|
||||
|
Глава 3Одна сторона статуи Партии постоянно не хватало денег. Фактически превращение «Беобахтер» в ежедневную газету, при всей пропагандистской ценности этого события, в других аспектах лишь ухудшило финансовую ситуацию, и Гитлер постоянно находился в напряжении, озабоченный тем, где бы еще достать денег. Видимо, он считал, что я с моими связями могу быть полезен, но как бы ни были мои друзья заинтересованы и воодушевлены, они не торопились расставаться с кровными деньгами. У меня просто не было четкого представления, откуда партия черпает доходы. Мало кто сомневался, что на ранних этапах ее существования германское армейское командование в Баварии субсидировало некоторую организацию, которая давала всяческие обещания бороться с коммунистами, но к 1923 году, как я подозреваю, этот источник иссяк, потому что нацисты становились уж слишком независимыми. Большинство пожертвований были частными. Была такая фрау фон Зейдлиц, которая помогла с ротапринтами, и еще две финки, жившие в Мюнхене, которые давали деньги, как они считали, на антибольшевистский крестовый поход, возможно находясь под влиянием Розенберга. Много счетов оплатил сам Дитрих Экарт. Он имел существенный доход от гонораров за книги. Некоторых из националистически мыслящих баварских промышленников, несомненно, время от времени вынуждали выписывать чеки, но это были скудные поступления, и всегда имелись долги, требовавшие оплаты, а средств для этого не было. Похоже, Гитлер считал, что я придам налет респектабельности его нищенским экспедициям, и мы несколько раз устраивали поездки по Мюнхену и его окрестностям, посещая известных людей. Одна из них, как припоминаю, была в городок Бернрид на берегу озера Штарнберг, чтобы встретиться с отставным генеральным консулом, имевшим личное состояние, которого звали Шаррер, а женат он был на члене семьи Буш из Сент-Луи. У этих нуворишей было колоссальное имение с павлинами, борзыми собаками и ручными лебедями, но нам не удалось ничего добиться от них, по крайней мере в тот раз. Когда ситуация еще более ухудшилась, Гитлер решился попытать счастья в Берлине. Там был бизнесмен по имени Эмиль Гансер, из фирмы «Сименс унд Гальске». Он часто бывал в Мюнхене и являлся поклонником Гитлера и, я думаю, другом Дитриха Экарта. У него была внушительная фигура, несмотря на резкий швабский диалект; он носил стоячие воротники и накрахмаленные рубашки, был всегда одет в черный пиджак и полосатые брюки и считался вполне образованным человеком. Он пообещал постараться заинтересовать своих знакомых в Берлине, и Гитлер решил удостовериться, даст ли результаты личный контакт. К моему немалому удивлению, он попросил меня сопровождать его, и мы выехали в один из дней, должно быть, в начале апреля с Эмилем Морицем за рулем полуразвалившейся «сельвы». Нам составил компанию Фриц Лаубек, молодой человек примерно восемнадцати лет. В то время у Гитлера была идея сделать его своим секретарем. Мы поехали по дороге на Лейпциг, которая шла через Саксонию, где власть в то время находилась практически в руках коммунистов. Гитлер серьезно рисковал, выбрав для поездки эту дорогу, потому что там существовал приказ арестовать его как националистического агитатора, и даже была назначена цена за его голову. За несколько месяцев до этого там арестовали Эрхардта, главу организации «Консул», находившегося на озере Тегерн, чтобы встретиться со своим бывшим соратником по капповскому путчу – генералом Лютвицем, и который также вступал в контакты с Гитлером по поводу проведения кампании против французов в Рурской области. Мы как раз подъезжали к Делицшу, пройдя крутой поворот, когда заметили, что дорога блокирована отрядом коммунистической милиции. Не думаю, что кто-либо из нас произнес хотя бы слово – времени на это не было. Я увидел, как Гитлер напрягся, а когда мы остановились, в руке он сильно сжал ручку своего тяжелого хлыста. Я почувствовал в себе внезапное вдохновение. «Оставьте это на меня», – пробормотал я, когда милиция подошла и потребовала предъявить документы. Я вышел из машины и подал внушительный швейцарский паспорт, по которому возвращался из Соединенных Штатов. «Я – господин Ганфштенгль, – заявил я с невозможным немецко-американским акцентом, который только мог изобразить. – Я – производитель бумаги и печатник и еду на Лейпцигскую ярмарку. Это – мой лакей, – указывая на Гитлера. – Мой шофер, а другой господин – сын одного немецкого коллеги по бизнесу». И это сработало. Мои документы были на английском, и проверяющие даже не взглянули на них, а также на паспорта остальных, лишь сделали знак продолжать движение. Я вскочил в машину, и мы быстро поехали. Гитлер пробормотал слова благодарности: «О, Ганфштенгль, вы действительно все проделали отлично. Иначе не сносить мне головы. Вы спасли мне жизнь». Не знаю, насколько это соответствовало истине. Ему бы наверняка грозил суровый тюремный приговор, и, окажись он в камере, события 1923 года, которые увенчались путчем неподалеку от Фельдхернхалле, могли бы развиваться совсем по-другому. Он бы никогда не обрел столь дурную славу, на которой было основано его будущее восхождение к власти. Но он навсегда запомнил этот инцидент. В последующие годы, куда бы мы ни направлялись, через несколько километров он поворачивался ко мне и произносил: «А помните, Ганфштенгль? Да, вы вытащили меня из рискованной ситуации». И даже при этом, я думаю, он все же был обижен, что я назвал его своим лакеем, даже ради спасения, и когда в последующих нацистских биографиях была дана искаженная интерпретация этого случая, мое имя там никогда не упоминалось. Мы доехали до Берлина и через Бранденбургские ворота проехали мимо отеля «Адлон». И я вдруг подумал: о боже, что будет, если мои друзья увидят меня в этой компании, особенно Коммер или Палленберг. Я все еще держал в секрете свою поддержку нацистам и не мог себе позволить какой-либо шум по этому поводу. Я