммунистов постоянная головная боль от игры с законами, которые они сами принимают и которыми им на каждом шагу приходится пренебрегать. Осознав со временем причину своих «мучений», они впредь, дабы упростить правовую эквилибристику, творят законы только «дырявые», допускающие всякого рода исключения.

    Так, например, югославское законодательство стоит на точке зрения, что человека нельзя осудить, если деяние, им совершенное, не имеет четкой юридической формулировки. Большинство инспирированных политическими мотивами судебных разбирательств между тем идет по линии так называемой «враждебной пропаганды». Трактовать же это понятие преднамеренно поручается не закону, а судьям, стоящей за их спиной тайной полиции.

    В силу вышеизложенного и политические судебные процессы при коммунистических режимах — сплошь инсценировки, где доминирует политический тезис, то есть суд получает задание доказать нечто, соответствующее текущим политическим запросам власть предержащих. Другими словами, от суда требуется уложить в рамки права заготовленный политический вывод о «враждебных происках» обвиняемого.

    При таком способе судить важную (важнейшую даже) роль должно сыграть признание обвиняемого. Он обязан сам назвать себя врагом. Тогда тезис подтверждается. Доказательств в принципе никаких, полностью заменить их призвано самообвинение.

    Так называемые «московские процессы» — это лишь наиболее гротескный и кровавый пример судебно-юридического фарса в коммунизме. Ему абсолютно соответствует подавляющее большинство других судилищ (конкретные «дела» и степень тяжести наказания в данном случае фактор второстепенный). И политические процессы в Югославии — тоже чистой воды уменьшенные копии с московского оригинала.

    Как же обычно затеваются политические процессы?

    Сначала тайная полиция, реагируя, как правило, на «подсказку» партфункционеров, «обнаруживает», что некто является противником существующих порядков, бельмом на глазу у тех же местных властей, раздраженных если ничем иным, так позицией, которую человек отстаивает, или его разговорами в кругу близких друзей. Когда этап «выявления» успешно пройден, делается второй шаг — готовится правовая дискредитация противника. В ход пускают либо провокатора, подбивающего жертву на «подрывные высказывания», связь с нелегалами и тому подобное, либо то же самое достигается с помощью кого-то из запуганных полицией и готовых по малодушию подписать любой, какой прикажут, оговор. Большинство нелегальных организаций при коммунистических режимах создается самой тайной полицией с целью втянуть туда недовольных и расправиться с ними. Коммунистическая власть не отвращает, а, наоборот, подталкивает «неблагонадежных» граждан к совершению разного рода проступков и преступлений.

    Все то же самое Сталин обычно творил без суда, в колоссальных масштабах, широко применяя пытки. Но и без пыток, и при участии суда — суть прежняя: коммунисты сплошь и рядом разделываются с противниками не за нарушение закона, а потому главным образом, что те — их противники. Посему можно сказать: большинство осужденных политических прегрешителей — действительно в основном противников режима — с точки зрения права невинны. По коммунистическим понятиям они наказаны справедливо, хотя юридические основания для этого отсутствовали.

    При стихийных выступлениях граждан против режима коммунистические власти наводят порядок, нисколько не заботясь о конституционности и законности своих действий. Современная история не знает более жестоких, бесчеловечных и антизаконных расправ с массовым недовольством. Побоище в Познани — случай наиболее нашумевший, но не самый кровавый. Оккупационные и колонизаторские власти, хотя они и чужие и действуют по чрезвычайным законам чрезвычайными мерами, все же редко доходят до подобной брутальности. Коммунистические властители ввергают в ужас «свою» страну, попирают собственные законы.

    И в вопросах, с политикой не связанных, правосудие и законодательство не защищены от поругания. Тоталитарный класс с приспешниками не могут удержаться от ежечасного вмешательства и в эти сферы.

    Приводимая ниже заметка из белградской «Политики» хорошо иллюстрирует действительную роль и положение суда в Югославии, где, вообще говоря, законность находится на уровне более высоком, нежели в других коммунистических государствах:

    «При рассмотрении проблем, связанных с хозяйственными преступлениями, прокуроры Народных республик, а также Воеводины и Белграда на двухдневном ежегодном совещании под председательством союзного прокурора Браны Евремовича подчеркнули, что для полного успеха в деле пресечения экономического криминала необходимы решительные и хорошо согласованные действия органов правосудия, хозяйственных органов системы местного самоуправления и всех политических организаций…

    Выражено единодушное мнение, что до сих пор общество недостаточно остро реагировало на хозяйственные преступления…

    Прокуроры, разумеется, согласились с тем, что реакция общества должна быть более эффективной. Ужесточение наказания и способов его исполнения, как они считают, — лишь часть мер, которые необходимо предпринять…

    Приведенные в выступлениях факты убедительно доказывают, что подрывной элемент, потерпевший поражение на политической арене, пытается взять реванш в экономике. Следовательно, проблема хозяйственных преступлений на данном этапе — это не только правовой, но и политический вопрос, требующий взаимодействия прокурора со всеми властными структурами и общественными организациями…

    Подводя итог обсуждению, союзный прокурор Брана Евремович напомнил о важности соблюдения законности в условиях проведенной у нас децентрализации и об оправданной суровости, с которой наши высшие руководители осудили лиц, замешанных в хозяйственных преступлениях» (Политика. 23 марта 1955 г.),

    Стало быть, в русле настроя «высших руководителей» прокуроры определяют и как судам судить, и как приговоры исполнять.

    А коли так, то что осталось от суда и законности?

    В коммунизме правовые теории трансформируются сообразно обстоятельствам и потребностям олигархии. Назначение меры наказания по принципу Вышинского — исходя из «максимальной достоверности», то есть из политических расчетов и нужд ныне отвергнуто. Но, даже если опереться на более человечные или более научные принципы, существо не сможет перемениться до тех пор, пока не изменятся отношения между властью, судом и законом. Разве периодические кампании «в защиту законности» или хвастливые заявления Хрущева о том, как «теперь», дескать, партии удалось взять под контроль полицию и суд, не доказывают, что изменения претерпела только потребность правящего класса в большей правовой неуязвимости, а не его действительное отношение к обществу, государству, суду, законам?

    6

    Коммунистический правопорядок не в состоянии освободиться ни от формализма и декларативности, ни от определяющей роли, которую в судопроизводстве, выборной системе и прочем играют партийные и полицейские органы. Мало того. Чем ближе к верхам, к конституции и высшим эшелонам, тем дальше отстоят друг от друга декоративная законность и все возрастающее реальное воздействие властей на те же суд и выборы.

    Общеизвестны бессодержательность и помпезность коммунистических выборов, этих, по остроумному выражению Климента Ричарда, если мне память не изменяет, «скачек с участием одной лошади». Думаю, что нужно тем не менее сказать несколько слов о том, почему коммунисты не могут обойтись без выборов, никак не влияющих на расстановку политических сил, а также без столь дорогостоящего и для них самих напрочь лишенного содержательности такого института, как парламент.

    Кроме причин пропагандистских, внешнеполитических и иже с ними существует обстоятельство, которое не в силах обойти ни одна, в том числе и коммунистическая, власть: все должно быть узаконено. В современных условиях подобное осуществляется через выборных представителей. Народ обязан и формально поддерживать каждый шаг, предпринимаемый коммунистами.

    Наряду с этим есть и еще один — глубинный, скрытый и веский резон, почему коммунистические вожди «держат» парламенты: меры правительства-верхушки нового класса — должны получить добро от его политической сердцевины — партбюрократии. Не утруждая себя заботой о мнении общества, каждое коммунистическое правительство вынуждено считаться с общественным мнением партии — коммунистическим общественным мнением.

    Вот почему, хотя выборы минимально важны для коммунистов, отбор тех, кто войдет в парламент, ведется партийным верхом предельно тщательно. Учитывается масса деталей: заслуги людей, их роль и функции в движении и обществе, разнообразие профессий и так далее. С внутрипартийных позиций выборы весьма важны для руководства, ибо предоставляют ему возможность поставить рядом с собой на определенный период партийные силы, которые оно считает в данный момент наиболее значимыми, сообщая тем самым себе самому степень легальности, без которой ему не пристало выступать ни перед партией, ни перед классом, ни перед народом.

    Бесплодными оказались даже робкие попытки выдвижением двух или более кандидатур на каждый мандат ввести при выборах коммунистов в парламент элементы альтернативности. Югославия знает несколько таких попыток, и все они заработали от руководства клеймо «раскольничества». Сейчас из восточноевропейских стран приходят сообщения о расширенном числе кандидатов-коммунистов на выборах. Допуская намерения, я считаю все же маловероятной возможность укоренить подобную практику. Хотя одно это было бы шагом вперед и даже началом продвижения коммунизма к демократии. Думаю, что пока и до таких мер далеко, а развитие в Восточной Европе пойдет скорее к «рабочему управлению» югославского образца, нежели к политической демократии и дифференциации внутри господствующего движения. Деспотическое ядро, понимая, что отход от традиционного партийного единства грозит ему большими неприятностями, по-прежнему держит в руках все нити. Было и остается фактом: любая свобода, в том числе и в партии, угрожает не только господству вождей, но и вообще тоталитаризму.

    Коммунистические парламенты не просто не принимают важных решений — они неспособны на это. Заранее знающие, что будут избраны, польщенные возможностью участвовать во всей процедуре, начиная с кандидатства, депутаты, и пожелай они того, ни силами, ни мужеством вступать в дискуссии не обладают. Да и мандаты к ним пришли не от избирателей, так что ответственности перед последними они не чувствуют. Сами «народные избранники» совершенно справедливо зовут коммунистические парламенты «саркофагами». Их права и роль сводятся к тому, чтобы время от времени единогласно поддержать нечто, уже решенное «за кулисами». Этой системе правления иные парламенты не требуются, так что коли и возможен упрек в их сторону, то единственно за дорогостоимость и никчемность.

    Базирующееся на принуждении и насилии, непрестанно конфликтующее с народом коммунистическое государство даже при отсутствии внешних раздражителей просто обязано быть милитаристским. Нигде в современном мире культ силы, а особенно силы военной, не поддерживается так, как в коммунистических государствах. Милитаризм здесь — внутренняя, «подкожная» потребность нового класса, одна из форм его существования и упрочения его привилегий.

    Вынужденное быть прежде всего, а когда нужно, то и исключительно органом насилия, коммунистическое государство есть изначально государство бюрократическое. Всецело завися от произвола горстки властителей, оно одновременно, как никакое другое государственное формирование, перенасыщено всевозможной законодательной продукцией. Едва возникнув, оно мгновенно обрастает таким количеством установлений и предписаний, что и судьи и адвокаты в них буквально тонут. Предписанию и утверждению подлежит каждый пустяк, хотя на практике от этого мало проку. «Творчество» коммунистических законодателей весьма часто навеяно идеологическими мотивами, а потому игнорирует действительность, реальные возможности. Погруженные в абстрактно-правовые «социалистические» формулы, не испытывая воздействия ни критики, ни оппозиции, они вгоняют живую жизнь в жесткие створки параграфов. Все это потом механически узаконивается парламентом.

    Но между тем бюрократизм коммунистической власти не распространяется на потребности олигархии и стиль работы вождей. Государственная, она же партийная, верхушка весьма неохотно и крайне редко ограничивает себя правилами. В ее руках политика, политические решения, которые и рамок не терпят, и ждать им некогда. А так как дело идет о судьбах целой экономики, да и всего прочего, то верхи избегают любой стесненности, делая исключения лишь по мелочам — в вопросах представительского или формального характера. Творцы жесточайшего бюрократизма и политического централизма, сами ни бюрократами, ни скованными правовой нормой людьми не являются. Лично Сталин ни в чем бюрократом не был. Тито тоже. Потому зачастую в канцеляриях и службах, подчиненных коммунистическим вождям, царят беспорядок и расхлябанность.

    Что, впрочем, не мешает «хозяевам» периодически устраивать кампании «по борьбе с бюрократизмом», то есть бороться с недобросовестностью и медлительностью администрации. Более того, сегодня ведется и борьба с бюрократически-сталинистским стилем управления. Но все это далеко от намерения устранить истинный, глубинный бюрократизм, сущность которого — тотальное подчиенение всей жизни государства, включая экономику, политическому аппарату.

    В действиях «против бюрократизма» коммунистические вожди обычно ссылаются на Ленина.

    Между тем внимательное изучение Ленина показывает: он не видел, да и не мог видеть скатывания новой системы к господству политической бюрократии. Конфликтуя с бюрократией, частично доставшейся в наследство от царской администрации, он видел главное бюрократическое зло в том, что «нет образцовых аппаратов сплошь из коммунистов или сплошь из учеников совпартшкол»[7]. При Сталине старые чиновники исчезли и их места «сплошь» заняли коммунисты что тем не менее только усилило бюрократизм. И даже там, где, как в Югославии, бюрократический образ правления значительно ослаблен, сущность — монополия политической бюрократии, а также отношения, из этого проистекающие, — стоит незыблемо. Устраненный в качестве административного метода управления, бюрократизм продолжает жить как общественно-политическое отношение.

    7

    Коммунистическое государство, точнее, власть тяготеет к полному обезличиванию как индивидуума, так и народа, и даже своих собственных защитников.

    Целый народ стремятся превратить в особую породу чиновников. Заработки, метры жилья и даже, по большому счету, любые способы удовлетворения духовных потребностей — все подлежит опосредованной либо непосредственной регламентации и контролю. Различия между людьми определяются не тем, входит человек в разряд служащих или нет (служат все), а размером зарплаты и привилегиями. Пройдя коллективизацию, даже крестьянство все больше втягивается во всеобщий бюрократический союз.

    Но это только внешняя сторона. Как рабочий отличается от капиталиста, хотя оба свободно располагают своим товаром: один — орудиями производства, другой — рабочей силой, так и в коммунистической системе есть резкие различия между социальными группами. Но коммунистическое общество, вопреки всем этим противоречиям и различиям, в целом монолитнее любого другого. Слабость этой монолитности в ее принудительном и преисполненном противоречий характере. И это при полной взаимозависимости частей, словно деталей огромного единого механизма.

    Как и абсолютизм, коммунистическая власть, коммунистическое государство видят личность абстрактной — идейной — единицей. Меркантилисты при абсолютизме загоняли экономику под пяту государства, а сама корона (пример тому — Екатерина Великая) считала, что государство обязано перевоспитывать своих подданных. В той же манере действуют и так же размышляют коммунистические вожди. Но если тогда власть, вступив в отношения с собственниками, бралась подчинить себе идеи, то теперь, в коммунистической системе, власть — одновременно и собственник, и идеолог. Это не значит, что личность исчезла, превратилась в тупой бесформенный винтик, перемещающийся волей некоего могучего волшебника внутри гигантского, всеохватывающего, бездушного государственного механизма. Будучи от природы склонной и к коллективизму, и к индивидуализму, личность уберегла себя даже в этой системе. Она лишь заглушена более, чем где бы то ни было еще, и индивидуальность свою проявляет иными способами.

    Ее мир — мир мелких повседневных забот без капельки надежды на просвет в будущем. А поскольку к тому же и эти мелкие повседневности наталкиваются на твердыню системы, подмявшей под себя всю без остатка материальную и духовную жизнь людей, то и крошечный ее личный мирок тоже несвободен, незащищен. Незащищенность — образ жизни индивидуума в коммунистической системе. Если он покорен, то государство даст ему возможность прозябать. Личность разрывается от несовместимости желаний и возможностей. Она готова признать приоритет коллектива и подчиниться его интересам — как, впрочем, в любой другой системе, но восстает против узурпаторски настроенных представителей коллектива. Как большинство людей в коммунистической системе, не имея ничего против социализма, возмущаются методами его реализации — наилучшее, кстати, подтверждение того, что коммунисты никакого социализма и не строят, — так и индивидуум не признает ограничений, вводимых не в интересах сообщества, а только олигархии. Представителю иной системы очень непросто понять, каким же образом человеческие существа, народы, храбрые и гордые, могли отречься от свободной мысли и свободного труда.

    Наиболее просто и точно, хотя и не исчерпывающе, это можно объяснить неумолимостью и всеохватностью насилия. Но дойти до подобного помогли и более глубокие объективные причины.

    Одну, историческую, мы уже называли: в неодолимом стремлении к экономическому преобразованию народы вынуждены были смириться с потерей свободы.

    Природа второй причины — морально-интеллектуальная. Подобно тому как индустриализация выросла в вопрос жизни или смерти, так и социализм-коммунизм — ее идейный слепок — достиг уровня идеала, надежды, воодушевления, сравнимого разве что с религиозным экстазом: и так не для одних коммунистов, но и для части народа. В понятии людей, не принадлежавших к прежним классам, осознанное, организованное выступление против партии и власти было равносильно измене родине, предательству самых светлых идеалов.

    Корни того, что в коммунистической системе не возникло организованной оппозиции, вне всякого сомнения во всеохватности, тоталитарности коммунистического государства. Оно пронизало собой все общество, каждую личность, внедрилось в исследования ученых, во вдохновение поэтов, в мечты влюбленных. Восстать против него — значило не только приговорить себя к неминуемой смерти, но и обречь на всеобщее презрение и остракизм. Под свинцовой плитой его гнета нет воздуха, нет света.

    Обе оппозиции — и вышедшая из прежних классов и рожденная в самом коммунизме — реально были не в состоянии разработать программу борьбы, найти для нее формы. Представители первой тянули вспять, а второй — соперничали с режимом в бесцельной и бессмысленной революционности и догматическом мудрствовании. Условия для новых путей еще не вызрели.

    Наряду с этим народ нащупывал такие пути инстинктом, давая отпор на каждом шагу, по поводу каждой «мелочи». Это сопротивление сегодня — крупнейшая и самая конкретная угроза коммунистическим режимам. Коммунистические олигархи не знают больше, что думает и чувствует их народ. Окруженные океаном мрачного и глубокого негодования, они уже не столь уверенны и беззаботны, как прежде.

    Если истории неведома иная система, способная, подобно коммунистической диктатуре, в такой мере нейтрализовать своих противников, то не знает она и порядков, когда-либо вызывавших столь глубокое и широкое неприятие. Похоже, чем закрепощенное сознание и ограниченнее возможности организованных действий, тем с большей силой нарастает глухой мрачный ропот низов.

    Коммунистический тоталитаризм ведет к тотальному негодованию, в котором сгорают все нюансы чувств, остаются голое отчаяние и ненависть.

    Стихийное сопротивление, ежечасный, воспаляемый «мелочами» протест миллионов — это форма отпора, которую коммунистам не удалось задушить. Даже годы советско-германской войны дали тому грозное подтверждение. Есть основания считать, что, когда немцы вторглись в СССР, и у русских воля к сопротивлению не отличалась особой непоколебимостью. Но Гитлер быстро продемонстрировал свои цели: уничтожить Российское государство и превратить славян в безликих рабов своего «герренфолька». Тогда из народных глубин выплеснулась традиционная и неугасимая любовь к Родине. В течение всей войны Сталин ни разу не упомянул ни советскую власть, ни свой социализм, только — Родину. А за нее стоило умереть даже вопреки сталинскому социализму.

    8

    Национальный вопрос в том виде, естественно, каким он был до их прихода к власти, то есть с преобладанием конфликта между национальными буржуазиями, коммунисты сняли с повестки дня так же, как многие другие проблемы, унаследованные от смещенных порядков и не поддавшиеся при них разрешению.

    Но до конца решить национальный вопрос коммунистические режимы оказались неспособны. Он возник вновь — в ином, еще более остром, чем прежде, виде.

    Национальный гегемонизм в СССР проявляется через наиболее мощные отряды бюрократии, через представителей того народа, который в основном олицетворяет собой режим. С другой стороны, в Югославии основа стычек — трения между бюрократией различной национальной принадлежности. Но ни в первом ни во втором случае речь на деле не идет о национальных конфликтах в прежнем их понимании. Коммунисты по своей сути не националисты, национализм для них — прием, как и всякий другой, с помощью которого они добиваются укрепления своего могущества. При нужде они на время способны стать даже крайними шовинистами. Сталин, грузин по национальности, когда интерес (и пропаганда тоже) требовали, оборачивался в «сверхрусского». Сам Хрущев в числе прочих сталинских «ошибок» признал и страшную истину об истреблении целых народов. Сталин «со товарищи» играли бы на национальных предрассудках крупнейшей нации — русских, будь те даже готтентотами. Следуя собственной выгоде, коммунистические вожди всегда прибегают к чему-то подобному. Включая проповедь равноправия бюрократии разных наций, что, по их мнению, в главных чертах совпадает с требованием национального равноправия.

    В основе трений между коммунистическими национальными бюрократиями нет ни национальных чувств, ни национальных интересов. Что-то и от этого присутствует, но первопричина в другом: примарно верховенство власти в своей зоне, на пространстве, которым управляешь. Шум вокруг репутации и процветания «родной» республики недалеко ушел от стремления упрочить собственное всевластие. То же с территориальным делением, когда административные образования по «языковому» признаку не уступают в значимости национальным коммунистическим государственным единицам. Коммунистические бюрократы — это в равной степени «заступники» своих наций — республик — и рьяные локал-патриоты, ревниво охраняющие «покой» административных зон, которыми они управляют и в основу выделения которых совсем не обязательно положена языковая либо национальная однородность населения. В руководстве некоторых чисто административных единиц Югославии (областные комитеты) «шовинизма» бывало подчас значительно больше, нежели в кругах республиканской власти.

    У одних и тех же коммунистов можно обнаружить как близорукий бюрократический шовинизм, так и национальное ренегатство. Все зависит от обстоятельств и потребностей.

    Язык, на котором коммунисты изъясняются, трудно назвать языком их народа. Слова те же, но выражения, понятия, внутренний смысл — все отдельное, специфически коммунистическое.

    Будучи сторонниками автаркии по отношению к другим системам и локалистами в собственном доме, коммунисты, если того потребуют их интересы, немедленно превращаются в самых непоколебимых интернационалистов.

    Некогда столь самобытные, в облике, истории и надеждах своих неповторимые, теперь нации, раздавленные тяжелой пятой всемогущих, всезнающих и, по сути, наднациональных олигархов, — неподвижны, бесцветны, апатичны. Коммунистам не удалось вдохнуть в них бодрость, повести к обновлению, И в этом смысле они не решили национальный вопрос. Кому известны сегодня имена украинских писателей или политиков? Что произошло с нацией, равной по величине французской и бывшей когда-то наиболее передовой в России? Такое впечатление, что лишь аморфная, всякой оформленности лишенная людская масса существует во власти столь же безликой машины угнетения.

    Но это не так.

    Подобно личности, подобно различным общественным классам и идеям, нации, уберегая от уничтожения свою самобытность, — живут, движутся, противостоят деспотии. Да, сознание и дух их подавлены. Но не сломлены. Покоренные, они не покорились. Не один прежний — буржуазный — национализм наполняет сегодня их протест, но и непреходящее стремление остаться собой и самостоятельным вольным развитием содействовать все нарастающей тенденции объединения человечества в бессмертном его бытии.

    Идеологическая экономика

    1

    При коммунистическом режиме развитие экономики — это не только основа, но и отражение пути самого режима от революционной диктатуры к реакционной деспотии. Такое развитие, исполненное борьбы и противоречий, показывает одновременно, как необходимое на первых порах вмешательство государства в экономику постепенно оборачивается политикой, замешенной непосредственно на субъективной заинтересованности правящей бюрократии. Сначала государство захватывает все средства: необходимы вложения в быструю индустриализацию; в итоге дальнейшее экономическое развитие управляется главным образом интересами правящего класса.

    В сущности, так поступают все собственники, ими всегда руководит личный интерес. Однако новый класс отличается от прочих собственников тем, что сосредоточивает в своих руках практически все национальные богатства, а к экономической своей мощи идет сознательнее и организованнее. Сознательная организованность, осуществляемая через политические, хозяйственные и другие организации, характерна и для других классов. Но из-за многочисленности класса собственников в предыдущих, докоммунистических экономических формациях и существования там различных противоборствующих форм собственности экономика все же развивалась преимущественно спонтанно — если иметь в виду, конечно, условия нормальные, мирные.

    Не удалось избежать подобного и коммунистической экономике, хотя она — в отличие от всех прочих — именно преодоление спонтанности неизменно считала одной из первоочередных задач.

    У этой практики есть свое теоретическое обоснование: коммунистические вожди, искренне убежденные в своем знании экономических законов, считали, что могут с научной точностью управлять производством. Точно между тем лишь единственное: они смогли завладеть экономикой, что, как и победа в революции, создавало у них иллюзию, будто все происходящее есть результат их необыкновенной научности.

    Уверенные в непогрешимости своих теорий, они и в экономике руководствуются главным образом ими же. Чуть ли не анекдотом стало, как коммунисты сначала сравнивают некую из предполагаемых своих экономических мер с соответствующим положением у Маркса, а потом только берутся претворять ее в жизнь. В Югославии официально заявили, что все планирование пойдет «по Марксу», хотя сам Маркс ни плановиком, ни вообще специалистом в этом деле никогда не был. На практике ничего не получается «по Марксу». Однако главное — совесть у вождей чиста и, что еще важнее, насилие и господство в экономике оправданы высокими целями и «научно» обоснованы.

    Догматизм в экономике неотделим от коммунистической системы.

    Но было бы все же неверным считать подчинение экономики догматическим постулатам важнейшей чертой коммунистической экономической системы — скорее, это ее хроническая болезнь. Именно в экономике — больше, нежели где-то еще, — коммунистические вожди набрались непревзойденного умения либо «приспособить» теорию к своим нуждам, либо, если им это выгодно, вообще от нее отказаться.

    Помимо исторической необходимости проводить ускоренную индустриализацию коммунистическая бюрократия вынуждена была еще и строить экономическую систему, обеспечивающую незыблемость ее позиций. Якобы во имя бесклассового общества и уничтожения эксплуатации она создала закрытую систему хозяйствования, экономику, основанную на таких формах собственности, которые только ей дают право на господство и монополию. Сначала объективные причины заставили коммунистов избрать особую — «коллективную» — форму собственности. Но ее укрепление (без учета, совпадает это с нуждами национальной экономики и дальнейшей индустриализации или нет) оборачивается самоцелью и впредь диктуется исключительно классовым, коммунистическим интересом. Узурпация всей экономической деятельности сначала якобы во имя «идеальных» целей, а в дальнейшем для того, чтобы удержать в руках полностью собственность и абсолютное господство, — вот истинная причина масштабных и последовательных политических мер в коммунистической экономике, управления экономикой не с точки зрения органически присущих ей стремлений и возможностей, не на основе потребностей нации, но исключительно исходя из идеологических и эгоистических интересов правящей бюрократии.

    В одном из интервью 1956 года Тито признал, что западные экономики также располагают «социалистическими элементами», но в них, мол, нет «сознательности». Этим сказано все: именно вследствие «сознательного», то есть принудительного построения «социализма» в экономике своих стран коммунисты и должны цепко держаться за деспотизм, за сохранение своей собственнической монополии.

    Слишком большое, решающее значение, которое коммунисты приписывают «сознательному началу» в процессах развития экономики и общества, вскрывает насильственный характер и собственнические устремления их хозяйственной политики. Будь по-другому, стоило ли бы так настаивать на этом факторе?

