|
||||
|
Глава 13Радушие убийцы Если по какой-либо причине Гитлер не хотел вам чего-либо рассказывать, этого из него не вытянуть и клещами. Весной я несколько раз пытался выяснить его намерения в отношении предполагаемой поездки в Италию, но у него всегда находились какие-то пустые отговорки. Я даже не знал, ответил ли он письмом благодарности за фотографию. Не было не только никаких признаков уменьшения враждебности и подозрений между европейскими соседями Германии, но и наблюдался повсеместный, не поддающийся объяснению подъем внутренней температуры. Зависть и конфликты между партийными лидерами становились все более острыми и, похоже, все более поляризовались вокруг Рема и Геббельса, с одной стороны, с их постоянными требованиями больших вознаграждений для старых партийных бойцов и CA, и Герингом (и до некоторой степени Гиммлером), с другой стороны, которые представляли группу более удовлетворенных своей долей добычи. Как-то днем я сидел в своем кабинете, когда вошел Отто Дитрих со словами: «Ганфштенгль, вам надо немедленно ехать в «Кайзерхоф». Там некому пить чай с «ним». Все где-то в разъездах, а я просто не могу сделать этого». Я застонал. Похоже, я погряз в должности затычки рейха. Я увидел Гитлера сидящим в его любимом углу под пальмами, недалеко от псевдовенгерского оркестра. Я полагал, ему захотелось, чтобы его развлекали, поэтому мы сели и заговорили о Вагнере и Людвиге II, вальсах Штрауса и о том, что жаль, что он не научился танцевать, а тем временем Гитлер настукивал ритмы некоторых мелодий. Постепенно гостиная заполнилась людьми. Весть о том, что Гитлер находится в отеле, всегда быстро распространялась, и я подозреваю, что один официант даже зарабатывал немалые чаевые за то, что передавал эту новость по телефону. Не могу сказать, что публика была высшего класса. Тут находились несколько провинциальных посетителей, которые, несомненно, привезли с собой ярко выраженный местный колорит, но большая часть клиентуры, похоже, состояла из слишком нарядно одетых дам, не совсем из полусвета, но и не полностью респектабельных, от которых отдавало мехами и чересчур обильными французскими духами. В последнюю пару лет до прихода Гитлера к власти не было видно женщин, как правило из достаточно хороших семей, которые из идеалистических побуждений отождествляли бы себя с гитлеровским движением. Парад в «Кайзерхофе» состоял из ненадежного и бесполезного слоя общества, которое всегда находит для себя удобным ассоциировать себя с чьим-то успехом. Мне припомнились его пропагандистские афоризмы о спартанской жизни и о том, что настоящая немецкая женщина – это воплощение дома, которая не курит, не пьет и не пользуется косметикой. Реальность доказала обратное. Гитлер смотрел на этих женщин, прохаживавшихся вокруг, с видом развратника. «Блонд фронт сегодня неплохо представлен!» – заметил я про себя довольно кисло. Ситауция напоминала столичную версию Венериной горы.[7] Гитлер внезапно вернулся к своей трагической роли Тангейзера. «Мой милый Ганфштенгль, я прекратил вести личную жизнь», – заявил он. Тем более жаль, подумал я. Не было явно никаких свидетельств, что его вкусы от этого стали менее неестественными. Примерно в это время, а может, чуть позже партийные друзья стали поговаривать о двух маленьких балеринах, представленных ему этим отъявленным негодяем Геббельсом, которых иногда выпускали через черный ход рейхсканцелярии в ранние утренние часы. Это были сестры, и они всегда были вместе, и те истории, что о них ходили, совсем не говорили о том, что Гитлер становился нормальным человеком, как раз наоборот. Потом, примерно в то время, когда я сбежал, у него развился вкус к созерцанию артисток кабаре и акробатов в мюзик-холле «Скала», и чем меньше было на них одежд, тем больше нравилось Гитлеру. Во время моего изгнания, в Лондоне, я встретил одну из них. Ее наилучшее описание как видавшего виды циника произнесла она с гримасой на лице: «Знаете, ваш господин Гитлер – просто старый вуайерист». Мое замечание, похоже, вернуло его к осознанию своей общественной