сказал, что проведу ночь в одном евангелистском приюте позади Национального театра на Унтер-ден-Линден, поэтому меня высадили после того, как мы договорились встретиться на следующий день. Я не имел ни малейшего представления, где остановился Гитлер, и не думал, что он вообще говорил об этом Морицу вплоть до последнего момента. Это было естественно для выполнения мер личной безопасности, которых он придерживался всю жизнь. Лишь потом я узнал, что постой для него организовал Онезорге, крупный почтовый чиновник, которого он знал и позже назначил министром почт в нацистском правительстве. Гансер жил где-то в пригороде Штеглица, и нам было довольно трудно отыскать его дом. Он появился и сам открыл дверь. К своему удивлению, я обнаружил, что за положительной, степенной внешностью скрывается какой-то сумасшедший изобретатель. Повсюду были трубы, реторты, прессы, а ванная комната походила на сцену из «Фауста». Видимо, он готовил какую-то новую модель бомбы. Величиной не больше теннисного мяча, которая могла бы взорвать дом. У него был притягательный и, вообще-то, безобидный характер, а также он испытывал ко мне большую симпатию. Позднее я выяснил, что он всегда говорил Гитлеру, какое хорошее влияние я оказываю. На какое-то время он исчез вместе с фюрером, а потом мы пересели в другую автомашину, которую организовал наш хозяин, хотя сам нас сопровождать не стал. Это был закрытый фургон – проявление гитлеровской мании секретности. Мы ехали через весь Берлин, и мне пришлось при таком росте скрючиться, как кузнечику. Что за польза ему была от меня, я не знаю, потому что он так и не объяснил, кого видел и чего добился. Возможно, я был нужен просто для поддержания духа. У меня не возникло впечатления, что агитация шла успешно, и у Гитлера оставалась масса свободного времени. В воскресное утро по приезде мы договорились встретиться у Военного музея. Гитлер пообещал юному Лаубеку показать Берлин, и тут, похоже, он чувствовал себя уверенней всего. Мы собрались, но не у входа, а где-то на втором этаже, возле стеклянного шкафа, в котором находился последний мундир Фридриха Великого, который в то время был вместе с маршалом Блюхером кумиром Гитлера. Гитлер, должно быть, посещал этот музей и раньше, потому что знал все факты из путеводителя наизусть, и это убедительное свидетельство прошлой прусской военной славы явно проливало бальзам на тоску по прошлому. Он беспрерывно, как фонтан, выдавал факты и детали об оружии, мундирах, картах и войсковом имуществе, которыми было заполнено это здание, но мне, главным образом, запомнилось его психически ненормальное восхищение этими скульптурными украшениями на карнизах и замковых камнях во дворе. Там был целый ряд голов умирающих воинов в исполнении Шлютера. «Я могу вам сказать, Ганфштенгль, если б вы видели войну из окопов столько же, сколько и я, вы бы потеряли голову от восхищения гением Шлютера. Он, безусловно, величайший художник своего времени. Даже Микеланджело не сотворил ничего лучше или более реалистически». Я не мог не оказаться под впечатлением от того, что сказал Гитлер. Во мне жило ощущение неполноценности из-за того, что не смог принять участия в войне. В нацистской партии все еще существовал сильный привкус ассоциации бывших солдат, и в этом я находил некоторое утешение. Осмысливая этот визит сейчас, некоторые из реакций Гитлера позволяют создать интересную картину его внутреннего мира. Здесь и идеализация смерти в масках Шлютера, культ Фридриха Великого и Блюхера и то удовлетворение, которое он находил в статуях воинов выше человеческого роста – элиты, которой, как и гигантским гренадерам Фридриха Вильгельма I, было суждено пожертвовать собой на поле сражения. Двигаясь по Унтер-ден-Линден, мы прошли мимо двух памятников Рауха – Фридриху Великому на коне и Блюхеру в полный рост. Я обратил внимание, как странно то, что старый маршал не был изображен в своем привычном виде – верхом на коне во главе кавалерийской атаки. Это никак не соответствовало пехотному образу мыслей Гитлера. «Ах, Ганфштенгль, – произнес он, – да какая разница – на коне или нет? Все они выглядят одинаково и только отвлекают внимание от фигуры всадника». У Гитлера была аллергия на лошадей, и когда он пришел к власти, то распустил все кавалерийские дивизии в германской армии – о чем его генералы в русскую кампанию горько сожалели. Я попытался поймать Гитлера в ловушку, которой научился от хорошо известного художника и гравера Луиджи Казимира, с которым я встретился в Вене, будучи студентом, а потом сопровождал его в поездке по Италии. Казимир всегда утверждал, что успех труда скульптора можно оценить, только обойдя вокруг статуи, осматривая ее под разными углами. Хотя сейчас я говорил на собственную тему, Гитлер не соглашался со мной. Он заявил, что наилучший эффект может быть получен, лишь если в твоем поле зрения – изображенная фигура, а когда я стал настаивать, сказал, что транспорт на Унтер-ден-Линден не позволяет совершить круговой обзор. Он повторил первый аргумент, когда мы подошли к памятнику Вильгельму I работы Бегаса, который с художественной точки зрения является одной из лучших конных статуй в мире. Сейчас я понимаю, что в этом, как и во многих других случаях, Гитлер признавал или интересовался лишь одним аспектом проблемы. Он никогда не признавал, что у вопроса есть две стороны – или у статуи. Наша следующая остановка – Национальная галерея. Это, по крайней мере, был мой конек, и я только собрался показать ему дюжину самых лучших картин и поговорить о стиле их написания и месте в истории, как Гитлер опять взял инициативу в свои руки. Он просто не мог вынести, чтобы в какой-либо ситуации доминировал кто-то другой, а в этом случае существующая мания быть всегда правым просто ввела его в заблуждение. «Самое главное для юного Фрицля – получить общее представление», – заявил он. «Общее представление» – это было его любимое выражение, и