|
||||
|
Глава 14Последняя струна На следующее утро я рано поднялся с постели. К тому времени шторм уже прекратился, и я побрел к пляжу, чтобы подышать воздухом перед тем, как отправиться к своему поезду. На лодочной пристани примерно в ста метрах от отеля я встретил принцессу Викторию Луизу Брауншвейгскую – дочь кайзера и сестру Ауви. «Ваше высочество, мне надо поговорить с вами», – сказал я ей. И мы направились к концу причала и просидели там примерно полчаса, пока я рассказывал ей о своем совершенном разочаровании и своем убеждении, что для людей нашего консервативного склада осталось одно – отмежеваться от этой банды убийц. Она ни в коей мере не разделяла моих тревог. «Все снова придет в норму, – отвечала она. – Возможно, это – поворот к лучшему. По крайней мере, мы избежали гражданской войны и избавились от этих опасных коричневорубашечников». Конечно, поэтому Гитлеру удалось отделаться после того, что он натворил. Огромное большинство поверило его объяснениям, что тем самым удалось избежать гражданской войны. Армия и правые элементы были готовы пропустить мимо ушей нарушения закона и смерти второстепенных Шлейхера и других не нацистов, потому что основная масса жертв относилась к пугающим и радикальным CA. Та же атмосфера встретила меня по возвращении в Берлин. «Это было самое время – надо было провести уборку в доме – все командование CA было коррумпированным» – такого рода замечания слышал я, и не только от нацистов. Я был убежден, что этот режим никогда не восстановит престиж и международные позиции, которые он утратил из-за полного пренебрежения к юридической процедуре, какие бы преступления при этом ни приписывались жертвам. Я был намерен оставить свой пост, но Шахт, Нейрат, его госсекретарь Бюлов и другие уговорили меня остаться и продолжать использовать свое положение возле Гитлера как один из голосов разума. Политика очень схожа с парусной гонкой – таковы были их аргументы. Ветер в любой момент может поменяться, и, если ты выпрыгнул из лодки, ты уже не сможешь совершить решающий поворот руля. Даже Гюртнер, министр юстиции, которому пришлось ответить за многое в своем поведении, цеплялся за свое место, потому что боялся, что, если уйдет, какой-нибудь из этих дикарей возглавит его министерство, и вся юридическая система рухнет. «Это бесполезно, Ганфштенгль! Нам надо быть терпеливыми, – говорил он мне. – Сейчас, когда это позади, надо постараться снова собрать все по кусочкам». Я всем надоел, стараясь составить полный список жертв. Я пытался провести межу между теми, чья смерть имела какую-то связь с властью, и теми, кто был убит просто из личной ненависти или из мести. Я докучал многим людям в Объединенном штабе связи Гесса, разговаривал с Кернером, госсекретарем Геринга, и пытался изложить свою точку зрения всем известным мне ветеранам партии. Все, что я получал, – безразличное пожимание плечами либо открытую наглость. Уцелевшие ни в коей степени не стыдились того, что произошло. Я слышал, как Аман хвастался за столом в канцелярии: «Да, мы отлично почистили эту банду!» И он даже заявил, что Гюнлейну, командиру нацистского моторизованного корпуса, еще повезло, что он смог удрать. Такова была атмосфера. Я даже пробовал заручиться поддержкой Франсуа Понсе. Мы оказались в одной компании за обедом у сэра Эрика Фиппса в британском посольстве, и я проводил его в его послеобеденной прогулке до конца Унтер-ден-Линден и обратно. «Ваше превосходительство, – сказал я, – этот вопрос требует, чтобы в нем разобрались. Вы совершенно очевидно наводили по нему справки в связи с Ремом в радиовыступлении Гитлера. Почему бы вашему правительству не потребовать разъяснений? Тогда бы Гитлеру пришлось выложить все карты на стол, и мы бы знали, что правда, а что нет». Но он был слишком стар и мудр, чтобы сразу же каким-то образом оказать мне поддержку, но что-то в этом роде он сделал, хотя единственным результатом стало заявление германского правительства о том, что ведется расследование, в которое он, фактически, вовлечен не был. Я несколько раз беседовал с фон Рейхенау и его коллегами из рейхсвера под впечатлением, что смерть Шлейхера должна была бы инициировать с их стороны требование проведения полного расследования ее обстоятельств. Но даже они были готовы отложить это либо отвлечь меня, получая заверения, что дела о всех незаконных действиях во время репрессий будут переданы в суд. Мы ждали неделями и месяцами, и, конечно, ничто не материализовалось. Я полагал, что Гельдорф может оказаться моим союзником, и как-то затащил его из коридора к себе в кабинет, чтобы выспросить, что знал он. Я рассказал ему, что, будучи в Америке, я прочел в первых сообщениях, что он был среди жертв. Гельдорф был моим хорошим другом и одним из наиболее разумно мыслящих членов партии, как это доказала его трагическая роль десять лет спустя в заговоре 20 июля. В этой ранней критической ситуации