значимости как личности. Мне показалось, что это подходящий момент затронуть тему Венеции. И я смог получить лишь слабый отклик. «Не понимаю, что толкового может получиться из этой идеи, Ганфштенгль! У меня здесь слишком много дел, и я, возможно, не смогу выбраться. По тому, как складываются дела…» И он оборвал себя на полуслове. Что же пришло ему на ум? – задавал я себе вопрос. Но он ничем себя не выдал и начал с отсутствующим видом листать страницы одной из иллюстрированных газет. Тогда я решил выдвинуть на обсуждение еще одну, свою личную проблему. «Если дело обстоит таким образом, господин Гитлер, – сказал я, – я вам больше не понадоблюсь. Будут ли у вас какие-нибудь возражения, если я совершу короткую поездку в Соединенные Штаты?» Гитлер взглянул на меня с подозрением: «Что вам там надо? Продать свой фильм?» – «Нет, – ответил я, – в этом году проводится двадцать пятая встреча моего класса в Гарварде, и это более-менее почетное дело – посетить ее. Будет хорошая возможность поговорить со старыми друзьями; некоторые из них уже очень влиятельные люди. Я даже смогу увидеться с президентом Рузвельтом». Гитлер изобразил свою поддельную сонливость, протирая глаза костяшками пальцев: «Ну да, насколько касается меня, у меня нет возражений». Никаких посланий, никаких инструкций, ничего, кроме ложного безразличия. Новость о моем принятии приглашения просочилась в печать в Штатах, и многие газеты устроили нечто вроде кампании против моего приезда. Я сидел дома в Мюнхене, репетируя этюд Шопена, который всегда не удавался мне, когда наш прямолинейный баварский повар постучал в дверь моей студии и объявил: «Господин докта, Ботсдам на проводе!» Я был раздражен оттого, что меня прервали, к тому же, как я подозревал, звонок был даже не мне. На несколько дней у нас останавливался принц Ауви, и он только что уехал, а поэтому я предполагал, что звонит один из его знакомых, правда, чуть запоздало. Но вместо этого какой-то женский голос сквозь пелену атмосферных помех произнес: «Говорит Бостон. Это доктор Ганфштенгль?» Она соединила меня с Элиотом Катлером, президентом нашего класса, который был очень любезен, позвонив мне, чтобы предупредить о кампании в прессе. Когда я сказал, что, может быть, было бы лучше, если бы я вообще не поехал, он и слышать об этом не захотел, но при этом предложил, что будет лучше, если я приеду в качестве частного гостя без слишком большой шумихи. Чтобы замаскировать свой отъезд, я устроил вечеринку в саду в моем доме на Паризерплац в Берлине за день до отъезда. Там были все, кто находился в столице, за исключением Гитлера, Геринга и Геббельса, хотя жены последних двух ненадолго появились формальности ради. Большое нацистское трио весьма делано отказалось от приглашения, причем Гитлер придумал какое-то неправдоподобное извинение якобы из боязни скомпрометировать себя, если вдруг его загонит в угол какой-нибудь иностранный дипломат, а потом пошлет к себе домой совершенно ложный доклад об их разговоре. Он в особенности опасался Черутти, что я воспринял как плохое предзнаменование. На следующее утро я довольно-таки театрально надел темные очки, поднял воротник своего дождевика и вылетел в Кельн, где я договорился о пересадке на германский почтовый самолет, отправлявшийся со свежей почтой к лайнеру «Европа» в Шербур, его последний европейский порт захода перед грядущим плаванием. Я также смог уберечься от проблем. Хотя я и быстро прошел на корабль по сходням в последний момент, уже через какую-то пару часов каждый на судне знал, что я там нахожусь. Меня увидели лорд Фермой и его брат-близнец, Морис Роч, гарвардские соседи по общежитию. Даже пресса сумела пронюхать об этом факте. Вообще-то это было не столь важно. Катастрофическим было короткое экстренное сообщение, которое принес мне стюард вместе с завтраком уже посреди Атлантики: «Венеция, 14 июня. Сегодня утром личный самолет Адольфа Гитлера приземлился в аэропорту Венеции. Его встретил Муссолини, который провел своего гостя…» Ну и свинья, подумал я, двуличная свинья! Он неделями водил меня за