оно являлось весьма показательным для его ментальных процессов. Гитлеру по душе создать в голове общее представление всей ситуации до того, как приступить к отдельным ее деталям. Мы прошли мимо голландских и итальянских старомодных вещей, как патруль берсальеров. Слегка замедлили шаг перед «Флорой» Леонардо да Винчи, но остановились только перед «Человеком в золотом шлеме» Рембрандта. – Здесь нечто уникальное, – напыщенно произнес Гитлер. – Взгляните на это героическое, воинственное выражение. Оно доказывает, что Рембрандт, несмотря на многие картины, нарисованные им в еврейском квартале Амстердама, в душе был истинным арийцем и немцем! Как раз именно так не следовало преподносить живопись юному Лаубеку, но худшее было впереди. Бросив мимолетный взгляд на великолепного берлинского Вермеера, мы стали искать еще одного художественного героя Гитлера – Микеланджело. В Берлинском музее не было подлинников этого мастера, одна лишь статуя молодого Иоанна Крестителя, которую ему приписывали, возможно, по ошибке. Гитлер остановился перед этой уравновешенной, почти женской фигурой и заявил, чтобы слышал Лаубек: «Микеланджело – это самая монументальная, самая вечная фигура в истории человеческого искусства, – при этом все время отчаянно ища вокруг себя что-нибудь из еще более лучших образцов его творений. Что же они сделали со слепками, которые обычно находились в этом зале? Постойте здесь минуту, я схожу и отыщу их». С этими словами он ушел, предоставив мне возможность скорректировать знания Лаубека по поводу находящегося перед нами экспоната, рассказав ему, что по-настоящему Микеланджело можно изучить только во Флоренции и Риме. Гитлер не возвращался, так что мы пошли его искать. Мы нашли его, погруженного в раздумья перед «Ледой и лебедем» Корреджо. Когда мы подошли, он встряхнулся, и, хотя здесь было чувственное изображение двух центральных фигур, которые захватили его воображение, он стал читать нам скороспелую лекцию о чудесной игре света на купающихся нимфах на заднем плане. Со временем мне стало ясно, что сюжет этой картины был для него чуть ли не навязчивой идеей. В последующие годы она, почти самая вульгарная из классических тем, наверняка гарантировала бы золотую медаль любому современному германскому художнику, который использовал бы ее в качестве своего сюжета на одной из нацистских выставок. Мы опять ускорили шаг и просто неслись через зал итальянского барокко в сторону выхода, когда Гитлер вдруг резко остановился перед картиной Караваджо «Апостол Матвей», вещь несколько напыщенная и особо не отличавшаяся удачной композицией. Меня это ошеломило, потому что это был первый христианский сюжет, на который Гитлер бросил взгляд. Но потом до меня дошло. При своей все еще неутоленной тоске по Микеланджело, Гитлер неверно прочел табличку. Да, имя художника начиналось с Микеланджело, но он не заметил еще два слова, а именно Америги – Караваджо. «Ну, что я тебе говорил, Фрицль, – торжествующе произнес Гитлер. – Его гению нет конца. У нас уже нет времени, но мы должны потом сюда вернуться и взглянуть на это снова». Я часто задумывался, возвращался ли он и понял ли, в конце концов, свою ошибку. В тот день, так как казалось, что заняться больше нечем, я предложил Гитлеру поехать и провести пару часов на ярмарке с аттракционами в луна-парке. Мы посмотрели на разные интермедии и обнаружили, что одним из главных аттракционов является группа боксеров-женщин. Похоже, ему это нравилось, так что мы зашли и понаблюдали за несколькими схватками. Я полагаю, в тот день подобрался своеобразный состав, и женщины в укороченных трусах и рубашках молотили руками воздух вокруг себя и лишь иногда наносили случайные слабые удары. Все это было чистым цирком, но Гитлер смотрел с интересом. Ему удавалось при этом сохранять безучастное выражение лица. Он сделал несколько высокомерных замечаний насчет того, что бокс – вещь очень тонкая, и все здесь подстроено, и вообще не женское это дело. Но нам пришлось остаться до конца этого спектакля. «Ну, это, по крайней мере, лучше, чем эти дуэли на саблях, которые продолжаются в Германии», – заметил Гитлер, но мне было видно, что он изо всех сил сдерживал эмоции. В конце концов, женщины-боксеры – не лучшая форма эстетического наслаждения, и Гитлер всячески старался скрыть, как ему это нравится. Мы выпили по паре кружек пива и наслаждались закатом солнца с террасы, к которой вела лестница, собирались уже уходить, как вдруг кто-то с фотоаппаратом узнал Гитлера и попытался сфотографировать. До сего дня не знаю, кто это был, потому что нацисты практически вообще не имели организации в Берлине. Им мог оказаться человек, видевший фюрера в Мюнхене. Гитлер пришел в ужас. Он направился к нему и сказал, что тот должен вернуть ему пленку, что он, возможно, не разрешит публиковать свой снимок, сделанный в парке, что он будет разорен, что это вызовет грандиозный скандал и так далее. Выяснение отношений продолжалось примерно час. В конце концов, этот парень, который на самом деле не желал ничего худого, а просто хотел сделать хороший снимок на память, сдался и пообещал, что не будет проявлять пленку, и обещание сдержал, снимок действительно нигде не появлялся. Если бы стало известно, что Гитлер был в Берлине, то это могло иметь серьезные последствия, так как Карл Зеверинг, прусский министр внутренних дел, был злейшим врагом НСДАП и, полагаю, также отдал приказ на арест Гитлера. Во второй или третий вечер пребывания в Берлине Гитлер взял меня с собой на ужин у Бехштайнов. Они жили в одном из огромных домов отвратительного вида постройки 1870-х годов где-то в центре города. Все там было очень претенциозно на манер берлинской высокой буржуазии, но, к счастью, их дочери Лотты не было, так что я был избавлен от участия в домашнем заговоре фрау Бехштайн. Мы поговорили о политике, о партии и будущем, но наши хозяева стали вести себя неопределенно, когда