он предпочел осторожность и предостережение. «Позволь мне дать тебе, Ганфштенгль, один совет, – сказал он. – Перестань проявлять свою такую чертовскую пытливость! Людей это начинает раздражать. Я тебе скажу больше. Я видел один из списков, которые они составляли. И там было твое имя!» Как сейчас помню, Гитлера в течение июля я видел в Берлине лишь один раз. Он уехал из Гейлигендамма прямо в Берхтесгаден и держался на значительном удалении от столицы, пока пыль не улеглась. Однажды вечером он незаметно приехал, и мне удалось перехватить его на следующий день после обеда. «Ну, Ганфштенгль, – произнес он с какой-то поддельной веселостью, – похоже, вся эта шумиха в иностранной печати немного утихла». – «Может быть, и так, – ответил я, – но я могу вам сказать, что зарубежные корреспонденты все еще день и ночь надоедают мне. Пока вы не позволите мне передать им истинные факты и разумные оправдания всему, что произошло, этот шум будет продолжаться. Не надо забывать, что многие из них находятся в Германии уже длительное время. Они знают многих людей, замешанных в этом деле, и будут продолжать делать свои собственные выводы». – «Мне придется всю эту свору отправить паковать чемоданы! – взорвался Гитлер. – У них полным-полно навоза в своих странах, есть и там что ворошить. Им надо каждый кротовый холмик в Германии превратить в гору! Они просто опасны для нас!» Я не собирался дать ему так легко отделаться и стал опять нападать: «Насколько правдиво утверждение о зарубежных связях Рема? Кто этот посол, на которого он ссылался?» В конце концов он потерял терпение. «Досье по делу Рема давным-давно закрыто!» – заорал он, и, помимо туманных обвинений в том, что Рем и Штрассер устроили заговор вместе с Шлейхером и австрийским принцем Штархембергом, это все, что мне удалось вытянуть из него. Даже сейчас, двадцать с лишним лет спустя, существует так много гипотез и предположений, касающихся подноготной и деталей этой ремовской чистки, что версия из первых рук, которую я услышал не так давно, может оказаться не лишенной интереса. Насколько я знаю, не сохранилось практически никаких документальных свидетельств, но мой рассказ исходит от доктора Эмиля Кеттерера, который был группенфюрером, отвечавшим за медицинское обслуживание CA, а также личным врачом Рема в то время. Они были близкими сообщниками, начиная с путча Людендорфа, когда доктор был членом организации «Рейхскригфлагге». В период, предшествовавший его смерти, Рем лечился от тяжелой формы невралгии, которой он страдал. Лечение состояло в курсе инъекций, и вечером 29 июня 1934 года Кеттерер приехал в пансион «Гансбауэр» в Визее, где остановился Рем, чтобы сделать ему инъекцию, входившую в данный курс. Кеттерер, Рем и группенфюрер СС Бергман вместе поужинали, а потом уселись до 11 часов играть в тарок, баварскую карточную игру на троих. Затем Рем отправился спать, получив свою инъекцию, а Кеттерер уже готовился уезжать назад в Мюнхен, когда Бергман предложил ему остаться на ночь. На следующий день, как припоминает Кеттерер, должно было состояться совещание командиров CA, на котором должен был присутствовать Гитлер, где Рему предстояло затронуть вопрос превращения формирований коричневорубашечников в милицию в качестве резерва рейхсвера. Этот план уже обсуждался на предыдущем совещании руководства CA в феврале 1934 года в Фридрихсроде в Тюрингии. Однако вскоре после этого в министерстве пропаганды на встрече с Геббельсом и Ремом Гитлер отверг это предложение. Он обосновал его неоспоримым правом рейхсвера проводить грядущее расширение германских вооруженных сил, при этом военная власть должна оставаться неприкасаемой. Рем был глубоко оскорблен, отказывался выбросить из головы эту идею и говорил своим коричневорубашечным командирам, что, если Гитлер откажется принять даже измененную форму, он уйдет со своего поста и опять эмигрирует в Боливию. План был тот, который он обсуждал с Гитлером вчерне уже ряд лет, и он приписывал неожиданное сопротивление Гитлера влиянию на него Бломберга, Рейхенау и офицеров рейхсвера. Совещание, намеченное на 30 июня, планировалось как попытка обязать Гитлера изменить свое настроение под совместным влиянием всех старших членов CA. Если бы оно провалилось, а Рем ушел в отставку, основная их масса, возглавляемая группенфюрером Вилли Шмидтом, который ранее был руководителем отдела кадров, готовилась прибегнуть к силе и получить то, что требовали, с помощью второго путча. Они хотели отделить CA от партии и при их потрясающей мощи в стране могли бы в один прекрасный день вынудить Гитлера уйти в отставку, если понадобилось бы. Насколько далеко была спланирована эта акция, конечно, неясно, но и состояние здоровья Рема и его объявленное намерение удалиться от дел вряд ли свидетельствовали о том, что он готовит срочный переворот. Кровать Кеттерера находилась в комнате адъютантов на втором этаже, но он