|
||||
|
Глава 11Разочарование в Нюрнберге Я испытывал странное ощущение, что меня не тронули шумы, крики и истерия того дня 30 января 1933 года, когда нацистская партия пришла к власти. Определенно, это был волнующий момент, но у меня было слишком много оговорок в отношении опасного неистовства радикалов, чтобы чувствовать себя чрезмерно уверенным в характере грядущих событий. Все мы находились в «Кайзерхофе», пока Гитлер встречался с президентом. Он прошел назад через кричащую толпу и поднялся на лифте на первый этаж. «Только что мы… произошло», – объявил он в эйфории. Мы все столпились вокруг, как и официанты и горничные, чтобы пожать ему руку. «Итак, господин рейхсканцлер, – сказал я, – по крайней мере, мне больше не придется называть вас господином оберрегирунгсратом». Риббентроп тоже был здесь, уже пытаясь походить на Бисмарка, и Геринг, конечно, был тоже тут и там в своей самой блестящей форме. Большую часть празднества мне пришлось пропустить, потому что был прикован к своему кабинету иностранными журналистами и отвечал на телефонные звонки от десятков знакомых со всей Германии, которые вдруг вспомнили, что учились со мной в школе или знали моего отца, и хотели соединиться без задержек с кем-то, находящимся возле власти. В тот вечер состоялся большой парад формирований CA. И даже исполнялся мой марш «Юных героев», когда отрады печатали шаг по Вильгельмштрассе, но всякое ощущение причастности было грубо разрушено на следующее утро. Кабинеты канцелярии еще не были приготовлены для их занятия, а в «Кайзерхофе» все еще бушевал шквал дискуссий. Я сидел в углу одной из больших гостиных, а по диагонали от меня Гитлер беседовал с Фриком. Как уже было много раз в моей жизни, я, имея в виду акустику, был выгодно расположен. И представьте мой ужас, когда я услышал, как Гитлер произнес: «Самое лучшее, что можно сделать с партайгеноссе Розенбергом, – это назначить его государственным секретарем в министерство иностранных дел». Мне показалось, будто меня обожгли раскаленным утюгом. Вот как, значит, Гитлер собирался реализовать свои бесчисленные уклончивые заявления о намерениях относительно Розенберга, которые высказывались мне. Как будто бы ему не найдется места в правительстве, и его значимость как редактора «Беобахтер» уменьшится в масштабах нации… Мне нужно было что-то предпринимать немедленно. Почти бегом я выскочил из комнаты, помчался в МИД и потребовал встречи с фон Нейратом. Я никогда в жизни его не встречал, но после короткой паузы меня провели наверх. «Ваше превосходительство, – обратился я, – я должен сообщить вам нечто чрезвычайно важное. Надеюсь, вы знаете, кто я». – «Да, да, вы – глава отдела зарубежной прессы». – «Это для меня очень деликатное дело, и я должен попросить вас сохранить наш разговор абсолютно между нами». – «Да, конечно!» – ответил он, удивленный и озадаченный. «Я только что из «Кайзерхофа», где слышал, как Гитлер заявил, что они собираются назначить Розенберга вашим госсекретарем. Конечно, это лишь шаг на пути превращения его в министра иностранных дел. Я умоляю вас поднять здесь тревогу. Поговорите с президентом, если необходимо. Это нужно остановить любой ценой». Даже флегматичный Нейрат был поражен. «Не знаю, как понимать вас, господин Ганфштенгль. Вы явно один из наиболее известных членов этой партии, не так ли?» – «Да, определенно, – отвечал я, – но здесь идет речь о благе Германии, и есть предел всему. Больше я не перенесу». Нейрат, должно быть, действовал быстро, потому что козни кончились ничем. В качестве подарка для Розенберга он очутился в шикарной вилле в Тиргартене как глава отдела иностранной политики партии, чем, к счастью, и ограничилось его влияние. Нейрат был благодарен мне за вмешательство, и впоследствии мы стали близкими товарищами. Да, это было плохим началом. С Гитлером было очень трудно общаться в течение нескольких недель. Власть была уже почти в руках, и он прислушивался лишь к тем предложениям, что питали его растущее возбуждение, и отметал все мои предложения придать его грядущему приходу к власти более миролюбивый вид. Был один очень влиятельный французский журналист по имени Драш, фактически еврей, который предложил отметить это событие статьей в журнале «Я все знаю», высказав мысль, что бывшие французские и немецкие солдаты могли бы