был поднят вопрос о деньгах. Нет, нет, времена тяжелые, так много долгов, и герр Гитлер должен понимать. Но это не мешало фрау Бехштайн восседать с огромными, как вишни, бриллиантами вокруг шеи и на запястьях, поэтому я намеренно рискнул нарушить правила приличия и предположил, что, если б она смогла заложить их, партия могла бы существовать несколько месяцев. Потом стало известно, что она так и сделала с некоторыми из своих драгоценностей, хотя Гитлер никогда об этом не упоминал. Все, что мы получили, когда покидали дом, была шляпа. Когда мы вошли в гардероб, он не смог отыскать свою, в которой обычно прогуливался. Вместо нее висела очень дорогая серо-желтая мягкая фетровая шляпа. «Это одна из шляп моего мужа, – объяснила фрау Бехштайн, – и он хотел бы, чтобы вы приняли ее как подарок». Гитлер взял ее и тепло отблагодарил хозяйку. Шляпа, по крайней мере, смотрелась лучше, чем прежняя, и не подчеркивала до такой степени бледность его лица. Эта поездка была во многом безуспешной, и Гитлер был рад возвращению в Мюнхен на следующее утро. Чтобы не заезжать в Саксонию, мы сделали большой крюк и, наконец, провели ночь в «Пост-отеле» напротив вокзала в Байрейте, где Гитлер расписался как писатель. Он был знаком с Зигфридом и Винифред Вагнер, и, я думаю, его им представил Дитрих Экарт, но на этот раз их не было дома, поэтому на следующее утро я предложил поехать и посмотреть фестивальный театр, которого он никогда не видел. На двери висел замок, но мне удалось найти какого-то уборщика, который провел нас внутрь, и там были смонтированы декорации для «Летучего голландца». Нам открылся тот же пейзаж, что был оставлен на сцене, когда в августе 1914 года вспыхнула война. С тех пор театр ни разу не открывался и ничто не было тронуто. Тут настал самый подходящий момент для маленькой семейной истории, потому что первоначальная инсценировка была устроена моим прадедом Фердинандом Гейне, который очень много поработал в Дрезденском оперном театре, где она впервые была поставлена. Он проектировал декорации для первой постановки Вебера «Вольный стрелок», а позднее стал другом и покровителем Вагнера. Есть целая коллекция писем Вагнера к нему, и они вместе поставили «Риенци», а также «Летучего голландца». Гитлер упивался всеми этими деталями, был под большим впечатлением от услышанного и тронут этим. Мы обошли весь театр, остановившись, наконец, в комнате, которую Вагнер использовал как рабочий кабинет, где до сих пор висели на стене его указания художникам и персоналу. Гитлер был в восторге, а я был рад, что произвел на него впечатление, потому что понимал, что это даст мне более широкую возможность повлиять на его политические идеи. Мое ощущение тревоги усилилось со времени нашего первого серьезного разговора в квартире на Генцштрассе, и, хотя, казалось, он усвоил немало информации об Америке, в последующие недели он опять возвратился к своим старым идеям политической стратегии, касающейся Европы. На конечном отрезке пути к Мюнхену мы остановились на пикник. Я точно помню это место. Мы въехали в лес как раз перед переправой через Дунай и уселись, наблюдая, как мимо нас несутся величественные воды. У нас с собой были бутерброды с ветчиной и сыром и несколько бутылок пива. Он заговорил о поездке, а потом упомянул памятник под Лейпцигом, который мы видели по пути туда, посвященный Битве народов против Наполеона в 1813 году. – Самое важное в будущей войне – добиться надежного контроля за снабжением зерном и продовольствием из Западной России, – сказал Гитлер. Я ужаснулся. Снова над ним доминировали Розенберг и компания. Розенберг, говоривший по-русски лучше, чем по-немецки, имел на Гитлера и его единомышленников огромное влияние, когда дело доходило до пропаганды антибольшевистской, антирусской линии. Всякий, кто мог претендовать на роль эксперта по русским делам, мог петь эту песню бесконечно, а Розенберг был самым сведущим в этом вопросе. За их аргументами скрывалось стремление вернуть утраченные ими земли в странах Прибалтики. Я пытался придать мыслям Гитлера менее фантастический характер. – Это неразумно, – убеждал я его. – Даже если вы захватите Западную Россию, это не поможет в долгосрочной перспективе. Вы можете заполучить все зерно мира, но вам понадобится еще больше, чтобы вести войны. Америка – страна, с которой надо считаться, и у них не только зерна больше, чем вы сможете захватить, но у них также больше железа, стали, угля, больше населения. Если американцы окажутся на стороне противника, вы проиграете любую будущую войну еще до того, как начнете ее. Он что-то пробурчал и резко оборвал разговор, но я чувствовал, что этот аргумент до него так и не дошел. Вскоре он сменил тему и стал жаловаться на дороги, по которым мы только что проехали. По совести говоря, они были и вправду плохи, большинство из них были не мощеные и с галечным покрытием, причем баварские шоссе были даже хуже, чем прусские. «Посмотрите на дорогу, которой нам пришлось только что ехать вокруг Чехословакии, чтобы добраться до Восточной Германии, – сказал он. – Это же просто абсурд! Половина народу по ту сторону границы – так или иначе, немцы, и совершенно несправедливо иметь это чуждое нам правительство, расположившееся вдоль наших коммуникаций. – Тут он понизил голос: – Более того, когда-нибудь нам потребуется взять под германский контроль эти заводы «Шкода» в Пльзене». И это, обратите внимание, было произнесено в начале 1923 года. Я всего лишь считал в те дни, что эта линия мышления доступна лечебной коррекции, но, тем не менее, отсюда видна чрезвычайная стойкость его идей. Возможно, я был не прав на 100 процентов, полагая, что на них можно было вообще повлиять, но во многих отношениях Гитлер был еще податлив и уступчив, и я смотрел на его ложные концепции как на нечто, с чем можно было успешно сражаться. «Имейте в виду, что тогда сможете заполучить и пльзеньское пиво тоже», – пошутил я. Он