оставался в гостиной примерно до часу ночи. За полчаса до этого прибыл из Бреслау обергруппенфюрер Гайнес и пожелал увидеться с Ремом, но Кеттерер не дал ему этого сделать, заявив, что Рему надо поспать несколько часов, чтобы избавиться от воздействия укола. Кеттерер также явно противоречит тем рассказам, что Гансльбауэр в ту ночь участвовал в гомосексуальной оргии. Да, граф Шпрети, который был общепризнанным бойфрендом Рема, находился в пансионе, но кроме Гайнеса, Бергмана да двух адъютантов и двух шоферов там больше никого не было. Примерно в пять часов утра Кеттерер проснулся от суматохи и криков, а вскоре после этого увидел возле своей постели двоих людей в гражданской одежде, которых он описал как переодетых детективов. Немного погодя вошел штандартенфюрер СС Гофлих, адъютант гауляйтера Баварии Вагнера – врага Рема, чтобы сказать этим двоим детективам, что они могут уйти, так как по приказу Гитлера Кеттерер не подвергался аресту. Он встал, надел мундир, спустился по лестнице в некотором возбуждении и внизу увидел Гитлера и Лют-це, который занял место Рема после этой чистки. Кеттерер уже собирался пойти и поговорить с Гитлером, когда Лютце взял его под руку и сказал, что Рема арестовывают, на что Кеттерер решительно запротестовал, а потом проводил его на машине до Мюнхена. С тех пор он никогда вновь уже не видел своего пациента. Дело Рема было не единственным скандалом того лета. 25 июля пришла шокирующая новость об убийстве австрийского канцлера Дольфуса – безошибочно, дело рук местных нацистов. Гитлер был в Байрейте. Сообщение поступило на телетайп в отдел связи. «Ганфштенглю немедленно явиться к фюреру. Специальный самолет ожидает в аэропорту Темпельхоф». «Ну вот, опять они! – сказал я себе. – Меня игнорируют, унижают и мне угрожают, а когда организуется какое-нибудь новое свинство, тут должен появиться я и демонстрировать свое приличное лицо и быть камуфляжем». Меня затянуло в обычный водоворот гитлеровского кризиса. В маленьком аэропорту Байрейта стояла с работающим мотором автомашина, люди вокруг меня просили поспешить, как будто проявление одной спешки устраняет все проблемы. Мы пронеслись через город к его вилле, и в зале я увидел Отто Дитриха, диктовавшего распоряжения по телефону для германской прессы: «Фюрер находится в Байрейте с частным визитом. Эта новость застала его врасплох, как и всех других…» Вам определенно нужна управляемая пресса, чтобы она поверила этому, подумал я. Снаружи, на лужайке было нечто вроде архитектурного фриза с изображением верхушки нацистов: Хабихт и Прокш – два партийных лидера из Австрии, вверху слева, а в дальнем конце возбужденно прохаживались Гитлер, Геринг и очень помятого вида германский министр в Вене – Рит. Я уже много лет был знаком с Прокшем – еще с 1923 года. Он был вовсе не из этих дикарей. Как только он увидел, что я появился, подошел ко мне и произнес со своим смачным австрийским акцентом: – Слава богу, вы здесь, доктор! Какое грязное дело! Наша сила растет с каждым днем, и время на нашей стороне, и, – поглядывая через плечо, – они прислали этого коллегу Хабихта для принятия дел, со всеми полномочиями от Гитлера. Этот человек раньше был коммунистом. Им бы следовало знать об этом. Хабихт был членом германского рейхстага. – Мой дорогой Прокш! – сказал я. – Везде одно и то же. Ничего, кроме этой горячей деревенщины, которая изводит Гитлера, твердя, что пришло время для действий. Они считают, что так надо вести международную политику. Я заметил, что эта беседа с человеком, известным своими умеренными взглядами, не осталась незамеченной, потому я направился к Хабихту. – Ну и отличную гадость вы организовали, – приветствовал я его. – Что вы имеете в виду? – Вы вломились в фарфоровую лавку, и каков результат? Полное фиаско. Почему бы было не подождать и прийти к власти законными средствами, как это сделал Гитлер в Берлине? – Почему вы считаете, что дела идут плохо? Операция стоила этого. – Боже мой, о чем вы говорите? – спросил я, пораженный ужасом. – Ладно, эта свинья Дольфус убита, не так ли? И тут я взорвался: – Вы полагаете, что этим все кончится! У вас будет, может, гражданская война, а итальянцы перейдут через Бреннерский перевал! – Я был так взбешен, что повернулся на каблуках и ушел от него. К этому времени подошел Гитлер. – Итак, что теперь говорят о нас зарубежные газеты? – попытался он пошутить, но я по глазам его видел, что и он, и Геринг на самом деле встревожены. Мы поднялись по ступенькам через веранду в библиотеку. Геринг что-то гудел об итальянских дивизиях, концентрирующихся на австрийской границе: – Мой фюрер, мы должны считаться с вероятностью итальянского вмешательства. Со вчерашнего дня поступают сообщения о том, что несколько дивизий берсальеров занимают позиции у Бреннера и на границе с Каринтией. Это похоже на частичную мобилизацию. Гитлер бушевал: – Я скоро разберусь с этой бандой! Три