    Точно так же и радикализм коммунистов при отрицании любой формы собственности, кроме той, которую они считают социалистической, говорит в первую очередь об их необузданных собственнических аппетитах, их неприкрытом властолюбии. От своего радикализма они отказывались или видоизменяли его, как только он переставал их устраивать, с собственной теорией обращались хуже, чем с половой тряпкой. В Югославии, например, колхозы сначала организовывали, а потом распускали (во имя «непогрешимого» «марксизма» и «социализма»), избрав наконец к сегодняшнему дню в этом вопросе некую третью — срединно-туманную позицию. Подобные примеры можно найти в любой коммунистической стране. Однако ликвидация всех, за исключением ими самими насаженной, форм собственности остается неизменной целью коммунистов.

    Любая политика выражает волю определенных экономических сил и стремится управлять ими. Даже коммунисты не смогли добиться полного господства над производством. Но они добились постоянного насилия над ним, непрестанного подчинения его своим идеологическим или политическим целям. В этом отличие их политики от всякой другой.

    2

    Тоталитарным характером собственности, как и слишком значительной, часто преобладающей ролью, которую в экономике играет идеология, можно объяснить и особую ситуацию с производителями в коммунизме. Свобода труда в Советском Союзе была ограничена сразу после революции. Однако полностью ее не уничтожила даже нужда режима в скорейшей индустриализации. Это случилось уже после фактической победы промышленной революции и связанного с ней упрочения позиций нового класса. Закон, карающий за уклонение от нее и фактически покончивший с гарантией свободного выбора работы, был принят в 1940 году. В тот период и после войны наличествовали также чисто рабские формы труда — трудовые лагеря. Границ между ними и фабричным трудом практически не было.

    Трудовые лагеря и разного рода «добровольные» трудовые акции являются тяжелейшей, крайней формой несвободного труда. Они могут иметь временный характер, сам же несвободный труд — явление при коммунизме постоянное, в зависимости от потребностей момента более или менее ярко выраженное.

    В других коммунистических странах несвободный труд не имел такого размаха и форм организации. Однако абсолютно свободного труда не существует ни в одной из них.

    Несвободный труд в коммунистических системах является следствием монопольного владения собственностью на все или почти все национальные ресурсы. Работник поставлен в такое положение, что свой товар — рабочую силу — должен не просто продавать, что является условием его существования, но и продавать на не зависящих от него условиях, без возможности найти другого, лучшего работодателя. Есть один-единственный работодатель — государство, и работнику не остается ничего другого, кроме как принять его условия. Худшее и унизительное для работников проявление раннего капитализма — рынок рабочей силы — разрушен монопольной собственностью нового класса. Но человек труда от этого свободнее не стал.

    Работник в коммунистических системах (не исключая принудительных лагерей) — это не античный раб, которого теоретически и практически держали за вещь. Даже величайший мыслитель античности Аристотель считал, что одни рождаются свободными, другие рабами. Выступая за гуманное отношение к рабам и реформу рабовладельческой системы, он тем не менее видел в рабах только орудие производства. Подобное отношение к рабочему, имеющему дело с современной техникой, что требует определенной квалификации и заинтересованности с его стороны, невозможно. Несвободный труд при коммунистической системе отличается от труда в античные и любые другие времена. Он не связан (или связан в очень незначительной мере) с техническим уровнем производства, являясь прежде всего результатом определенной политики и отношений собственности.

    Между тем современная техника, нуждающаяся во все более «свободном» рабочем, находится в латентном — то усиливающемся, то ослабевающем — противоречии с несвободными формами труда, монополией на собственность и коммунистическим политическим тоталитаризмом.

    Рабочий при коммунизме формально свободен, но степень его свободы весьма ограничена. Коммунизм вообще известен тем, что формально он свободу не ограничивает. Он делает это фактически. Что в полной мере касается труда и рабочей силы.

    В обществе, где все материальные ресурсы находятся в руках одной группы, рабочая сила тоже не может быть свободной. И она — окольно — есть собственность все той же группы. Хотя все же и не полностью, ибо каждый трудящийся — индивидуум, он сам распоряжается своей рабочей силой, которая (абстрактно и в целом) является фактором всего общественного производства. Новый класс собственников использует эту рабочую силу, распоряжается ею почти в той же мере и тем же способом, как и другими национальными ресурсами и элементами производства.

    Поэтому государство, вернее — партийная бюрократия, смогло сохранить привилегию на регламентирование условий труда, стоимости найма и тому подобное. Монопольно владея материальными ресурсами, осуществляя одновременно диктатуру политическую, она и обрела право диктовать, на каких и в каких условиях люди будут трудиться.

    Таким образом, для бюрократии существует лишь абстрактная рабочая сила, рабочие как фактор производства. Условия на отдельных заводах и фабриках, в отдельных отраслях, увязывание заработков трудящихся с прибылью предприятий — всего этого для бюрократии по сей день не существует, да и не может существовать.

    При подобном сосредоточении собственности в одних руках результаты общественного производства, его ценность и значимость становятся такому собственнику в конечном счете безразличны. Поэтому и к заработкам, и к условиям труда подход как к некой абстрактной рабочей силе — обезличенной, сведенной к квалификационным тарифам и ставкам. Конкретные результаты деятельности предприятий и отраслей не значат в этом случае ничего или значат крайне мало. Это верно как общее правило, из которого — в зависимости от условий и потребностей — могут и должны быть исключения. Такая постановка дела неизбежно ведет к незаинтересованности конкретных производителей, то есть работников определенных отраслей и предприятий, а вместе с этим — к падению качества продукции, потерям техники и прочих ценностей. Коммунисты, неуклонно ратуя за повышение производительности труда отдельных работников, оставляют без внимания эффективность использования рабочей силы в целом.

    При подобной системе возникает необходимость непрестанного стимулирования. Незаинтересованного работника побуждают к труду всевозможными премиями и наградами. Не изменяя самой системы, оставаясь монополистами в отношении собственности и власти, они, впрочем, не в состоянии обеспечить стабильного уровня заинтересованности ни конкретных работников, ни, что уж и говорить, трудящихся в целом.

    Даже серьезные попытки дать рабочим долю в прибылях, предпринятые в Югославии, а ныне характерные для всей Восточной Европы, быстро кончаются тем, что бюрократия под предлогом борьбы с инфляцией и «рационализации» капиталовложений прибирает «излишки» к рукам. Трудящимся остаются чисто символические суммы и право через партийную или профсоюзную организацию, то есть через ту же бюрократию, вносить предложения о том, как потратить эти крохи. Лишенные права на забастовки и распоряжение собственностью, рабочие не смогли получить и серьезной возможности реально участвовать в распределении прибылей. Оказалось, что все эти права тесно связаны как между собой, так и с проблемой политических свобод, отдельно, изолированно друг от друга осуществляться они не могут.

    При такой системе невозможны свободные профсоюзы, а забастовки — явление исключительное, крайняя мера, взрыв недовольства трудящихся (Восточная Германия, 1953 г., Познань, 1956 г.).

    Отсутствие возможностей для проведения забастовок коммунисты объясняют тем, что рабочий класс якобы находится у власти и опосредованно — через «свое» государство — является собственником средств производства: таким образом, мол, забастовки были бы направлены против него самого. Наивно, конечно, но тем не менее такой резон опирается на отсутствие частной собственности, и факт, что настоящий собственник, как мы знаем, скрыт под маской коллективности и формально неопределен.

    Основная же причина невозможности забастовок в том, что владелец собственности, единый во всех лицах, располагает всеми ресурсами и, главное, рабочей силой; любая эффективная акция против него, если она не носит всеобщего характера, трудноосуществима. Забастовка на одном или нескольких предприятиях — даже если предположить, что тотальная диктатура ее допустит, — серьезной угрозы этому собственнику не создаст, ибо собственность его не столько в данных конкретных предприятиях, сколько в производстве целиком. Этого хозяина потеря нескольких предприятий не заденет, тем более что потерю производители, то есть все общество, должны будут ему возместить. А раз так, то забастовки для коммунистов — проблема скорее политическая, нежели экономическая.

    Отдельные забастовки практически невозможны и бесперспективны, для всеобщих же нет политических условий. Все же в исключительных ситуациях дело доходит и до забастовок. Отдельные забастовки тогда, как правило, перерастают во всеобщие, приобретая ярко выраженный политический характер.

    К тому же коммунистические режимы ведут борьбу с возможным недовольством, непрестанно раскалывая рабочий класс путем выдвижения из его рядов освобожденных руководителей. Последние «просвещают», «идейно закаляют» и «направляют» трудящихся.

    Профсоюзные и другие профессиональные организации по духу своему и задачам, которые перед ними ставятся, только и могут, что быть верными помощниками единственного обладателя собственности — властвующей политической олигархии. Этим и определяют для них «главные направления»: способствовать «строительству социализма», то есть обеспечивать подъем производства, а также распространять среди рабочих иллюзии и верноподданнические настроения. Единственным заметным их плюсом следует считать деятельность по повышению культурного уровня трудовых слоев.

    Рабочие организации при коммунистических системах на деле являются работодательскими «желтыми» организациями особого толка. Определение «особого толка» необходимо, так как работодатель является одновременно и самой властью, и носителем господствующей идеологии. В иных системах эти функции чаще всего разделены, так что трудящиеся могут если уж не опереться на одну из них, то во всяком случае обратить себе на пользу раздоры и трения, между ними возникающие.

    Вовсе не случайно рабочий класс — «основная головная боль» режима. Объяснение следует искать не в идейных, гуманитарных или подобных этим причинах, а в том, что именно на рабочем классе держится производство, от которого зависит и возвышение, и в конечном счете само существование нового класса.

    3

    Несмотря на закрепощенность труда и отсутствие свободных рабочих организаций, границы эксплуатации существуют и при коммунистических режимах. Их исследование могло бы стать предметом более глубокого и конкретного анализа. Остановимся лишь на самом существенном.

    Помимо крайне подвижных политических причин, каковой, например, является страх перед возмущением трудящихся, существуют и четкие границы эксплуатации: те ее формы и масштабы, что стали слишком дорогостоящими для самой системы, рано или поздно подлежат упразднению, сокращению.

    Так, в Советском Союзе указом от 25 апреля 1956 года было отменено уголовное преследование работников, связанное с опозданием или уходом с работы. Были ликвидированы и многие трудовые лагеря, где люди, которых режим бросил туда для пополнения армии грубой рабсилы, практически полностью смешались с заключенными по политическим мотивам. Рабочая сила благодаря такой мере абсолютно свободной не стала: сохранялось еще множество иных ограничений, но все же это был самый крупный положительный сдвиг после Сталина.

    Рабский принудительный труд не только создавал режиму политические трудности, но и становился слишком дорогостоящим. С появлением в СССР более сложной техники цена такого труда оказалась слишком высока. Подневольный рабочий, как бы мало ни тратилось на поддержание его существования, при наличии многочисленной администрации, необходимой для принуждения его к труду, стоит больше, чем может произвести. Тем самым его труд теряет смысл и упраздняется.

    Современное производство ставит и другие границы эксплуатации: изнуренный работник на современной машине не дает нужного результата. То же самое с гигиеническими, культурными и другими требованиями.

    Но в коммунистических системах наряду с границами эксплуатации существуют и границы свободы рабочей силы, что обусловлено природой власти и собственности Пока последние остаются без изменения, рабочая сила не может стать свободной, она продолжает оставаться объектом более или менее интенсивного экономического и административного принуждения.

    Вместе с тем коммунистический режим, подстегиваемый нуждами производства, может регулировать условия труда и положение работников путем быстрого принятия крупномасштабных социальных мер: регулирует продолжительность рабочего времени, права на отдых, социальное обеспечение, образование, условия женского и детского труда. Многие из этих мер так и остаются на бумаге, но немало и безусловно положительных.

    Тенденция к регулированию производственных отношений, порядку и спокойствию на производстве есть величина для коммунизма постоянная. «Единоколлективный» собственник решает проблему рабочей силы в целом. Ни в чем, а особенно в этом вопросе, такая собственность не терпит «анархии». Как и любой другой элемент производства, рабочая сила должна пребывать «в полном порядке». Жизненные интересы работников при этом второстепенны и несущественны.

    Столь превозносимая полная занятость в коммунистических системах при ближайшем рассмотрении являет целый ряд болевых точек.

    Как только все материальные богатства сосредоточиваются в одних руках, возникает необходимость планирования — в том числе и потребности в рабочей силе. Политические интересы неизбежно приводят к отставанию ряда отраслей, кое-как существующих за счет процветающих собратьев. Этим прикрывается фактическая безработица. При свободе производственных отраслей и отсутствии со стороны режима искусственной поддержки одних отраслей за счет других безработица появилась бы незамедлительно. Более тесные связи с мировым рынком сделали бы этот процесс еще более масштабным и очевидным.

    Полная занятость, таким образом, это не следствие коммунистического «социализма», а определенная экономическая политика, которую в конечном счете характеризуют дисгармония и низкая производительность труда. Подобная «полная занятость» являет не силу, а слабость такой экономики. В Югославии, например, рабочих не хватало до тех пор, пока страна не перешла к более экономичному производству. Тотчас же возникла безработица, которая, будь производство действительно экономичным, могла бы иметь даже больший масштаб.

    Полная занятость в коммунистических системах прикрывает безработицу. Всеобщая бедность делает незаметной безработицу части населения точно так же, как фантастический прогресс отдельных отраслей прикрывает отставание остальных.

    Подобным способом такая собственность и такая власть предотвращают хозяйственный крах, но не спасают от хронического кризиса экономики. Монополия на собственность дает возможность маневрировать, дабы избежать краха, однако эгоистические интересы нового класса и идеологический характер экономики не позволяют вести здоровое, сбалансированное хозяйство.

    4

    Маркс не был первым, кто представлял себе экономику будущего как плановую. Но он первым или одним из первых заметил, что современная экономика неизбежно тяготеет к планированию хотя бы потому, что, помимо общественных причин, которые ее могут к этому подтолкнуть, основывается на научной технологии. Монополии первыми вступили на путь планирования в гигантских национальных и международных масштабах. Сегодня планирование — всеобщее явление, существенный элемент экономической политики большинства правительств, хотя и имеет различный характер в развитых и слаборазвитых странах. Планирование является следствием определенного уровня производства и изменений социальных, международных и других условий — без особой связи с чьей-то теорией, особенно с теорией Маркса, построенной на материале общественно-экономических отношений гораздо более низкого уровня.

    Советский Союз был первой страной, начавшей планирование в общенациональном масштабе под руководством марксистов, которые и связали планирование с СССР и марксизмом. В действительности же учение Маркса, ставшее идейной основой революции в России, сделалось позже прикрытием действий советских вождей, имея с ними не больше общего, чем Нагорная проповедь с инквизицией.

    Все приведенные уже выше исторические и иные причины, лежащие в основе советского планирования, были затем подкреплены соответствующими теориями, среди которых теория Маркса была самой близкой и приемлемой, учитывая, помимо прочего, социальную базу и историю коммунистического движения.

    Опираясь в принципе на Маркса, коммунистическое планирование вместе с тем имеет более глубокий идейный и материальный фон. Как еще, если не планово, можно управлять экономикой, перешедшей или переходящей в руки единого владельца? И как без планирования вкладывать в быстрейшую индустриализацию столь огромные средства? Чтобы стать идеалом, надо сначала сделаться необходимостью. Так и с коммунистическим планированием. Оно сориентировано прежде всего на создание отраслей, обеспечивающих упрочение режима. Это общее правило, так как в каждой коммунистической стране, особенно самостоятельной по отношению к Москве, свои особенности и отклонения. Но в общих чертах это правило применимо для всех них.

    Понятно, что развитие национальной экономики в целом имеет важное значение для крепости режима, а прогресс одного направления производства невозможно полностью и надолго отделить от других. Но центр тяжести планирования в любой коммунистической системе всегда на отраслях, имеющих решающее значение для политической стабильности режима. И в первую очередь тех, что обеспечивают мощь, роль и привилегии бюрократии. Они одновременно укрепляют режим в международном плане и способствуют дальнейшей индустриализации. До сих пор такими отраслями, как закон, были тяжелая и военная промышленность. Но, естественно, в отдельных странах возможны варианты. Сегодня на первый план — особенно в Советском Союзе — выходит атомная энергетика: скорее по военным и внешнеполитическим, чем каким-либо другим соображениям.

    Вышеозначенным целям подчинено все. Из-за этого многие отрасли отстают и работают неэффективно, возникают неизбежная несбалансированность и различные перекосы, а высокая затратность производства и хроническая инфляция становятся постоянным явлением. По данным Андре Филипа, капиталовложения в тяжелую индустрию выросли в СССР с 53,3 % общих капиталовложений в 1954 году до 60 % в 1955 году. В тяжелую промышленность вкладывается 21 % чистого национального дохода, несмотря на то, что она дает лишь 7,4 % роста дохода на душу населения, из чего 6,4 % — за счет расширения производства.

    Понятно, что в таких условиях уровень жизни менее всего волнует новых хозяев, хотя, как известно, в соответствии с Марксом, люди — первейший фактор производства. Как считает лейборист Крэнкшоун, в Советском Союзе люди с заработной платой ниже 600 рублей в месяц должны вести отчаянную борьбу за выживание. Гарри Шварц, американский публицист, оценивает количество рабочих, получающих менее 300 рублей в месяц, примерно в 8 миллионов[8]. Лейбористская «Трибюн», из которой я взял эти данные, добавляет: именно поэтому, а вовсе не ради достижения равенства, столько женщин заняты на тяжелых работах. Недавнее увеличение зарплат в СССР примерно на 30 % касалось именно этих низших категорий.

    Так обстоит дело в Советском Союзе. Ненамного отличается ситуация и в других коммунистических странах, даже в таких, которые, как, например, Чехословакия, обладают развитой технической базой. Югославия, бывшая когда-то экспортером сельскохозяйственной продукции, сегодня ее импортирует. По официальным данным, уровень жизни рабочих и служащих сегодня ниже, чем перед войной, когда Югославия находилась в числе слаборазвитых капиталистических стран.

    Идеологические и политические мотивы в большей степени, чем интересы национальной экономики как единого целого, являются движущей силой коммунистического планирования. Именно эти мотивы являются доминирующими каждый раз, когда режим должен выбирать между экономическим прогрессом, уровнем жизни нации и своими политическими классовыми интересами.

    Подобное планирование и тоталитарная диктатура дополняют друг друга. Идейные соображения побуждают коммунистов делать большие вложения в определенные отрасли. На эти-то отрасли и направлено целиком планирование. Это приводит к глубоким деформациям, которые не могут быть оплачены доходами от использования «национализированных» богатств капиталистов и крупных помещиков и покрываются в основном низким уровнем оплаты труда рабочих и ограблением крестьян путем принудительного откупа.

    Можно возразить, что, если бы Советский Союз не проводил такого планирования, связанного с форсированием тяжелой промышленности, он вступил бы во вторую мировую войну невооруженным и оказался легкой добычей гитлеровских агрессоров. Это не совсем точно. Ведь сила государства не только в танках и пушках. Не преследуй Сталин определенных — империалистических — целей во внешней и не сделай он тотальное угнетение содержанием своей внутренней политики, не сложилось бы и ситуации, в которой его страна оказалась один на один с захватчиком.

    Впрочем, подобные праздные рассуждения могут продолжаться до бесконечности.

    Одно можно утверждать определенно: для развития военной промышленности не был необходим именно такой — идеологизированный — метод планирования и развития экономики. Подобное планирование вызывалось потребностями власть имущих быть внешне и внутренне независимыми от других сил, причем сами по себе нужды обороны носили характер сопутствующего, хотя и неизбежного фактора. Советский Союз мог бы располагать тем же количеством оружия, а свое планирование строить по-другому. Но в этом случае он вынужден был бы пойти на более тесные связи с иностранными рынками, что означает и зависимость от них, и иной курс внешней политики. В условиях сегодняшнего переплетения мировых интересов, когда войны принимают всеобщий характер, масло почти так же важно для войны, как пушки. Это подтвердилось на примере СССР: продовольственная помощь из США была ему почти так же полезна, как оружие.

    Похожая картина и в сельском хозяйстве. В современных условиях прогрессивное сельское хозяйство опирается на индустриализацию, на промышленность. Вместе с тем оно не обеспечивает внешней независимости коммунистического режима, создавая внутреннюю зависимость от крестьян, пусть и объединенных в свободные кооперативы. Поэтому на первом месте была сталь (при обреченных на низкую производительность колхозах) — вместо экономического прогресса планировалась политическая мощь.

    Таким образом, советское, коммунистическое планирование — это планирование особого сорта. Его породили не технический уровень производства и «социалистическая» сознательность инициаторов, а определенные исторические условия и особый тип власти и собственности. Сегодня время других факторов, в том числе технических, но и перечисленные по-прежнему активны. Это нужно иметь в виду, чтобы понять характер планирования и возможности коммунистической экономики.

    Результаты такой экономики и такого планирования различны.

    Концентрация всех средств в одних руках и определенный курс в управлении ими дают вершителям власти возможность добиться необычайно быстрого прогресса отдельных отраслей. Некоторые результаты, достигнутые СССР, поразили мир. Однако отставание в других направлениях делает прогресс первых неоправданным с экономической точки зрения.

    Вспомним: отсталая царская Россия вышла на второе место в мире по достижениям в важнейших отраслях производства. Она стала самой грозной в мире сухопутной силой. Вырос мощный рабочий класс, широкий слой технической интеллигенции, была создана материальная база для выпуска товаров широкого потребления.

    Но это не ослабило диктатуру, и нет оснований считать, что уровень жизни мог вырасти в соответствии с экономическими возможностями.

    Отношения собственности и политические интересы, для которых план являлся лишь средством, делали одинаково невозможными как ощутимое ослабление диктатуры, так и повышение жизненного уровня народа. Исключительная монополия некой группы в экономике и политике, планирование с позиций укрепления ее могущества внутри и за пределами страны, что неизбежно сопровождается чрезмерным разрастанием как самой этой группы, так и ее привилегий, постоянно уводят на второй план заботу о повышении уровня жизни трудящихся и гармоничном экономическом развитии. А главная причина тут — несвобода.

    Свобода в коммунистических системах стала и жизненно важной экономической проблемой.

    5

    Коммунистическая плановая экономика таит в себе анархию особого рода. Несмотря на планирование, можно смело сказать, что речь идет о самой затратной экономике в истории человеческого общества. Это, вероятно, покажется странным, особенно если принять во внимание относительно быстрое развитие отдельных отраслей, да и всего хозяйства в целом. Но такое утверждение не беспочвенно.

    Даже в случае если бы группа, стоящая у власти, не руководила всем на свете, в том числе экономикой, исходя из своих узких собственнических и идейных побуждений, фантастических, не поддающихся учету потерь не удалось бы избежать. В состоянии ли одни и те же люди, даже отказавшись частично от взгляда на любое явление с высот своего могущества, бережливо и эффективно управлять сложной современной экономикой, где несмотря на самые совершенные планы) постоянно возникают и активно действуют различные, часто противоположно направленные внутренние и внешние тенденции?

    Отсутствие не только критики, но и сколь-либо серьезного влияния, «подсказки» со стороны неизбежно приводит к застою и бессмысленным потерям.

    Этих потерь — при политическом и экономическом всевластии, не считающемся с затратами в рамках экономики как единого целого, — при всем желании избежать невозможно. Во что обходится нации пренебрежительное отношение к сельскому хозяйству, вызванное суеверным страхом коммунистов перед крестьянством и раздутыми капиталовложениями в тяжелую промышленность? Сколько стоят замороженные капиталы, вложенные в непродуктивные отрасли? А пренебрежение к нуждам транспорта? А низкие зарплаты, провоцирующие безделье и брак? А некачественная продукция? Нет той расходной книги и нет бухгалтера, который бы все это подсчитал.

    Махнув рукой даже на собственную теорию, коммунистические вожди ни к чему не относятся так субъективно, как к экономике. А ведь именно этой сфере более всего противопоказан волюнтаризм. Коммунистическое руководство при всем желании (вдруг бы таковое обнаружилось) не способно учитывать объективные интересы экономики в целом. В любой отдельный момент оно, исходя из политических соображений, объявляет что-то «жизненно важным», «ключевым», «решающим» (для него, возможно, на самом деле так), и ничто не мешает ему реализировать намеченное, ибо боязнь потерять власть и собственность отсутствует.

    Время от времени, когда дело стопорится или огромные потери становятся очевидными, вожди решаются на критику и самокритику, «делают выводы». Хрущев критикует сельскохозяйственную политику Сталина, Тито — собственный режим за непомерные капиталовложения и растраченные миллиарды. Суть же остается неизменной. Те же люди практически теми же методами управляют той же системой, пока снова не появятся «дыры» и «искривления». Потерянных богатств не вернуть, но режим и партия за это не отвечают. Они «учли» ошибки и «исправят» их. Сказка про белого бычка, одним словом…

    Ни один из коммунистических руководителей не был наказан за бездарно разбазаренные баснословные средства, зато многие были свергнуты за «идеологические отклонения».

    Гигантские по размерам хищения и растраты при коммунистических системах неотвратимы. Все запускают руку в «народное добро» — не по нужде, а просто потому, что оно как бы ничье. Ценности как бы перестают быть таковыми, что создает благоприятную атмосферу для краж и разбазаривания. В одной только Югославии в 1954 году было раскрыто более 20 тысяч случаев хищения «общественного имущества». Коммунистические лидеры, распоряжаясь национальным достоянием как своей собственностью, вместе с тем растрачивают ее как чужую. Такова природа собственности, власти, системы.

    6

    Самая же крупная растрата — разбазаривание человеческого труда — остается невидимой.

    Вялый, непроизводительный труд миллионов незаинтересованных людей, исключение возможности всякой деятельности, на которой висит ярлык «несоциалистической» — даже при отсутствии эксплуатации, — вот те не поддающиеся учету, незримые и сверхгигантские растраты, избежать которых не мог ни один коммунистический режим. Считая себя сторонниками принятой Марксом теории Смита, по которой труд — творец стоимости, их лидеры как раз о труде и рабочей силе пекутся менее всего, растрачивая их как нечто, лишенное всякой ценности, в любом случае — восполнимое.

    Фатальный страх коммунистов перед «реставрацией капитализма», экономические меры, диктуемые идеологическим, узкоклассовым интересом, наносят нации великий материальный урон, тормозят ее развитие.

    Отмирают целые направления трудовой деятельности людей, ибо государство не в состоянии оказать поддержку их существованию и развитию; лишь «государственное» признается социалистическим. Прямо как в поговорке: «Сам не ест и другому не дает».

    Каким образом и до каких пор нация может выносить такое? Не близится ли момент, когда сама индустриализация, поначалу нуждавшаяся в коммунистах, развиваясь, будет способствовать упразднению их власти, их формы собственности?

    Огромные средства тратятся впустую и по причине изолированности коммунистических экономик.