вышел из своей задумчивости и рассмеялся. Мы поднялись и тронулись в путь, до дома оставалось несколько километров. Окружающая местность не привлекала его внимания. У него была плохая наблюдательность, и он находил мало удовольствия в красотах природы, как таковой. Деревья, ручьи и холмы не вызывали в нем положительного отклика. Он был в основном горожанином и чувствовал себя как дома лишь на рынке. Его мозг был полон проектов неудавшегося архитектора. Ему нравилось набрасывать планы новых зданий либо чертить просторные городские аллеи, но сельская местность не вызывала в нем эмоций. Он уже провел некоторое время в Берхтесгадене, который впоследствии превратил в свои ближайшие подступы к дому, но хоть он и сиживал, размышляя над горным пейзажем, фактически лишь одиночество питало его мысли. Одиночество и ощущение власти, исходящее от высоты, а также то обстоятельство, что он может не прерываясь обдумывать заговоры и планы политических действий со своими сообщниками. И при всем этом он был занимательным дорожным попутчиком. Он мог сидеть насвистывая или воспроизводя гудением пассажи из опер Вагнера, которые веселили нас обоих в течение многих часов. Однако за все годы, что я его знал, я никогда не слышал, чтобы он насвистывал какую-нибудь популярную мелодию. Он также был одаренным мимом с острым чувством того, что вызывает смех. Он мог пародировать швабский акцент Гансера до тонкости, но его коронным номером было нечто вроде симпозиума некоего патриотического оратора, которые тогда были очень распространены в Германии, да и в нынешнее время никоим образом не вымерли – политически здравая, полупрофессорская личность с бородой, как у Одина. Национализм Гитлера был практичен и прям, а те создавали шумиху вокруг меча Зигфрида, вынутого из ножен, и молний, мелькающих вокруг германского орла, и тому подобного. Он был способен разнообразить эту шутку до бесконечности и быть очень смешным при этом. Он также знал наизусть большую часть какой-то жуткой поэмы, написанной в его честь одним из его поклонников. Этот рифмоплет отыскал в словаре рифм все немецкие слова, оканчивающиеся на «-итлер», которых там было несколько дюжин, и создал бесконечную вереницу неблагозвучных двустиший. Пребывая в хорошем настроении, Гитлер повторял их с собственными украшениями и доводил нас до слез – от смеха. Другие его художественные произведения для вечеринок включали пародирование Амана в приступе бешенства от какого-нибудь докучливого сборщика налогов или этот рыжеволосый ужас – Квирина Дистля, оскорбляющего какого-то политического оппонента. Он отлично имитировал женщин на рынке и детей. Кое-кто может сказать, что дар подражательства есть признак недоразвитой личности. В его случае это был образец экстраординарного контакта, который он мог установить с умами и эмоциями других. Эту особенность Гитлер сохранял все то время, пока я его знал. Через день или два после нашего возвращения Гитлер отмечал свой день рождения, 20 апреля. Я отправился утром поздравить его и обнаружил в одиночестве, хотя эта неопрятная маленькая квартира уже была заставлена от пола до потолка цветами и тортами. И все-таки Гитлер находился в одном из своих состояний настороженности и не прикасался ни к одному из них. Тут были и со свастиками и орлами, целиком покрытые взбитыми сливками, и это походило на палатку булочника-кондитера на деревенской ярмарке. Это не очень-то соответствовало моему вкусу, так как сам я сторонник пива и сосисок, но даже у меня слюнки потекли. – Да, господин Гитлер, – произнес я, – теперь вы можете попировать по-настоящему. – Я совсем не уверен, что все это не отравлено, – ответил он. – Но ведь все это – от ваших друзей и поклонников, – возразил я ему. – Да, я знаю, – ответил он. – Но этот дом принадлежит еврею, а в наше время можно пускать по стене капли медленно действующего яда и убивать своих врагов. Я обычно никогда здесь не ем. – Господин Гитлер, вы читаете слишком много триллеров Эдгара Уоллеса, – ответил я, но ничто не могло переубедить его, и мне пришлось буквально попробовать все самому, перед тем как он коснулся угощений. И тут он начал раскрываться, когда я воспользовался возможностью поугодничать ему с еще одним из его суеверий – астрологией. Я просмотрел даты и обнаружил, что он не только поделился одним днем рождения с такими почтенными путчистами, как Поль и Альберт Корфанты, которые возглавили мятеж в Верхней Силезии в 1921 году, и Наполеоном III, но и что он родился в тот же день, в который Кромвель распустил парламент. У Гитлера всегда была какая-то романтическая тяга к Кромвелю, и этот факт привел его в восторг. «Ах, Кромвель! – воскликнул он. – Это мой парень! Он да еще Генрих VIII – вот две единственные положительные личности в английской истории». Похоже, настал удобный момент, чтобы коснуться того, что беспокоило меня с самого момента нашей первой встречи, – это его дурацкие усики. Во время войны было время, когда он отращивал усы, но когда я увидел его в первый раз, они были обкромсаны до размеров какой-то маленькой кляксы, отчего все выглядело так, будто он не мыл свой нос. Я призвал в свидетели Ван Дейка, Гольбейна и Рембрандта, которые утверждали, что усы либо должны отращиваться целиком, либо их надо стричь до самой кромки губ. Я сказал, что чувствую, что было бы куда более достойно, если бы он последовал одному из этих стилей. Он выслушал это, внешне не проявляя эмоций. «Не волнуйтесь, – ответил он мне. – Я установлю моду. Со временем люди будут счастливы копировать это». И по прошествии времени эти усики стали таким же фирменным знаком нацистской партии, как и коричневая рубашка. И на деле он не был полон самомнения о своей внешности. Он был всегда прилично, продуманно и скромно одет и не рассчитывал силу впечатления от одной лишь его внешности. Его привлекательность таилась в его мощи как оратора, и он это знал и играл на этом изо всех сил. Он