германские дивизии сбросят их всех в Адриатику! Геринг успокоил его и вернул к главному. – Ганфштенгль, мы хотим, чтобы вы отправились в Вену и доложили нам о ситуации, – сказал Гитлер. – Поговорите с британским и американским министрами. Во всяком случае, вы знаете всех этих старух в полосатых штанах. – Что я должен им сказать, господин Гитлер? – спросил я. – Мне нужны какие-то официальные инструкции. Гитлер вел себя неясно. Он был в затруднительном положении и знал это, и прибегнул к своему последнему средству – словесному залпу: – Этот господин Дольфус сажал наших товарищей по партии в концлагеря на месяцы! Народ должен знать, что это ничтожное католическое меньшинство, находящееся у власти, не имеет права прибегать к такой тирании, когда большинство населения хочет союза с Германией! Это Дольфус был диктатором, не я! За мной – девяносто процентов немецкой нации, а у него нет и одной десятой своей нации! Мне была хорошо видна бессмысленность всего этого. – Господин Гитлер, некоторые иностранные корреспонденты в Берлине уехали в Вену. Позвольте мне позвонить и выяснить, какова сейчас там ситуация, и это позволит нам решить, что надо делать! – Да, да, Ганфштенгль, так и сделайте, – ответил Гитлер, удовлетворенный любым видом инициативы. Я знал, как добраться до Луиса Лохнера – очень трезвомыслящего и опытного корреспондента Ассошиэйтед Пресс. Он был на телефоне как раз перед тем, как я уехал из Берлина. Мне удалось дозвониться до него, и он не стал тратить зря времени. Он встречался со всеми важными лицами, и суть его информации заключалась в том, что кризис преодолен и исключает какие-либо провокационные действия со стороны Германии, что нет и подобия физического вмешательства со стороны итальянцев. Это я и передал Гитлеру и Герингу, и это было как раз той соломинкой, за которую им требовалось ухватиться. Они перестраховались и, что казалось мне более важным, успокоились. Уже не было помпезных разговоров о том, чтобы сбросить итальянские дивизии в Адриатику. Когда я вернулся в комнату, они разглагольствовали об оккупации итальянского Южного Тироля в качестве ответной меры, хотя даже Гитлер выразил свое беспокойство опасностью обнажения западной и восточной границ ради совершения такого шага. Они цитировали друг другу высказывания Фридриха Великого и Клаузевица, как будто десяток лет ничему их не научили. Они никогда не учились, но, по крайней мере, моя информация, хотя они и опять вышли сухими из воды с этим убийством, прекратила этот бред. Однако не все еще потеряно, подумал я. И это доказывает, насколько я стал легковерным либо то, как отчаянно человек цепляется за ложные надежды. Мы все сели обедать. В разгар застолья вошел связной СС и объявил: «Государственный секретарь Майснер на проводе». Брюкнер вышел, чтобы ответить на звонок. Майснер был главой кабинета Гинденбурга, и я подумал, насколько плохи были новости о здоровье его престарелого шефа. Казалось, все происходило одновременно. Смерть президента породит еще один кризис, теперь уже с монархистами, вероятно возглавляемыми фон Папеном, в своей последней попытке хапнуть свое. Возможно, те же самые мысли пронеслись и в голове у Гитлера. «Конечно, не может быть и речи о возвращении Рита в Вену в качестве министра, – размышлял он, а потом во внезапном озарении: – Я догадался! Это Папен, вот кто! Как вы его называли два года назад, Ганфштенгль? Ветрогон! К тому же и католик в придачу! Он будет болтать с этими попами и монашками в Вене до тех пор, пока они не узнают, остаются или уходят!» – «Отличная мысль! – вступил в беседу Геринг. – Тем самым еще и удалим его из Берлина. Еще после дела Рема он стоял на дороге». И не дай бог кому-нибудь подумать, что я выдумал этот разговор. Новость от Майснера состояла в том, что состояние здоровья президента в очередной раз ухудшилось. Пустив австрийскую ситуацию на самотек, Гитлер со своим штабом вылетел в Восточную Пруссию. Через неделю Гинденбург скончался. Этому событию суждено было стать последним из крупных политических явлений, с которым я был связан как шеф иностранной прессы при Гитлере, но мне мало что остается добавить в смысле новых доказательств. Не знаю, до какой степени разум Гитлера был столь же чист, как и меры, которые он предпринял, чтобы встретить эту возможность. Если у него были какие-то планы, они в моем присутствии не обсуждались, и я сильно подозреваю, что последовавшая за этим окончательная концентрация его власти явилась результатом чисто прагматических решений. Вопрос о наследовании был табу в его ближайшем окружении. Некоторые из нацистов поговаривали о генерале фон Эппе в качестве президента, а консервативные и монархические круги выступали за выборы одного из королевских принцев. Лишь после нашего возвращения в Берлин я впервые услышал, что посты канцлера и президента следует совместить. Первый оказанный нам прием в Нойдеке, имении президента, в