    Любая коммунистическая экономика являет собой, по сути, автаркию. И тут причины кроются в характере власти и собственности. Ни одному коммунистическому государству, включая Югославию, которую конфликт с Москвой вынудил расширить взаимодействие с некоммунистическими странами, не удалось во внешнеэкономических связях пойти дальше традиционного товарообмена. Совместное плановое производство в содружестве с другими странами и в достаточно крупных масштабах так и не было осуществлено.

    Коммунистическому планированию изначально нет дела до потребностей мирового рынка и производства в других странах. Частично по этой причине, частично в ослеплении идейными и подобными им соображениями коммунистические правительства не слишком пекутся и о создании благоприятных естественных условий развития производства. Предприятия часто сооружаются без достаточной сырьевой базы, почти никогда не берется в расчет мировой уровень цен и себестоимость отдельных образцов продукции. Какая-то продукция обходится производителю в несколько раз дороже, чем в других странах, в то время как отрасль, которой по силам превзойти средний мировой уровень продуктивности и получить возможность конкурировать на мировом рынке, перебивается с хлеба на воду. Новые отрасли создаются невзирая на то, что мировой рынок буквально забит продукцией, которую они выпускают. И все это оплачивает трудовой народ: ведь олигархам необходима независимость.

    Вот одна сторона проблемы, общая для всех коммунистических режимов.

    Другая — это бессмысленная гонка «ведущей социалистической державы», Советского Союза, за наиболее развитыми странами, стремление «догнать и перегнать». Сколько это стоит? И куда ведет?

    Вероятно, в одной или даже в ряде важнейших отраслей Советский Союз и мог бы догнать развитые страны. При колоссальных трудозатратах, низком внутреннем уровне оплаты труда и ценой отставания других отраслей это, может быть, и достижимо. Но насколько экономически оправданно, каких лишений и напряжения сил будет стоить нации — уже другой вопрос.

    Подобные планы агрессивны сами по себе. Что должна думать другая сторона: каковы цели советского правительства, которое, невзирая на низкий уровень жизни в стране, стремится занять первое место по выпуску стали и добыче нефти? Что остается от «мирного сосуществования» и «миролюбивого сотрудничества», если они складываются из состязания в тяжелой промышленности и весьма скромного товарообмена? Что остается от сотрудничества, если коммунистические экономики развиваются замкнуто, а на мировую арену выходят преимущественно по идеологическим соображениям?

    Такие планы и отношения, впустую растрачивающие свои собственные и мировые ресурсы рабочей силы и иные богатства, не оправданы с любой точки зрения, кроме, естественно, точки зрения коммунистической олигархии. Технический прогресс и меняющиеся жизненные потребности выносят на поверхность то одну, то другую отрасль не только в национальных, но и в мировых масштабах. Что, если через 50 лет сталь и нефть потеряют свое сегодняшее значение? Об этом, как и о многом другом, коммунистические вожди не задумываются.

    Степень взаимодействия коммунистических экономик, прежде всего советской, с внешним миром, стремление углубить эти отношения намного отстают от реальных технических и прочих возможностей. Уже нынешний уровень допускает гораздо более широкое сотрудничество с мировым сообществом. С другой стороны, если для сравнения брать развитие техники, то гораздо более доступным делают такой «выход в свет» идеология и политика.

    Неиспользование возможностей для сотрудничества с другими странами, форсирование контактов с внешним миром под знаком идеологии и подобных факторов — все это естественные следствия монопольного положения коммунистов в экономике и их стремления удержать власть. Такова природа системы.

    Ленин был во многом прав, повторяя, что политика — это «концентрированная экономика». В коммунистической системе все как бы поставлено с ног на голову: экономика превратилась в концентрированную политику, роль политики в ней является определяющей.

    Изолированность от мирового рынка, «коронация» монаршей волей Сталина собственного «мирового», «социалистического», рынка, за который и нынешние советские руководители стоят горой и который является лишь иным выражением автаркичности экономики коммунистического блока, — одна из наиболее важных, если не самая важная причина международной напряженности, а также растранжиривания ресурсов в мировых масштабах.

    Монополия на собственность, устаревшие способы производства — неважно, кем применяемые и какие именно, — уже приходят в противоречие с мировыми экономическими потребностями. Свобода и собственность выросли в мировую проблему.

    Нет сомнения, что ликвидация частной, капиталистической собственности в отсталых коммунистических государствах сделала возможным быстрый, хотя и дисгармоничный экономический прогресс. Возникли государства необычайно крепкие физически, выносливые, полные свежих сил. Их ведет класс, самоуверенный и фанатичный, который только что вкусил сладость обладания властью и собственностью. Но все это ни в коей мере не решило (и не может при возникших формах собственности и власти решить) ни один из вопросов, поставленных классическим социализмом XIX века или даже Лениным, а еще менее в состоянии обеспечить экономическое развитие, свободное от внутренних проблем и потрясений.

    Впрочем, это уже отдельный вопрос.

    Коммунистическая экономическая система, сильная концентрацией сил в единых руках, привлекательная своей новизной и быстрыми, хотя и односторонними, успехами, являет глубокие трещины и слабости с того самого момента, когда ее уклад полностью воцарился в обществе. Сохраняя по-прежнему немалый потенциал, она тем не менее уже входит в зону проблем. Ее будущее все неопределеннее, ей и в дальнейшем предстоит ожесточенная внутренняя и внешняя борьба за выживание.

    НАСИЛИЕ НАД ДУХОМ

    1

    Насилие над человеческим духом, к которому коммунисты, добившись власти, прибегают с циничной утонченностью, лишь отчасти берет начало в марксистской философии — если нечто такое существует. Коммунистический материализм, вероятно, наиболее нетерпимое мировоззрение, что одно это толкает его апологетов на погромные действия в отношении любой «несовпадающей» точки зрения. Вместе с тем не будь упомянутое мировоззрение связано с определенными формами власти и собственности, им нельзя было бы объяснить всю чудовищность методов истязания и умерщвления человеческой мысли.

    Всякая идеология, как и всякое мнение, стремится выглядеть и преподносит себя единственно правильной, безупречной. Такова природа мышления человека.

    Склонность Маркса и Энгельса к исключительности особенно отчетливо выразилась не столько в идее, ими провозглашенной, сколько в способе, каким эта идея утверждалась. Уже они взяли за правило отрицать любые научные и «прогрессивно-социалистические» достоинства своих современников. При этом возможность серьезной дискуссии и углубленного анализа блокировалась, как правило, ярлыком «буржуазная наука».

    Ахиллесовой пятой, подтверждением изначальной узости и исключительности взглядов Маркса и Энгельса (что и сделалось впоследствии питательной средой для идейной нетерпимости коммунизма) было категорическое нежелание отделять политические пристрастия современных им ученых, мыслителей или художников от действительной научно-интеллектуальной либо эстетической значимости их трудов, их произведений. Ты в стане противников — что ж, пеняй на себя: любой отзыв о тебе (и объективный) будет воспринят в штыки, тебя ждет забвение.

    Лишь в какой-то мере такая позиция может оправдываться мощным сопротивлением, с которым уже в самом начале столкнулся «призрак коммунизма».

    Обостренная нетерпимость «основоположников» к инакомыслию проистекала из глубин их учения: уверовав, что звезда философии закатилась, они тем более не считали возможным рождение чего-либо нового и достойного внимания, если это «что-то» не опиралось на их теорию. Атмосфера эпохи, «преклонившей колена» перед наукой, а также нужды социалистического движения привели Маркса и Энгельса к восприятию любого явления, «неважного» для них лично (не содействующего движению), мало что значащим и объективно, то есть вне зависимости от движения.

    Озабоченные «принципиальным» размежеванием в собственных рядах, они обошли практически полным молчанием творчество наиболее выдающихся деятелей своего времени.

    В их трудах нет и упоминания о таком, например, значительном философе, как Шопенгауэр, об эстетике Тэна или о блестящих современных им литераторах и живописцах. Даже о тех, кого увлекли идейные и социальные перспективы, ими начертанные. Для методов, которыми Маркс и Энгельс сводили счеты со своими противниками в социалистическом движении, характерны жесткость и нетерпимость, что, впрочем, ненамного превышало «нормы», установленные уже прежними революционерами, решавшими те же задачи. Можно оспаривать вклад Прудона в социологическую науку, но то, что он необычайно много сделал для развития социализма и социальной борьбы, особенно во Франции, сомнению не подлежит. То же самое касается Бакунина. Оспаривая в «Нищете философии» идеи Прудона, Маркс презрительно отказал последнему вообще в какой бы то ни было значимости. Подобным образом Маркс и Энгельс поступили и с немецким социалистом Лассалем, с другими оппонентами из рядов своего движения.

    С другой стороны, они были способны и на весьма точные оценки крупных духовных явлений своего времени: одними из первых, например они согласились с Дарвином, глубоко проникали в непреходящую ценность наследия прошлых веков — античности и Ренессанса, из которых выросла европейская культура. В социологии опирались на английскую политэкономию (Смит, Рикардо), в философии — на немецкую классическую философию (Кант, Гегель), в теориях развития общества — на французский социализм, точнее на его направления после Французской революции. Все это были вершины научной, духовной и социальной мысли, формировавшие прогрессивно-демократический климат Европы, мира в целом.

    Развитию коммунизма присуща и логика и последовательность.

    Если сравнивать Маркса и Ленина, то первый — в большей мере человек науки — отличался и более высокой степенью объективности. Ленин — это прежде всего великий революционер, сформировавшийся в условиях самодержавия, полуколониального русского капитализма и драки международных монополий за сферы влияния.

    Опираясь на Маркса, Ленин пришел к выводу, что материализм, если его рассматривать сквозь призму всемирной истории, занимал, как правило, позиции прогрессивные, а идеализм — реакционные. Вывод, надо сказать, не только односторонний, а стало быть — неточный, но и содействующий усугублению исключительности, и без того свойственной теории Маркса. Справедливости ради, следует признать, что первопричина здесь в недостаточно глубоком знании истории философии. Когда Ленин в 1908 году писал свой «Материализм и эмпириокритицизм», в нужной мере он еще не был знаком ни с одним из великих философов античности или новейшего времени. Стремясь побыстрее расправиться с противниками, чьи воззрения препятствовали развитию его партии, он попросту отбрасывал все, что не совпадало с революционными взглядами Маркса. Любое противоречие классическому марксизму было для него априори ошибкой, безделицей, лишенной всяких достоинств.

    Так что в этом смысле его труды — образец страстной, логичной и убедительной догматики.

    Ощутив, что материализм в истории всегда практически являлся идеологией революционных, мятежных социальных движений, Ленин остановился на одностороннем выводе, что материализм и в принципе (в том числе применительно к изучению законов развития человеческого мышления) прогрессивен, а идеализм — реакционен. Пойдя далее, Ленин смешал форму и метод с содержанием и степенью научности любого открытия. Сам факт, что кто-то придерживается идеалистических взглядов, был ему достаточен для полного забвения как реальных заслуг человека, так и его вклада в науку. Политическую нетерпимость к собственным противникам он распространил на всю историю человеческой мысли.

    Британский философ Бертран Рассел, с симпатией встретивший Октябрьскую революцию, уже в 1920 году точно выявил квинтэссенцию ленинского, то есть коммунистического догматизма:

    «Существует между тем иной аспект большевизма, к которому у меня есть принципиальные возражения. Большевизм — это не только политическая доктрина; он еще и религия — со стройной догмой и ангажированными священными книгами. Желая доказать что-то, Ленин при малейшей возможности цитирует тексты Маркса и Энгельса. Настоящий коммунист — это не человек, лишь разделяющий убеждение, что земля и капитал должны быть общей собственностью, а вся произведенная продукция распределена по возможности справедливее. Это и человек, принимающий известное число готовых догматических постулатов (таких, как философский материализм, например), которые в принципе могут соответствовать истине, но с научной точки зрения бесспорно доказанной истиной не являются. В мире уже со времен Возрождения отказались считать бесспорным то, что объективно дает повод для сомнения; принят подход с позиций конструктивного и плодотворного скептицизма, представляющий собой взгляд науки. Убежден, что научный подход архиважен для человечества. Если бы некая более справедливая экономическая система могла быть создана ценой отказа от свободного исследования и возвращения в интеллектуальную темницу средневековья, я счел бы такую цену слишком высокой. Впрочем, нельзя отрицать, что догматизм на какое-то короткое время способен содействовать борьбе».

    Но так было во времена Ленина.

    Не обладая ленинскими знаниями и глубиной мысли, Сталин далее «развил» его теорию.

    Внимательный исследователь открыл бы, что этот человек, которого Хрущев по сей день держит за «первейшего марксиста» своего времени, не прочел даже «Капитала», самого что ни на есть основополагающего произведения марксизма. Практик до мозга костей и одновременно крайний догматик, он, строя свой «социализм», не нуждался в экономических разработках Маркса. Не узнал он ближе и ни одного философа, Гегеля же отрекомендовал «дохлым псом» и целиком свел его к «реакции прусского абсолютизма на Французскую революцию».

    Вместе с тем он отлично знал Ленина, постоянно искал в нем опору — чаще даже, чем сам Ленин в Марксе. Сталин и других писателей цитировал по Ленину. Единственно, в чем он разбирался солиднее, была политическая история, особенно русская, к сильным его сторонам относится и великолепная память.

    Большего Сталину для его амплуа не требовалось. Все, несовпадавшее с его желаниями и пониманием, все, выходившее за их рамки, он объявлял «враждебным» и запрещал.

    Эти три личности — Маркс, Ленин, Сталин — разнятся не только как люди, стилистика у них тоже разная.

    В революционере Марксе было что-то от традиционного добряка-профессора, стиль в том числе — бароккно-живописующий, раскрепощенный, полный олимпийского остроумия. Ленин — как бы сама революция; стиль его искрометен, остр, логичен. Сталин собственное могущество считал воплощением и пределом людских чаяний, а собственную мысль — вершиной доступного человеческому мышлению. Его стиль бесцветен, монотонен, но, однако, в упрощенной своей логичности и догматичности — убедителен как для «посвященных», так и для простых смертных. Простота эта сродни лапидарности текстов отцов церкви, что объясняется не столько богословской юностью Сталина, сколько с зеркальной точностью отраженными в нем примитивизмом условий и полной «задогматизированностью» коммунистического мышления.

    Нет в сталинских наследниках суровой внутренней гармонии, присущей «вождю народов», его догматической силы, убежденности. Посредственности во всем, они обладают предельно обостренным чувством реальности. Неспособные строить новые системы, выдвигать незатасканные идеи, они зато еще как способны (именно благодаря развитому «бюрократическому инстинкту», т. е. обостренному нюху на жизненную реальность) преградить новому дорогу или, что тоже вполне годится, вообще удушить его.

    Так выглядит эволюция догматики и исключительности в коммунистической идеологии. «Дальнейшее развитие марксизма» с упрочением нового класса привело, таким образом, к господству не только единственной идеологической схемы, но и образа мыслей одного человека группы олигархов), а с этим — к духовному упадку и оскудению самой идеологии. Одновременно росла нетерпимость к любым иным концепциям, к человеческой мысли вообще. Сила воздействия этой идеологии и ее относительная жизненность обратно пропорциональны «физическому усилению» личностей, выступающих ее носителями.

    Становясь все «одноколейнее», нетерпимее, современный коммунизм производит все больше полуистин и прикрывается ими же все чаще. На первый взгляд, некоторые его стороны могут показаться похожими на правду. Но он насквозь пропитан ложью. Его полуистины — чрезмерные, искривленные до извращенности, — окончательно теряют подвижность и полностью тонут во лжи по мере подчинения вождям всей жизни общества, включая, разумеется, и саму коммунистическую теорию.

    2

    Практическая реализация тезиса о том, что марксизм есть универсальный метод, которого обязаны придерживаться коммунисты, неизбежно ведет к насилию над всеми сферами духовной жизни.

    Что делать несчастным физикам, если атомы не желают вести себя в соответствии с гегельянско-марксистской борьбой и единством противоположностей и их развитием в высшие формы? Куда деваться астроному, если космос равнодушен к коммунистической диалектике? А биологам, у которых растения не следуют сталинско-лысенковской теории о согласии и сотрудничестве классов в «социалистическом» обществе? Не в силах «искренне лгать», они вынуждены расплачиваться за свою «ересь». Их открытия могут быть признаны лишь при условии, если «подтверждают» формулы марксизма-ленинизма. Ученые постоянно ломают голову над тем, как добиться, чтобы их научные выводы и открытия «не задели» официальную догму. Наука обречена на оппортунизм и компромиссы. То же и с любой другой сферой умственного труда.

    Своей нетерпимостью современный коммунизм очень напоминает средневековые религиозные секты. Размышления о кальвинизме сербского поэта «печали и радости» Йована Дучича словно воссоздают духовную атмосферу некой коммунистической страны:

    «…А Кальвин этот, законник и догматик, на костре не сгоревший, в камень обратил душу народа женевского. Он занес религиозную печаль и набожный аскетизм в эти дома, и сегодня еще полные стужи и мрака; посеял здесь ненависть к радости и веселью, проклял декретом песню и музыку. Политик и тиран, вставший во главе республики, он, словно оковы, набросил свои железные законы на жизнь в стране, нормировав даже семейные чувства. Из всех фигур, которые дала Реформация, Кальвин — наиболее окостеневшая фигура бунтовщика, а библия его — самый печальный учебник жизни… Кальвин не был новым христианским апостолом, желавшим обновить свою веру в ее первозданной чистоте, наивности и благочестии, — в какой вышла она из своей назаретянской параболы. Это арийский аскет, что, порвав с режимом, порвал и с любовью, главным началом догмы. Народ его серьезен и полон добродетелей, но и ненависти к жизни, неверия в счастье. Нет веры горше, нет пророка ужасней. Женевцев он превратил в паралитиков, навсегда утративших способность восторгаться. Нет в мире народа, которому бы его вера принесла больше зла и опустошения. Кальвин был прекрасным церковным писателем, столь же полезным чистоте французского языка, как Лютер, переводчик Библии, чистоте языка немецкого. Но он создал и теократию, при которой личная диктаторская власть была не слабее, чем в папской монархии! Якобы высвобождая духовную личность человека, он его гражданскую личность унизил до низменнейшего рабства. Он соблазнил народ, а потом отнял у него всякую радость бытия. Он многое изменил, но ничего не продвинул.

    Спустя почти триста лет после него Стендаль видел в Женеве, как молодой человек и девушка разговаривали лишь о пасторе и его последней проповеди, произнося наизусть целые пассажи из нее» (Й. Дучич. Второе письмо из Швейцарии).

    В современном коммунизме есть нечто от догматической нетерпимости пуритан во времена Кромвеля и непримиримой политики якобинцев. Но есть и заметная разница: не только в том, что пуритане свято верили в Библию, а коммунисты поклоняются науке, или в том, что власть коммунистов гораздо полнее якобинской. Разница — в возможностях: ни одна религия или диктатура не могла претендовать на такое всестороннее и неограниченное могущество, каким реально располагают коммунистические системы.

    По мере упрочения их позиций росла и убежденность коммунистических вождей в том, что ими избран единственно верный путь к абсолютному счастью и «идеальному» обществу. Бытует шутка, что коммунистические вожди создали коммунистическое общество — для себя. Впрочем, они без всяких шуток отождествляют себя с обществом и его устремлениями. Абсолютный деспотизм уживается с непоколебимой верой в достижимость абсолютного человеческого счастья, а всеохватное мировоззрение и универсальность метода — с всеохватным и универсальным насилием.

    Само развитие сделало из коммунистических правителей жандармов человеческого сознания, мера «опеки» над которым увеличивалась по мере возрастания их могущества — «успехов в строительстве социализма».

    Эта эволюция не обошла и Югославию. Тут вожди постоянно подчеркивали «высокую сознательность нашего народа» в годы революции, то есть когда этот народ, а точнее, определенная его часть, активно их поддерживал. Ныне же, по словам тех же руководителей, «социалистическая» сознательность этого народа очень низка, так что, мол, придется не спешить пока с демократией. Югославские вожди открыто заявляют, что с «ростом социалистической сознательности» (того, что они называют, во-первых, сознательностью, а во-вторых, социалистической), который наступит, в чем они уверены, вместе с индустриализацией, они откроют двери и перед демократией. До тех же пор, в чем эти сторонники дозированной демократии и поборники диаметрально противоположных практических действий также свято уверены, у них есть право — во имя будущего счастья и свободы — затаптывать малейшие ростки идей и взглядов, отличных от их собственных.

    Советские вожди, возможно, лишь в самом начале были вынуждены манипулировать хлипкими посулами будущей демократии. Они просто-напросто уверены, так и заявляют, что в их стране свобода уже достигнута. Прямо сказать, и они чувствуют, что «корабль поскрипывает». Они тоже непрестанно «повышают» чужую сознательность, то есть заставляют людей «прорабатывать» (зазубривать наизусть) высушенные марксистские формулировки и политические указания руководства. Хуже того: они принуждают граждан вечно исповедоваться, клясться в верности социализму, заверять, что родине не изменили, и по-прежнему верят в непогрешимость действий и реальность обещаний своих правителей.

    Гражданин в коммунизме боится каждого «лишнего» шага: как бы не пришлось доказывать, что он не враг социализма. Точно так же в эпоху средневековья человек обязан был вновь и вновь подтверждать свою преданность церкви.

    Все начинается со школы, с царящей в ней системы образования, тем же целям подчинена любая прочая сфера духовной и общественной жизни. С рождения и до смерти человека окружает забота правящей партии о его сознательности, совести и «росте». Журналисты, идеологи, наемные писатели, спецшколы, единственно разрешенная господствующая идея, огромные материальные средства — таков круг действия этой заботы. Для полноты картины добавьте сюда еще огромный объем массовой печатной, радио — и прочей пропаганды.

    И тем не менее успехи невелики, с затратами и мерами несоизмеримы (исключая, понятно, новый класс, который без всяких дополнительных мер готов неукоснительно придерживаться им самим избранной линии).

    Ощутимых результатов удалось достичь единственно при подавлении любой не стыкующейся с официозом сознательной инициативы, при искоренении инакомыслия.

    И в коммунизме люди (что поделаешь?) продолжают мыслить, просто не могут без этого. Более того, люди подчас мыслят не так, как предписывается. Возникает двойное мышление: одно для себя, другое — напоказ, согласно официальному образцу. Такая же двойственность присуща оценке всевозможных явлений.

    Все это — отражение «опыта», накопленного обычными людьми, и, с другой стороны, подтверждение могущества коммунистов.

    Люди в коммунистических системах не настолько оглуплены безликой пропагандой, сколь глубоко страдают из-за невозможности дотянуться до истины, до свежих идей. В духовной сфере планы олигархов осуществляются кое-как, стагнации, загнивания, разложения здесь гораздо больше, чем «побед».

    Эти олигархи — радетели душ, бдительно надзирающие за тем лишь, чтобы мысль человеческая не заплыла в «преступные антисоциалистические» воды, эти бессовестные поставщики дешевенького бросового ширпотреба (собственных обветшалых, окаменевших, напрочь лишенных способности изменяться идей), — эти люди сковали льдом, умертвили духовную жизнь своих народов. Они придумали беспрецедентную людоедскую формулу — «вырвать из человеческого сознания» — и действуют сообразно ей так, будто речь не о человеке и его мысли, а о сорной траве на пустыре. Убивая чужое сознание, оскопляя, лишая полета человеческий дух, они и сами превращаются в серость — безыдейную, бездуховную, так и не узнавшую счастливых минут глубокого свободного размышления. Театр без публики: актеры играют на «самовоодушевлении». И думают они по принципу переваривания пищи: их мозги переваривают мысли, исходя из «текущих» потребностей. Такие вот дела у этих попов-полицейских, ставших еще и хозяевами не только всех конкретных возможностей для проявления человеческого духа — типографий, радиостанций и т. п., но и материи, без которой сама жизнь человеческая невозможна, — хлеба и крова.

    Судите сами, обосновано ли сравнивать современный коммунизм с религиозными сектами?

    3

    И все же каждая коммунистическая страна переживает технический взлет. Особого рода, понятно, и в особые периоды своей истории.

    Индустриализация, тем более в столь сжатые сроки, порождает многочисленную техническую интеллигенцию — не самую высококлассную, правда, — а также привлекает к себе таланты и стимулирует исследовательскую мысль.

    Причины, вызывающие сверхускоренную индустриализацию в определенных отраслях, стимулируют в тех же отраслях особенно кипучую исследовательскую деятельность. Ни во время второй мировой войны, ни после нее Советский Союз значительно не отставал в боевой технике. В области атомной энергетики он идет сразу следом за США. Активны изобретатели, хотя бюрократическая машина тормозит внедрение изобретений, годами порой пылящихся по шкафам разных госконтор. Но еще пагубнее, еще более умертвляюще действует на изобретательство незаинтересованность производства.

    Будучи людьми весьма практичными, коммунистические вожди немедленно устанавливают сотрудничество со специалистами-техниками и учеными, не особенно обращая внимание на их «буржуазное» мировоззрение. Им ясно, что индустриализацию не осуществить без технической интеллигенции, которая к тому же сама по себе сделаться опасной не может. В отношении этой интеллигенции (как и в отношении чего угодно иного) есть у коммунистов упрощенная и, по обычаю, лишь наполовину верная теория: специалистов всегда оплачивает класс, которому они служат. Так почему подобным делом не заняться «пролетариату», другими словами, новому классу? Исходя из этого они тотчас вырабатывают соответствующую систему поощрения.

    Но, вопреки техническому подъему, неоспоримым остается факт, что ни одно великое научное открытие современности не сделано при советской власти. Тут Советскому Союзу не удалось опередить даже царскую Россию, где, несмотря на техническую отсталость, случались научные открытия эпохального значения.

    Сама по себе отсталость технически затрудняет достижение чего бы то ни было нового в науке, но все же основные причины тут в общественном устройстве.

    Новый класс весьма заинтересован в техническом прогрессе, но еще больше — в незыблемости своего идеологического монополизма. Между тем всякое крупное научное открытие приходит как следствие изменившихся представлений о мире в мозгу ученого. Измененная картина не укладывается в прокрустово ложе официальной философии. В коммунизме каждому, кто посвятил себя науке, приходится задумываться, стоит ли идти на риск, ибо велика вероятность прослыть еретиком, если твои теории, не ровен час, не совпадут с допустимой, предписанной и любезной сердцам догматиков нормой.

    Положение науки еще более осложняет официальный взгляд на марксизм или диалектический материализм как на метод, одинаково сверхэффективный для всех без исключения сфер исследовательской, духовной и прочей деятельности. В СССР не было ни одного видного ученого, которого обошли бы стороной неприятности «по политической линии». Разными бывали обстоятельства, но довольно часто люди науки подвергались остракизму именно за противление установленной схеме. В Югославии такого меньше, но и там практику возвышения «преданных», но слабых ученых вполне можно отнести к рецидивам все той же болезни.

    Коммунистические системы, стимулируя прогресс техники, одновременно преграждают путь любым масштабным исследованиям, требующим не стесненной никакими рамками работы мысли. Парадоксально, но факт.