встретиться где-нибудь на общей границе для торжественной церемонии примирения, чтобы навсегда похоронить топор войны. Это мне представлялось как раз тем жестом, которым новое правительство могло бы правильно начать свою деятельность, и я обратился к нескольким лицам вроде Эппа с предложением поддержать эту идею. Все, что требовалось, – это великодушное одобрение Гитлером. Но тот считал, что это бессмысленная затея, всего лишь еще один трюк какого-то зарубежного корреспондента, а многие из них грубо обращались с ним во время предвыборной кампании, и он стал приходить в ярость просто при виде их. Мне выделили несколько комнат в штабе соединений Гесса, расположенном по диагонали от канцелярии. Мне было разрешено набрать свой собственный персонал, и, хотя мой заместитель Фойгт был членом партии, другие таковыми не были. Моя секретарь фрау фон Гаузбергер воспитывалась в Соединенных Штатах и, как и ее дочь, была квакером. Этот факт был известен Гессу, который не делал попыток вмешиваться в расстановку моих служащих. Я настоял, чтобы поверхностный нацистский вздор никоим образом не формировал нашей повседневной работы. Никто не приветствовал друг друга кличем «Хайль Гитлер!» или салютом, и все здоровались обычными словами «доброе утро» или «добрый день». Со временем мы превратились в гражданский островок в море военных мундиров. Я по-прежнему получал то же жалованье, что и раньше. Фактически, после вычетов партийных взносов, налогов и страховки, оставалось примерно 850 марок в месяц – около 850 фунтов в год. Таков был мой официальный доход вплоть до того дня, когда я оставил Германию, так что в последующие годы я работал на относительно хорошо оплачиваемой должности. Какие-то деньги вновь стали приходить из моей доли в фирме Ганфштенглей, но мне всегда приходилось искать денег, чтобы покрыть расходы. Позже в том же году я издал ретроспективную книгу карикатур на Гитлера, которая позволила заработать некоторую сумму, а потом писал музыку и помогал поставить пару фильмов. В первые недели года Геринг пригласил меня остановиться у него в дворце президента рейхстага. Конечно, это не стоило ему ни цента, но он, похоже, рассматривал это как достаточное вознаграждение за те суммы, которые он занял у меня в менее обеспеченные дни, которые я так обратно и не получил. Потом на короткий период я снял квартиру на Гентинерштрассе, а поздней осенью 1933 года переехал в прелестный домик, почти миниатюрный дворец на Паризерплац, совсем рядом с Бранденбургскими воротами. Он до самого конца напоминал мне мой берлинский дом. Я также счел целесообразным в первый раз появиться в партийном мундире. Я всегда думал, что мышиного цвета форма CA отдает уродством, поэтому позволил себе вольность сшить себе собственный костюм. Я заказал великолепный отрез шоколадно-коричневого габардина из Лондона и сшил мундир, добавив изящный маленький золотой эполет. Гитлер предложил мне рубашку и брюки с вещевого партийного склада, но когда тактические соображения диктовали необходимость появляться в моей цивильной одежде, я делал это исходя из своих собственных представлений. Мое первое появление в мундире на вечере, устроенном Луи Лохнером – корреспондентом Ассошиэйтед Пресс, стало, надо ли говорить, темой для разговоров по всему городу. Если я и пересказываю такие мелкие детали в период большой революции, то это не в попытке отмежеваться от событий. Нацисты пришли к власти с заявленным намерением очистить авгиевы конюшни экономической катастрофы, безработицы, коррупции, коммунизма, бесполезного и бесцельного пререкания 32 партий в рейхстаге и восстановить национальное достоинство и честь. В это я верил как член партии и не буду, оглядываясь на прошлое, стараться оправдать тот факт, что соглашался со многими из предпринятых драконовских мер. Я был готов рискнуть англосаксонской преюдициальностью,[5] заявив, что сравнивал происходящее с вырубкой подлеска ради того, чтобы могли вырасти деревья. Что я в меру возможного делал как личность, так это вмешивался изо всех сил там, где сила движения революция порождала неприятные излишества. Многие другие делали столько же и больше, чем я, и я, по крайней мере, в конце концов сумел спастись. Чтобы иметь возможность делать такие вещи вообще, мне надо было каким-то образом сохранить свое место вблизи