последние дни июля был ледяным. В дом пригласили только Гитлера да Брюкнера как его адъютанта, и я помню, как мы с Отто Дитрихом сидели на скамейке возле служебных пристроек без малейшего намека на гостеприимство к нам или вообще к кому-то. Это в таком-то восточнопрусском имении с феодальными традициями хотя бы формального приветствия и освежающих напитков путникам и посетителям было признаком настроения, царившего в окружении президента. Гитлер, выйдя из дома, был молчалив и необщителен и не давал никаких намеков на то, что там произошло. Мы отправились на ночь в поместье Финкенштайн графа Донья, где Наполеон провел часть своего романа с графиней Валевской, и его спальня осталась такой же, как и при нем; но Гитлер резко отклонил предложение заночевать в ней. Неизбежное было объявлено на следующее утро Майснером, захлебывавшимся в слезах. Его преданность старику была неподдельной. «Президент потерял сознание вскоре после того, как вы ушли, – всхлипывал он. – Его сердце может отказать в любой момент». Тем не менее Гитлер улетел назад в Байрейт, и там весть о кончине президента достигла нас. Мы вновь полетели в Нойдек, где нас встретили безмолвные толпы недоверчивых местных людей да тройное кольцо оцепления людей из СС, охранявших дом. Мое главное воспоминание – о том, как прискорбно вел себя Генрих Гофман, который алчно и незаметно для других фотографов использовал свое влияние, чтобы удалить всех их, а потом пытался продать свои фотографии иностранной прессе по ценам черного рынка. Это породило самый страшный скандал, и впервые на моей стороне оказался Геббельс, хотя, действуя в своей обычной манере, он скоро забыл обещания. Когда жалобы стихли, он смог за мой счет набрать очки в глазах Гитлера за ревностную поддержку требований зарубежной прессы. Моей другой проблемой были настойчивые слухи в мировой печати о существовании политического завещания Гинденбурга (и якобы намерении Гитлера скрыть его). Я завел об этом разговор с Гитлером, Герингом и Геббельсом во время чаепития в саду рейхсканцелярии. Гитлер пришел в раздражение. «Попросите своих зарубежных друзей подождать, пока не будут официально опубликованы документы», – сказал он. «Они предполагают, что содержание будет подделано», – ответил я. «А меня не волнует, что там думает эта банда лжецов!» – заорал Гитлер. «Единственный способ, чтобы они удовлетворились, – перебил я, – это сфотографировать завещание и распространить копии. Дайте мне полчаса, и я смогу в отделении нашей семейной фирмы в Берлине сделать эту работу». Гитлер с сожалением посмотрел на меня: «Странные у вас идеи, мистер Ганфштенгль!» Я уловил интонацию и понял, что что-то идет не так. Могу поклясться, на лицах и Геббельса, и Геринга появилась самодовольная ухмылка. Спустя день или два за обедом в канцелярии вновь был поднят вопрос завещания. У меня было ощущение, что дела шли совсем не так гладко, как они планировали, но мои возражения были грубо отвергнуты Гитлером, который повернулся ко мне и отрывисто произнес: «Мой дорогой Ганфштенгль, здесь не до шуток. Если что-то пойдет не так, то вздернут не только нас, но и вас тоже». Им нужно было время, и, конечно, они его использовали. Удобная часть завещания была с триумфом продемонстрирована как раз перед референдумом, который подтвердил обретение Гитлером верховной власти, а Оскара фон Гинденбурга привезли на радио, чтобы сказать, что оно отражает желания его отца. Имея Геббельса во главе его министерства непрерывной революции, теперь уже ничто не стояло на пути реализации параноидальных кошмаров Гитлера. Я все еще угрюмо посещал полуденные заседания в канцелярии, но уже была достигнута точка, когда даже Гитлер часто не изволил приветствовать меня. То, что наша последняя ссора была тривиальной по форме, не скрывало факта, что она была фундаментальной по сути. Корни ее находились в том самом первом вечере, когда я увидел его, когда я ощутил мгновенно неприязнь к одному члену его окружения. Это был человек сомнительного поведения, который постепенно занимал ряд мелких должностей на задворках этого движения. Наши пути не раз пересекались, но, когда после восшествия Гитлера к власти он попытался получить для себя более важный пост, я получил доступ к его полицейскому досье и показал его Герингу, который не только отменил назначение, но и арестовал этого человека. В конце концов он сбежал за границу, и вопрос о его деятельности всплыл в ходе беседы за обедом в канцелярии. Гитлер сидел через два стула от меня. К этому времени моя чаша переполнилась. «Вот, господин Гитлер, – произнес я, – в течение последних одиннадцати лет я предупреждал вас о том, что не стоит держать людей такого типа вокруг себя». А потом я углубился в некоторые детали полицейского досье, которые я знал слишком хорошо. «Все движение запятнано тем, что таким людям дается чересчур много свободы. Стоит ли удивляться, что у нас