нос, дожидался, пока я не повернулся спиной, а потом воспользовался моим предложением, когда узнал, что я не смогу быть там, чтобы направлять разговор в нужное русло. Естественно, Нейрат и Хассель были с ним в роли официальных лиц, но их держали на запасных путях, и там не было никого, кто мог вмешаться, чтобы изменить партийную линию. Гитлер не взял с собой даже Геринга, который, по крайней мере, мог бы внести хотя бы какую-то долю здравого смысла. С ним были просто близкие его сердцу друзья Шауб, Брюкнер, Отто и Зепп Дитрихи. Сейчас мы знаем, что он вел разговор с Муссолини, как если бы находился на публичном митинге, и что этот первый контакт закончился чуть ли не фиаско. Даже если бы Муссолини и удалось вставить свою часть о необходимости убрать со сцены этих неисправимых революционеров, это случилось бы, увы, в конце месяца, то есть имело бы совершенно не тот эффект, который я намеревался получить. Мой приезд в Нью-Йорк был просто красочным. Улицы сразу после района причалов были заполнены тысячами людей, выкрикивавших неразборчивые лозунги. Однако ничто не было оставлено на самотек, потому что они несли транспаранты и плакаты с такими фразами, как «Долой нацистского Ганфштенгля!», «Отправить гитлеровских агентов назад!», «Свободу Эрнсту Тельману!». Это была весьма внушительных масштабов демонстрация левых. Капитан «Европы» коммодор Шарф вызвал меня на мостик, вручил мне бинокль и сказал, что и думать нечего, чтобы я выехал через главные ворота. Перед мной стояла дилемма. Его долг состоял в том, чтобы защитить корабль, а не меня. Проблема, однако, решилась с появлением шести исключительно опрятных юных джентльменов в новых с иголочки блейзерах Гарварда и в галстуках, а старший из них представился: «Доброе утро, сэр, меня зовут Бенджамин Гудмен, департамент полиции Нью-Йорка, а это мои коллеги!» Он показал мне свое удостоверение и добавил: «Президент Рузвельт прислал записку, чтобы сообщить, что надеется, что ваш визит будет приятным. Мы здесь для того, чтобы оградить вас от каких бы то ни было инцидентов». Мне пришлось покинуть корабль вместе с ними на полубаркасе, и меня поселили далеко на окраине возле могилы Гранта.[8] Это означало, что мне каким-то образом пришлось сократить свою программу и отменить обещанные визиты в музеи и прочие старые места посещений, но я добрался до Бостона без всяких проблем, а шумные протесты немного стихли. Я устроился в гостинице неофициально, повидался с друзьями и попробовал надеть маску самоуверенности на то, что произошло в Германии. Как-то утром президент Гарварда моих времен – профессор Лоуренс Ловелл – заехал в «Катлер-Хаус», где я остановился, и попросил разъяснить ему, что такое национал-социализм. «Вам надо хорошо представлять себе, с чего он начинался, – сказал я. – Мы проиграли войну, на улице хозяйничали коммунисты, и нам пришлось попытаться все восстановить. В конце концов, в республике было тридцать две партии, и все слишком слабые, чтобы сделать что-то серьезное, и в итоге нужно было собрать их в одну партию страны, и этим занялся Гитлер. Если машина застряла в грязи и начинает еще больше погружаться в нее все глубже и глубже, а двигатель заглох, и тут подходит какой-то человек и что-то вливает в этот механизм, который опять вдруг заводится, вы же не станете выяснять, что там такое он влил в нее. Вы просто возьметесь за дело и вытащите эту проклятую штуку из грязи. Тут могут быть только воодушевление, подъем чувств, восторг и экзальтация, но на данный момент этого достаточно». И мудрый старый Ловелл посмотрел на меня и произнес: «Эта – как бы вы там ни называли ее – штука годится, чтобы начать, но что будет, когда шофер напьется?» Тут уж он, конечно, был прав. Я также получил отпор от нынешнего президента Гарварда – профессора Джеймса Конанта. Я предложил учредить стипендию до одной тысячи американских долларов для американских студентов, приезжающих на учебу в Германию. Я даже договорился с несколькими немецкими мэрами на дальнейшие субсидии, когда студенты приступят к учебе. Но Конант заподозрил, что эти