    Если даже согласиться, что эти системы выступают лишь относительными противниками развития науки, за ними все равно сохраняется роль абсолютных недоброжелателей любого взлета мысли во имя постижения нового. Базирующиеся на исключительности одной философии, они — явления сугубо антифилософские. При них не появилось до сих пор и не может появиться истинного мыслителя, тем более занимающегося проблемами социальными, если, конечно, не считать таковыми самих правителей, обычно совмещающих «основное ремесло» с функциями «главных философов» и мастеров «укрепления» человеческого сознания. Свежая мысль, новая философская или социальная теория обречены в коммунизме пробиваться многотрудными кружными путями, чаще через беллетристику и другие области искусства. Перед тем как выйти на свет Божий и начать жить, им, хочешь не хочешь, приходится сначала долго таиться и ждать «подходящего момента».

    Среди всех отраслей знаний, а также сфер, в которых поиск истины немыслим без сопоставления позиций, мнений, точек зрения, более незавидного положения, чем у общественных наук и анализа общественных проблем, кажется, быть не может. Едва ли вообще существует такой род деятельности: ведь Маркс и Энгельс все уже объяснили, а вожди своей волей монополизировали право на решение любого связанного с обществом и обществоведческой тематикой вопроса.

    Истории, особенно истории данного — коммунистического — периода, по сути дела, не написано. Замалчивание и фальсификация перешли в разряд невозбраняемых и привычных действий.

    Политическая традиция узурпирована, у народа похитили его духовное наследие. Этим монополисты держат себя так, словно вся предыдущая история только и готовилась, что к встрече с ними. Они и прошлое — все, что в нем было, — мерят своей меркой, одним аршином, поделив всех людей и все события на «прогрессивные» и «реакционные». По тому же принципу и памятники воздвигают. Пигмеев — возвеличивают, великанов (особенно современников) — рушат.

    «Единственно научный» метод показал себя в конечном счете просто как крайне удобный инструмент защиты и оправдания их нетерпимости при подчинении себе науки и общества в целом.

    4

    С искусством происходит, почти то же, что и с наукой.

    В искусстве возвеличивается — но еще в большей степени — посредственность, раз и навсегда данные формы и взгляды. Что и понятно: нет искусства без идей, без воздействия на окружающее, а монополия на идеи и формирование сознания — в «надежных руках» правящей верхушки. Не было ни единого значительного произведения искусства, не натолкнувшегося на запрет или осуждение со стороны «всеведущих» коммунистических верхов. Во взглядах на искусство коммунисты традиционно консервативны, что объясняется в основном необходимостью удерживать монополию над сознанием людей, а также собственным их невежеством и ограниченностью. Наивысшим проявлением демократизма любого такого «руководителя» по отношению к новым течениям в искусстве было его признание, что он хотя и не понимает, но считает все же возможным «разрешить». В духе известного отношения Ленина к футуризму Маяковского.

    Но вопреки всему, отсталые народы в коммунистических системах наряду с техническим возрождением переживают возрождение культурное, выражающееся уже в том хотя бы, что культура, пусть главным образом и в виде пропаганды, делается для них более доступной. Новый класс заинтересован в этом с позиций индустриализации, нуждающейся в квалифицированном труде. К тому же идет формирование механизма воздействия на людское сознание. Школьная сеть, всеобщая грамотность, любительский и профессиональный театр, музыкальные коллективы — все это развивается быстро, не соизмеряясь часто с реальными потребностями и возможностями. Но прогресс тут несомненен.

    Заканчивается революция, и, пока правящий класс не успел еще полностью подмять под себя общество, обычно появляется немало значительных произведений искусства. В СССР так было до 30-х годов, в Югославии так сейчас. Революция будто бы пробуждает дремавшие таланты вопреки нарастающему стремлению ее детища — деспотизма эти таланты задушить.

    Есть два способа такого удушения: борьба против мысли и новых идей, а также борьба с новаторством в области формы.

    В сталинские времена дошло до того, что подавлялись все формы художественного выражения, не пришедшиеся по вкусу вождю. А вкус у него, надо отметить, не страдал чрезмерной изысканностью. Как, впрочем, и слух. Что до поэзии, то тут у Сталина было твердое пристрастие — четырехстопный ямб и александрийский стих. Дойчер высказал мнение, что сталинский стиль стал стилем национальным. Разделять официальный взгляд на художественную форму сделалось столь же обязательным, как следовать основополагающим идеям.

    В полной мере это соблюдалось не повсеместно, потому и типичной чертой коммунизма не является. Так, в 1925 году в СССР была принята резолюция, в которой сказано, что партия в целом никак не может связывать себя приверженностью к какому-либо одному направлению в области литературной формы. Вместе с тем партия не отказалась от так называемой «идеологической помощи», то есть идейно-политического надзора за художниками. Это и был максимум демократизма в подходе к искусству, до которого смог подняться коммунизм. На похожих позициях стоит сегодняшнее югославское руководство. После 1953 года, с началом отката от демократических реформ вновь к бюрократизму, когда самые примитивные и реакционные элементы вздохнули с облегчением, на голову «мещанской» интеллигенции обрушилась невиданная кампания охаивания и травли, имевшая ясную Цель — установить контроль и за художественной формой. Интеллигенция целиком и мгновенно противопоставила себя режиму. Режим отступил. Как подчеркнул в одном своем выступлении Кардель, выбор формы партия никому не может навязать, но и не допустит «антисоциалистической идеологической контрабанды», то есть взглядов, которые режим расценил бы не соответствующими «социалистическим». Того не ведая, он повторил процитированную выше директиву большевистской партии — директиву 1925 года. Это одновременно был и потолок «демократичности» югославского режима в отношении искусства, что, конечно, не изменило внутреннего настроя большинства вождей. Ни в коем случае. «Про себя» они продолжали считать всю творческую интеллигенцию «ненадежным», «мещанским», в лучшем случае — «идейно разболтанным» слоем. Крупнейшая газета («Политика», 25 мая 1954 г.) процитировала в качестве «незабываемых» следующие слова Тито: «Хороший учебник полезнее нескольких романов». Не прекращались истерические выпады против «декадентства», «деструктивных идей», «враждебных взглядов» в искусстве.

    Югославской культуре, в отличие от советской, удалось хотя бы разнообразием художественной формы мало-мальски выразить неудовлетворенность и беспокойство мысли. Советской и этого до сих пор не дано. Над головой югославской культуры навис острый меч, у советской он — все время прямо в сердце.

    Относительная свобода формы, которую коммунисты лишь время от времени в состоянии ограничить, не может сделать творчество полностью свободным по той простой причине, что каждое истинное художественное произведение обязано — пусть и опосредованно, используя форму, — выражать новые идеи. И при наибольшей свободе искусства в коммунизме остается неразрешимым противоречие между обещанной свободой формы и обязательным контролем за идеями. Время от времени это противоречие выходит на поверхность: то как гнев режима по поводу «контрабанды» идей, то как протест художников, возмущенных навязыванием формы. На самом деле имеет место столкновение необузданных монополистических устремлений первых и неудержимого творческого порыва вторых.

    По сути это то же противоречие между свободой научного поиска и коммунистической догматикой, только перенесенное в область искусства.

    Все новое в мысли и идеях прежде всего должно быть взято под контроль, санкционировано, сведено до «границ безопасности» — таков фактический порядок.

    Это противоречие — как и остальные — коммунистические вожди разрешить не в состоянии. Они способны, в чем мы уже убедились, лишь некоторым образом его смягчить, ущемляя все же истинную свободу творчества.

    Вследствие этого противоречия при коммунистических режимах так и не смогла быть решена проблема раскрытия искусством актуальных жизненных тем, не могла развиваться и теория художественного творчества.

    Поскольку художественное произведение по природе своей почти всегда аналогично критике существующего состояния общества и отношений в нем, создавать произведения на актуальные темы в коммунистических системах невозможно. Дозволено одно только восхваление того, что имеется, и критика его противников, негуманная сама по себе, ибо последние находятся в незащищенном положении, подвергаются преследованиям. Так что на подобной «базе» создавать художественные произведения, имеющие хоть какую-то реальную ценность и рассматривающие актуальные темы, совершенно невозможно.

    В Югославии верхушка и некоторые деятели искусства непрестанно сетуют, что нет, мол-де, художественных произведений, отражающих «нашу социалистическую действительность». В СССР, наоборот, «вырабатываются» тонны произведений на актуальные темы, но именно потому, что они не говорят правды, их достоинства сомнительны, интерес публики, а затем и официальной критики к ним быстро улетучивается.

    Типы разные — конечный результат одинаков.

    5

    Во всех коммунистических государствах владычествует теория так называемого «социалистического реализма».

    В Югославии эта теория потерпела поражение и ее придерживаются лишь самые реакционные догматики. Здесь, как и во многом другом, у режима было достаточно сил для искоренения ростков нежелательной теоретической мысли, но он оказался все же слишком слаб, для того чтобы насадить собственные взгляды. Можно с уверенностью предполагать, что и в иных странах Восточной Европы эту «теорию» ждет аналогичная судьба.

    Теория «социалистического реализма» не являет собой даже некой стройной системы. Термин «социалистический реализм» первым употребил Горький — вероятно, под воздействием собственного реализма. Его взгляды сводились к тому, что в современных — «социалистических» — условиях искусство должно быть пронизано новыми — социалистическими — идеями и как можно правдивее отражать действительность. Все остальное, приписываемое этой теории (типичность, идейная направленность, партийность и т. д.), либо позаимствовано из других теорий, либо продиктовано политическими потребностями режима.

    Не выстроенный в целостную теорию «социалистический реализм» на деле означает идейный монополизм коммунистов, стремление облечь в художественную форму ограниченные и реакционные идеи вождей, в героико-романтическом духе воспеть их дела. В конце концов эта теория опустилась до фарисейского оправдывания бюрократической цензуры и надзора, осуществлявшегося режимом, нуждами самого искусства.

    В разных коммунистических странах такой надзор и организован по-разному: от партийно-бюрократического цензорства до нажима «по идеологической линии».

    В Югославии, к примеру, никогда не было цензуры. Надзор осуществлялся опосредованно, через партийцев в издательствах, творческих союзах, газетах, журналах, которые с любым своим «сомнением» немедленно обращаются в вышестоящие инстанции. Цензура в стране проклюнулась из самой атмосферы, став по существу, самоцензурой. И хотя случается, что, по крайней мере, членам партии удается все же «пропихнуть» что-то, тем не менее самоцензура, которой они и другие творческие люди обязаны себя подвергать, принуждает их к двурушничеству и самым недостойным низостям. Такой вот прогресс — «социалистическая демократия» вместо бюрократического деспотизма.

    В принципе ни в Советском Союзе, ни в других коммунистических странах официальная цензура не освобождает творческую личность от так называемой самоцензуры.

    Реалии общественных отношений, само их состояние, хочешь не хочешь, приводят людей к «самоцензурированию» — основной, по сути, форме идейно-партийного надзора в коммунизме. Как в средневековье, когда, прежде чем решиться на творческий акт, художник должен был хорошо уяснить себе, чего «ждет» от его работы церковь, так и в коммунистических системах для начала необходимо «глубоко проникнуть» в образ мыслей, а нередко и в «нюансы» вкуса того или иного властителя.

    Цензуру (самоцензуру) подают под соусом «идейной помощи». Да и все прочее в коммунизме вершится для «абсолютного счастья», где словеса типа «народ», «трудовой народ», «во имя народа», «народный», невзирая на их крайнюю неопределенность в данном контексте, особенно часто лепятся ко всему, что касается искусства.

    Гонения, запреты, навязывание идей и формы, унижения, оскорбления, «шефство» полуграмотных бюрократов над гениями — все здесь делается от имени народа и для народа. В этом смысле «социалистический реализм» даже на словах не отличается от гитлеровского национал-социализма. Один югославский литератор венгерского происхождения, Эрвин Шинко, провел интересную параллель в ряду «теоретиков искусства» той и другой диктатуры:

    Л. И. Тимофеев, советский теоретик:

    «Литература — это идеология, помогающая человеку узнать жизнь и действовать в ней».

    «Грюнденданкен националсоциалистишер культурполитик»:

    «Художник не может быть только художником, он всегда — воспитатель».

    Балдур фон Ширах, вождь гитлерюгенда:

    «Каждое истинное произведение искусства обращается ко всему народу».

    Андрей Жданов, член Политбюро ЦК ВКП(б):

    «Все гениальное — доступно».

    Вольфганг Шольц в «Грюнденданкен…»:

    «Политику национал-социализма, а следовательно, ее часть, именуемую культурной политикой, определяет фюрер и те, кому он это поручил… Если мы хотим знать, что такое культурная политика национал-социализма, вглядимся в этих людей, в дело, которым они заняты, в директивы, от них исходящие и направленные на то, чтобы окружить себя единомышленниками, сознающими всю ответственность за высокое поручение».

    Емельян Ярославский на XVIII съезде ВКП(б):

    «Товарищ Сталин вдохновляет художников, дает им руководящие идеи… Решения ЦК ВКП(б) и доклад А. А. Жданова дают советским писателям целостно выстроенную программу работы».

    Деспотические режимы, даже противоборствующие, самооправдательством занимаются столь похоже, что просто не в состоянии избежать языковой подобности.

    6

    Притеснительница научной мысли и демократических свобод коммунистическая олигархия не может не вызывать всеобщей коррупции духа. Князья-феодалы и капиталистические магнаты платили когда-то художникам как могли и желали, оказывая творческим людям материальную поддержку и одновременно коррумпируя их. В коммунизме же коррумпирование — составная часть государственной политики.

    Правило коммунистической системы — брать за горло, подавлять всякую духовную деятельность (в основном это как раз и касается произведений наиболее глубоких, оригинальных), а с другой стороны, щедро одаривать, стимулировать, идти, не стесняясь, на прямой подкуп всего, что, по мнению системы, полезно «социализму», то бишь ей самой.

    Даже если оставить в стороне скрытые и наиболее безобразные виды подкупа («Сталинские премии», «высокое» покровительство, жирные гонорары за выполнение «частных» заказов бюрократической знати и т. д.), в чем система оголяет свой экстремизм, свои крайности, все равно факт остается фактом: она в принципе весьма склонна к коррумпированию интеллигенции, особенно людей искусства. Можно отменить «дары» властей предержащих, отменить цензуру, но дух коррупции и нажима тем не менее никуда не денется.

    Основа коррупции и нажима, их источник — партийно-бюрократический монополизм, полностью поработивший общество. Человеку творчества деться некуда. Идет ли речь о его идеях или его заработке, силу эту он обойти не может. Хотя эта сила не есть непосредственная власть, но она — везде, во всех порах. И последнее слово всегда за ней.

    В то же время для художника по чисто практическим соображениям крайне важно, чтобы «удавка» и централизм ощущались как можно слабее, пускай это и никак не меняет существа его положения в обществе. Поэтому для него жить и работать, скажем, в Югославии намного легче, чем в Советском Союзе.

    У порабощенного человеческого духа нет выбора, он вынужден подчиниться коррупции. И поинтересуйся кто-либо причинами, почему в Советском Союзе вот уже четверть столетия практически не появлялось значительных художественных произведений (особенно в литературе), он открыл бы для себя, что коррумпирование интеллигенции играет тут роль не меньшую (если не большую), чем само порабощение.

    Преследуя, шельмуя, принуждая к позорному самобичеванию («самокритике») истинных творцов и приманивая вместе с тем людей послушных привилегированными «условиями труда» — высокими гонорарами, премиями, дачами, курортами, льготами, автомобилями, депутатскими мандатами, агитпроповской протекцией и «великодушным покровительством», — коммунистическая система фавориткой своей избирает посредственность — зависимую и творчески бесплодную личность.

    Ничего странного поэтому, что крупнейшие художники, поставленные перед выбором между жизнью впроголодь (да еще под вечной плеткой) и «милостью» хозяев, теряли ориентацию, а с тем — веру и мощь. Самоубийство, отчаяние, бегство в пьяный угар, разврат, потеря внутренней устойчивости, цельности как результат самообмана и обмана других — все это очень часто сопутствовало судьбе тех, кто по-настоящему хотел и мог создавать новое. Так человеческий дух был принуждаем творить — ибо жить без творчества не в его силах, — объятый отчаянием, но под идиотской маской оптимизма. Существование в подобных условиях — это ли не доказательство его непобедимости и это ли не показатель нищеты и мерзостной уродливости самой системы?

    7

    Принято считать, что коммунистическая диктатура проводит грубую классовую дискриминацию. Это не совсем так.

    Исторически с затуханием революции классовая дискриминация слабеет, усиливается дискриминация идеологическая. Насколько иллюзорно то, что власть принадлежит пролетариату, настолько же ошибочно, что коммунисты преследуют людей за одну их принадлежность к классу «буржуев». Безусловно, осуществляемые коммунистами меры больше всего бьют по собственническим классам, по буржуазии особенно. И тем не менее капитулировавшие или «переориентировавшиеся» ее представители благополучно обеспечили себя «тепленькими местечками» и благосклонностью властей. Более того, из их рядов тайная полиция нередко вербует умелых агентов, а новые господа — ловких слуг. Но пусть не ждут пощады те, кто спорит с коммунистическими взглядами и методами. При этом безразлично, выходцами из какого класса они являются, противники они национализации капиталистической собственности или безучастные ее зрители.

    Тут можно добавить даже, что преследование демократического и социалистического мышления, отличного от образа мыслей правящей олигархии, ведется и жестче, и бескомпромисснее, чем борьба с наиболее реакционными взглядами сторонников бывшего режима. Это понятно: последние менее опасны, так как обращены к прошлому, к тому, что хотя и может мешать, но имеет, однако, слишком уж малые шансы на возвращение и победу.

    Овладев властью, коммунисты атакой на частную собственность создают иллюзию, будто во имя трудовых классов они прежде всего намерены поразить классы собственников. Дальнейшее показывает, однако, что дело отнюдь не только в этом и что основой их акций изначально было стремление к господству, которое и не может выражаться по-другому, нежели в первую голову как идеологическая (а не классовая) дискриминация. Ведись речь о чем-то ином (о реальной передаче собственности в руки трудящихся, например), возобладала бы именно классовая (а не одна из прочих) дискриминация.

    Упор на идеологическую дискриминацию подталкивает, казалось бы, к выводу, что мы имеем дело с новой религиозной сектой, непоколебимо придерживающейся своих материалистическо-атеистических заповедей и силой навязывающей их остальным. Коммунисты воистину ведут себя словно религиозная секта, хотя на деле ею не являются.

    Но тоталитарная идеология — это не просто следствие определенным образом оформленных власти и собственности. Со своей стороны, она и сама внесла лепту в такое развитие, она же остается надежнейшей его опорой. Идеологическая дискриминация есть условие, необходимое для выживания коммунистической системы.

    Было бы неверно думать, что иные формы дискриминации — расовая, классовая, кастовая или национальная — более тяжки, чем идеологическая. Они могут внешне выглядеть более жесткими, но столь утонченными и всеохватными им быть не удается. Они поражают отдельные части общественного организма, идеологическая дискриминация — все общество и каждого его члена лично. Первые, как правило, топчут людей физически. Идеологическая дискриминация наносит удар тому, что, пожалуй, вообще в наибольшей мере свойственно человеческому существу. Духовное насилие — это насилие самое полное и жестокое, им начинается и им завершается любой вид насилия.

    В коммунистических системах идеологическая дискриминация проявляется, с одной стороны, как запрет на инакомыслие, а с другой — как навязывание исключительности собственных идей. И это лишь две наиболее заметные грани безмерного, неописуемого насилия. Мысль, открывающая новое, — это и самая творчески продуктивная сила. Ни жить, ни работать, не думая и не фантазируя, люди просто не могут. Отрицающим этот факт коммунистам приходится все же с ним считаться. Поэтому-то они и подавляют любое инакомыслие, особенно если речь идет о решении задач, стоящих перед обществом.

    От многого способен отказаться человек. Но мыслить и высказывать свои мысли он должен. Нет ничего больнее обреченности на молчание, нет насилия большего, чем принуждать людей отречься от собственных мыслей и «озвучивать» чужие.

    Ограничение свободы мысли есть атака не только на определенные политические или общественные группы, но и на личность, как таковую.

    Неизбывное устремление человека к свободе, свободной мысли, совершенствованию и расширению производства всегда выражается конкретно, как императив, поставленный определенными силами. И если такие императивы в коммунистических системах пока еще четко и ясно не сформулированы, это отнюдь не значит, что их нет вообще. Глухим, упрямо нарастающим рокотом поднимаются они из глубин народа. Тотальность угнетения как бы стирает границы между его слоями, люди объединяются — они требуют свободы. В том числе права свободно мыслить.

    История многое простит коммунистам, потому что поймет: жестокость, ими проявленная, во многом оправдывалась обстоятельствами, необходимостью защититься, выжить. Но удушение любой альтернативной точки зрения, идеологическая нетерпимость, монопольное господство мысли, угодливо прислуживавшей их сверхэгоистичным интересам, — вот что прикует их к позорному столбу истории. Туда, где инквизиция и костер. И в компании этой, возможно, место им будет выбрано самое «почетное».

    Цель и средства

    1

    Революция и революционеры никогда не чурались варварских средств и методов насилия.

    Но столь сознательно, как коммунисты, не прибегала к насилию ни одна прежняя революция, никакие революционеры: потому и не смогли они довести его до такого совершенства, сделать привычкой.

    «Борясь с врагами режима, не выбирайте средств… наказывайте всякого, кто недостаточно полезен республике, никак не помогает ей». Сказано, словно не Сен-Жюстом, а одним из нынешних коммунистических вождей. С той только разницей, что Сен-Жюст произнес эти слова в пламени революции, преисполненный боли за ее судьбу, а коммунисты твердят то же самое непрестанно — на всем пути от выхода на политическую арену до вершин могущества и начала упадка.

    Хотя коммунистическое насилие всеохватнее, продолжительнее, жестче всего подобного и дотоле известного, о коммунистах все же можно сказать, что в революции они, как правило, не были столь неразборчивы в средствах, как их противники. Однако по мере удаления от революции их методы, пусть некогда и менее кровавые, становились все более бесчеловечными.

    Но, невзирая на эту историческую особенность, коммунизм, как и каждое социально-политическое движение, вынужден пользоваться определенным набором методов (политика есть политика), соответствующим интересам и расстановке сил в обществе и подчиняющим себе все прочие резоны, мораль в том числе.

    Нас здесь интересуют лишь методы из арсенала современного коммунизма, которые отличают его от иных социально-политических движений и, в зависимости от обстоятельств, могут быть мягче или суровее, бесчеловечнее или гуманнее. Как и во всем остальном, нас интересует специфика, «уникальность» методов, применяемых современным коммунизмом, то есть разница между коммунистическим и всеми иными движениями — неважно, революционными или нет.

    Сразу скажем, что сверхжестокость коммунистических методов такой «уникальной» чертой не является. Жестокость — хотя и самая броская, но не самая существенная их особенность. Движение, покусившееся на столь трудную цель — насилием перевернуть экономику и все общество, — должно было вооружиться жестокостью. На то же самое были обречены, даже стремились к этому, все прежние революционные движения. Стремились, да не получилось: не смогли — потому и век их насилия был коротким. И тотальным, как коммунистическое, их насилие тоже не стало: не позволили обстоятельства.

    Еще менее оправданным было бы искать причинно-следственные связи между коммунистическими методами и отсутствием у коммунистов этических и моральных принципов.

    Коммунисты, кроме того, что они коммунисты, еще и обыкновенные люди, обязанные в общении с другими людьми придерживаться моральных начал, принятых в человеческих сообществах. Этические пустоты у них не причина, а следствие методов, которыми они пользуются. Во всех своих кодексах, а также на словах коммунисты — непреклонные поборники верховенства этики и гуманизма. Считающие к тому же, что просто вынуждены «время от времени» в жизненной «буче» нарушать свои собственные этические нормы. И было бы, говорят они, конечно, намного лучше, если бы к этому не приходилось прибегать. Тут они, кстати, мало чем отличаются от других политических движений, разве что отрицание гуманности у них принимает более затяжной характер и выражается в формах, которые иначе как чудовищными не назовешь.

    Можно выделить бессчетное количество признаков, отличающих современный коммунизм от иных движений именно по его методам. Истоки тут следует искать в исторических условиях и в сути задач, решаемых коммунистами.

    Есть между тем одно коренное отличие, делающее современный коммунизм на первый взгляд схожим с некоторыми религиями прошлого.

    Это — так называемые «идеальные» цели, во имя достижения которых коммунисты не брезгуют никакими средствами. Причем средства делаются все беззастенчивее по мере того, как достижение «идеальных» целей отодвигается все дальше за горизонт.

    Если в ходе революции коммунисты были вынуждены прибегать к методам, навязанным как их противниками, так и самим ходом борьбы, то после окончательного овладения властью, после уничтожения врагов использование тех же и даже еще более суровых насильственных методов якобы во имя «идеальных» целей — «социализма», «коммунизма», «интересов рабочего класса и всех трудящихся» и так далее — не только не может быть оправдано никакой моралью, но и изобличает их как бесчестных и безжалостных властолюбцев. Прежних классов, партий, собственности либо уже не существует, либо они парализованы и не в силах оказывать сопротивление, но «набор методов» остается неизменным. Более того, лишь теперь их использование разворачивается со всей бесчеловечностью.

    Цели, которыми оправдываются «неидеальные» методы, тем «идеальнее», чем большую силу набирает новый эксплуататорский класс. Бесчеловечность сталинских методов достигла апогея именно с построением «социалистического общества». Провозглашая свои интересы наивысшей и «идеальнейшей» из целей, к которой стремится общество, обеспечивая собственную монополию в духовной и прочих жизненных сферах, новый класс всячески принижает значение методов. «Важна цель, — глаголят его представители, — все остальное второстепенно». «Главное, что «у нас» — социализм, все прочее — мелочи», — оправдывают коммунисты преступную мерзостность своих действий.

    Естественно, что цель должна обеспечиваться соответствующим инструментарием — партией. Эта последняя подминает под себя все, становится, как средневековая церковь, сама себе оправданием.

    «Когда ее существование под угрозой, церковь отбрасывает моральные заповеди. Единство как цель делает святыми все средства: обман, предательство, насилие, симонию, тюрьму и смерть. Потому что любой порядок существует лишь во имя общности целей, и личность должна быть принесена в жертву общему делу» /Дитрих фон Нихейм, епископ Верденский/.

    И эта сентенция тоже будто слетела с языка одного из вождей коммунизма.

    Хотя современный коммунизм многое роднит с феодализмом (та же почти до фанатизма доведенная догматичность, например), но мы тем не менее не в средневековье, да и он — не церковь.

    Внешне средневековую церковь и современный коммунизм делает похожими их общее тяготение к идеологической и любой иной монополии, а также родство методов «воздействия». Но суть все же разная. Церковь — собственник и власть лишь отчасти, в худшем случае ее претензии сводились к абсолютному господству в духовной сфере во имя поддержки установившейся общественной системы. Еретиков церковь преследовала нередко по воле догмы, не стремясь к практической выгоде, ибо господствовало представление, что грешная душа еретика спасется, если уничтожить его тело, то есть во имя достижения царствия небесного допускались любые земные средства.

    Коммунисты претендуют прежде всего на непосредственную — государственную власть. И власть духовная, и гонения «по воле догмы» — это лишь вспомогательные средства для укрепления государственной власти. В отличие от церкви коммунисты не являются опорой системы, они ее «телесное воплощение».