Гитлера. Мое первое столкновение произошло с Герингом. Я услышал от Лочнера и людей в дипломатических кругах истории о неприятных происшествиях в «Колумбия-Хаус», что возле аэродрома Темпельхоф. Говорили, что CA превратили его в неофициальную тюрьму и центр для допросов политических врагов, кого они, как утверждалось, зверски избивали. Потом некий Граф Шенборн, которого я знал, зашел ко мне во дворец президента рейхстага и подтвердил эту историю конкретными деталями. Я за завтраком набросился на Геринга по этому поводу. Вначале он все отрицал. Потом я предложил удовлетворить себя личным визитом туда. Геринг вел себя уклончиво, затем вызывающе, и, наконец, потребовал сообщить, кто мне это рассказал. Я не хотел этого делать, но, добившись обещания, что моему информанту не причинят зла, назвал Шенборна. Мне следовало лучше подумать заранее, но тогда мне многому еще предстояло научиться. Шенборн исчез и был задержан на несколько недель. Естественно, он был не очень признателен мне, но я поднял такую бучу, что, возможно, так же помог ему выбраться из тюрьмы, как и попасть туда до этого. Вот так я впервые почувствовал, насколько получается не совсем так из того, на что многие из нас надеялись ранее. Следующие три года я поднимал голос протеста всегда, когда мог. Но не следует предполагать, что роль короля Канута так легка для исполнения. Часто было необходимо использовать самые окольные методы. Когда 24 февраля на штаб коммунистов в «Либкнехт-Хаус» был совершен налет, Геринг как прусский министр внутренних дел издал яркое, зажигательное коммюнике об обнаруженных бочках инкриминирующего материала, касающегося планов мировой революции. Спрашиваемый корреспондентами, я не смог получить от него никаких деталей. На следующий день я обедал с сэром Горацием Ремболдом – британским послом. «Если эти предположения правдивы, в чем я сомневаюсь, – сказал я ему, – наверняка единственный способ добиться фактов – это чтобы британское правительство запросило детали, учитывая особенно, что там якобы затронуты некоторые территории империи». Принял ли он мой совет или нет, я не знаю, поскольку два дня спустя антикоммунистическая кампания достигла своего самого впечатляющего пика. Надо помнить, что то была как раз середина последней крупной избирательной кампании. 26 февраля я сопровождал Гитлера в жутком двенадцатичасовом полете, во время которого он выступал в трех удаленных друг от друга городах. Поздно вечером мы ужинали с князем Виктором Видом и его женой у них в доме на Курфюр-стенштрассе. Я чувствовал приближение недомогания от простуды, и перед тем, как мы уехали, князь дал мне бутылку водки, посоветовав принимать в случае жара. Я в ту ночь устал как собака, так что не начал лечение, но на следующий день меня охватил такой озноб, что я решил лечь в постель в своей комнате во дворце Геринга и попробовать лекарство. Геббельс пригласил меня на более позднее время, но я оставил по телефону записку с извинениями, натянул пару старых свитеров, завалил постель одеялами, заказал повторяющиеся порции горячего лимонада, чтобы чередовать его с лекарством, и начал потеть. Всем нам на следующий день предстояло выехать в Бреслау, поэтому мне надо было предпринять что-нибудь радикальное. Примерно после часа попеременных глотков, да еще закутавшись по нос в постельное белье, я почувствовал, что озноб уменьшается, а по моим суставам начинает растекаться долгожданное тепло. Меня охватил приятный покров пота, и тут в соседней гостиной комнате зазвонил телефон. Он все звонил и звонил, никто к нему не подходил, поэтому в конце концов я поднял себя, обтирая лицо полотенцем, и пошел к соседней двери. Это был то ли Брюкнер, то ли кто-то из адъютантов, я уже не помню: «Фюрер настаивает, чтобы вы приехали вечером к Геббельсам. Он хочет, чтобы вы сыграли для него на фортепиано». Я довольно резко объяснил свое состояние, сказал, что он испортил мне все труды, которые я начал, что я, вероятно, не смогу выйти на улицу из-за жуткой температуры и что я иду назад в постель. Я только все вновь привел в порядок и начал согреваться, когда опять заверещал телефон. Ну, это уж слишком, подумал я, пусть звонит, пока не надоест. Но он не перестал звонить, поэтому я вновь поплелся к соседней двери. На сей раз звонила сама Магда. Я расстраивал всю их