деньги идут от Гитлера, что было на самом деле не так, и отклонил предложение. Кульминацией этих крупных встреч является парад на футбольном стадионе, который вмещает 80 тысяч зрителей. Все это дело – совершеннейший цирк, конфетти, плакаты, духовые оркестры и полная суматоха. Мы прошли беспорядочными рядами, и рядом со мной был какой-то тучный невысокого роста парень, которого, как я ни старался, так и не смог вспомнить в течение всей жизни. Он вел себя очень дружелюбно и на полпути к центру стадиона, посреди нестихающего грома аплодисментов явно намеренно пожал мне руку. Только позднее я узнал, что его звали Макс Пинански, это был судья из штата Мэн, и он был евреем. Этот жест привел громадную толпу в неистовство и был ухвачен фотокорреспондентами и появился во всех послеобеденных газетах на первой странице. Я, совсем не проявляя инициативы, превратился до некоторой степени в героя часа. «Ганфштенгль хоронит топор войны» – таков был смысл комментариев, и, конечно, этот шаг явился великолепной прогерманской пропагандой, стоящей сотни интервью с Гитлером. По крайней мере, так могло бы быть. Потом мне пришлось за это расплачиваться. Уехав из Бостона, я провел пару дней в Ньюпорте, штат Род-Айленд, и посетил свадьбу Астора и Френч – общественное событие того лета. Бракосочетание произошло в церкви Троицы в субботу 30 июня 1934 года. Я сидел на скамье на стороне Асторов рядом с проходом, наслаждаясь разворачивающейся сценой и думая, какой завидной жизнью живут эти по-настоящему богатые американские семьи, когда какой-то довольно неряшливый парень взял меня за локоть. Он прокрался в церковь на четвереньках. «Не могли бы вы, доктор, прокомментировать это?» – спросил он, вручив мне мятую депешу агентства Ассошиэйтед Пресс: «Сегодня утром капитан Рем и его сторонники были арестованы Адольфом Гитлером. Их доставили с Висзее в Штадельхайм, где капитан Рем, вместе со своими сторонниками обвиненный в заговоре против нынешнего режима, был казнен…» Затем следовал длинный список имен людей, которых я знал, включая даже графа Гельдорфа – берлинского начальника полиции, что потом оказалось ошибкой. «Не здесь… потом… на улице», – удалось мне пробормотать, а потом мне показалось, что колени у меня подкосились. Орхидеи, рододендроны и розы поплыли у меня перед глазами. Я смутно расслышал, как священник произнес: «Согласны ли вы, Джон Джейкоб Астор… Согласны ли вы, Елена Так Френч…» и занудный звук органа. Я напрягал мозги. Уже сколько лет мои контакты с Ремом были минимальны и формальны, хотя он всегда был вежлив и даже дружески настроен и, казалось, рассматривал меня как возможный канал в рейхсканцелярию. Он даже пробовал убедить меня, что обвинения его в гомосексуализме были выдуманы его врагами, хотя он, должно быть, отчаянно пытался одурачить меня. Я ощущал нараставшее внутри партии напряжение, знал об антипатии Рейхенау и армии к CA и знал, что Рем и его коричневорубашечники чувствовали, что их проигнорировали, лишили, как они считали, справедливой доли в благах власти. На нюрнбергском партийном съезде осенью 1933 года случилась крупная ссора между Штрайхером и Ремом, когда последний отказался выполнять распоряжения Штрайхера по церемонии. «Никто не смеет диктовать CA!» – разорялся Рем, а потом составил отдельный, собственный план прохождения торжественным маршем. Вечером перед отбытием в Штаты я получил приглашение на общественное мероприятие и кабаре-шоу в его штабе CA на Штандартенштрассе в Берлине. Я думал, что побуду там недолго, и появился в вестибюле очень поздно, но развлечения были в полном разгаре. Мое намерение было извиниться и исчезнуть, поэтому я сообщил о себе Рему и стал ждать. Я стоял, разглядывая пышный, богатый декор, гобелены, ценные картины, превосходные хрустальные зеркала, ковры с толстым ворсом и блестящую мебель. Казалось, это был бордель какого-то миллионера. Из большого зала доносился звон бокалов и шум аплодисментов и разговоров, при этом с неприятным обертоном визга фальцетом. Распахнулась главная дверь, и, пошатываясь, вышел Рем, его пухлые