был говоруном и верил, что власть произнесенного слова должна преодолеть все преграды. Он даже других оценивал по тем же самым стандартам и никогда по-настоящему не доверял способностям тех, кто не мог говорить энергично, решительно, оставляя свою высокую оценку тем, кто мог владеть вниманием большой аудитории. Такова одна из основных причин окончательного роста его доверия к Геббельсу, хотя дьявольски мелкий доктор в то время не появлялся на сцене. В 1923 году не было таких личностей среди нацистов. Весеннее издание энциклопедии Брокгауза расплывчато описывает Гитлера как Георга Гитлера, а в корреспонденции газеты The Times, где он упоминается в совокупности с Эрхардтом, его имя дается как «Гинтлер». К тому времени я уже побывал на нескольких его публичных выступлениях и уже начал понимать принцип их привлекательности. Первый секрет таился в его выборе слов. Каждое поколение создает свой собственный лексикон словечек и фраз, и они датируют его мысли и произношение. Мой родной отец разговаривал как современник Бисмарка, люди моего возраста носили отпечаток времени Вильгельма II, но Гитлер застал невольное братство по окопам и, не унижаясь до сленга, кроме случаев специальных эффектов, сумел вести разговор как сосед о своей аудитории. В описании трудностей, которые переживает домохозяйка, не имея достаточно денег, чтобы купить необходимую еду для семьи на Виктуален-Маркт, он произносит как раз те фразы, которые она бы использовала сама для описания своих проблем. Там, где другие ораторы производили болезненное впечатление обращения к своей аудитории свысока, он обладал бесценным даром выражения собственных мыслей своих слушателей. Он также обладал хорошим чувством, или инстинктом, обращения к женщинам в своей аудитории, которые, прежде всего, были новым политическим фактором в 1920-х годах. Много раз я видел, как ему противостоял зал, полный противников, готовых прервать, забросать вопросами, и в поиске поддержки для себя он бросает фразу о нехватке продовольствия или домашних проблемах либо ссылается на здравый инстинкт своих женщин-слушательниц, отчего те первыми начинали кричать «браво». И раз за разом это шло от женщин. И это ломало лед. К этому времени меня причисляли к его ближайшим сторонникам, сидящим позади него на платформе. Вновь и вновь я замечал, что во время первой части выступления он стоял суровый и неподвижный, пока ему не удавалось первое звучное, меткое замечание, вызывавшее отклик. Каждая его произносившаяся речь имела прошлое, настоящее и будущее. Каждая, казалось, была законченным историческим исследованием ситуации, и, хотя его дар фразы и аргумента был бесконечно разнообразен, одно предложение неизменно повторялось в начальной стадии выступления: «Когда мы сегодня зададим себе вопрос, что происходит в мире, мы должны мысленно вернуться назад к…» Это было признаком того, что он уже управлял своей аудиторией и, обращаясь к событиям, приведшим к краху кайзеровской Германии, он строил целую пирамиду текущей обстановки согласно своим собственным сведениям. Жесты, которые произвели на меня такое впечатление в тот первый вечер, когда я его увидел, были такими же разнообразными и гибкими, как и его аргументы. Это не были шаблонные, как у других ораторов, движения с целью найти какое-то применение своим рукам, но являлись неотъемлемой частью его метода описания. Наиболее поразительным, в противоположность надоевшему хлопанью кулаком по ладони другой руки, используемому многими ораторами, у него был стремительный взмах рукой вперед, который, казалось, оставлял бесконечные возможности пронзить воздух. Это придавало ему какое-то сходство с действительно великим дирижером, который вместо того, чтобы просто долбить своей палочкой вверх-вниз, предполагает существование скрытых ритмов и значений резким мановением вверх своей дирижерской палочки. В продолжение этой музыкальной метафоры, первые две трети речей Гитлера исполнялись в маршевом ритме с нарастающим темпом и вели к последней, третьей части, которая была преимущественно рапсодической (восторженной, напыщенной). Понимая, что долгое представление в исполнении одного оратора надоедает, он мастерски имитировал какого-нибудь воображаемого оппонента, часто прерывая самого себя контраргументами, а потом возвращаясь к первоначальной линии рассуждений после того, как его предполагаемый противник полностью уничтожен. Это придавало финалу забавный оттенок. Постепенно до меня дошло, что Гитлер – это тот же нарцисс, для которого толпа представляет собой нечто вроде заменителя женщины, которую он, видимо, не в состоянии найти. Разглагольствование для него было удовлетворением некоего изнурительного порыва, и тогда мне стал более понятен этот феномен его ораторского искусства. Последние восемь – десять минут его речи походили на оргазм слов. Надеюсь, это не будет выглядеть богохульством, если скажу, что он многому научился у Библии. Ко времени, когда я его узнал, он во всех смыслах был атеистом, хотя все еще на словах признавал религиозные убеждения и определенно признавал их в качестве базиса для размышлений. Его система обращения в прошлое, а потом четырехкратного повторения базиса своих убеждений напрямую происходит из Нового Завета, и никто не может сказать, что это был не испытанный метод. Его политические аргументы были основаны на том, что я назвал бы системой горизонтального изображения цифры «восемь». Он начинал двигаться вправо, изливая свою критику, и загибал влево для подтверждения. Далее он продолжал этот процесс в противоположную сторону и возвращался в нулевую точку с тем, чтобы завершить все выкриком «Deutschland uber alles!»