вечеринку. Мне надо только закутаться и приехать, а потом пропотеть и тому подобное. Я был достаточно тверд в своих намерениях, не стал вешать трубку телефона и возобновил свой режим. Я попробовал задремать, и до меня медленно дошло, что в комнате чересчур светло, чтобы можно было заснуть. Я не закрыл дверь в соседнюю комнату. «Ну, идиот, – проворчал я, – ты, наверное, не выключил настольную лампу на столе». Я попробовал сосчитать баранов, но бесполезно. К тому же у этого света было какое-то странное свойство. Он как будто мерцал и проникал в мою спальню из какого-то другого источника, а не через открытую дверь. Вдруг в комнату ворвалась фрау Ванда, домохозяйка. «Господин доктор! Господин доктор! – закричала она фальцетом. – Рейхстаг горит!» На этот раз я вскочил одним рывком, подбежал к окну, выходившему на площадь, и там в самом деле все здание было охвачено огнем. Тут я позвонил, и на другом конце провода оказался сам Геббельс. «Мне надо поговорить с господином Гитлером!» – сказал я. Что случилось, захотел узнать этот маленький гном, не мог бы я сказать ему, чтобы он передал сообщение? В конце концов я потерял терпение: «Скажите ему, что горит Рейхстаг!» – «Ганфштенгль, это одна из ваших шуток?» – ответил Геббельс достаточно грубо. «Если вы так считаете, приезжайте и увидите сами», – и я повесил трубку. Потом я позвонил Сефтону Делмеру и Луи Лохнеру. Только я повесил трубку, как вновь зазвонил звонок. Опять Геббельс: «Я только что разговаривал с фюрером, и он хочет знать, что произошло на самом деле. И только без ваших шуток!» Я потерял терпение: «Я вам говорю, приезжайте сюда и увидите, несу ли я чепуху или нет. Все в пламени, и пожарники уже приехали. Я ложусь в постель». Моя комната превратилась в какой-то вокзал. Приехал Ауви, а потом принц Гессенский. Оба они остановились во дворце. Все, что я знал, – это то, что очень расстроился, так как мое лечение пошло прахом. «В любом случае пришел конец этому газовому заводу», – сказал я. Полагаю, это было бессердечное замечание, но я всегда считал это здание архитектурным выкидышем. На следующий день, конечно, нацистские газеты вышли с аршинными обвинениями, что все это – дело рук коммунистов, и началось пресловутое судебное дело. Боюсь, этот анекдот представит собой небольшое новое существенное доказательство. Потом появились предположения, что я был одним из тех, кто знал всю историю. Поджог не только застал меня в постели с горячкой, но и ни я, а также никто из моих гостей, никто из слуг не знали и не заметили никакой активности в доме, чтобы подтвердить теорию, что Эрнст и его поджигатели из CA пробрались в Рейхстаг через туннель из наших подвалов. С другой стороны, здание было огромным, у них могли быть ключи к люку для спуска угля в подвал, и они могли сработать незамеченными. Что, однако, небезынтересно проследить, это поведение Геббельса и Гитлера. Маленький доктор, конечно, был законченный лжец, но если когда-либо беспокойство и подозрение в человеческом голосе бывают неподдельными, то именно такими они были в его голосе по телефону. В то время было такое достойное внимания предположение (меня ни в малейшей степени оно не удивило), да еще опираясь на имеющиеся сегодня доказательства, что всю операцию планировал сам Геринг, непременно с ведома Гитлера, как средство перехватить часть инициативы из рук его ненавистного соперника Геббельса. Был ли Геринг в своем дворце в тот вечер или нет, не имею представления. Я его не видел. Мои собственные подозрения не возросли, пока я сам не прочел много позже в том же году расшифровку стенограммы процесса в Лейпциге над Димитровым и его сообщниками. В одной книге, изданной в Лондоне, я назван одним из лиц, замешанных в заговоре с целью поджога Рейхстага. Я возбудил дело в суде по поводу клеветы через адвоката Кеннета Брауна, который впоследствии стал моим хорошим другом. Я был так шокирован необоснованностью доказательства, приведенного на суде, что вылетел в Лондон, чтобы сказать Брауну, чтобы он отложил слушание, но к тому времени издатели уже в любом случае уступили. Лейпцигский процесс нанес очень большой ущерб престижу Геринга. Он был взбешен. Однажды за обедом в канцелярии он возвестил: «Мой фюрер, это абсолютный позор, как ведут себя эти судьи Верховного суда. Можно подумать, что под судом