плохая репутация?» Гитлер аж побагровел от ярости. «Это все ваша вина, Ганфштенгль! – парировал он. – Вам следовало обращаться с ним куда более дипломатично». Я был вне себя. «А как, по-вашему, можно обращаться с такими людьми дипломатичнее?» – ответил я. Атмосфера становилась все более неловкой и неприятной. Гитлер попробовал прикрыться, утверждая, что в полицейских материалах речь идет о другом человеке. «Хорошо, я опять возьму их и покажу вам, – с горячностью возразил я. – Эти факты касаются его одного, и все это знают». Все разошлись из-за стола, гадая, что же будет дальше. Я занялся опять добыванием этих материалов, и в этот период вопрос не поднимался. Два или три дня спустя я прибыл в канцелярию на обед, и, когда мы уселись, Гитлер вдруг сказал: «Ганфштенгль, сыграйте-ка ту вашу вещь!» – «Какую?» – сконфуженно спросил я. «Да ваш похоронный марш», – сказал он. Многочисленные оркестры играли его не так давно перед партийным съездом в Нюрнберге. Странно, подумал я с предчувствием чего-то дурного. И я отбарабанил его. Он воспринял марш довольно пассивно. Как это ни звучит мелодраматично, но это был последний раз, когда я вообще видел его. Спустя день или два я принес полицейские материалы и положил их на стол Брюкнера. Тот прокашлялся и смущенно взглянул. «Ведется расследование, – сказал он. – Фюрер хотел бы, чтобы вы не приходили сюда в ближайшие две недели, пока не будет принято решение». Позднее я узнал, что эти материалы оказались на столе Гитлера, и, как только он услышал, что это за бумаги, он смахнул их на пол в бешенстве и заорал: «Больше не хочу и слышать об этом!» Эти две недели стали для меня двумя годами, а потом мне пришлось спасать свою жизнь бегством. Если бы Гитлеру удалось получать некое удовлетворение в унижении тех немногих женщин, которых он оказался в состоянии уговорить вступить с ним в сексуальные отношения, он бы, может, никогда и не был бы центром нашего интереса либо кончил бы в какой-нибудь психиатрической больнице для уголовников или в тюремной камере, что, по сути, одно и то же. Но у него были дополнительные внутренние качества выдающегося оратора. Его мозг являл собой нечто вроде первозданного желе или эктоплазмы, которая вздрагивала в ответ на всякий импульс, исходящий из окружающей ее среды. Что большинство людей забывают в своем суждении о характере Гитлера – это то, что этот характер просто не подходил ни под одну из четырех категорий, изложенных Альбрехтом Дюрером: сангвиник, меланхолик, холерик и флегматик. У него были характеристики какой-то средней личности, которая поглощала и давала выражение с помощью индукции и осмоса страхам, амбициям и эмоциям целой германской нации. Ни одна сторона его темперамента не была так твердо развита, что ее можно было столь долго использовать, как некий канал для внешнего влияния на его разум. Он мог часами лежать, растянувшись, как крокодил, дремлющий в нильском иле, или как паук, неподвижно застывший в центре своей паутины. Он может грызть ногти, бездумно уставиться в пространство, иногда насвистывать. Как только в его компании появляется какая-нибудь интересная личность – и не было никого такого, кто бы его какое-то время не интересовал, – было почти видно, как он приводил в движение свою внутреннюю машину, тут же излучались запрашивающие импульсы, как у гидролокатора, и через короткое время он уже обладал четкой картиной длины волны и тайных побуждений и эмоций своего партнера. Маятник беседы начинал колебаться все быстрее, и человек подпадал под гипноз, веря, что в Гитлере находятся бездонные глубины симпатии и понимания. Гитлер обладал самой потрясающей силой убеждения любого мужчины либо женщины из всех, кого мне когда-либо доводилось встречать, и было почти невозможно избежать того, чтобы не оказаться как бы окутанным им, спеленутым. Повсеместно считается, что Гитлер обращался к любому так, будто они находились на каком-то массовом митинге. Это верно лишь отчасти. Это справедливо, главным образом, для периода после 1932 года, когда он в своих выступлениях стал пользоваться микрофоном. Он упивался этим металлическим рокотом своего собственного голоса, который, естественно, не был его голосом. Громкоговоритель усиливает человеческую речь, но при этом совершенно лишает голос природных свойств, превращая его в звуки какой-то лягушки-вола. Потом, когда он пришел к власти, окончательное обожествление культа Гитлера довело его паранойю до той точки, где он был уже не способен вести разговор как между равными людьми. Ничего этого не было в его ранние годы, когда он все еще сохранял способность использовать людей как отдельные личности и будил в них убеждение, что он обращается к их лучшим инстинктам. И даже в этом случае его власть была властью речи. Он считал, что если говорить достаточно долго и решительно, повторять свои аргументы десяток раз в десятке различных форм, то не будет