[2] под грохот всеобщих аплодисментов. Он нападал на бывшие правящие классы за их капитуляцию, сдачу нации, их классовые предрассудки и феодально-экономическую систему, вызывая аплодисменты левых, а потом высмеивал тех, кто был готов недооценить истинные традиции германского величия, под аплодисменты правых. К тому времени, когда выступление завершалось, каждый был согласен с тем, что он говорил. Это было искусство, которым в Германии не обладал никто другой, и мое абсолютное убеждение, что это в свое время должно привести его к вершине политической власти, только утвердило меня в намерении оставаться возле него как можно ближе. Гитлер не терпел ничьего присутствия в той комнате, где он работал над своими речами. В ранние годы он их не диктовал, как это делалось впоследствии. Ему требовалось от четырех до шести часов, чтобы на каждом из больших листов писчей бумаги, которых числом было десять – двенадцать, оставить для напоминания темы лишь пятнадцать – двадцать слов. Когда приближалось время митинга, он обычно начинал расхаживать по комнате, как будто репетируя в уме различные фразы своего аргумента. В это время продолжал звонить телефон, на проводе были Кристиан Вебер, Аман или Герман Эссер, которые сообщали Гитлеру, как идут дела в зале для выступления. Он спрашивал, сколько народу собралось, каково настроение людей и много ли ожидается противников. Он давал непрерывные указания в отношении обращения с аудиторией, пока та ждала его, а через полчаса после того, как митинг начинался, требовал свое пальто, хлыст и шляпу и направлялся к машине, идя за своим телохранителем и шофером. На помосте он обычно раскладывал свои листы с заметками на столе слева от себя, а по мере прочтения каждого перекладывал его на правый от себя стол. Каждой страницы хватало на десять – пятнадцать минут его выступления. Когда он завершал, оркестр обычно исполнял национальный гимн. Гитлер салютовал направо и налево и уходил, пока музыка все еще играла. Как правило, он доходил до своей машины еще до того, как заканчивалось пение. Этот внезапный уход имел ряд преимуществ. Помимо того, что такой прием облегчал Гитлеру безопасный проход к машине, он не позволял экзальтации толпы улетучиться, оберегал его от нежелательных интервью и оставлял нетронутой картину апофеоза, которая сложилась у публики от конца его речи. Как-то он сказал мне: «Большинство ораторов допускают большую ошибку, слоняясь на месте после выступления. Это приводит лишь к спаду напряжения, когда споры и дискуссии могут полностью уничтожить часы ораторского труда». Где он меня, а со временем и миллионы других, полностью сбивал с толку, это в том, что он не придавал важнейшим словам того же самого значения, что мы. Когда я говорил о национал-социализме, я имел в виду его в старом смысле Фридриха Наумана, представлял его себе как смешение всего, что было лучшего в традиционных и социалистических элементах общества. Гитлер вообще не думал об этом в рамках патриотического суждения. Мы все понимали, но проглядели более глубокие последствия того факта, что первый расцвет его личности произошел в статусе солдата. Человек, выступавший с трибуны, был не только великолепным оратором, но и бывшим армейским инструктором, которому удалось завоевать умы товарищей по оружию, запачканные ноябрьской революцией. Говоря о национал-социализме, он в действительности имел в виду милитаристский социализм, социализм в рамках воинской дисциплины или, выражаясь гражданским языком, полицейский социализм. Я не знаю, в какое время эта его идеология обрела окончательную форму, но этот эмбрион в ней присутствовал всегда. Он был не только великим оратором, но и неразговорчивым и скрытным до некоторой степени, и, казалось, в нем присутствовало какое-то инстинктивное чувство о том, что не надо говорить, чтобы ввести людей в заблуждение в отношении его истинных намерений. Но тут я размышляю о нем ретроспективно, по прошествии тридцати лет. К тому времени я стал часто захаживать в редакцию «Фолькишер беобахтер», причем, как правило, с вырезками из иностранных газет, надеясь, что там уделят какое-то внимание событиям в зарубежном мире. Больших успехов я не добился. Вместо того чтобы конструктивно подходить к событиям в Лиге Наций, например, все, что хотел Розенберг, – это статьи и новости, связанные с его антибольшевистскими, антиклерикальными и антисемитскими предубеждениями. Однако мне довелось познакомиться с еще двумя гитлеровскими помощниками – Гессом и Герингом. Скоро я обнаружил, что компания второго из них более занимательна, чем кого-либо еще в окружении Гитлера. Он пробрался в Баварию после послевоенного краха Германии как в самое безопасное убежище для лиц с националистическими настроениями. Геринг был не из интеллектуалов, но когда-то посещал занятия в Мюнхенском университете и слушал лекции хорошо известного историка Карла Александра фон Мюллера на тему германской освободительной войны против Наполеона. Гесс посещал тот же самый курс, и их обоих тянуло к Гитлеру по той же причине, что и меня после прослушивания одной из его речей. Гесса устроили кем-то вроде административного адъютанта при Гитлере, а Геринг занимался укреплением зародышей отрядов CA и стремился привести их под свой контроль. Гесс был интровертом, легко поддававшимся переменам в настроении, который с ревнивым подозрением относился к любому, кто слишком близко подбирался к Гитлеру. Он был из вполне приличной семьи, а его дядя служил в том же гвардейском артиллерийском полку под командой регента Луитпольда, в котором мой брат-офицер был убит на войне. Но даже это не породило никакой точки соприкосновения между нами, и он был таким же замкнутым и отчужденным со мной, как и со всеми остальными. В последующие годы он меня слегка расположил к себе, когда попросил меня во время одной из моих музыкальных сессий сыграть Бетховена. Он ходил в школу в Бад-Годесбер-ге возле Бонна, где родился композитор, и в нем развилась склонность к музыке этого мастера. Геринг был полным кондотьером, истинным солдатом удачи, который видел в нацистской партии возможный выход для своей жизненной энергии и тщеславия. Тем не менее у него были