мы, а не коммунисты». Ответ Гитлера был разоблачающим. «Мой дорогой Геринг, – ответил он, – это только вопрос времени. Скоро мы заставим этих стариков разговаривать на нашем языке. Все равно, они уже все созрели для отставки, а мы посадим своих людей на их места. Но пока этот старик [Гинденбург] жив, мы мало что можем сделать». Небольшая доля заслуги в том, что Димитров смог покинуть Германию живым после того, как был признан невиновным, принадлежит мне. В ответ на послание президента Рузвельта я поддерживал тесный контакт с американским послом в Берлине Уильямом И. Доддом. Во многих отношениях это был неважный представитель. Он был скромным мелким профессором истории Юга, и при нем посольство еле сводило концы с концами, да и сам он, возможно, пытался сэкономить и на своей зарплате. Там, где требовался крепкий, грубоватый миллионер, чтобы соперничать с пылом нацистов, он нерешительно раскачивался в тени, будто все еще находился в своем университетском городке. Мышление его и предрассудки были мелкими и мелочными. Это факт, что я – бывший студент Гарварда – заставлял его смотреть на меня как на долбаного янки, но я старался изо всех сил, чтобы помочь ему оказать то влияние, какое он мог. В одном случае я даже организовал для него неофициальное интервью с Гитлером, причем без присутствия представителя МИДа, что, конечно, противоречило всякому протоколу. Нейрат, чью дружбу я очень ценил, был определенно встревожен, когда услышал об этом, и действительно, я, может быть, избежал проблемы для себя. Я уже забыл подробности про этот случай, но было что-то, что я хотел довести до сведения Гитлера. Додд не произвел благоприятного впечатления. Гитлер чуть ли не жаловался. «Этот добрый Додд, – сказал он, – еле-еле говорит по-немецки, и он вообще ничего не понял». Лучшее, что было у Додда, – это его привлекательная дочь-блондинка, Марта, которую мне довелось хорошо узнать. Я часто оказывал ей покровительство в компании Гитлера в надежде, что он прислушается к моим мыслям через ее посредничество. Однажды мы с ней вместе обедали, и она сказала мне, что ее отец очень обеспокоен, так как слышал, что, даже если Димитрова освободят, он не доберется до границы живым и что у Геринга есть какой-то план убить его. Это показалось мне верхом безумия, поэтому вместе с Луи Лохнером, который был к тому же президентом ассоциации иностранной прессы, мы составили контрзаговор. Под предлогом представления нового сотрудника агентства Рейтер мы пригласили пресс-офицера Геринга – человека по имени Зоммерфельд, на обед. Было устроено так, что этот молодой репортер из Рейтер перескажет историю Марты как некий слух и спросит, может ли Геринг сделать какое-то заявление, как наглому новичку, ему это сойдет с рук. Узнав об этом, Геринг, конечно, будет вынужден публично заявить, что Димитров сможет свободно и в безопасности уехать, что он сам возьмет на себя ответственность и т. д. Это сработало, но потом, боюсь, этот молодой человек из Рейтер похвастался о своей роли в этом эпизоде, и это стало известно Герингу. Было бы преувеличением сказать, что он выразил мне свою благодарность. Мартовские выборы принесли Гитлеру с его националистическими союзниками большинство, в котором он нуждался, но пока он не получил от рейхстага принятие закона о предоставлении чрезвычайных полномочий, который обеспечивал бы легальную основу для его диктатуры, он был подчеркнуто уважительным к своим партнерам по коалиции. Один пример из моего личного опыта может подтвердить этот тезис. Гутенберг, который, помимо обладания тремя министерскими портфелями, все еще сохранял свои интересы в Руре и контроль над кинокомпанией «Уфа», финансировал съемки весьма предвзятого фильма под названием «Утренняя заря». Технически фильм был блестящим, но в основе его сюжета была война подводных лодок с явно антибританским подтекстом в сценах, касающихся камуфлированных кораблей Q Королевского военно-морского флота. Премьера вызвала фурор, и несколько британских корреспондентов, включая Нормана Эббатта – представителя «Таймc», потребовали от меня выяснить, является ли эта тенденция намеренным выражением взглядов со стороны нового правительства. Я был под прессом, а Гитлера поблизости не было, так что при явном соперничестве с Гессом я сделал заявление, где утверждалось, что