    Все это говорится для того, чтобы уяснить, почему, теоретически не являясь сторонниками неразборчивости в средствах, коммунисты вынуждены на практике изменять этому своему принципу. Поскольку новый класс возник не сразу, а постепенно превращался из революционного в собственнический и реакционный, то и его методы, неизменные внешне, меняли содержание, превращаясь со временем из революционных в поработительские, из оборонительных в насильственные.

    По сути, аморальными и бесцеремонными коммунистические методы остаются даже тогда, когда с формальной стороны они не чрезмерно жестоки. Власть, основанная на всеохватном тоталитаризме, в любом случае ведет к неразборчивости в выборе средств.

    Людей можно угнетать, грабить, уничтожать без тюрем и виселиц уже тем одним, что они лишаются возможности влиять на перемены в обществе, располагать собственным трудом, высказывать собственные мысли. Узаконивая общественную, а на деле утверждая свою собственность, обещая отмирание государства по мере укрепления демократии, но в действительности все наращивая господство деспотической власти, коммунисты и со средствами поддержки своего правления поступают так же: если и смягчают их при отсутствии противника или его полной нейтрализации, то лишь условно.

    Коммунисты продемонстрировали, что не в силах отказаться от своей сути и принципа «цель оправдывает средства», стоящего на страже их абсолютного господства и эгоистических интересов.

    Даже не желая того, коммунисты обязаны оставаться собственниками и деспотами, не брезговать никакими средствами. К этому их, вопреки красивым теориям и добрым намерениям, принуждает система. А когда нечто превращается в необходимость, находятся и те, кого система как моральных и духовных узников своих делает прямыми исполнителями собственной воли.

    2

    О «коммунистической морали», «новом человеке при социализме» и тому подобное коммунисты говорят как о неких возвышенных этических категориях. У этих туманных понятий практический смысл единственный — сплочение коммунистических рядов и противодействие чуждым влияниям. Действительными этическими категориями они не являются.

    И хотя ни особых коммунистических правил поведения человека, ни самого особого «социалистического» человека быть не может, коммунисты, всячески поддерживая кастовость, вводят в своем кругу «спецвзгляды» на мораль: не абсолютные принципы, а некие подвижные нормы, прочно укорененные в коммунистической иерархической системе, где «верхам» — высшим кругам доступно очень многое из того, что всячески осуждается, если, не дай Господь, в том же самом будут уличены «низы».

    Эти кастовые дух и мораль, нестабильные и несовершенные, прошли сквозь длительное и неоднозначное развитие, часто и сами подстегивая возвышение нового класса. Конечным итогом было нарождение особых кастовых моральных норм — неписаных, но категоричных и неизменно подчиненных практическим нуждам олигархии. Грубо говоря, процесс оформления кастовой морали совпадает с возвышением нового класса, он идентичен отказу последнего от общечеловеческих, этических, по сути, категорий, то есть опоре на принцип «цель оправдывает любые средства».

    Высказанные положения нуждаются в более детальном разъяснении.

    Как и прочие коммунистические формы, кастовая мораль развилась из морали революционной, в которой поначалу, несмотря на принадлежность к замкнутому движению, преобладали черты общечеловеческой, а не сектантской или кастовой морали. Не случайно коммунистическое движение начиналось как высшее проявление идеализма и самозабвенной жертвенности, собирая в свои ряды самых одаренных, мужественных и, естественно, самых благородных представителей нации.

    Данный вывод и главным образом все высказанное ранее касается стран, где коммунизм в принципе возрос на национальной почве, победил в революции и достиг максимальной силы (Россия, Югославия, Китай). С некоторыми допущениями то же самое можно отнести и к другим коммунистическим режимам.

    Коммунизм повсюду начинается как стремление к лучшему, к идеалу, что и делает его столь привлекательным для людей высокой морали. Вместе с тем, будучи движением интернациональным, он, как подсолнух к солнцу, поворачивается к тому движению, которое сильнее, у которого власть. До сих пор это был Советский Союз. Поэтому коммунисты и тех стран, где власть им не принадлежит, быстро теряют первоначальные черты, приобретая другие, присущие коммунизму с властью. Коммунистические лидеры на Западе, к примеру, сегодня так же привычно манипулируют истиной и этическими началами, как и их советские собратья. В любом случае на первых порах каждое коммунистическое движение основывается на высокой морали, принципы которой отдельные люди долго берегут в душе, что и вызывает кризисы вследствие аморальных поступков и волюнтаристских загибов со стороны вождей.

    История не много знает движений, которые бы, подобно коммунистическому, начинали свою жизнь и развитие с таких высокоморальных позиций и при участии таких преданных, знающих, окрыленных борцов, связанных воедино не только идеей и муками, но и самозабвенной любовью, товариществом, солидарностью, той горячей непосредственной сердечностью, что рождается единственно в совместной борьбе, где они решили либо победить, либо умереть. Общие усилия, мысли и мечты, само искреннее стремление думать и чувствовать одинаково, ощущать личную радость и строить индивидуальное через полное подчинение партийному и трудовому коллективу, готовность пожертвовать собой ради товарища, заботливое внимание к молодежи и нежное, уважительное отношение к старикам — это черты подлинных коммунистов в момент, когда движение формируется как воистину коммунистическое. Женщина-коммунист тут не просто товарищ и соратник. Надо постоянно иметь в виду, что она, присоединяясь к движению, готова пожертвовать всем — даже наслаждением любви и материнства. Между мужчиной и женщиной устанавливаются чистые, теплые отношения, в которых товарищеское участие стало платонической страстью, а любое глухое желание преображается в дружбу и целомудренную опеку. Верность, взаимопомощь, искренность в сокровеннейших помыслах — черты настоящих, идеальных коммунистов.

    Но все это лишь до поры, пока движение молодо и не вкусило еще от плодов власти.

    Чтобы такие черты возникли, нужно пройти долгий и трудный путь. Коммунистическое движение вбирает в себя людей из разных общественных слоев и сил. Внутренняя психологическая однородность, о которой мы говорили, не появляется вдруг, ей предшествуют ожесточенные столкновения разнотипных групп и фракций, где всегда побеждает (если объективные условия позволят) та, что глубже осознала суть движения к коммунизму, а потому и является в тот момент — до завоевания власти — также носительницей наивысших моральных ценностей. Через моральные кризисы, политические интриги, подлость, грязь, клевету друг на друга, неистовую злобу, разврат, дикие стычки, духовную и интеллектуальную разруху движение медленно поднимается, перемалывая все и вся на своем пути, отбрасывая ненужное, выковывая свое ядро и свою догму, мораль и психологию, интеллектуальные интересы, атмосферу и стиль работы.

    Коммунистическое движение становится подлинно революционным; и мы замечаем, что сторонники его действительно обладают — на мгновение — всеми названными высокими моральными качествами. Наступает момент, когда в коммунизме слова крайне редко расходятся с делами, а точнее, когда идущие впереди, самые преданные, настоящие, идеальные коммунисты, искренне верят в свои идеалы и стремятся неизменно следовать им. Момент этот, непосредственно предшествующий началу вооруженной борьбы за власть, дано пережить лишь движениям, которые пришли к подобной ситуации.

    Конечно, перед нами мораль секты, но мораль — высокой пробы. Движение замкнуто, здесь часто не видят истину, хотя это не значит, что ее по-прежнему не ищут и не ценят. Внутренняя моральная и интеллектуальная обособленность есть следствие долгой борьбы за идейную монолитность и единство действий, без нее невозможно себе представить ни одно истинное — революционное — коммунистическое движение. «Единство воли и действия» недостижимо без психологически-морального единства. И наоборот. Но именно это психологическое и моральное единство, без уставов и правил, нарождающееся спонтанно, с тем, однако, чтобы стать обычаем, осознанной привычкой, и делает (как ничто иное) коммунистов монолитной семьей — непостижимой и неприступной извне, несокрушимой в своей солидарности и идентичности реакций, мыслей, чувств. Наличие такого психологически-морального единения, не возникающего сразу и не оформившегося еще до конца, в большей мере цели, нежели реальности, и есть наивернейший знак того, что коммунистическое движение, ослепительно прекрасное в глазах своих сторонников и многих других людей, прочно встало на ноги, что оно, спрессованное в единый кулак, в единую душу и единое тело, — необоримо. Возникло новое монолитное движение, перед которым будущее. Правда, будущее совсем не такое, каким грезилось вначале.

    Но все это медленно бледнеет, распадается, тает на пути восхождения коммунистов к вершинам власти и могущества. Остаются сплошь голые формы и привычки, истинное содержание выхолащивается.

    Внутренняя монолитность, выкристаллизованная в борьбе с противниками и полукоммунистическими группами, при неминуемом захвате власти кучкой олигархов (а чаще всего — одним «социалистическим» абсолютным монархом) обращается в сплочение послушных «советчиков» и роботов-бюрократов, населивших движение. Низкопоклонство, угодничество, боязнь открыто высказаться, вмешательство в личную жизнь (прежние формы товарищеского участия и взаимопомощи становятся орудием господства олигархии), иерархическая окостенелость и замкнутость, низведение роли женщины до символической и второстепенной, наглый карьеризм, эгоизм, рабская завистливость и мстительность — все это по мере продвижения к власти вытесняет изначальные благородные черты. Высокая человечность некогда замкнутого движения превращается постепенно в угодническую фарисейскую мораль привилегированной касты. Приходит конец и прежней революционной чистосердечности, ее заменили политиканство и ловкачество. Герои (из тех, кто не сложил голову и кого не отстранили от дел), еще вчера способные пожертвовать всем, даже жизнью, ради других, ради идеи и народного блага, становятся трусливыми эгоистами, у которых нет больше идей и нет больше товарищей. Они не прочь отречься от чести и имени, истины и морали — лишь бы не выпасть из класса правителей, лишь бы удержаться в иерархическом кругу. Если прежде мир редко видел подобных героев, готовых к жертвам и мукам, убежденных, умных, непоколебимых (а именно такими коммунисты были в канун революции и в ее процессе), то не знавал он и столь бесхарактерных трусов — тупоголовых стражей засушенных формул, какими, достигнув могущества, становятся подчас те же самые люди. И все во имя голой власти, во имя привилегий. Насколько лучшие человеческие качества были условием возникновения движения, источником его привлекательности и силы, ровно настолько же дух кастовости при полном пренебрежении к этике и добродетели стал условием сохранения его могущества, самого его выживания. И если раньше честность, искренность, самоотреченность, любовь к истине являлись чем-то совершенно естественным, были условием принадлежности к движению и существования его самого, то ныне сознательная ложь, интрига, клевета, подтасовка, провокация постепенно возводятся в ранг неизбежных спутников как мрачного, беспардонного и всеохватного господства нового класса в целом, так и взаимоотношений между его «полномочными представителями».

    3

    Непонявший этой диалектики развития коммунизма был не в состоянии понять и так называемых московских процессов, а также того, почему достаточно регулярные моральные кризисы, вызываемые предательством вчерашних святынь и священных принципов, не могут внести в умы коммунистов того решающего перелома, какой наблюдается у простых людей или представителей иных движений.

    Хрущев подтвердил, что основным методом выколачивания «признаний и самооговоров» в сталинских чистках были физические истязания. Он умолчал о наркотиках, хотя есть данные и о их применении. Но самые жестокие истязания и сильнодействующие наркотики осужденные несли в себе.

    Обычные осужденные, не члены партии, не впадали в транс, не занимались истерическими самооговорами и не вымаливали смерть в награду за свои «грехи». Такое случалось только с «людьми особой закваски» — с коммунистами.

    Сначала они были поражены жестокостью и аморальностью удара и обвинений, которые «из-за угла» обрушил на них партийный верх, тот самый, в чью полную беспринципность они все же не желали верить, хотя в глубине душ своих (и в узком дружеском кругу) осуждали его за многое. И вот, внезапно, их, словно сорняки, вырвали с корнем. И кто? Их же собственный класс — их вожди, руководство. Взяли и выбросили на помойку. Хуже того, невинных, их пригвоздили к столбу преступления и предательства. А они давно воспитаны, они привыкли быть единой тканью с партией, с ее идеалами. Теперь, выдранные с корнем, они оказались совершенно одинокими. Другого мира, вне рамок коммунистической секты, вне ее убогих понятий и отношений, они не ведали или же позабыли его, отбросили, а теперь уже было слишком поздно искать что-то за гранью коммунистического: им бы и не дозволили, да и сами они, в мыслях, в психике своей, давно уже стали пленниками.

    Вне общества, вне общности человек не может не только бороться, но и существовать. Это его неотъемлемый признак, который подметил и объяснил еще Аристотель, назвавший человека «политическим животным».

    Что остается человеку, некогда члену замкнутой секты, морально раздавленному и вырванному из привычного окружения, подвергающемуся к тому же утонченным и жестоким истязаниям, как не «признаться» и тем самым помочь классу, «товарищам», которым эти признания нужны для борьбы с «антисоциалистической» оппозицией и «империалистами»? Это последнее «великое» и «революционное», что сохранилось еще в его потерянной и разоренной дотла личности.

    Любой истинный коммунист был воспитан, воспитывал себя и других в том духе, что фракции, фракционная борьба являются тягчайшим преступлением против партии, против ее целей. И верно, будь коммунистическая партия раздираема фракциями, не победить ей ни в революции, ни в схватках за власть, за господство. Единство любой ценой, невзирая ни на что, — вот мистический императив, в тени которого, как за стенкой окопа, укроется в итоге мечта олигархов о ничем не ограниченном господстве. Но деморализованный коммунистический оппозиционер, заподозривший или даже стопроцентно понявший это, все равно не избавился еще от мистики единства. Кроме того, он может думать, что вожди приходят и уходят, уйдут и эти — злые, глупые, непоследовательные, себялюбцы и властолюбцы, а цель останется. Цель — все, не так ли испокон веку было в партии?

    Сам Троцкий, наиболее последовательный из оппозиционеров, недалеко ушел от подобных рассуждений. Однажды в наплыве самокритики он провозгласил партию непогрешимой, ибо в ней воплощена историческая необходимость — построение бесклассового общества. А объясняя в эмиграции чудовищную аморальность московских процессов, он упирал на исторические аналогии: перед победой христианства в Риме, в эпоху Возрождения, на заре капитализма с той же неизбежностью вершились подлые убийства, процветали клевета, ложь и чудовищные массовые преступления. Такое же суждено эпохе перехода к социализму, заключал он, все это пережитки старого классового общества, задержавшиеся в новом. Вряд ли он что-то таким путем разъяснил, но хоть совесть свою успокоил: «диктатуру пролетариата» не предал, Советы как «единственную форму перехода к новому» — «бесклассовому» — обществу тоже. Вникни он в проблему глубже, то понял бы, что в коммунизме, как и в эпоху Возрождения, да и вообще в истории, когда некий собственнический класс прокладывает себе дорогу, моральные соображения играют роль тем меньшую, чем с большими трудностями он сталкивается и чем на большую меру господства претендует, другими словами, чем «идеальнее» картинка будущего мира, которую он нарисовал себе и другим, и чем глубже и возвышеннее была устремленность к нему людей, пошедших за этот мир сражаться.

    Точно так же и те, кто не понял, какие в действительности общественные перемены происходят после победы коммунистов, переоценили и значение разного рода моральных кризисов в их рядах. Было, например, переоценено значение так называемой десталинизации — непринципиальных, близких сталинскому стилю нападок на Сталина со стороны его бывших придворных.

    Моральные кризисы, больших или меньших размеров, есть неотъемлемая черта любой диктатуры, поскольку ее сторонники, привыкшие считать униформированность политического мышления патриотической добродетелью и священной гражданской обязанностью, страдают от неизбежных поворотов и перемен. В тоталитарных системах эти кризисы тем более неминуемы.

    Вместе с тем коммунисты «кожей чувствуют» и знают, что на таких поворотах их классовое тоталитарное господство не теряет, а лишь набирает силу; это его естественный путь, а мораль и прочие соображения тут почти ни при чем, порой они просто мешают. И все это они быстро узнают на практике. Потому-то моральные кризисы в их рядах, пусть даже глубокие, весьма недолговременны. Действительно, когда всем существом стремишься к реальной цели, прикрывая ее рассуждениями об идеалах, тут уж не до разборчивости в выборе средств.

    4

    Коммунизм не может морально деградировать, пока его вожди не начнут беспардонно сводить счеты в собственных рядах, по преимуществу с теми из сторонников, кто дела стремится привести в соответствие со словами. Но моральная деградация в глазах сторонних наблюдателей еще не означает слабость коммунизма. До сих пор обычно было наоборот. Всевозможные чистки и «московские процессы» не ослабляли, а, напротив, упрочивали и систему и самого Сталина. Конечно, определенные слои, особенно интеллигенция — и А. Жид тут самый выдающийся пример, — отходили из-за этого от коммунизма, заподозрив, что он — в его нынешнем виде (а другого, по сути, и не существует) — не то олицетворение идеи и идеалов, которое они себе представляли. Но именно такой, какой есть, коммунизм не слабел: новый класс уже окреп, набрал силу, освободился от моральных препон и с успехом топил в крови самих сторонников коммунистической идеи. Морально деградировав в глазах других, коммунизм в глазах собственного класса и в господстве над обществом практически укрепил свои позиции.

    Для того чтобы современный коммунизм морально деградировал в среде собственного класса, помимо взаимного сведения счетов между революционерами необходимы и другие условия. Необходимо, чтобы революция «сожрала» не только собственных детей, но и, если так можно выразиться, сама себя тоже. Нужно, чтобы сам господствующий класс понял, что его цели нереальны, утопичны, неосуществимы. Нужно, чтобы крупнейшие умы внутри него осознали, что это класс эксплуататорский, а власть его — неправедна. Конкретно, нужно, чтобы класс уяснил, что как об отмирании государства, так и об обществе — коммунистическом, где каждый трудится по способностям, а получает по потребностям, нет и в обозримом будущем не может быть речи и что сегодня реальность построения такого общества с научной точки зрения можно, в худшем случае, равно успешно опровергать и подтверждать. Тогда и средства, к которым этот класс прибегал и прибегает, стремясь к означенной цели, а в действительности — к утверждению собственного господства, лишились бы и для него самого всякого смысла, стала бы понятной их антигуманность и несовместимость с любой великой целью. А это, в свою очередь, означало бы, что и в самом господствующем классе наметились колебания и раскол, которые уже не остановить. Другими словами, борьба за самосохранение должна была бы заставить господствующий класс как общее и его фракции по отдельности отказаться от прежних средств и самой цели — бесперспективной и нереальной.

    Надежды на возникновение такой ситуации, чисто теоретически предполагаемой, не дает пока ни одна коммунистическая страна, а послесталинский Советский Союз менее всего. Господствующий класс и там еще монолитен, а осуждение сталинских методов свелось — даже теоретически — к его самозащите от произвола единоличной диктатуры. Хрущев на XX съезде оправдывал «необходимый террор» против «врагов» в противоположность сталинскому произволу по отношению к «хорошим коммунистам». Он осудил не методы, как таковые, а лишь их применение, потревожившее правящий класс. Очевидные перемены после Сталина произошли внутри самого класса, который достаточно окреп, чтобы дать отпор попыткам установить абсолютную власть собственного вождя и полицейского аппарата. Сам же класс и его методы существенно пока не изменились, ни внутренних трещин, ни морального упадка не заметно. Хотя все же первые элементы раскола налицо, они проявляются через моральный кризис. Но процесс моральной дезинтеграции только-только наметился. Пока лишь формируются условия для него.

    Устанавливая какие-то права для себя, правящая олигархия не может избежать того, чтобы крошки с ее барского стола не перепали народу. Затеянные ею разговоры о притеснениях Сталиным коммунистов обязательно найдут отклик в массах, то есть среди тех, кого притесняют во сто, в тысячу раз сильнее. Французская буржуазия тоже в конце концов взбунтовалась против своего императора, Наполеона, когда ей надоели его войны и бюрократический деспотизм. Но из этого некоторую пользу извлек в конечном счете и французский народ. Сталинские методы, которые в немалой мере оправдывались догматической гипотезой об обществе будущего, больше не вернутся. Но это не означает, что теперешняя олигархия, пусть и не способная употребить любые без разбора средства, от них отказывается в принципе. Это не означает также, что Советский Союз вскоре и внезапно превратится в правовое демократическое государство.

    Но кое-что тем не менее изменилось.

    Господствующий класс не сможет впредь даже перед самим собой оправдывать неразборчивость в средствах «идеальными» целями. Он еще, конечно, поразглагольствует о конечной цели — коммунистическом обществе; иное означало бы отказ от абсолютного господства. Это может быть связано с рецидивами использования любых средств. Но всякий раз прибегать к ним класс не решится. Более мощная сила — страх перед мировым общественным мнением, боязнь навредить самому себе, своему абсолютному господству — заставит его колебаться, удержит его руку. Ощущая себя достаточно могучим, чтобы разрушить культ своего творца, вернее творца системы — Сталина, он нанес смертельный удар по собственным идейным, основам. Будучи на вершине господства, правящий класс стал отходить от той идеологии, той догмы, которая, собственно, и привела его к власти. Появились трещины, он начал раскалываться. На поверхности все как будто мирно и гладко, но там, в глубине, даже в его собственных рядах, новые мысли, новые идеи рыхлят почву, разбрасывают семена грядущих бурь.

    Отказавшись от сталинских методов, господствующий класс именно поэтому не сможет сберечь сталинскую догматику. Методы фактически были лишь выражением и этой догмы, и, естественно, практики, на которой она зиждилась.

    Не добрая воля и не, упаси Господь, человечность заставили соратников Сталина признать вредность сталинских методов. Интересы их господствующего класса вынудили этих людей обратиться к разуму и вспомнить, что могут они быть и человечнее, хотя бы и уже после смерти ненаглядного своего вождя и учителя.

    Избегая крайних, самых жестоких методов, олигархи волей неволей сеют в рядах собственного класса семена сомнения в отношении самих целей. Раньше цель была моральным прикрытием неразборчивости в средствах. Отказ от принципа «цель оправдывает средства» рождает сомнение и в самой цели. Если будет доказано, что методы, которые должны были привести к цели, никуда не годятся, то и сама цель предстанет нереальной. Ибо в любой политике реальны прежде всего средства, цели же на словах всегда замечательны. «Дорога в ад вымощена добрыми намерениями».

    5

    История не знает идеальных целей, которые достигались бы неидеальными, негуманными средствами, точно так же не знает она и свободного общества, построенного рабами. Ничто так не раскрывает реальность и масштабность целей, как методы, используемые на пути к ним.

    Если целью необходимо благословить, то есть оправдать средство, значит, что-то не в порядке с самой целью, с ее реальностью. В действительности лишь сами средства, их непрестанное совершенствование, гуманизация, все большая степень свободы благословляют цель, оправдывают усилия и жертвы, необходимые для ее достижения.

    Современный коммунизм еще даже не приблизился к началу этого процесса. Он лишь приостановился, полный веры в свои силы, и размышляет об избранных средствах.

    Все демократические режимы в истории (относительно демократические, конечно, и в меру, которую допускало их время, — что единственно и возможно) основывались, как правило, не на стремлении к идеальным целям, а на ясно видимых малых каждодневных усилиях с применением адекватных средств. Тем самым каждый из этих режимов вел и привел — в большей или меньшей степени спонтанно — к достижению больших целей. Любая же деспотия сама себя оправдывала идеальными целями и резонами.

    К достижению больших целей ни одна из них не привела.

    Абсолютная беспардонность или же «неразборчивость» в выборе средств совершенным образом сочетались всегда с грандиозностью, но и нереальностью коммунистической цели. Да и как, на самом деле, придать обществу «идеальный» вид, используя принуждение или так называемое «сознательное действие», и не прибегнуть при этом к любым «нужным» средствам, не презреть всех моральных «предрассудков»?

    Современному коммунизму удалось революционными средствами в пух и прах разорить одну форму общественного устройства и деспотическими — насадить другую. В первом случае им руководила величайшая, благороднейшая, уходящая в глубь тысячелетий мечта людей о равенстве и братстве, за которой позже коммунизм скроет собственное господство, установленное и осуществляемое любыми, без разбора, средствами.

    Совсем как у Достоевского о Шигалеве, персонаже «Бесов»: «У него хорошо в тетради, — продолжал Верховенский, — у него шпионство. У него каждый член общества смотрит один за другим и обязан доносом. Каждый принадлежит всем, а все каждому. Все рабы и в рабстве равны. В крайних случаях клевета и убийство, а главное — равенство… Рабы должны быть равны: без деспотизма еще не бывало ни свободы, ни равенства…»

    Так с оправданием средств целью сама цель становится все более далекой и нереальной. А страшная реальность средств — все более очевидной и невыносимой.

    СУЩНОСТЬ

    1

    Ни одна из теорий о сущности современного коммунизма не исчерпывает проблемы. Не претендует на это и настоящая работа. Современный коммунизм вызван к жизни рядом исторических, экономических, политических, идейных, национальных и международно-политических причин. Поэтому одно-единственное категорическое суждение о его сущности абсолютно точным быть не может.

    В сущность современного коммунизма не удавалось проникнуть до тех пор, пока он сам, нарастая, полностью не раскрыл себя. Этот момент мог наступить и наступил лишь с входом коммунизма в определенную фазу своего бытия — в пору зрелости. Именно тогда стало возможным распознать природу его власти, собственности и идеологии. До тех же пор пока коммунизм мужал и представлял собой главным образом идею, разобраться в нем до конца было крайне трудно.

    Подобно другим истинам, эта, о современном коммунизме, — произведение многих авторов, стран, движений. Она открывалась шаг за шагом, более менее параллельно продвижению коммунизма, но конечной считаться не может, ибо сам коммунизм развития своего еще не завершил.

    И все же в большинстве теорий содержатся верные выводы, причем в каждом отдельном случае удалось уловить какую-то одну из характерных черт коммунизма или одну из форм его сущности.

    Есть два основных тезиса о сущности современного коммунизма. Согласно первому, современный коммунизм это своего рода новая религия. Мы удостоверились уже, что он — не религия и не церковь, вопреки тому, что с тем и другим имеет нечто общее.

    Второй тезис рассматривает коммунизм как революционный социализм, то есть отрицание современной индустрии или же капитализма, рожденное изнутри их самих вместе с пролетариатом и всеми его несчастьями. Убедились мы, что и этот тезис верен лишь отчасти: современный коммунизм возник в развитых странах как социалистическая идея и реакция на бедственное положение трудящихся масс в процессе промышленной революции.

    Но, добившись власти в слаборазвитых странах, он превратился в нечто иное — в эксплуататорскую систему, противоречащую, по большей части, интересам самого пролетариата.

    Распространен и тезис, будто современный коммунизм — это лишь новейший вид внутренне присущего людям «врожденного» деспотизма, выходящего на поверхность, как только в чьих-то руках оказывается власть. А возможность стать абсолютным обеспечила ему природа современной экономики, непременно нуждающейся в централизации управления. Элемент истины есть и в такой постановке вопроса: современный коммунизм действительно является современным деспотизмом, который не может не тяготеть к тоталитарности. И все же не каждый современный деспотизм — коммунистический, да и по уровню тоталитарности не ровня они коммунизму.