веселые, общительные, экстравертные манеры, и я себя рядом с ним чувствовал почти свободно. Очень скоро мы перешли на «ты», и это, возможно, произошло главным образом благодаря нашим женам. Карин Геринг, у которой была мать-ирландка, происходила из зажиточной шведской семьи и была, во всяком случае, дамой, женщиной шарма и воспитанности, и они с моей женой Еленой увидели друг в друге много общего. Геринг выказывал определенное насмешливое презрение к этой маленькой кучке баварцев вокруг Гитлера, которых он считал компанией пьянчужек и подносчиков рюкзаков с ограниченным провинциальным кругозором. В своей чересчур громкой манере он, по крайней мере, вносил свежую струю огромного внешнего мира за его спиной, а его военная биография с орденом «За заслуги» обеспечивала ему куда более широкий круг связей. Они с Карин жили исключительно богато, хотя большая часть денег принадлежала ей, и у них был дом в Оберменцинге, возле «Нимфенбург-палас», где он оборудовал нечто вроде уголка заговорщиков в погребе, все в очень готическим и германском стиле, с огромными оловянными высоким кружками. Мы с женой иногда бывали там, но не очень часто, потому что у нас не было машины и приходилось полагаться на Герингов, чтобы добраться до них, а потом и уехать домой. Фактически, моим единственным видом транспорта был гигантский старый велосипед производства компании Свифта, который принадлежал еще моему отцу, у которого были такие же габариты, как и у меня. И так я доехал до 1930-х годов, и к этому времени я без всяких вопросов был единственным членом нацистской иерархии, у которого не имелось автомобиля. Но тогда я придерживался идеалистических взглядов в отношении партийного долга перед рабочим классом. Помню, как однажды укорял Геринга в одном из мюнхенских кафе за то, что он вставлял монокль в глаз и оглядывался с дурацким видом превосходства, который обычно любят делать обладатели такого рода предметов. «Мой дорогой Герман, – сказал я ему, – мы считаемся партией рабочего класса, и, если вы будете прохаживаться выглядя как помещик, мы никогда не получим их поддержки». И тут он утратил уверенность в себе, застеснялся и запихнул эту штуку в карман. Гитлер считал Геринга полезным, но проявлял некоторый цинизм в отношении ведения им хозяйства. Как-то поздним вечером он зашел к нам после того, как побывал у Геринга в гостях, и спародировал эту пару для моей жены. «Да это настоящее любовное гнездышко, – рассказывал он. – Вот мой дорогой Герман здесь, а вот мой дорогой Герман там! – имитируя слегка чересчур влюбленный голос Карин. – У меня никогда не было такого дома, и никогда не будет! – продолжал он с насмешливой сентиментальностью. – У меня одна любовь, и это – Германия!» (Отголосок, я должен добавить, вагнеровской «Риенци».) У Герингов также был неприятного вида садовник по имени Грайнц, к которому у меня моментально возникла антипатия и которому было суждено сыграть весьма подозрительную роль до того, как закончился этот год. Из него всегда выпирал истинно партийный дух, он то и дело рявкал лозунги и сверкал глазами, но я никогда не доверял ему. «Герман, – как-то сказал я, – готов спорить на любую сумму, что этот парень Грайнц – полицейский шпик». – «Но сейчас, Пущи, – вмешалась Карин, – это такой симпатичный парень, к тому же он – отличный садовник». – «Он делает в точности то, что и должен делать шпион, – сказал я ей, – он сделал себя необходимым». Геринг и Гесс не выносили друг друга и являли собой одно из многих соперничеств в партии, которое тянулось годами и позволяло Гитлеру стравливать одного с другим. Помимо различия в темпераменте, они во время войны оба были летчиками, но это обстоятельство, вместо того чтобы сблизить их, напротив, только обостряло их неприязнь. Кроме того, Геринг был человеком действия, и на теоретиков партии у него не хватало времени. В его искаженном виде это было как раз то качество, к которому Гесс сам питал склонность. У него было общее прошлое с Розенбергом, когда, будучи членами расистского общества Туле, они еле уцелели во времена Мюнхенской советской республики в 1919 году. Он также оказался под большим влиянием баварского генерала Хаустхофера, который какой-то период выполнял обязанности на Дальнем Востоке и вернулся оттуда фанатичным японофилом. У Хаустхофера была кафедра в Мюнхенском университете, и его геополитическая чепуха помогла воздвигнуть ряд духовных барьеров, которые мне пришлось попытаться преодолеть, чтобы оказывать влияние на мышление Гитлера. Единственным зарубежным союзником, которого подходящим себе могла представить группа Розенберга – Гесса, была Япония, эти пруссаки Востока, как их эта группа называла, и я годами безуспешно пытался заставить их увидеть, что такой альянс неизбежно приведет Германию к конфликту с Соединенными Штатами. Но проблема была в том, что их было очень много, а я – лишь один. Всякий раз, когда я пытался довести это до ума Гитлера, кто-нибудь из них вновь направлял его на ложный путь. Столь же часто, как я старался добавить серьезности в ход мысли Гитлера, другие ослепляли его пылью пехоты. И опять неслись известные фразы об «ударе ножом в спину», о предательстве храброй германской армии, предательстве на внутреннем фронте, о том, что близится день расплаты с ноябрьскими преступниками в Берлине, и о финальной схватке с Францией. Потом он опять возвращался к Клаузевицу, и это приводило к отождествлению сумасшедших страстей с военной личностью, которая придавала престиж националистическому ферменту – человеком, который рассматривался как трагическая фигура, которого предали франкмасоны, социалисты и коммунисты, великая надежда и фигура-корабль германского милитаризма и непобедимой армии, – генералом Людендорфом. На него они возлагали свои надежды, и результату было суждено обернуться гитлеровской гибелью. |
|
||
Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Другие сайты | Наверх |
||||
|