никакого препятствия, человеческого или технического, которое невозможно преодолеть. Нацистское движение было движением ораторов, кроме важных администраторов вроде Гиммлера и Бормана, и люди были нужны Гитлеру в прямой пропорции с их способностью доводить массовую аудиторию до истерии. Никто из тех, кто не имел такого дара, не играл при его режиме более чем второстепенную роль. Он полагал, что весь мир – чуть больше Хофбраухауса или «Шпортпаласта», и им, мол, можно управлять теми же самыми методами. У него был этакий хамелеоновский дар отражения желаний масс, и эта информация передавалась ему на волне, которая не относилась к речи, а была неким иным набором колебаний, на которые он себя настраивал. Это может даже являться одной из причин его полного презрения к иностранным языкам и необходимости учить и понимать их. Он разговаривал с иностранцем, пользуясь переводчиком для слов, но его дар медиума, похоже, срабатывал одинаково здорово и с готтентотом, и с индусом. Еще в 1923 году, когда я, возможно, стоял к Гитлеру ближе всего, он однажды обрисовал ту привлекательность, которую он старался создать, привлекательность, которая привела его к власти только для того, чтобы эти идеалы были развращены самой властью, которая и уничтожила его. «Когда я говорю с людьми, – сказал он, – особенно с теми, кто еще не вступил в партию или которые вот-вот покинут ее по той или иной причине, я всегда разговариваю так, как если бы судьба целой нации была связана с их решением. Что они могут дать отличный пример для многих, которому можно следовать. Определенно, здесь обращаешься к их тщеславию и амбициям, но как только я довел их до этой точки, остальное уже легко. Каждый индивидуум, будь то богатый или бедный, имеет внутри себя ощущение нереализованности. Жизнь полна подавляющих разочарований, с которыми люди не могут справиться. Бездействие, полусонное состояние – это готовность рисковать какой-то последней жертвой, какого-то приключения для того, чтобы дать своей жизни какое-то новое очертание. Они затратят последние гроши на лотерейный билет. И мое дело – направить этот порыв в политических целях. По сути, всякое политическое движение базируется на желании своих сторонников, мужчин или женщин, сделать жизнь лучше не только для себя, но и для своих детей и других людей. Здесь вопрос не только денег. Конечно, каждый рабочий хочет повышения своего уровня жизни, и марксисты наживаются на этом, не имея возможности пойти дальше заданной точки. Кроме того, у немцев есть чувство связи с историей. Миллионы их соотечественников погибли в войне, и, когда я призываю к равному чувству пожертвования, вспыхивает первая искра. Чем скромнее, беднее люди, тем сильнее у них стремление отождествить себя с делом, которое больше, чем они сами, и если я смогу убедить, что на карту поставлена судьба немецкой нации, тогда они станут частью непреодолимого движения, охватывающего все классы. Дайте им какой-нибудь национальный или социальный идеал, и их повседневные заботы в большей степени исчезнут. Это граф Мольтке сказал, что надо требовать невозможного, чтобы добиться возможного. Всякий идеал должен выглядеть до некоторой степени нереализуемым, если ему не суждено быть запятнанным мелочами и пустяками реальности». Контраст между Гитлером начала 1920-х и Гитлером у власти был таким же, как между пророком и священником, Мохаммедом и халифом. В свои ранние годы он был конкретным неизвестным солдатом, который выступал от имени миллионов своих погибших товарищей и пытался воскресить нацию, за которую они сражались. В его движении было «возрожденческое» качество; я пишу «возрожденческое», потому что было бы богохульством утверждать, что оно было религиозным, но каждый, кто изучает организацию его движения, найдет много параллелей с активистом католической церкви. Нацистская иерархия была организована на манер Игнатия Лойолы – в чем можно опять же увидеть влияние Геббельса, которого воспитывали иезуиты. Слепое подчинение своему начальнику – доктрина обеих организаций, и при магнетизме и фанатизме Гитлера в центре прямое сравнение приводило к Геббельсу как генералу ордена, к гауляйтерам провинций, которые представляли следующее звено в цепи. К этому надо добавить эту невероятную мощь оратора, которая дала Гитлеру его первоначальный контроль над массами. Он знал, что в какой-нибудь гостиной или в обычном обществе он был бы относительно незначительной фигурой. Крест, который ему было суждено нести в жизни, в том, что он не являлся нормальным человеком. Его фундаментальная стеснительность при столкновении с отдельными людьми, особенно женщинами, которым, как он знал, ему нечего было предложить, компенсировалась этим титаническим порывом завоевать одобрение масс, которые были заменителем партнера-женщины, которую он так и не нашел. Его реакция на аудиторию была сродни сексуальному возбуждению. Он наливался