    Таким образом, рассматривая любой из тезисов, мы обнаруживаем толкование лишь одной какой-либо стороны или черты коммунизма, часть истины, а не истину целиком. На исчерпывающую точность не может претендовать и моя точка зрения о сущности коммунизма. Впрочем, любое определение «хромает», а особенно когда речь идет о столь сложной и живой материи, как общественные явления.

    И все-таки можно — сугубо теоретически, абстрактно — говорить о сущности современного коммунизма, о коренных его особенностях, о том, что пронизывает все его проявления и вдохновляет каждое его действие. В эту сущность можно углубляться, заниматься ее оттенками, но главное раскрыто.

    Коммунизм, как и его сущность, находится в непрестанном движении от формы к форме. Они и не существуют без такого движения. Потому и вызывают потребность столь же непрестанного изучения себя, углубления раскрытой уже истины.

    Сущность современного коммунизма есть плод специфичных исторических и иных обстоятельств. Но с упрочением коммунизма она становится самодовлеющим фактором, самостоятельно формирующим условия для собственного выживания. Поэтому возникает нужда рассматривать ее автономно — в форме и условиях, естественно, в которых она на данный момент проявляется и действует.

    2

    Тезис, в соответствии с которым современный коммунизм — разновидность новейшего тоталитаризма, является не только наиболее распространенным, но и точным, Менее известно, что понимать под новейшим тоталитаризмом, когда дело касается коммунизма.

    Современный коммунизм — это такой тоталитаризм, где три основных фактора господства над людьми — власть, собственность и идеология — представляют собой монополию одной-единственной политической партии, или, в соответствии с моими предыдущими выкладками и терминологией, нового класса, а в сегодняшней конкретной ситуации — верхушки (олигархии) этой партии или же этого класса. Ни одному прежнему либо нынешнему, кроме коммунистического, тоталитарному режиму не удалось в такой мере овладеть одновременно всеми тремя факторами господства над людьми.

    Изучая и взвешивая эти три фактора, можно прийти к выводу, что один из них — власть — всегда играл и по-прежнему играет определяющую роль в развитии коммунизма. Возможно, когда-нибудь возобладает один из двух оставшихся факторов, но пока анализ существующих отношений и прочих данных не дает возможности доказать это. Думаю, что власть станет главной характеристикой коммунизма.

    В момент рождения коммунизм был идеей. Притом идеей, уже в зародыше содержавшей его тоталитарную и монополистическую природу. С уверенностью можно констатировать, что идеи больше не играют главной, основополагающей роли в обеспечении его господства над людьми. Как идея коммунизм свой путь в основном закончил, тут ему нечего больше сказать миру. Иное дело — власть и собственность, два остальных его обличья.

    Могут заметить, что овладение каким-либо видом власти — властью политической, духовной, экономической — есть цель любой борьбы, любого общественно значимого деяния человека. В этом немало истины. Добавят также, что в любой политике власть, борьба за нее и ее сохранение — основная проблема, основное устремление. Бесспорно. Но современный коммунизм — не просто власть, он — нечто иное. Он власть особого сорта, власть, сочетающая в себе господство над идеями и собственностью, то есть власть, ставшая самоцелью.

    Советский коммунизм, наиболее длительный и развитой, миновал к настоящему моменту три фазы. То же в большей или меньшей степени касается других стран, где коммунизм «у руля». Исключая Китай: там коммунизм пребывает еще главным образом во второй фазе — упрочивает позиции.

    Три фазы: коммунизм революционный, догматический и недогматический. В общих чертах им соответствуют главные лозунги, задачи и знаменосцы революции: взятие власти — Ленин; «социализм», или созидание системы, — Сталин; «законность», или стабилизация системы, — «коллективное руководство».

    Тут важно видеть, что фазы эти не только не имеют строго очерченных границ, но и каждая отдельная содержит в себе общие элементы. Уже ленинский период был полон догматизма, уже там началось «строительство социализма», а что касается Сталина, то он не отрекся от революции и по-прежнему игнорировал догмы, мешавшие созиданию системы.

    Да и сегодняшний недогматический коммунизм таковым является лишь условно: догма ему не повод для отказа от практической выгоды, самой мизерной, и, с другой стороны, в погоне за той же выгодой он будет беспощадно преследовать малейший намек на сомнение в истинности и чистоте догмы.

    Так, исходя из практических потребностей и возможностей, он сегодня приспустил паруса революции и своей военной экспансии. Но ни от того ни от другого не отказался.

    Поэтому вышеозначенное деление на три фазы верно лишь в общих чертах, с точки зрения абстрактной теории. В действительности «чистых», разделенных фаз не существует, они и по времени в разных странах не совпадают.

    В различных коммунистических государствах границы между фазами, мера их взаимопроникновения и формы проявления неодинаковы. Югославия, например, через все три фазы прошла за относительно короткое время. Ведомая все теми же личностями, что отразилось и на их взглядах, и на принципах работы.

    Во всех трех фазах власти принадлежит главная роль. Сначала, в ходе революции, властью надо было овладеть; затем, в период «построения социализма», опираясь на власть, создать новую систему; сегодня власть должна эту систему уберечь.

    За это время, с первой по третью фазу, сущность сущности коммунизма — власть прошла эволюцию от средства до самоцели.

    В действительности она всегда, в большей или меньшей степени, была целью, но коммунистические вожди так ее не восприняли, уверовав, что с ее помощью, используя ее как средство, достигнут «идеальной» цели. Именно из-за того, что была средством при утопической попытке преобразования общества, власть не могла не превратиться в самоцель, в первейшую цель коммунизма. В первой и во второй фазе она могла выглядеть средством. Но в третьей не скрыть уже было, что она и есть первейшая цель и сущность коммунизма.

    Угасая как идея, не будучи в состоянии открыто утвердиться как собственность, коммунизм вынужден держаться за власть как за главное средство и основной способ сохранения своего господства над людьми.

    В революции, как и в мировой войне, полная концентрация ресурсов в руках власти была естественной: войну нужно выиграть. В период индустриализации это еще могло выглядеть естественным: нужно было создавать индустрию, строить «социалистическое общество», на алтарь которого принесено столько жертв. Но когда и это завершилось, стало ясно, что власть в коммунизме была не только средством, но и основной, если не единственной целью.

    Сегодня для коммунистов, стремящихся удержать в своих руках привилегии и собственность, власть — и средство и цель. А поскольку речь идет об особых формах власти и собственности, то есть собственность используется посредством самой власти, то власть — это и самоцель и сущность современного коммунизма. Другие классы в состоянии удержать собственность и без монополии власти или власть — без монополии собственности. А вот новому классу, сформировавшемуся в коммунизме, такое как до сих пор не удавалось, так и в будущем маловероятно, что удастся.

    На протяжении всех трех указанных фаз потайной, невидимой и неназванной, стихийной и самой основной целью была власть. В каждой из трех форм господства над людьми она проявлялась сильнее либо слабее: при первой фазе идеи — во имя власти — были вдохновляющей и движущей силой; во второй — власть действовала как демиург общества, не забывая поддерживать собственную «кондицию»; сегодня «коллективная» собственность подчинена импульсам, от нее исходящим, и ее потребностям.

    Власть — альфа и омега современного коммунизма тогда даже, когда он старается избежать этого.

    Идеи, философские принципы и мораль, нация и народ, собственная история, а частично даже и «своя» собственность — все можно разменять, всем пожертвовать. Но не властью. Ибо это значило бы отречься от себя, от сущности своей. Отдельным людям сие доступно. Но класс, партия, олигархия — они не могут. В этом цель и смысл их существования.

    Любая власть, будучи средством, одновременно еще и цель (для тех уже, кто к ней стремится), и источник привилегий.

    В коммунизме власть-почти исключительно цель, так как она источник и гарантия всех привилегий. Ею и через нее реализуются материальные привилегии и владычество правящего класса над национальными богатствами. Она «взвешивает» ценность идей, душит их либо допускает,

    Этим власть в современном коммунизме отличается от любой другой власти. А он сам — от любой другой системы.

    Именно потому, что власть — глубочайшая сущность коммунизма, он обязан был стать тоталитарным, нетерпимым и замкнутым. Если бы он имел (или был способен иметь) и другие действительные цели, ему пришлось бы разрешить и иным силам самостоятельно развиваться и выступать против него.

    3

    Не столь уж важно, в какое определение уложится современный коммунизм. Однако эта проблема встает перед каждым, кто берется за его объяснение, даже если его к тому не принуждают конкретные условия, в которых коммунисты величают свою систему «социализмом», «бесклассовым обществом», «воплощением вековой мечты человечества», а противная сторона видит в нем лишь бессмысленное насилие, «случайный» успех группы террористов и проклятие рода человеческого.

    Науке, желающей упростить описание, приходится пользоваться устоявшимися категориями.

    Существует ли в социологии категория, к которой, пусть и с некоторой натяжкой, можно отнести современный коммунизм?

    Как и многие авторы, хотя и с иных позиций, я тоже в последние годы относил коммунизм к государственному капитализму, точнее говоря, к тотальному государственному капитализму.

    Этот взгляд главенствовал в среде руководителей югославских коммунистов во время их конфликта с правительством СССР. Но не зря говорят, что коммунисты, держа курс по ветру практических выгод, «как перчатки» меняют свои «научные» выводы. Вот и югославские партийные вожди (правда, стыдливо и тайком) изменили после «замирения» с советским правительством свою позицию и снова провозгласили СССР социалистическим государством, а советский империалистический наскок на независимость Югославии — «трагическим» и «непонятным» происшествием, вызванным «произволом отдельных лиц», как выразился Тито.

    Современный коммунизм на самом деле более всего походит на тотальный государственный капитализм. Об этом говорят его происхождение и задачи, которые ему предстояло решать: необходим был промышленный переворот, схожий с тем, что совершил капитализм, но, в отличие от последнего, с помощью государственной машины.

    Впрочем, и против такой дефиниции можно привести ничуть не меньше (если не больше) доводов.

    Будь государство в коммунизме собственником от имени общества, нации, то и формы политической власти над ним могли бы и обязаны были меняться, — уже хотя бы вследствие разнообразия устремлений в этом обществе и у этой нации. По природе своей государство — это орган, связующий и гармонизирующий общество, а не только сила, над ним зависшая. Владение собственностью от имени общества, таким образом, и должно было бы отражать эти его функции или, другими словами, те силы и тенденции, которые оно призвано уравновешивать и которые проявлялись бы в разнообразнейших формах политического господства над ним, государством. И собственником, и само себе владыкой оно не могло бы быть. Здесь же наоборот: государство — инструмент, оно во власти интересов только одной и всегда той же самой политической группы, то бишь, одного и того же исключительного собственника или же одной и той же тенденции в экономике и остальных сферах общественной жизни.

    Госсобственность на Западе скорее можно было бы счесть государственным капитализмом, нежели собственность в коммунистических странах.

    Утверждение, что современный коммунизм есть государственный капитализм, рождено «угрызениями совести» тех, кто, разочаровавшись в коммунистической системе, не нашел ей объяснения и сравнивает ее болячки с капиталистическими. А так как в коммунизме действительно отсутствует частное владение и собственность формально принадлежит государству, нет, на первый взгляд, ничего логичнее, нежели вину за все грехи свалить на государство. Отсюда и государственный капитализм. Этой формулировкой пользуются подчас и те, кто видит «меньшее зло» в частнособственническом капитализме, с удовольствием подчеркивая, что коммунизм, мол, тот же капитализм, только еще хуже.

    Утверждать же, что современный коммунизм является переходом к чему-то иному, — значит заходить в тупик и делать невозможными любые разумные поиски решения. А что же из сущего не являет собой одновременно и перехода к чему-то иному?

    У современного коммунизма, даже если согласиться с тем, что он вобрал в себя многие черты некоего всеобъемлющего государственного капитализма, есть ничуть не меньше своих собственных особенностей, а посему будет, видимо, точнее считать его некой особой и новой общественной системой.

    Сущность современного коммунизма нельзя перепутать ни с какой другой. Впитав в себя немало элементов феодализма, капитализма и даже рабовладельчества, он вместе с тем остается самобытным и самостоятельным.

    Национальный коммунизм

    1

    Единый по своей сути коммунизм в разных странах реализуется по-разному: нестандартными темпами и путями. Поэтому отдельные коммунистические системы можно рассматривать как несколько форм одного и того же явления.

    Различия между коммунистическими странами, которые Сталин тщетно пытался устранить силой, — это прежде всего следствие самобытности их исторического прошлого.

    Даже самый поверхностный наблюдатель отметит, что, например, современный советский бюрократизм есть в некоем роде продолжение царизма, его порядков, при которых, как еще Энгельс констатировал, чиновники составляли «особое сословие». Нечто подобное можно сказать и о способе осуществления властных функций в Югославии.

    Встав «у руля», коммунисты в разных странах столкнулись с разным культурно-техническим уровнем, неодинаковыми общественными отношениями, с особенностями национального характера, чего новая власть не могла не принимать во внимание. Эти различия продолжают углубляться — всюду по-своему. Но так как более-менее сходны общие причины, приведшие их к власти, да и бороться им приходится со сходными внутренними и внешними противниками, то коммунисты большей частью вынуждены не только вести совместную борьбу, но и исповедовать сходную идеологию.

    Подобно всему в коммунизме, и коммунистический интернационализм, отражавший некогда однотипность ситуации, в которой находились революционеры, а также задач, поставленных перед ними обществом, с течением времени переродился. Теперь это — «общий котел» интересов международной коммунистической бюрократии, а одновременно — питательная среда для грызни и раздоров внутри этой «общности» на государственно-национальной основе. От прежнего пролетарского интернационализма сохранились лишь призывы да священные догмы; ныне он — окоп, где засели и вольготно себя чувствуют «голые» внутренние и внешнеполитические интересы, намерения и планы различных коммунистических олигархий.

    Природа власти, собственности, схожесть роли в международной жизни, как и единая идеология, неизбежно заставляют коммунистические страны обращаться к практике и опыту друг друга.

    Несмотря на это, было бы в высшей степени ошибочным не видеть и недооценивать значение обязательных различий в темпах и путях становления коммунистических государств. Вариабельность путей, форм, темпов, в которых предстоит самовыразиться любому «отдельному» коммунизму при едином для всех внутреннем содержании, столь же неизбежна, как и сама суть коммунизма. Ни одна коммунистическая система, какой бы схожей с другими она ни казалась, не может существовать вне декораций национального коммунизма. Более того, чтобы удержаться, такой коммунизм обязан приобретать вид все более национального, все больше приспосабливаться к национальным реалиям.

    Форма власти, собственности, содержание идей разнятся в коммунистических странах наименьшим образом. Различий может вообще не быть, во всяком случае крупных. Ибо суть везде одна — тотальное господство. Но, стремясь победить и сохранить власть, коммунисты обязаны приноравливать к национальным условиям темпы и пути утверждения позиций одной и той же сути, очень схожих форм власти и собственности.

    Разница между коммунистическими странами, как правило, тем заметнее, чем в большей степени коммунисты какой-то из них, подчиняясь обстоятельствам, шли к власти «нетрадиционными» путями, иными темпами. И чем независимее при этом были.

    Конкретно лишь в трех случаях — Советский Союз, Китай и Югославия (где-то в большей, где-то в меньшей мере) — коммунисты самостоятельно осуществили революцию, по-своему, своими темпами добились власти и начали «построение социализма». Эти страны сохранили независимость, даже став коммунистическими, даже находясь — как Югославия прежде, а Китай до сих пор, — под мощным воздействием Советского Союза, в отношениях «братской любви» и «вечной дружбы» с ним. На закрытом заседании XX съезда Хрущев приоткрыл завесу над тем, как едва удалось предотвратить конфликт между Сталиным и китайским руководством. Конфликт с Югославией, таким образом, не единичен, он был лишь наиболее болезненным и первым из вышедших на поверхность.

    Известно, что остальным коммунистическим государствам советское руководство навязало коммунизм силой «вооруженных миссионеров» — своей армии. Вследствие этого разница в путях и темпах развития этих стран не могла еще сыграть той роли, как в случае Югославии и, конечно, Китая. Но по мере укрепления там господствующей бюрократии, приобретения ею самостоятельности, по мере того как она начинает понимать, что излишней послушностью и копированием Советского Союза лишь ослабляет собственные позиции (или, как принято говорить, «построение социализма» и «социализм»), она начинает все ревностнее перенимать пример Югославии, то есть развиваться самостоятельно. Коммунисты восточноевропейских стран были сателлитами СССР не потому, что им это нравилось, а потому, что были слишком слабы. По мере стабилизации своего положения, как только для этого создаются условия, они начинают все более тяготеть к независимости — защите «своего народа» от советской гегемонии.

    С победой коммунистической революции в определенной стране власть и могущество там оказывается в руках нового класса. И у него нет большого желания во имя торжества идеологической солидарности лишаться своих «в поте лица» добытых привилегий, подчиняя собственные интересы интересам пусть и «братского» класса, но все же — из другой страны.

    Там, где коммунистическая революция победила главным образом самостоятельно, неизбежен особый путь развития, а вместе с ним — разногласия с другими коммунистическими государствами, особенно с Советским Союзом — мощнейшей и наиболее империалистически настроенной коммунистической державой. Ведь в стране победившей революции господствующая национальная бюрократия уже обрела (с оружием в руках) самостоятельность, распробовала вкус власти, ощутила выгоды от обладания «национализированным» имуществом. С философской точки зрения она осознала свою сущность, дорвалась до «своего государства», то есть власти, а поэтому и требует равноправия.

    Это не значит, однако, что речь идет только о столкновении — если оно случается — двух бюрократий. В него втягиваются и революционные элементы подчиненной страны, несокрушимые и принципиальные противники «права сильного», считающие, что отношения между коммунистическими государствами должны быть, как велит догма, идеальными. Народные массы, которые в глубине души всегда стремятся к независимости, также не могут остаться в стороне от этого конфликта. Народу он в любом случае выгоден, поскольку дает возможность, с одной стороны, не платить дань чужому правительству, а с другой — ослабить гнет собственного, не желающего и не смеющего впредь копировать чужие методы. Такой конфликт будит также внешние силы — другие страны и движения. Но суть самого столкновения, как и суть его участников, остается неизменной. Ни советские, ни югославские коммунисты не изменили своей сути — ни до, ни во время, ни после ссоры. Правда, расхождения в вопросе о темпах и путях дальнейшего развития, как и стремление застраховать свою монополию, довели до взаимного оспаривания наличия социализма друг у друга, но, в конце концов, они признали таковое — примирившись и поняв, что если не хотят скомпрометировать и потерять то, что для них наиболее значимо (и едино по сути), то нужно уважать существующие различия.

    Подчиненные коммунистические правительства в Восточной Европе могут — даже должны — добиваться независимости от Советского Союза. Сколь далеко зайдет стремление к самостоятельности и в какой форме проявятся трения, предугадать заранее никто не способен, — тут зависимость от множества непредсказуемых внутренних и внешних факторов. Но в том, что национальная коммунистическая бюрократия стремится к своему все более полному и независимому господству, не может быть никакого сомнения. Это доказывают не только антититовские процессы при Сталине всюду в Восточной Европе, но и сегодняшнее открытое предпочтение «своему пути» в «социализм», что особенно ярко в последнее время демонстрируют Польша и Венгрия. Центральное советское правительство сталкивалось с проблемой «национализма» даже со стороны им самим посаженных руководителей советских республик (Украина, Кавказ), так что же говорить о странах Восточной Европы.

    Важную роль играет при этом и тот факт, что Советский Союз не смог — и в будущем не сможет — стимулировать экономику восточноевропейских стран, отчего стремление к национальной независимости должно приобретать все больший размах. Это стремление может замедляться и даже замирать порой под нажимом извне или из-за страха коммунистов перед «империализмом» и «буржуазией», но оно не может быть остановлено полностью. Наоборот, оно имеет общую тенденцию к усилению.

    Невозможно, конечно, угадать, в каких конкретно формах станут развиваться впредь отношения между коммунистическими странами. Сотрудничество коммунистов способно доходить почти до полного их духовного слияния, объединения, но и конфликты между коммунистическими государствами могут приобретать любой характер — вплоть до военного. Столкновения между СССР и Югославией помогло избежать не наличие «социализма» в обеих странах, а то, что Сталин не рискнул пойти ва-банк, разжечь конфликт, масштаб которого мог стать непредсказуемым.

    Все, что когда-либо произойдет между коммунистическими государствами, будет зависеть от суммы обстоятельств, которыми вообще определяются политические события, однако интересы коммунистических бюрократий, проявляющиеся то как национальные, то как общие, всегда будут играть крупную роль — при неудержимой пока тенденции ко все большей самостоятельности на национальной основе.

    2

    Понятие национального коммунизма казалось полной бессмыслицей до конца второй мировой войны, пока советский империализм не показал, на что он способен не только в отношении капиталистических, но и коммунистических стран. Рождение этого понятия связано прежде всего с конфликтом между Югославией и СССР.

    Порицание хрущевско-булганинским «коллективным руководством» сталинских методов, возможно, и в состоянии смягчить отношения между СССР и другими коммунистическими странами, но нормализовать их полностью одним этим невозможно. В лице СССР мы сталкиваемся не только с коммунизмом, но и с империализмом великой русской — советской — державы. Этот империализм может менять формы и методы «воздействия», но не может исчезнуть, — равно как и стремление коммунистов других стран к независимости.

    Подобного развития не миновать и другим коммунистическим системам. Сообразно возможностям и обстоятельствам они тоже будут тяготеть к тому, чтобы стать (и станут) по-своему империалистическими, гегемонистскими.

    В развитии внешней политики СССР существуют две империалистические фазы, хотя таковой можно было бы считать и предшествовавшую им, когда речь шла почти исключительно о распространении революционной пропаганды в других странах. Я считаю, что нет достаточных оснований и эту первую, революционную фазу в развитии СССР категорически считать империалистической, так как он тогда больше оборонялся, чем нападал. Хотя несомненно, что и тогда в политике его верхушки присутствовали мощные имперские тенденции (например, по отношению к Кавказу).

    Таким образом, если не считать империалистической первую, революционную фазу, то вторая началась, вообще говоря, с победы Сталина, индустриализации и установления господства нового класса в 30-е годы. Этот поворот стал особенно очевиден накануне войны, когда сталинское правительство должно было (и получило такую возможность) перейти от декларативного пацифизма и антиимпериализма к делу, что отразила, в том числе, и смена руководства внешней политикой, — общительного, обаятельного и в достаточной мере принципиального Литвинова сменил беспринципный, замкнутый Молотов.

    Основная причина империалистической политики, без сомнения, кроется в самой эксплуататорской и деспотической природе нового класса. Но чтобы этот класс мог проявить себя как империалистический, ему необходимо было обрести определенную силу и оказаться в соответствующих обстоятельствах. Эта сила к началу второй мировой войны у него уже была. А сама по себе война изобиловала возможностями для империалистических комбинаций. Безопасности такой крупной страны, как СССР, особенно в современной войне, маленькие прибалтийские государства никак не угрожали, тем более что настроены они были не только не агрессивно, а даже по-союзнически. Но для аппетитов ненасытной великорусской коммунистической бюрократии это был лакомый кусочек.

    Коммунистический интернационализм, являвшийся до того времени составной частью советской внешней политики, слился во второй мировой войне с интересами правящей советской бюрократии. Тем самым и его организации оказались ненужными. Идея распустить Коминтерн возникла, по словам Димитрова, вслед за оккупацией прибалтийских стран, в пору сотрудничества с Гитлером, хотя осуществлена она была во второй фазе войны, в период союзничества с западными государствами.

    Информбюро, включавшее восточноевропейские, французскую и итальянскую партии, было создано по инициативе Сталина для обеспечения советского господства в странах-сателлитах и усиления влияния в Западной Европе. По уровню Информбюро не шло ни в какое сравнение с Коммунистическим Интернационалом, в котором — несмотря на тот же абсолютный диктат Москвы — хотя бы формально были представлены все партии. Информбюро было сведено к зоне советского фактического и вероятного влияния. Конфликт с Югославией показал, что оно должно было осуществлять подчинение коммунистических стран и партий советскому правительству, — подчинение, которое стало ослабевать вследствие укрепления в них национального коммунизма. После смерти Сталина Информбюро было распущено. Советское правительство, желая избежать крупных и опасных разногласий, признало если и не допустимость национального коммунизма, то хотя бы право на так называемый особый путь к социализму.

    Эти организационные изменения вызывались глубокими экономическими и политическими причинами.

    Пока коммунистические партии в Восточной Европе не набрали еще силы, да и сам Советский Союз еще недостаточно окреп экономически, советское правительство (не будь даже сталинского произвола и деспотизма) было вынуждено утверждать свое господство в восточноевропейских государствах административными методами. Собственную экономическую и иную немощь советскому империализму приходилось компенсировать политическими — в первую очередь полицейскими и военными методами.

    Такая милитаристская форма империализма, являвшая собой лишь более высокий уровень того же царского военно-феодального империализма, соответствовала внутренней структуре Советского Союза, где полицейский и административный аппарат под централизованной единоличной командой занимал доминирующее положение.

    Сталинизм и есть сплав личной коммунистической диктатуры и милитаристского империализма.

    Различные смешанные общества, использование политического нажима для поглощения экспорта восточноевропейских стран по ценам ниже мировых, искусственное формирование «мирового социалистического рынка», контроль за всеми политическими действиями подчиненных партий и государств, превращение традиционно-благожелательного отношения коммунистов к «родине социализма» в доходящий до психоза культ советского государства, Сталина и его достижений — неотъемлемые признаки этого империализма.

    Но что произошло далее?

    В самом Советском Союзе, внутри его господствующего класса, к тому времени совершились «тихие» перемены, открытому проявлению которых препятствовала лишь фигура Сталина. Подобные перемены, в ином только виде, происходили и в восточноевропейских странах: там новые национальные бюрократии стремятся ко все большему укреплению своей власти и собственности, наталкиваясь одновременно на проблемы, вызванные гегемонистским нажимом со стороны советского правительства. Если раньше они, чтобы прийти к власти, должны были отказаться от национального своеобразия, то теперь такая позиция стала преградой их дальнейшему возвышению. Кроме того, советское правительство оказалось больше не в состоянии следовать слишком дорогой и рискованной сталинской внешней политике военных угроз и изоляции, а одновременно, в эпоху всеобщих антиколониальных движений, держать «в черном теле» ряд европейских государств.

    Советские вожди после длительного периода нерешительности и оттяжек вынуждены были признать необоснованность обвинений против руководителей Югославии, которых клеймили как гитлеровских и американских шпионов за то единственно, что они отстаивали право по-своему строить и развивать коммунистическую систему. Тито стал самой заметной фигурой современного коммунизма. Национальный принцип был формально признан. Но вместе с тем, Югославия перестала быть неповторимым генератором нового в коммунизме. Югославская революция «утихомирилась» в своем стандартном русле, в стране начался мирный и однообразный период коммунистического владычества. Любовь между вчерашними врагами от этого не стала вечной, споры тоже не завершились. Все лишь вошло в новую фазу.