щеки блестели, в одной руке была сигара, и он явно был пьян. Мельком поприветствовав меня, он тут же разразился самой экстраординарной тирадой, какую я когда-либо слышал, из мата, крика, угроз, и, как я мог разобрать из этого потока слов, он сосредоточил свою злобу на генерале фон Рейхенау: «Скажите этому своему другу, что он свинья! – таков был, в общем, смысл его высказываний. Он завлек Гитлера на свою сторону и ничем не занимается, кроме как грозит мне и CA». – «Может быть, он опасается воздействия столь многих демонстраций CA на международное, и особенно французское, общественное мнение», – попытался возразить я. Это вызвало новый взрыв. «Но имеет ли это значение? Пора французам дать знать свое место!» – орал он. Он бушевал, как маньяк. «Ради бога, Рем, следите за тем, что говорите!» – умолял я и в конце концов сумел отвязаться от него и распрощаться. Я не смог уловить смысла в том, что он говорил, и ломал себе голову, что за темная игра ведется за кулисами. И вот Рем мертв. Мне удалось избавиться от своего знакомца из газеты и его коллег, заявив чистосердечно, что не имею ни малейшего представления о том, что произошло. Сообщения о намечавшемся восстании не имели никакого смысла, а потом и вообще стали абсурдом после того, как добавились новые имена: Шлейхер, Штрассер, Бозе в правительстве Папена. Это совсем было непонятно. Я поразмышлял какое-то время, следует ли мне возвращаться, но моя семья все еще находилась там, так что я отправил осторожное письмо Нейрату через германского генерального консула в Нью-Йорке, и тот дал мне понять в ответ, что мне надо возвращаться любой ценой. Расписание движения судов так совпало, что я опять очутился на борту «Европы». В Ла-Манше мы услышали по радио оправдания за свои действия, с которыми Гитлер выступил перед рейхстагом. Как, возможно, единственный человек на борту, знавший подноготную, я был в замешательстве и более озлоблен, чем когда-либо. Самым невероятным было утверждение Гитлера, что тот был поражен и возмущен доказательством гомосексуальности Рема. А вот это, как я знал, было чистейшей ложью. Еще летом 1932 года в разгар предвыборной кампании в рейхстаг некий журналист по имени Белл, втершийся в доверие к Рему, предъявил очень четкие детали жизни шефа CA, которые выплеснулись на страницы всех оппозиционных газет. Я помню, как Гитлер сидел на складном стуле где-то в «пивном саду» то ли где-то еще, с каменным лицом просматривая эти отчеты и кусая ноготь мизинца – верный признак надвигающейся бури. Мы все ушли в Коричневый дом, где дожидался Рем, и они вдвоем исчезли в кабинете Гитлера. Последовавшая за этим ссора не поддается описанию. Она продолжалась буквально часы, и некоторые свидетельства того, как орал Гитлер, можно было получить из того, что все стекла в оконных рамах в доме дребезжали от шума. Когда я с чувством отвращения уходил домой, он все еще бушевал. Казалось, будто происходило непрерывное небольшое землетрясение. На следующий день Рем послал в суд заявление с требованием возбудить дело по обвинению в клевете, которое, конечно, не дошло до суда. Вскоре после того, как нацисты пришли к власти, Белла нашли застреленным в доме, куда он удалился, в Австрийском Тироле. Убийц так и не нашли. Еще более невероятным был другой пассаж в речи Гитлера: его предположение, что Рем замышлял заговор с представителем иностранной державы – явный намек на то, что это был Франсуа Понсе, французский посол, – утверждение настолько невероятное в свете последнего разговора Рема со мной, что я чуть не прокомментировал его вслух посреди салона. С того момента, как я ступил на землю Германии, я осаждал людей, выспрашивая информацию. Что меня ужасало – это факт, что люди, какими бы отвратительными личностями ни были Рем и его приспешники из CA, были расстреляны без суда, без защиты и правовой процедуры. Я застал своего старого друга генерала фон Эппа в состоянии отчаяния. Он всерьез подумывал порвать со своими корнями и покинуть страну, и лишь мысль, что тогда его место наместника рейха будет занято этим невыносимым