краской, как петушиный гребень или бородка у индюка, и только в этих условиях он становился грозным и неотразимым. Когда он пришел к власти, он считал, что такой же подход позволит господствовать над страной, и в течение многих лет это получалось, но лишь для того, чтобы сооружение рухнуло, потому что внешний мир не поддался этим чарам. Он находил отдохновение только в атмосфере, которая отвечала его собственному духу, в эротических крещендо вагнеровской музыки. Он мог погружаться в этот поток звука и превращаться в то, что ни при каких других обстоятельствах себе бы не позволил, – в ничто, в нечто среднего рода. Люди часто спрашивают, не был ли Гитлер всего лишь демагогом. Я попытался показать, что качеств в нем было больше, чем одно это, но он в столь превосходной степени обладал даром всех великих демагогов, что низводил сложные вопросы до ярких афоризмов. Он был огромным почитателем методов британской пропаганды в войне, с которыми немцы со своими длинными заявлениями, составленными пятьюдесятью профессорами, никогда даже и близко не могли сравниться. Опасность, конечно, лежала в том факте, что он до конца так и не осознавал, что занимается сверхупрощением вещей. Серые оттенки в аргументе или ситуации, естественно, доходили до него, но то, что выходило наружу, всегда было черным как сажа либо безукоризненно белым. Для него существовала только одна сторона вопроса. Розенберг, его самый опасный наставник, выработал дилетантскую теорию о превосходстве нордической расы, доведя ее до карикатурного вида. Тем не менее ее прямота нравилась Гитлеру, и он заглотнул ее целиком. Моя борьба с ним в течение нескольких лет была, главным образом, попыткой доказать, что вещи – не простые, а сложные. Я использовал одно сравнение, когда впервые начал играть для него на фортепиано, что безнадежно пробовать играть его любимый «Либестод», пользуясь только белыми клавишами. Он посмотрел на меня наполовину изумленно, наполовину обескураженно, но эта фраза запомнилась, и я пользовался ею время от времени в течение нескольких лет, когда мои советы все меньше и меньше приветствовались. Гитлер был не таким уж специалистом-винокуром, как какой-нибудь гениальный бармен. Он брал все ингредиенты, которые предлагал ему немецкий народ, и смешивал их через свою частную алхимию в коктейль, который им хотелось выпить. Если мне позволительно смешать мои метафоры, он был еще и канатоходцем, удерживавшим, пока он подавлял все возможные источники сопротивления, шаткий баланс между их конфликтующими требованиями. Его так называемая интуиция была не чем иным, как камуфляжем неуклюжих решений, которые могли оскорбить ту или иную фракцию. Его величайшая сила зиждилась на ограниченности его кругозора. Многие из нас могли бы стать знаменитыми, или прославленными, или могучими, если б мы только делали то же самое, что делал Гитлер. Во вторник он делал то, на что он решился в понедельник, и то же самое – в среду, и так всю неделю, и все месяцы и годы. Он добивался своего, со всеми своими ошибками и недостатками, которые такое поведение заключает в себе. Остальные из нас все выходные дни размышляют над решением, просыпаются утром, так и не приняв решения, на следующий день опять передумываем и так или иначе портим то, что делали вчера, небольшим непостоянством завтра или послезавтра. Гитлер выдерживал свой курс, как ракета, и долетал до цели. Это может вызвать удивление, но тайным идолом Гитлера был Перикл. Одним из многих разочарований Гитлера в жизни была его неудача в попытке стать архитектором, а великий греческий архитектор-политик был чем-то вроде героя его молодых лет. Я знал много книг, которые Гитлер читал в свои ранние дни, и одной из них был том столетней давности «Исторические портреты» A.B. Грубе. Книга обычно лежала в груде предметов в его квартире на Тьерштрассе, и он помнил наизусть многие подробности этой концентрированной истории. Для Гитлера совет старейшин на холме Ареопага, который штурмовал Перикл, олицетворял коррумпированные буржуазные силы, которые нацисты поклялись ликвидировать. В своем слепом преклонении перед символами Гитлер даже не мог разглядеть, что параллели стали жалкими, вызывающими презрение. Мне представлялось, что Анаксагор, наставник Перикла, был забавным маленьким профессором Петшем, который учил Гитлера в Линце. Если Фидий был Генрихом Гофманом, тогда Зено – этот диалектик – был, вероятно, Розенбергом. И тут, конечно, запас имен иссякает, потому что у Гитлера – этого фальшивого Перикла – не было Аспазии. Поскольку Перикл нес гром на кончике языка, а богиня убеждения проживала на его губах, Гитлер считал, что слова – это все, что Перикл когда-либо использовал, и видел в себе воплощение мятежного агитатора-воина. Но в его личном случае трагедия оратора стала трагедией его слушателей. |
|
||
Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Другие сайты | Наверх |
||||
|