    Тем самым Советский Союз вступил во вторую, преимущественно экономическую и политическую, если так можно выразиться, фазу своей имперской политики. Во всяком случае, такое впечатление складывается, когда анализируешь имеющиеся на сегодняшний день факты.

    Национальный коммунизм стал теперь повсеместным явлением. Им охвачены все коммунистические движения — одни сильнее, другие слабее. Исключением является лишь СССР, против которого, естественно, национальный коммунизм и направлен. И советский коммунизм в свое время, в годы возвышения Сталина, был национальным коммунизмом. Тогда русский коммунизм фактически отказался от интернационализма, используя его лишь в качестве инструмента своей внешней политики.

    Советский коммунизм сегодня столкнулся с необходимостью пусть не окончательно, но все же признать новую реальность в коммунизме.

    Меняясь изнутри, советский империализм вынужден был измениться и по отношению к внешнему миру. От преимущественно административного контроля за ними он постепенно перешел к экономической интеграции с восточноевропейскими странами, к совместному планированию в важнейших отраслях, на что коммунистические правительства соглашаются сегодня в основном добровольно, чувствуя еще свою слабость как во внутреннем, так и в международном плане.

    Такая ситуация не может продолжаться долго, так как таит в себе существенные противоречия. С одной стороны, укрепляются национальные черты коммунизма, а с другой — не исчезает советский империализм. Советское правительство и правительства восточноевропейских стран, включая Югославию, стремятся найти выход на путях сотрудничества, объединения усилий при разрешении единых проблем, затрагивающих самое сокровенное — убережение существующих форм власти и собственности. Это, пожалуй, единственный аспект, где сотрудничество возможно, другие отсутствуют. Условия для дальнейшей интеграции с Советским Союзом продолжают создаваться, но еще больше возникает условий, ведущих к достижению восточноевропейскими коммунистическими правительствами самостоятельности. Ни советское правительство не отказалось от своего господства в этих странах, ни их правительства — от горячего стремления добиться чего-то похожего на самостоятельность Югославии. Степень их будущей самостоятельности находится в зависимости от соотношения сил — внешних и внутренних.

    Признание национальных форм коммунизма, на которое советское правительство, правда, «стиснув зубы», но все же решилось, есть факт огромной значимости, весьма и весьма опасный для советского империализма.

    Это рождает более-менее свободную дискуссию, а значит и идеологическую самостоятельность. Теперь силу влияния какой-либо «ереси» на коммунизм будет определять не только добрая воля Москвы, но и ее, этой «ереси», собственные национальные возможности. Отход от Москвы, которая изо всей мочи упирается, пытаясь на «добровольной» и «идеологической основе» сохранить свое влияние в коммунистическом мире, остановить будет невозможно.

    Да и сама Москва не та, что прежде. Потеряна монополия на новые идеи и моральное право предписывать единственно разрешенную «линию». Порвав со Сталиным, она перестала быть идейным центром. Эпоха великих коммунистических монархов и великих идей закончилась и здесь, зато началось царствование сереньких коммунистических бюрократов.

    «Коллективное руководство» даже не подозревает, какие проблемы и потери ждут его в самом коммунизме — и у себя в стране, и вне ее. Но что было поделать? Сталинский империализм оказался не просто слишком дорогостоящ и опасен, но и того хуже — неэффективен. Он вызывал ропот не только народов, но и самих коммунистов — притом в крайне напряженной международной ситуации.

    Советского идейного коммунистического центра больше не существует, он в полном развале. Единству мирового коммунистического движения нанесен непоправимый урон, по сей день не видно возможности его реанимировать.

    Но как замена Сталина «коллективным руководством» не могла изменить сути самой системы в СССР, так и национальный коммунизм, несмотря на возрастание по мере освобождения от влияния Москвы его возможностей, не был способен изменить свою внутреннюю сущность — тотальную власть, монополию идей и собственности партийной бюрократии. Он, правда, мог в значительной степени ослабить давление и замедлить темпы утверждения своей монополии на собственность — особенно в деревне. Но национальный коммунизм не стремится, да и не может стать ничем, кроме коммунизма. Потому-то его непрестанно и подсознательно влечет к «началу начал» — Советскому Союзу. Он не способен отделить свою судьбу от судьбы остальных коммунистических стран и движений.

    Национальные изменения в коммунизме создают угрозу советскому империализму сталинской эпохи, но — не коммунизму, как таковому, не его сути. Наоборот, они могут способствовать росту его сил там, где он правит, и сделать его более привлекательным в глазах сторонних наблюдателей.

    Национальный коммунизм совпадает с недогматической, то есть антисталинистской фазой развития коммунизма, более того, является существенным признаком этой фазы.

    3

    Национальный коммунизм не в состоянии изменить сегодняшнюю внешнеполитическую ситуацию — ни в плане межгосударственных отношений, ни отношений внутри рабочего движения. Хотя влиять на все это он может весьма значительно.

    Так, например, югославский национальный коммунизм в немалой степени содействовал ослаблению советского империализма и крушению сталинизма внутри коммунистического движения. Истоки перемен, происходящих в Советском Союзе и восточноевропейских странах, кроются прежде всего в недрах самих этих государств. Но первые подобные перемены — на свой, югославский манер — произошли в Югославии. Там и завершились раньше. Так национальный югославский коммунизм конфликтом со Сталиным реально начал новую, постсталинскую фазу в развитии коммунизма. На процессы в самом коммунизме он повлиял заметно, на международные отношения и некоммунистическое рабочее движение также оказал влияние — хотя, безусловно, и несравненно меньшее.

    Надежды на то, что югославский коммунизм сможет развиться в демократический социализм или послужит мостом, переброшенным от социал-демократии к коммунизму, оказались безосновательными. Югославские вожди сами в этом вопросе не были последовательны. В период советского давления на Югославию они демонстрировали горячее желание сблизиться с социал-демократами. Между тем, помирившись с Москвой, Тито в 1956 году заявил, что одинаково излишни и коммунистическое Информбюро, и Социалистический интернационал. И это невзирая на факт, что последний самоотверженно защищал Югославию в период, когда представители первого оголтело на нее наскакивали. Очарованные политикой так называемого активного сосуществования, которая в наибольшей степени отвечала их текущим интересам, югославские вожди провозгласили, что обе организации — Информбюро и Социалистический интернационал — «утратили значение» уже потому, что их создали два противостоящих блока.

    Югославские руководители спутали свои желания с реальным положением вещей и свой сиюминутный интерес — с глубокими историческими и социальными различиями.

    Конечно, Информбюро было продуктом сталинистского стремления создать восточный военный блок. Нельзя также отрицать связи действующего в рамках Западной Европы Социалистического интернационала с западным блоком, с Атлантическим пактом. Но Социнтерн, прежде всего как организация социалистов развитых европейских стран, в которых активны политическая демократия и соответствующие ей общественные отношения, мог бы существовать и без этого блока.

    Военные союзы и блоки — явление преходящее, в то время как западный социализм и восточный коммунизм отражают гораздо более устойчивые и глубокие тенденции.

    Противостояние коммунизма и социал-демократии есть следствие не столько (менее всего) различия в принципах, сколько разного, противоположно направленного развития экономических и духовных сил. То, что Дойчер справедливо называет началом величайшего в истории раскола — столкновение Мартова и Ленина на II съезде российских социал-демократов в Лондоне в 1903 году по вопросу о членстве в партии, а вернее, по поводу большей или меньшей степени централизма и дисциплины в партии, — имело такую лавину последствий, которой инициаторы этого спора и представить себе не могли. Там началось не только формирование двух движений, но и двух общественных систем.

    Пропасть между коммунистами и социал-демократами невозможно ликвидировать, не изменив сути этих движений, обстоятельств, приведших к расхождениям между ними. В течение полувека, несмотря на отдельные примеры временного сближения, различия в целом лишь углублялись, а суть в обоих случаях еще больше индивидуализировалась. Сегодня социал-демократия и коммунизм не только два движения, но и два мира.

    Национальный коммунизм, отделяясь от Москвы, не был способен преодолеть эту пропасть, хотя и делал попытки уменьшить ее глубину. В том убедило сотрудничество югославских коммунистов с социал-демократами — больше по линии деклараций, чем реальности, больше «из учтивости», чем «по зову сердца». Каких-либо ощутимых принципиальных результатов для каждой из сторон оно не дало.

    Совсем по иным причинам не сложилось единство западных и азиатских социал-демократов. Не столь велики были у них различия в сути и принципах. Другой разговор — практика. По соображениям сугубо национального характера азиатские социалисты не могли объединиться с западноевропейскими. Даже будучи противниками колониализма, социалисты тем не менее представляют страны, которые уже самой своей развитостью, пусть и не доминируя политически в менее развитых государствах, все равно эксплуатируют их. Противоречия между азиатскими и западными социал-демократами отражают противоречия, вызванные неравномерностью развития и перенесенные в ряды социалистического движения. Хотя конкретные проявления таких противоречий могут и должны быть порой достаточно острыми, близость, по существу, насколько сегодня можно судить, все равно очевидна, ее воздействия не избежать в будущем.

    4

    Подобный югославскому, национальный коммунизм, когда его исповедуют коммунистические партии некоммунистических стран, мог бы иметь международное значение даже большее, чем такой же, но «в исполнении» партий, стоящих у власти. В первую очередь это касается компартий Франции и Италии, объединяющих значительное большинство рабочего класса этих стран и пользующихся, если не считать отдельных партий в Азии, наибольшим влиянием за пределами коммунистического мира.

    Проявления национального коммунизма в этих партиях пока не получили большого резонанса и размаха. Но и там такие проявления неизбежны и могли бы в конечном счете привести к глубоким, коренным внутрипартийным преобразованиям.

    Не следует объяснять возможный отход этих партий от Москвы единственно необходимостью для них конкурировать с социал-демократией, которая социалистическими лозунгами и действием может привлечь на свою сторону неудовлетворенные массы. Еще в меньшей степени такое объясняется периодическими и всегда «как снег на голову» поворотами в политике самой Москвы и других правящих компартий, что приводит упомянутых, да и не только упомянутых «неправящих» коммунистов к «кризисам совести», заставляет их заниматься оплевыванием того, что вчера еще до небес превозносилось, резко менять партийную линию. Ни пропаганда со стороны политических противников, ни нажим администрации предприятий на рабочих не могут существенно поколебать стабильность положения этих партий.

    Основные причины, ведущие к их отходу от Москвы, могут быть заложены в самой природе общественных систем государств, где они действуют. Если окажется (а такое весьма вероятно), что рабочий класс этих государств в силах добиться улучшения своего положения парламентским путем и изменить таким образом саму систему, то, несмотря ни на какие свои революционные и прочие традиции, он от коммунистов отвернется.

    Но спокойно наблюдать за отходом рабочих могут лишь группки коммунистических догматиков, в то время как трезвые политические руководители будут всячески стремиться избежать этого — даже ценой ослабления связей с Москвой.

    Нужно иметь также в виду, что парламентские выборы, приносящие огромное число голосов коммунистам, не демонстрируют действительную — коммунистическую — силу этих партий, являясь в значительной мере отражением недовольства и сохраняющихся иллюзий. Упорно следуя за коммунистическими вождями, массы с той же легкостью их покинут, едва только станет очевидно, что коммунисты жертвуют национальными формами и конкретными возможностями рабочего класса ради своей бюрократической сущности, «диктатуры пролетариата» и связей с Москвой.

    Все это, конечно, предположения.

    Но уже сейчас эти партии находятся в крайне тяжкой ситуации. Если они действительно хотят быть на стороне парламентаризма, их руководители должны будут отказаться от своей антипарламентской сущности, то есть выступить за национальный коммунизм, который — с учетом их негосподствующего положения — фактически привел бы к распаду их партий как коммунистических.

    Растущая возможность добиться преобразования общества и улучшения положения рабочих демократическим путем, московские повороты, которые в конце концов после сокрушения культа Сталина привели к распаду идейного центра, конкуренция со стороны социал-демократов, тенденции к объединению Запада не только на военной, но и на более глубокой и прочной — социальной основе, военное укрепление западного блока, оставляющее все меньше шансов на «братскую помощь» Советской Армии, невозможность свершения новых коммунистических революций без мировой войны — все это заставляет вождей этих партий манипулировать идеей национального коммунизма и национальными формами; страх же перед неизбежными последствиями перехода к парламентаризму и разрывом с Москвой парализует их, ведет к фактическому бездействию. Все углубляющиеся различия между жизнью общества на Востоке и на Западе действуют с неумолимой силой. «Реактивный» Тольятти — растерян, а крепыш Торез — в нерешительности. Жизнь вне и внутри партии потекла мимо них.

    Заявив, что парламент сегодня может стать «формой перехода» к «социализму», Хрущев на XX съезде хотел облегчить коммунистическим партиям в «капиталистических государствах» маневрирование, подтолкнуть коммунистов и социал-демократов к сотрудничеству и созданию «народных фронтов». В реальность этого он поверил, по его собственным словам, вследствие перемен, приведших к укреплению коммунизма и упрочению мира на земле. В действительности он этим молча признал не только очевидную для всех и каждого нереальность коммунистических революций в развитых странах, но и невозможность дальнейшего распространения коммунизма в современных условиях без опасности возникновения новой мировой войны. Политика советского государства свелась к сохранению статус-кво, а коммунизм озаботился постепенным завоевыванием новых позиций новыми методами.

    Но тем самым было фактически положено начало кризиса в коммунистических партиях некоммунистических стран. Перейдя на позиции национального коммунизма, они рискуют потерять свою сущность, в противном случае им грозит потеря сторонников. Для того чтобы выкарабкаться из этого противоречия, их вожди, то есть те, кто представляет суть коммунизма в этих партиях, будут вынуждены изощренно маневрировать и отбросить щепетильность в выборе средств. Но весьма маловероятно, что им удастся остановить дезориентацию и развал. Они пришли в противоречие с реальными и несомненно тяготеющими к новым отношениям тенденциями развития — как мирового, так и в их собственных странах.

    Национальный коммунизм вне коммунистических государств неизбежно приводит к отказу от самого коммунизма, к развалу коммунистических партий. Сегодняшние его возможности вне коммунистических стран велики, но определенно связаны с тенденцией отхода от коммунизма, как такового. Вследствие этого национальный коммунизм в этих партиях будет набирать силы с большими муками, медленно, коротенькими «вспышками».

    Лишь на примерах партий, не находящихся у власти, можно увидеть, что национальный коммунизм, несмотря на намерение «освежить» коммунизм «вообще», укрепить его суть, одновременно являлся ересью, которая начала разъедать коммунизм «вообще». Национальный коммунизм внутренне противоречив. По сути он тождествен советскому, а по форме стремится выделиться в нечто особое, национальное. Фактически же — это коммунизм в фазе упадка, декаданса.

    В сегодняшнем мире

    1

    Для того чтобы точнее определить международное положение современного коммунизма, необходим хотя бы краткий обзор общей картины происходящего в сегодняшнем мире.

    В результате первой мировой войны царская Россия превратилась в новый тип государства, то есть родился новый тип общественных отношений. Кроме того, углубился разрыв в техническом уровне и темпах развития между США и странами Западной Европы. Этот разрыв результатами второй мировой войны мог быть превращен в непреодолимую пропасть, если бы в самих США не произошло крупных структурных экономических перемен.

    Не одни войны — они лишь катализировали процесс — были причиной столь значительного отрыва США от остального мира. Причины быстрого развития США, безусловно, кроются во внутренних возможностях этого государства: природных и общественных условиях, характере экономики. Американский капитализм развивался при обстоятельствах, отличных от европейских, и достиг вершины, когда соперник в Европе уже шел на спад.

    Сегодня эта пропасть выглядит следующим образом: 6 % населения земного шара, проживающие в США, производят 40 % всех мировых материальных благ и услуг (по Джонсону и Кроссу). По отношению к Европе мы имеем: между первой и второй мировой войной доля США в мировом производстве составляла 33 %, а после второй мировой войны — около 50 %. В Европе — без СССР — все было наоборот: ее доля падала с 68 % в 1870 году до 42 % с 1925 по 1929 год, потом до 34 % в 1937-м и 25 % в 1948 году (по данным ООН).

    Большое значение имело также развитие промышленности в колониях, сделавшее в конце концов возможным освобождение большинства из них после второй мировой войны.

    Между первой и второй мировой войной капитализм пережил глубокий экономический кризис, имевший настолько крупные общественные последствия, что не признать их могли лишь вконец задогматизированные коммунистические мозги, особенно в СССР. Великий кризис 1929 года показал, что он не чета кризисам XIX века и что подобные ему потрясения сегодня могут создать угрозу общественному устройству и даже самой жизни целой нации. Развитым странам, прежде всего США, вследствие этого кризиса пришлось постепенно и неодинаковыми путями вводить экономическое планирование поначалу в национальных масштабах, а после второй мировой войны — и в международном. Связанные с этим перемены, хотя и не слишком отмеченные, теорией, имели эпохальное значение как для самих этих стран, так и для остального мира.

    В этот же период складываются и различные тоталитарные системы — как в СССР, так и в отдельных капиталистических странах (нацистская Германия).

    Германия, в отличие от США, была не в состоянии нормальными, то есть экономическими средствами решить проблему внутренней и внешней экспансии. Война и тоталитаризм (нацизм) стали для немецких монополий единственным выходом, и они подчинились расистской военной партии.

    Советский Союз, как мы видели, пришел к тоталитаризму по другим причинам: как к условию, обеспечивающему индустриальные преобразования.

    Но был еще один, возможно, мало замеченный, но по сути своей поворотный для современного мира момент.

    Это современные войны. Они вызывают кардинальные изменения даже там, где их следствием являются не только революции. Оставляя после себя страшные опустошения, они еще и вмешиваются в международный порядок, а также в отношения внутри каждой отдельной страны.

    Поворотный характер современных войн выражается не только в стимулировании ими технических достижений, но и в переменах, которые они несут общественно-экономическим структурам. Разве не вторая мировая война раскрыла Великобритании глаза на уровень обветшалости сложившихся отношений и расшатала их настолько, что там неизбежной стала масштабная национализация? Разве Индия, Бирма, Индонезия не стали благодаря той же войне независимыми государствами? Разве не вследствие ее началось объединение Западной Европы? Разве не она вынесла на поверхность США и Советский Союз в качестве двух главных экономических и политических сил?

    О таком глубоком влиянии войн на жизнь наций и человечества в более ранние эпохи не могло быть и речи. Этому две причины. Во-первых, современная война неизбежно принимает тотальный характер. В стороне от нее не могут остаться никакие экономические, человеческие или другие ресурсы, поскольку высочайший технический уровень производства просто не предоставляет возможности «отсидеться в холодке» части какой-либо нации или отдельной отрасли экономики. Второе. По тем же техническим, экономическим и иным причинам мир стал несравнимо целостнее, так что малейшие изменения (а война их приносит в изобилии) одной части вызывают, как в едином живом организме, реакцию и остальных его частей. Любая современная война неодолимо тяготеет к тому, чтобы стать мировой.

    Эти «невидимые» военные и экономические перевороты между тем огромны по масштабу и значению. И важно, что именно в силу большей своей «спонтанности», то есть необремененности идейными и организационными элементами (в отличие от насильственных революций), они дают более ясную картину тенденций развития современного мира.

    2

    Мир, каким он является сегодня, после второй мировой войны, уже явно не тот, что прежде.

    Атомная энергия, которую человек вырвал из сердца материи и отнял у космоса, — самое блистательное, хотя и не единственное знамение новой эпохи.

    Раз уж мы заговорили об атомной энергии, то нужно отметить, что именно ее официальные коммунистические предсказатели перспектив человеческого рода выбрали символом их коммунистического общества, — как пар был символом и энергетической предпосылкой индустриального капитализма.

    Как ни оценивай эти наивные и пристрастные суждения, истина в другом, а именно: атомная энергетика уже приводит к переменам не только в отдельных странах, но и во всем мире. Перемены эти, правда, происходят явно не в направлении того коммунизма и социализма, которого жаждут коммунистические «теоретики».

    И как открытие атомная энергия — дитя не одной нации, а плод столетнего труда сотен наиболее выдающихся умов многих наций. Ее применение тоже результат усилий ряда стран — усилий не только научных, но и экономических.

    Без достигнутого уже мирового единения открыть и использовать атомную энергию было бы невозможно.

    Атомная энергия и впредь будет в первую очередь служить дальнейшему воссоединению мира. На своем пути она будет неудержимо сокрушать все унаследованные преграды — отношения собственности, общественные отношения, но прежде всего обособленные, замкнутые системы и идеологии, каковой коммунизм как был до, так и остался после сталинской смерти.

    Тенденции к мировому единству есть основная отличительная черта нашего времени.

    Но это не значит, что мир и раньше не стремился к воссоединению — иным, естественно, способом.

    Тенденция к установлению международных связей посредством мирового рынка доминировала уже к середине XIX века. Это также было мировое единство особого рода — эпоха национальных капиталистических экономик и национальных войн. Мировое единство осуществлялось, таким образом, через национальные экономики и национальные войны.

    Дальнейшее установление всемирных связей осуществлялось путем разрушения докапиталистических форм производства в неразвитых регионах с последующим разделом этих территорий между развитыми странами и их монополиями. Это был период монополистического капитализма, колониальных захватов и войн, в которых внутренние связи и интересы монополий часто играли роль даже большую, чем национальная оборона. Тогда тенденция к мировому единству находила, главным образом, свое выражение в борьбе и объединении монополистического капитала. Это была более высокая, нежели единство рынка, форма. Капитал вышел из национального русла, пробился, «встал на якорь» и — овладел всем миром.

    Нынешние тенденции к единству представляют собой нечто иное. Неуклонное продвижение в этом направлении требует слишком высокого уровня производства, современной науки, научного и прочего мышления, чтобы его можно было достичь на национальной основе (тем паче — исключительно на ней) или же путем раздела мира на отдельные — монополистические — сферы влияния.

    Между тем тенденции к этому новому единству (единству производства), берущие за основу достигнутый уже ранее уровень, то есть единство рынка и капитала, наталкиваются на устаревшие, неадекватные формы национальных межгосударственных, и в первую очередь общественных отношений. И если прежде к единству шли через национальную борьбу (столкновения и войны за сферы интересов), то ныне единство достигается (и может быть достигнуто) только устранением старых общественных отношений.

    Каким путем — военным или мирным — будут достигнуты согласованность и воссоединение мирового производства, никто определенно сказать не в состоянии, но что тенденцию к тому остановить невозможно, в этом нет больше ни малейшего сомнения.

    Путь первый — война. При этом воссоединение осуществляется насильственно, то есть через господство той или иной группы. Но тогда не избежать «наследства» — тлеющих углей новых военных пожаров, новых раздоров и несправедливости. Воссоединение путем войны вершилось бы за счет слабых и побежденных. Но и в случае, если войне удалось бы как-то «разобраться» в конкретных отношениях, она все равно оставила бы еще более тугой узел противоречий, еще более глубокую пропасть взаимного непонимания.

    Кроме того, поскольку базовой основой современного мирового пожара являются в первую очередь противоречия между системами, то и по характеру своему он прежде классовый, а не межнациональный или межгосударственный. Отсюда его особая острота и беспощадность. Будущая война сделалась бы в большей мере мировой и гражданской, нежели войной государств и наций. Оттого еще ужаснее стала бы и она сама, и ее влияние на дальнейшее свободное развитие.

    Мирное воссоединение пусть и не протекает быстро, но является зато единственно прочным, здравым и справедливым.

    Судя по всему, воссоединение современного мира будет учитывать противоречия между системами — противоположно отношению к противоречиям, характерному для подобных процессов в прежние времена.

    Но это не означает, что все нынешние противоречия ограничатся или уже ограничиваются противостоянием систем. Существуют, будут далее существовать и другие их формы, в том числе перенесенные в нашу жизнь из прошлого. В зеркале противостояния систем просто наиболее многогранно и отчетливо отражается упомянутая тенденция к всемирному единству производства.

    Между тем нереально было бы ожидать, что единство мирового производства реализуется уже в обозримом будущем. Процесс воссоединения станет не только крайне затяжным (ибо речь идет о результате упорных, слаженных и хорошо организованных действий ведущих экономических и иных сил человечества), но и полного единства производства вообще достичь невозможно. Так же, как прошлые объединительные усилия никогда не приводили к достижению стопроцентного эффекта. Вот и это единство воплощается лишь в виде тенденции, цели, к которой производство (пусть только в наиболее развитых странах) всячески стремится.

    3

    Под занавес второй мировой войны тенденция к разобщению на основе принадлежности к системе подтвердилась в мировом масштабе. Все государства, попавшие под советское влияние, даже если речь идет о части нации (немецкой, корейской) приобрели более-менее идентичные очертания одной системы. То же самое произошло на другой стороне.

    Советские руководители прекрасно сознавали происходящее. Помнится, на одном ужине в узком кругу в 1945 году Сталин обронил: «В современной войне, не в пример прошлым, победитель будет навязывать свою систему». Заявлено это было еще до последних залпов войны, когда казалось, что чувства взаимной признательности и доверия между союзниками столь же велики, сколь безграничны надежды, этими чувствами вызванные. А в феврале 1948 года он заявил нам — югославам и болгарам: «Они, западные силы, сделают свое государство из западной части Германии, а мы свое — из восточной. Это неизбежно».

    Теперь модно — и не без основания — разделять советскую политику на периоды «до» и «после» Сталина. Но не Сталин выдумал системы, а его наследники после сталинской смерти держатся за них не менее цепко. Отличием послесталинского времени можно считать подход советских вождей к отношениям между системами, но сами системы стоят незыблемо. И разве не Хрущев на XX съезде КПСС утверждал как нечто отдельное и особое свой «мир социализма», «мировую социалистическую систему», что практически не означает ничего, кроме упорного нежелания отказаться от дробления на системы, то есть сохранить замкнутость своей системы, а с тем — гегемонию внутри нее.

    Конфликту Запад — Восток неизменно придают вид идеологической борьбы именно потому, что имеет место в сути своей конфликт систем. Идеологическая война, тяжело отравившая души людей в двух противостоящих лагерях, не прекращается даже при достижении временных компромиссов. Сверх того, чем острее становится конфликт в материальной, экономической, политической и других областях, тем с большей силой мерещится, будто идет борьба «чистых» идей. Действительно, идеи эти стали уже особой отвлеченной силой, особым миром, вещью в себе.

    Но существует и третий тип государств — те, что вырвались из колониальной зависимости (Индия, Индонезия, Бирма, арабские страны и т. д.). Всеми силами стремятся они к созданию самостоятельной экономики, которая избавит их от зависимости. В их настоящем переплелись многие эпохи и системы, прежде всего две современные.

    По причинам в основном национального характера эти страны — самые искренние носители идей суверенности, мира, взаимопонимания. Но ликвидировать конфликт двух систем они не в силах, могут его лишь несколько смягчить: они и сами — арена противоборства этих систем. Но их роль может стать весомой и благородной. Пока же, к сожалению, это далеко не решающая роль.