баварским гауляйтером Вагнером, заставила его остаться. В Объединенном штабе связи Гесса, где находились мои кабинеты, люди вели себя как будто их напичкали хлороформом. Просто невозможно было получить никакую информацию. «Благодари свою звезду, что тебя не было здесь. Вопрос был лишь в том, кто выстрелит первым» – единственная реакция, которую мне удалось добыть. Гитлер, как я обнаружил, был вместе с Геббельсом в Гейлигендамме, самом первоклассном, а тогда еще и самом престижном приморском немецком курорте на Балтике. Я позвонил туда и сообщил о своем приезде. Меня встретила какая-то сказочная страна, зажатая между мощным поясом сосен со стороны суши и огромным пространством гальки, защищающей ее от моря. Я добрался туда и нашел отель, где группа Гитлера устроилась практически одна. «Фюрер еще не выходил, – сообщил мне адъютант, – но герр и фрау Геббельс уже на пляже с детьми». Это походило на сцену из какой-то хорошо поставленной комедии из жизни высокого общества. Я забронировал за собой номер на ночь и побрел к череде безупречно чистых пляжных будок. «Магда, смотри, кто вернулся!» – произнес слишком хорошо знакомый голос, и появился этот маленький калека в фланелевом костюме – ну, ни дать ни взять какой-нибудь богатый глава семейства приветствует старого друга семьи. «Если вы подойдете сейчас, герр доктор, фюрер сможет вас принять», – сказал мне менеджер по моем возвращении в отель. Это не было приватное интервью. Как обычно, нас прерывали то и дело входившие и уходившие члены его вездесущего ближайшего окружения. Но для нашей встречи нас оставили одних. Он сидел у окна, механически перелистывая страницы ежедневного обзора прессы, который теперь готовил для него Геббельс. Он взглянул на меня враждебно и произнес – психологи могут обратить внимание: «Ага, вот и вы! Они вас еще не уничтожили?» Он произнес мое имя на манер жителей Верхней Германии, выговаривая «с», как это делают англичане. Это всегда было сигналом близящейся бури. Я знал, если он пользовался обычным немецким звуком «ш», то дела обстоят более или менее нормально. Мне всерьез показалось, что у меня перед глазами поплыли черные круги. К тому же тут было употреблено и «мистер» – сознательно оскорбительный намек на мое англосаксонское мировоззрение. Наступил один из тех самых моментов, когда воспоминания всей жизни проносятся сквозь сознание, как быстро прокручиваемая кинопленка. Передо мной вдруг возник вид моей неприбранной квартиры на Тьерштрассе и этого изнуренного, осунувшегося оратора-гения, стоявшего в гостиной, голодного до красот жизни и успехов в ней. Долгие годы за этот краткий момент снова растаяли и превратились в злое лицо передо мной. До меня дошло, что это – перекошенное лицо убийцы, патологического убийцы, который уже попробовал крови и обрел аппетит и потребность в новой крови. Через окно доносились расплывчатые и знакомые звуки приморского курорта. Я с дрожью и трепетом собрался с силами. Что значит один ответ в таких обстоятельствах? Я решил изобразить храбреца. «Нет, господин Гитлер, коммунисты в Нью-Йорке, в конце концов, меня не тронули», – ответил я, вручив ему кипу газетных фотографий и вырезок новостей. Гитлер, похоже, воспользовался моментом, чтобы перестроиться. «Ах, это! – произнес он. – Не могу поверить, что там было так опасно. Мы какое-то время тому назад уже разобрались с такого рода демонстрациями». Он скользнул взглядом по фотографиям и задержался на одной, где был я с тем еврейским судьей в Гарварде. «Однако, хорошенькие у вас друзья, – прокомментировал он снимок. – Какого же рода будет пропаганда для партии, если глава отдела иностранной печати братается с каким-то евреем?» Я попытался объяснить, что еврейское население в Америке очень большое и что евреи – уважаемые члены общества, но он оборвал меня. Наступила короткая пауза. «Ганфштенгль (сейчас это прозвучало немного лучше), вы должны были быть там». Что он хотел этим сказать? Он использовал более знакомое произношение моего имени, но что он имел в виду? Что мне следовало оказаться в списке лиц от 30 