    Важно уяснить, что каждая из двух систем претендует на то, чтобы воссоединение мира происходило по ее образцу. Таким образом, обе они говорят «да» всемирному единству, только вот видят эту проблему с диаметрально противоположных точек зрения. Тенденция к единству современного мира обретает реальные очертания и реализуется через борьбу противоположностей, борьбу, не имеющую в мирных условиях равных себе по накалу.

    Идеологическим и политическим воплощением такой борьбы являются, как известно, (западная) демократия и (восточный) коммунизм.

    Но вследствие того, что на Западе с его политической демократией и более высоким техническим и культурным уровнем стихийные тенденции к воссоединению выражены намного ярче, именно он выступает гарантом свободы — политической и духовной.

    Та или иная форма собственности в этих странах может указанную тенденцию замедлять или подстегивать — все зависит от обстоятельств. Но стремление к единству должно проявиться и проявляется в любом случае. Сегодняшние монополии — это лишь помеха объединению: тем уже, что стремятся осуществить его отжившим способом — через сферы влияния. В своих интересах и они стремятся к единству. Сторонниками единства выступают также их противники, английские лейбористы например, хотя, конечно, и у них собственный взгляд на пути его достижения. Что касается США, то там, даже если бы экономика была полностью национализированной, тенденции к единству современного мира проявлялись бы еще необузданнее. Эти тенденции сильны не только в США, но и в Британии, которая проводила национализацию. Впрочем, и в США разворачивается все более масштабная национализация, но, правда, не путем изменения формы собственности, а передачей в ведение правительства значительной части национального дохода.

    4

    Общество в целом и каждый отдельный его член стремятся к расширению и совершенствованию производства. Это закон. На современном уровне развития науки, техники, мышления он действует в виде тенденции к воссоединению мирового производства. Эта тенденция, как правило, тем сильнее, чем выше где-то достигнутый культурный и материальный уровень.

    Западные тенденции к мировому воссоединению отражают прежде всего потребности экономики, техники и так далее, а лишь вслед за тем интересы политических, собственнических и других сил.

    Иная картина в лагере советском. Даже без прочих причин коммунистический Восток все равно (именно вследствие отсталости) должен был экономически и идейно замкнуться, компенсируя свою экономическую и иную слабость политическими мерами.

    Как ни странно это прозвучит, но реальность такова: коммунистическая или так называемая социалистическая собственность является главным препятствием на пути тенденций к мировому воссоединению. Коллективная по форме и тотальная по содержанию собственность, которой владеет новый класс, создает замкнутую политическую и хозяйственную систему, препятствующую установлению всемирных связей. Эта система может бесконечно долго и крайне медленно трансформироваться, не показывая практически никакого интереса к смешиванию с другими системами, ко взаимопроникновению, то есть к мировому воссоединению. Трансформации в ней направлены почти исключительно на собственное упрочение. Воссоединение мира для этой системы, замкнутой по природе, тождественно собственному разрастанию. Сведенная к одному типу собственности, власти и идей, система эта неизбежно замыкается и самоограничивается, упорно придерживаясь направления своей исключительности.

    Воссоединенный мир, к которому они также стремятся, советские вожди не могут представить себе иначе, как более или менее тождественный их собственному. И им принадлежащий. Мирное сосуществование различных систем, о котором они говорят, для них значит не взаимопроникновение, а статичное существование одной системы рядом с другой, до поры, пока эта другая — капиталистическая — не будет покорена или сама не разъест себя изнутри.

    Как уже было отмечено, столкновение между двумя системами не означает, что прекратились национальные и колониальные конфликты. Но и в них видна основа, на которой строится современный мир — противостояние систем. Суэцкому кризису едва удалось не перерасти в ошибку двух систем и остаться тем, что он есть: спором египетского национализма с мировой торговлей, которую по стечению обстоятельств представляют старые колониальные силы — Британия и Франция.

    Крайняя заостренность всех форм международной жизни была неминуемым результатом таких отношений. Нормальным состоянием современного мира в мирных условиях стала холодная война. Ее формы менялись и меняются, она утихает или обостряется, но полностью устранить ее в данных условиях не удается. Прежде необходимо устранить нечто гораздо более глубокое, скрытое в самой природе современного мира, современных систем, особенно коммунистической. Холодная война — сегодняшняя виновница обострения отношений — сама является продуктом иных, более глубоких, в прежние времена возникших противоречий.

    Мир, в котором мы живем, — это мир непредсказуемости. Мир манящих бескрайних горизонтов, открытых для человечества наукой, но и леденящего кровь ужаса перед вселенской катастрофой, которой грозят современные средства войны.

    Этот мир будет изменен — так или иначе. Такой, как есть — располовиненный и неумолимо стремящийся к единству, — он не может существовать, во всяком случае долго. Мировые отношения, выйдя наконец из нынешней путаницы, не будут ни идеальными, ни лишенными всяких трений. Но для тех, кому предстоит жить завтра, они будут совершеннее сегодняшних.

    Нынешнее противостояние систем не доказывает между тем, что человечество движется к единой системе. Это противостояние доказывает лишь то, что дальнейшее воссоединение мира, точнее, воссоединение мирового производства, протекает в борьбе между системами.

    Тенденция к единству мирового производства не ведет и не может вести к единому типу производства, то есть к единым формам собственности, власти и так далее. Это единство производства означает и может означать лишь стремление преодолеть унаследованные и искусственно сотворенные (политические, зависимые от форм собственности и др.) препятствия, мешающие размаху и росту эффективности современного производства. Оно означает более полное приспособление производства к природным, национальным и другим местным условиям. Воссоединительная тенденция реально способствует широкому разнообразию способов производства при большей его согласованности, использованию мировых производственных возможностей.

    Дефект не в том, что мир ограничен единой системой, а, наоборот, что разных систем слишком мало. Дефект прежде всего в том, что системы эти — все равно какого типа — замкнуты, изолированы друг от друга.

    Все более глубокие различия между сообществами, государственными и политическими системами наряду с растущей эффективностью производства есть также один из законов общественного развития. Народы объединяются, человек все более сливается с окружающим его миром, но вместе с тем и все более индивидуализируется.

    Миру, вероятно, предстоит стать многообразнее и сплоченнее. Его предстоящее воссоединение сделается возможным благодаря именно пестроте, а не монотипности и единообразию. Во всяком случае, так было до сих пор. Монотипность и единообразие означали бы рабство и стагнацию, а не большую, в сравнении с теперешней, степень свободы для производства.

    Нация, не осознавшая этих мировых процессов и тенденций, заплатит дорогую цену: ей предстоит неминуемое отставание, в результате которого она все равно будет вынуждена «подстроиться» к воссоединению мира — невзирая на численность свою и военную мощь. Этого никому не избежать — так же, как и в прошлом, ни одна нация не смогла воспрепятствовать проникновению капитала и установлению через мировой рынок связей с другими нациями.

    Поэтому сегодня всякая склонная к автаркической обособленности национальная экономика (при любой форме собственности, политическом режиме и даже техническом уровне) должна сталкиваться с неразрешимыми противоречиями и стагнацией. То же касается общественных систем, идей и так далее. Внутри замкнутых систем можно кое-как влачить существование, но ныне нельзя уже продвигаться вперед и достойно решать проблемы, которые ставят современная техника и современная мысль, как и соответствующие им потребности отношений — внутренних и внешних.

    Между прочим, коммунистическая (сталинская) теория о возможности построения социалистического коммунистического) общества в одной стране по ходу мирового развития подтвердилась только как способ упрочения тоталитарной деспотии, то есть абсолютного господства одного нового эксплуататорского класса. При современных условиях построение социалистического, коммунистического, любого другого общества в одной и даже группе стран, вырванных из мирового целого, является не только чистой бессмыслицей, но и неизбежно оборачивается автаркией, обособлением, укреплением деспотизма, ослаблением в самих этих странах национального потенциала экономического и общественного прогресса. Но не исчерпана другая возможность: обеспечить своему народу (в соответствии и в связи с мировыми прогрессивными экономическими и демократическими тенденциями) больше хлеба и больше свободы, более справедливое распределение благ и нормальные темпы экономического развития. А тут уже, естественно, условием является и изменение сложившихся как отношений собственности, так и политических отношений коммунизма это касается в первую очередь), представляющих собой — ввиду монополизма правящего класса — серьезное (серьезнейшее даже), хотя и не единственное препятствие на пути национального и мирового прогресса.

    5

    Тенденция к воссоединению должна была — наряду с другими причинами — повлиять на изменения в отношениях собственности.

    Если кратко, то роль государства в сфере экономики повсеместно усилилась.

    Усиленная и даже решающая роль государственных органов в экономике, а потому и в отношениях собственности, также отражает тенденцию к мировому воссоединению. Она, понятно, по-разному проявляется в разных системах и странах, может быть даже препятствием: там, в частности, где (как в коммунистических странах) формальная, государственная собственность — это только дымовая завеса над тотальной монополией и господством одного нового класса.

    В Великобритании после проведенной лейбористами национализации частная, а точнее, монополистическая собственность даже юридически потеряла святость и целомудрие. Было национализировано более 20 % британских производственных мощностей, куда, кстати, не вписана еще весьма внушительная собственность общин. В северных странах наряду с государственной успешно развивается также кооперативный тип коллективной собственности.

    Все большая роль государства в экономической жизни особенно характерна для бывших колоний и полузависимых государств; идет ли речь о социалистическом правительстве (Бирма), о правительстве парламентской демократии (Индия) или о военной диктатуре (Египет), — всюду большую часть инвестиций осуществляет именно государство, контролирующее экспорт, отбирающее в казну большую часть валюты и так далее. Правительство повсеместно выступает инициатором экономических преобразований и национализации, обретающей всё чаще форму собственности.

    Похоже, что и в «самом капиталистическом» государстве — США — та же ситуация. Начиная с Великого кризиса 1929 года все не только осознали постоянно растущую роль государства в делах экономики, но и никто больше не оспаривает естественности такой его роли.

    Джеймс Блэйн Уокер подчеркивает: «Все более тесная связь государства с экономической жизнью является одной из бросающихся в глаза характерных черт XX века».

    Уокер приводит данные о том, что в 1938 году около 20 % национального дохода было «социализировано», а в 1940 этот процент поднялся по крайней мере до 25. С приходом Рузвельта началось систематическое государственное планирование национальной экономики. Одновременно увеличивается число государственных служащих, разрастаются функции правительства, особенно федерального.

    К тем же выводам приходят и Джонсон и Кросс. Они констатируют, что управление отделилось от собственности и значительно возросла роль государства в качестве кредитора.

    «Одной из главных характеристик XX века, — пишут они, — является постоянный рост правительственного влияния, особенно влияния федерального правительства на экономические условия».

    Шепард Б. Клонг приводит цифры, иллюстрирующие вышеизложенные процессы. Расходы и задолженность федерального правительства у него выглядят так:


    Период Расходы федерального правительства млн.$ Долги федеральные тыс. $
    1869–1878 309,6 2 436 453
    1929–1938 8998,1 42 967 531
    1950 40 166,8 256 708 000

    Клонг в приведенной работе говорит о «революции управления» (the managerial revolution), под которой подразумевает появление профессиональных управленцев, без которых собственники уже не в силах обойтись. Их число, роль и солидарность постоянно растут, и люди с буйным деловым воображением — такие, как Джон Д. Рокфеллер, Джон Уанамейкер, Чарльз Шваб, и подобные — больше в США не появляются.

    Фэйнсон и Гордон отмечают, что власть всегда была в экономике весомым фактором и что различные общественные группы старались воспользоваться им для влияния на экономическую жизнь. Но теперь тут налицо существенные различия.

    «Регулирующая роль государства, — пишут они, — проявилась не только в области труда, но и в области производства — в таких важных для нации отраслях, как транспорт, добыча природного газа, угля, нефти. Новые далеко идущие перемены проявились в виде распространения «общественной предприимчивости» (public enterprise) по отношению к сохранности природных и людских ресурсов. Общественная предприимчивость становится особенно заметной в банковском деле и кредите, электрификации и предоставлении дешевых квартир… Государство играет роль гораздо более важную, чем полвека или даже десятилетие назад… Результатом такого развития было «смешение» экономики, когда общественная предприимчивость, частная инициатива, частично контролируемая государством, и относительно бесконтрольная частная активность начинают соседствовать друг с другом».

    Перечисленные и другие авторы выделяют различные черты этого процесса: рост потребности общества в социальной защите, просвещении и, реализуемый через государственные органы; постоянное увеличение — относительное и абсолютное — числа госслужащих и т. д.

    Естественно, что во время второй мировой войны благодаря военным нуждам этот процесс приобрел огромные масштабы и остроту. Однако и после войны он не ослаб, а продолжал нарастать еще более высоким, чем до войны, темпом. Не только демократическое, но и республиканское правительство Эйзенхауэра, пришедшее к власти под лозунгом возвращения к частной инициативе, не могло что-то существенно изменить. То же случилось с правительством консерваторов в Великобритании. Хотя оно даже не проводило денационализации, исключая сталелитейное производство, роль его в экономике (несколько в ином ключе, правда) по сравнению с лейбористами если не выросла, то и никак не уменьшилась.

    Вмешательство государства в экономику является очевидным результатом объективных тенденций, уже давно проникших в людское сознание. Все серьезные экономисты, начиная с Кейнса, выдвигали тезис о необходимости такого вмешательства. Сегодня это в основном реальность мирового масштаба. Вмешательство государства и государственная собственность стали сегодня существенным, а кое-где и решающим экономическим фактором.

    Казалось бы, можно сделать вывод: противоборство систем вызвано не тем только, что в одной (восточной) экономике важную роль играло государство, а в другой (западной) — частная собственность, собственность монополий и компаний. Такой вывод напрашивается, тем более что и на Западе роль частной собственности постепенно падает, а роль государства возрастает.

    Между тем все не так.

    Помимо прочих различий между этими системами есть действительная разница и в роли регулирующего экономику государства, и в части самой государственной собственности. Будучи формально оба государственными — один в большей, другой в меньшей степени, эти два типа собственности различны, даже противоположны. То же самое можно сказать о государственном воздействии на экономику.

    Ни одно западное правительство не берет на себя роли собственника в масштабах хозяйства всей страны. Оно и на самом деле не является владельцем не только национализированного имущества, но также средств, собранных через налоги. Это невозможно потому уже, что такое правительство сменяемо. Управление и распоряжение имуществом оно обязано осуществлять под контролем парламента. Понятно, что на распоряжающееся собственностью правительство пытаются влиять с многих сторон, но — оно не хозяин. Оно управляет и распоряжается (пока находится у власти, хорошо или плохо) имуществом, ему не принадлежащим.

    В коммунистических странах картина иная. Правительство управляет и распоряжается национальным достоянием. Новый класс, то есть его исполнительный орган — партийная олигархия, и ведет себя как собственник, и в действительности таковым является. Ни одно архиреакционное и «архибуржуазное» правительство не может даже мечтать о такой монополии в экономике.

    Формальное подобие отношений собственности на Западе и Востоке, выраженное в усиленном воздействии государства на экономику, предстает, таким образом, реальными и глубокими различиями, даже противоположностью.

    Вероятно, формы собственности и были после первой мировой войны одной из коренных причин конфликтов между Западом и СССР. Тогда монополии играли гораздо более весомую роль и никак не хотели примириться с тем, что часть мира — в конкретном случае Советский Союз — вырвалась из их когтей. Коммунистическая же бюрократия между тем еще только готовилась стать классом собственников.

    Для Советского Союза отношения собственности по-прежнему сохраняют важность фактора, учитывающегося при взаимодействии с другими странами. Где мог, СССР силой насадил свой тип как отношений собственности, так и политических отношений. При этом развитие ограниченных деловых связей с остальным миром не переходило и не могло перейти рамок товарообмена периода национальных государств. Это полностью относится и к Югославии в период ее разрыва с Москвой. Она также не смогла развить ни одну из более полноценных, чем товарообмен, форм экономического сотрудничества, хотя внутреннего к тому стремления всегда хватало, а с течением времени оно становится все более настойчивым. Югославская экономика, таким образом, также приобрела характер замкнутой.

    Есть и еще ряд элементов, осложняющих данную картину и отношения.

    Усиление западной тенденции к всемирному единству производства (не имея в виду помощь слаборазвитым странам) практически привело бы к преобладанию одной нации (США) или, в лучшем случае, группы наций.

    Сама стихия существующих отношений эксплуатирует и заставляет подчинять развитым странам экономику, а с ней целиком национальную жизнь слаборазвитых государств. Подобное развитие событий, однако, вовсе не означает, что последние, если хотят выжить, обороняться должны обязательно политическими мерами, обособлением. Это один путь. Другой — помощь развитых стран. Третьего пути не дано. Правда, не дано пока и второго, то есть помощи: она незначительна.

    Реальная разница в доходах американского и, к примеру, индонезийского рабочего сегодня должна быть большей, чем если сравнивать первого с крупным держателем акций, ведь каждый житель США в среднем в 1940 году получил по крайней мере 1440 долларов, тогда как индонезиец — в 58 раз меньше, то есть лишь 27 долларов (по данным ООН).

    Неравноправность отношений развитого Запада со слаборазвитыми странами все больше смещается в область экономики. Традиционное политическое господство губернаторов и местных феодалов уходит в прошлое. Ныне, как правило, в подчинении пребывает экономика неразвитого, но политически самостоятельного государства.

    Ни один народ сегодня не может добровольно согласиться на такое подчинение; точно так же ни один не откажется от преимуществ, которые дает ему его более производительный труд.

    Требовать от американских или западноевропейских рабочих, не говоря уже о собственниках, чтобы они добровольно отказались от благ, которые дают им высокая техническая оснащенность и производительность труда, столь же бессмысленно, как уверять азиатских бедняков, что они должны быть счастливы, получая за свой труд жалкие гроши.

    Взаимопомощь государств, постепенное выравнивание уровня экономического и иного развития народов должны быть плодом насущной необходимости, тогда только они станут и любимым чадом отношений доброй воли.

    Насущной необходимостью экономическая помощь уже сделалась. Но лишь частично, в случаях, когда на слаборазбитые страны с их низкой покупательной способностью и неэффективным производством смотрят как на тормоз, как на обузу для развитых стран. Современное противостояние двух систем является главным препятствием реальному превращению экономической поддержки в необходимость. И не потому лишь, что огромные средства уходят на вооружение и подобные статьи расходов. Современные отношения выросли в фактор, препятствующий дальнейшему подъему производства, его стремлению к воссоединению, а тем самым — и к оказанию тем, кто в этом нуждается, экономического содействия, без которого в конце концов так же неизбежно замедлится прогресс самих западных стран.

    Материальные и иные различия между высокоразвитыми и слаборазвитыми государствами отразились на их внутренней жизни. Было бы, безусловно, ошибкой рассматривать западную демократию одним лишь отражением солидаризации богатых при грабеже бедных, ибо Запад и до колониальных сверхприбылей достиг уже демократии, хотя и в меньшем, нежели сегодня, объеме. Вместе с тем не может быть никакого сомнения, что теперешняя западная демократия связана с демократией времен Маркса и Ленина только как очередной этап непрерывного процесса. Сходство прежней демократии с нынешней не большее, чем сходство либерального или монополистического капитализма с современным этатизмом.

    В своей работе «Вместо страха» британский социалист Бевин отмечал: «Надобно разделять то, чего либерализм стремился достичь, от того, чего он достиг. Его намерением было привести к власти те формы собственности, которые возникли как следствие промышленной революции. А достиг он того, что народ, невзирая на собственность, обрел политическую силу… С точки зрения истории парламентская демократия с ее всеобщим правом голоса заключается в растолковывании народу привилегий для богатых силами самого народа. Ареной решения спора служит парламент».

    Это замечание Бевина касается Великобритании. Но его можно распространить и на другие западные страны. Только на них.

    Все согласны, что материальные и другие различия между развитыми западными и слаборазвитыми странами не стираются, а растут дальше.

    Поэтому на Западе сделались доминирующими экономические рычаги, ведущие к всемирному воссоединению.

    На Востоке, в коммунистическом лагере, таким рычагом по-прежнему главным образом считают политику.

    Выяснилось, что СССР способен «воссоединить» только то, что присвоит себе. В этот аспект и новый режим также не смог внести никаких существенных изменений. С его точки зрения к угнетенным относятся народы, которым свою гегемонию навязало иностранное правительство, — любое, кроме советского. Помощь, даже кредитами, советское правительство подчиняет собственным политическим целям.

    Это означает, что советская экономика не достигла еще уровня, который вынудил бы ее стремиться к всемирному воссоединению производства. Ее внутренние противоречия и трудности рождены в основном внутренними же причинами. Самой системе пока по силам существовать в изоляции от внешнего мира. Это стоит бешеных средств, но продолжает быть возможным при широком применении насилия. Советская экономика все еще не в состоянии «образумить» всемогущих олигархов. Но долго так продолжаться не может, этому должен прийти конец. И он станет началом конца неограниченного господства политической бюрократии, нового класса.

    Современный коммунизм мог бы поддержать тенденцию к всемирному воссоединению, в первую очередь политическими средствами, то есть внутренней демократизацией и большей внешней открытостью. Но он еще очень далек от этого. Способен ли он вообще на что-то подобное?

    Какими же видятся современному коммунизму он сам и мир, его окружающий?

    Некогда, в монополистический период, марксизм, модифицированный и «развитый» Лениным, достаточно верно обрисовал перед коммунистами и партией большевиков картину внутренней и внешней ситуации, в которой находилась царская Россия и подобные ей страны. Поэтому движение, возглавленное Лениным, могло бороться и победить. При Сталине та же идеология, вновь модифицированная, могла считаться реалистичной, так как приближалась к верному определению места и роли нового государства в мировом порядке. Советское государство и новый класс прекрасно разобрались в делах внутренних и внешних, подчиняя себе все, что могли подчинить, и в первую очередь международное коммунистическое движение.

    Ныне советским вождям труднее ориентироваться. Они больше не способны адекватно воспринимать реалии современного мира. Их видение — это либо мир прошлого, либо нечто, рожденное их собственным воображением, во всяком случае не то, что есть на самом деле.

    Коммунистические вожди, цепляющиеся за обветшалые догмы, считали, что весь окружающий их мир со временем погрязнет в загнивании, противоречиях и раздорах. Этого не случилось. Запад достиг значительного экономического и духовного прогресса. Он всегда объединялся при малейшем признаке опасности со стороны другой — коммунистической — системы. Колонии стали свободными, но не коммунистическими, освобождение колоний не привело к краху метрополий.

    Краха западного капитализма вследствие кризисов и войн также не произошло. Вышинский в 1949 году в ООН от имени советского руководства предрек наступление нового великого кризиса в США и во всем капиталистическом мире. Вышло наоборот. И не потому, что капитализм хорош или плох, а потому, что такого капитализма, каким представляют его себе советские вожди, больше нет. Советское руководство до тех пор «не замечало», что Индия, арабские и им подобные страны обрели независимость, пока те не стали (по своим соображениям) поддерживать внешнеполитический курс СССР. Они не понимали и не понимают социал-демократию, измеряя ее аршином, которым кроили судьбу социал-демократов в «своей зоне». Из факта, что развитие этой зоны пошло не тем путем, который предполагали социал-демократы, они делают вывод, что и на Западе социал-демократия — материя нежизненная, дело «предательское».

    То же самое с их оценкой базового противоречия, то есть противоречия между системами, и основополагающей тенденции к воссоединению производства. И здесь они «плавают», не могут не «плавать».

    Соглашаясь рассматривать означенное противоречие как дуэль двух противостоящих общественных систем, они представляют себе все в таком примерно виде: в одной системе (естественно, там, где пребывают они сами) нет классов или идет процесс ликвидации таковых, а собственность принадлежит государству; в другой (чужой, естественно) — бушуют кризисы, классовая борьба, все материальные богатства в руках частников, а правительства послушно выполняют волю горстки ненасытных монополистов. Показывая себе и другим мир в подобной раскраске, они считают, что и современных конфликтов можно было бы избежать, не установи Запад у себя «таких» отношений.

    Вот тут-то собака и зарыта.

    Даже если бы отношения на Западе соответствовали тайным мечтам коммунистов, то есть были коммунистическими, противостояние имело бы прежнюю, а возможно, даже еще большую остроту. Ибо дело не только в формах собственности, но и в наличии различных противоборствующих тенденций, за которыми стоит современная техника и жизненные интересы целых наций, причем отдельные группы, классы или партии стремятся один и тот же вопрос решить, исходя каждая из собственных потребностей. Но решить.

    Когда советские вожди квалифицируют современные западные правительства как слепое орудие монополий, они грешат против истины так же, как ошиблись бы люди, приняв их систему за бесклассовое общество, где торжествует общественная собственность. Конечно, в политике Запада за монополиями сохраняется своя — и немалая — роль, но отнюдь не та уже, что перед первой или второй мировой войной. За этой политикой стоит и нечто новое, более существенное, а именно — непреодолимое стремление к воссоединению мира, которое через этатизм, национализацию и государственное регулирование экономики выражается теперь в большей мере, нежели через влияние и действия монополий.

    Чем последовательнее класс, партия или вождь душат критику, чем абсолютнее их власть, тем вероятнее и неизбежнее и их обреченность на нереальную, самовлюбленную, претенциозную оценку действительности.

    Такое происходит сегодня с коммунистическими вождями. Они больше не хозяева собственных поступков, ныне приказывает живая действительность. Тут для них есть и преимущества: им пришлось сделаться большими, чем когда-либо прежде, практиками. Но и не без минусов, поскольку из поля их зрения выпадает перспектива или то, что можно приблизительно считать перспективой. Не ориентируясь в действительной жизни мира, они от нее в основном либо защищаются, либо сами переходят в слепую атаку. Нежелание расстаться с отжившими догмами толкает их на безрассудные действия, после которых приходит пора «образумиться», чего, кстати, они, хотя и с немалыми потерями, но всегда благополучно достигают. Вот вам влияние «отточенной» практической жилки. Остается надеяться, что именно этот фактор в конце концов возобладает. Воспринимая мир реально, коммунисты могут потерпеть поражение. Но и тогда они бы выиграли — как люди, как часть человеческого рода.

    В любом случае мир будет меняться, пойдет по избранному пути, на который он уже вступил. Это путь к дальнейшему единению, прогрессу, к свободе. Сила действительности, сила жизни всегда была могущественнее любого насилия, реальнее любой теории.


    Примечания:



    1

    «От Ленина до Маленкова». Нью-Йорк. 1953



    2

    Андре Моро. История английской политики. Загреб. 1940. С. 557–558.



    3

    Сталин И. В. Собр. соч. Москва, 1954. Т. 6. С. 182.



    4

    Ленин В. И. Полн. собр. соч. Т. 30. С. 328.



    5

    Р. Дабин. Взаимоотношения людей в административной среде. Нью-Йорк. 1951. С. 165–166.



    6

    Уралов А. Сталин у власти. Париж. 1951. С. 202, 215.



    7

    Ленин В. И. Соч. Изд. 3-е. Т. 29. С. 425.



    8

    Имеются в виду, естественно, размеры зарплат до денежной реформы 1961 г., т. е. — 60 и 30 рублей в нынешнем исчислении. — Прим. пер.







     


    Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Другие сайты | Наверх