июня? «Быть где…» – запинаясь, произнес я. «В Венеции, конечно! Муссолини был бы рад увидеть вас еще раз». Угрызения совести вынудили его на ходу придумывать грубую ложь, хотя эта старая, знакомая фраза дала понять, что эта встреча закончилась неудачей. «Ну, это вряд ли моя вина, – возбужденно ответил я. – Я был в контакте с вами по этому поводу вплоть до того момента, когда почувствовал…» – «Знаю, знаю, – ответил он, – но все было организовано на скорую руку в самый последний момент, а к этому времени вы уже уехали». Кого же ты думаешь одурачить, подумал я. Было совершенно очевидно, что он не собирался дать мне возможность коснуться самого важного, что было у меня на уме. Дверь начала открываться и закрываться, его люди стали входить и выходить, и вскоре все мы двинулись группой в столовую. Она на самом деле походила на сцену из Льюиса Кэрролла – обеденное застолье у Безумного Шляпника. Вся Германия стонала в атмосфере убийств, страха и подозрения, а тут Магда Геббельс исполняла обязанности хозяйки в каком-то воздушном летнем платье при нескольких других молодых женщинах за столом, причем одна или две были из аристократических семей, для которых Гейлигендамм всегда был летним курортом. Гитлер резко преобразился. Он был общительным, легкомысленным чародеем, деловым человеком, решившим расслабиться вдали от мирских забот. Я все еще до глубины души был потрясен таким приветствием, которое было мне высказано, и вяло отвечал на его болтовню типа «а вот и опять наш Ганфштенгль», как будто бы годы прокрутились назад, а я все еще был личным другом, который открыл ему двери в мир искусства и в общество. Я оглядел других гостей в комнате и представил, как они пишут домой: «Наш стол был совсем рядом со столом канцлера. Его гости были всегда в веселом настроении, и все эти разговоры о каком-то кризисе в партии, должно быть, полная ерунда. Даже доктор Геббельс развлекается и выходит на пляж каждый день со своей женой и с детьми». Геббельс сидел за столом напротив меня. Когда кто-то затронул тему моей поездки в Штаты, он был тут как тут. «Да, Ганфштенгль, вы должны рассказать нам, как вы храбро избежали той коммунистической демонстрации на пристани», – произнес он со своим поддельным веселым смехом. Я ожидал этого вопроса; он был у Гитлера и узнал об этом. Я ни в коей мере не собирался воспринимать это как шутку. «Господин доктор, – сказал я, – а как вы себе представляете, каким образом я смог бы пробиться сквозь эту толпу в одиночку? В любом случае я был гостем властей и должен был вести себя согласно мерам безопасности, которые они организовали для меня». Но от него не так-то легко было отделаться. «Да, нельзя сказать, что ваш приезд в Иерусалим Нового Света произвел героическое впечатление», – продолжал он. «Похоже, вы забыли, какие серьезные меры предосторожности вы предпринимали во всех предвыборных кампаниях, проезжая по закоулкам и стараясь избежать коммунистов!» – резко парировал я. Кто-то смягчил неизбежную ссору. В любом случае я только зря тратил свои нервы. К этому моменту меня твердо зачислили в перечень израсходованных материалов, я был отнесен к некоей нежелательной совести, посредством которой разум Гитлера полагалось систематически отравлять. Я узнал, что после обеда он вернулся к этой теме в разговоре с Гитлером и описал мой приезд в Нью-Йорк как отсутствие перед врагом партийного духа мужества. Он даже предполагал, что мне следовало принять вызов и попытаться пробиться сквозь толпу силой. Гитлер только пожал плечами. Такова была идеология международных связей, с которой нацистское руководство намеревалось утвердиться в мире. В послеобеденное время я печально бродил по окрестностям. Я определенно достиг точки, после которой нет возврата. Мои последние иллюзии рухнули. Вместо возрождения Германии мы привели к власти кучку опасных гангстеров, которые сейчас могли уцелеть, лишь поддерживая кинетическую энергию своей бесконечной радикальной агитации. Что же делать таким людям, как я? Я – немец. Моя семья и вся моя нить жизни связаны с будущей судьбой Германии. Лежит ли решение проблемы в изгнании, или я все еще должен удерживаться вблизи этого процесса и искать момента, когда, может быть, можно будет применить тормоза? В то время самое худшее для гитлеровской Германии лежало впереди: эти концентрационные лагеря в том смысле, в котором мы говорим о них сейчас, это систематическое уничтожение евреев и эти планы вооруженной агрессии. В конце концов всякая придерживающая рука была отброшена в сторону этим преступным маленьким внутренним кругом ограниченных, узколобых фанатиков. Никому не дано предвидеть будущее в его полном масштабе, и я, несущий и свою малую долю ответственности за то, что случилось, ошибочно считал, что все еще должна быть возможность, чтобы направить ход событий в более достойные уважения рамки. Ближе к вечеру я столкнулся с Зеппом Дитрихом. Большая часть группы отправилась на какую-то экскурсию на побережье, а он вернулся раньше других. Это был еще один баварец – грубый, бесцеремонный парень, но он не был так враждебно настроен ко мне, как другие. «Ради бога, скажи, что случилось? – обратился я к нему. – Я провел в Берлине лишь день или два, но иностранные корреспонденты жужжали вокруг меня, как шмели. Существует ли, наконец, полный список лиц, которых убили? Даже опуская вопрос суда и доказательств, должен же быть хоть какой-то порядок во всем этом! Кто подписывал ордера на их казнь? Вы даете сведения о том, что было убито немного, но пресса составляет свои собственные списки, и становится более похоже, что было убито около тысячи! У кого-то должна быть точная информация, а возбуждение за рубежом не утихнет, пока сведения не будут опубликованы». Дитрих счел за лучшее признаться, что он в то время выезжал с Гитлером в Висзее, но разговор не поддержал. Я всерьез подумал, что даже он был потрясен тем, в чем сам принял участие. «Ты не имеешь понятия, – пробормотал он, – благодари свою счастливую звезду, что тебя тут не было. Мои приказы подписывались, но я практически заставлял его поставить под ними подпись». Мне казалось, у меня есть шанс расколоть его, но только я хотел продолжить разговор, как откуда-то из мрака возник Шауб и присоединился к нам, как обычно подозрительный и угрюмый. Вновь воцарился заговор молчания. Мне нечего было делать в Гейлигендамме, и единственное, что оставалось, – это вернуться в Берлин. Гитлер со временем возвратился в отель, поэтому я попросил извинения за то, что у меня в столице на утро назначены встречи, и уехал. В моем мозгу сформировалась картина человека, чья движущая сила довела его до экстремальной позиции, из которой не было выхода, на которого уже не действовали нормальные аргументы. Его ограниченный провинциальный ум окончательно поглотил этот извращенный нордический и нацистский миф а-ля Розенберг и снабдил его одной духовной опорой в каком-то мире наваждений с бессмысленными пропорциями. Верования и навязчивые идеи, каким бы ложными они ни были, могут побудить к жизни сверхчеловеческую энергию и в это же время запутать все чувства и уничтожить все способности к здравому суждению и оценке реальностей. Как пилот в тумане, потерявший всякую связь с землей и ориентацию, так и Гитлер, ослепленный облаком партийной и пропагандистской доктрины, постепенно терял свой контакт с реалиями жизни. Ночью разразился пришедший с запада шторм. Небо затянуло облаками, и спокойная Балтика стала набрасываться на галечный пляж. Трепещущие струи дождя хлестали по деревьям и грохотали по окнам гостиницы. Я сидел в своем темном номере, и мысли мои обратились к Рихарду Вагнеру, который за сто лет до этого в такую же погоду плыл из Риги в Лондон, и всего лишь в трех милях от этого места на него нашло вдохновение для создания его «Летучего голландца». В моей голове проносились слова баллады Сенты: Встречал ли ты в открытом море Эта параллель была слишком идеальной. Именно в тот момент где-то глубоко во мне возникло ощущение, что Адольф Гитлер и я достигли точки, где пути расходятся. |
|
||
Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Другие сайты | Наверх |
||||
|