это – частная продукция, с которой нацисты не могут ассоциироваться. Это вовсе не было правдой, но на следующее утро меня повелительно вызвали к Гитлеру, чтобы получить головомойку на том основании, что националисты встали под ружье. Мне пришлось отправиться к Гутенбергу лично с извинениями и объяснениями, что я позволил ввести себя в заблуждение. Наиболее важной политической демонстрацией этого начального периода нахождения у власти была церемония в церкви Потсдамского гарнизона, посещаемая президентом Гинденбургом и всеми представителями до– и послевеймарской Германии. По моему мнению, это был, возможно, главный поворотный пункт в идеологической позиции Гитлера. До сих пор все еще было можно что-то прочесть в его намерениях при обширных свидетельствах из его собственных заявлений, что он предлагает со временем восстановить монархию. Потсдам с его зловещим великолепием имперской Германии обеспечил психологическое раздвоение, стал развилкой дорог. И режиссером был доктор Йозеф Геббельс. Организация потсдамской церемонии не была исключительно прерогативой национал-социалистов. Рейхсвер, «Стальной шлем», монархисты, религиозные и другие традиционные организации сумели добиться там равного представительства. Геббельсу не нравилось это соперничество, и ему удалось в моем присутствии, накануне вечером, уговорить Гитлера не принимать участия в каких-либо предварительных митингах, а появиться только в самой гарнизонной церкви. А вместо этого маленький доктор устроил на десять часов утра почти частный визит уважения на какое-то пригородное кладбище, где были захоронены несколько штурмовиков CA, убитых в ходе уличных стычек во время прихода к власти. Я входил в состав этой официальной группы. Со стороны Геббельса это было, конечно, мастерским образчиком трагической импровизации. Тяжело ступая между караулом из людей CA, он возложил венок у подножия каждой могилы, где Гитлер и все остальные каждый раз стояли по минуте или около этого в знак почтения памяти. Со стороны Потсдама, где собрались соперничающие организации для грядущей церемонии, доносился рокот пушек, и оттуда взлетали вверх шлейфы коричнево-малинового фейерверка. Геббельс продолжал болтать нечто вроде надгробной речи в стиле «ах, такие юные, я хорошо знаю его бедную мать». Мне в голову пришла песня о Хорсте Весселе: «Kameraden, die Rotfront und Reaktion erschossen…» – Красный фронт уничтожен. Министр пропаганды уже настраивал мышление своего хозяина на грядущую борьбу с «силами реакции». Настроение Гитлера после прихода в церковь было уже предопределено. Мне нет нужды описывать эту сцену в подробностях – пустой императорский трон, кронпринц, Гинденбург, старый фельдмаршал Маккензен в гусарском мундире с черепом в виде эмблемы… Это была так называемая «реакция» при всех регалиях. Гитлер только на словах признал коалицию старого и нового, так как на данный момент он знал, что должен это делать, но для понимающего тут появилась свежая нота в его речи. Я стоял с Гессом менее чем в двадцати метрах от него. «Сейчас настало время героической идеологии, которая осветит идеалы будущего Германии…» Я встрепенулся от такого начала. Что это значит? Где я читал это раньше? Это не Шопенгауэр, бывший философским богом Гитлера в дни старого Дитриха Экарта. Нет, это что-то новое. Это – Ницше. Я вернулся мыслями на несколько месяцев назад к визиту, который он нанес во время одной из предвыборных кампаний на виллу Зильберблик по пути из Веймара в Берлин, где скончался Ницше и где все еще жила его овдовевшая сестра в возрасте 86 лет. Остальная часть нашей группы ожидала снаружи примерно полтора часа. Гитлер ушел со своим хлыстом, но, к моему удивлению, вышел непринужденной походкой с тоненькой маленькой тросточкой конца прошлого века, болтавшейся у него в руке. «Какая чудесная мамаша! – сказал он мне. – Какая живость и интеллигентность! Настоящая личность. Смотрите, она мне дала как сувенир последнюю трость ее брата, это настоящий подарок! Вам надо было быть там, Ганфштенгль!» – что являлось формой некоего оправдания, когда он исключал меня из всего. Этот эпизод явно породил более глубокое впечатление, чем мне позволило оценить немедленное включение в избирательную кампанию. Мозг Гитлера был подобен глубокой быстрой реке. Невозможно было предсказать, когда то, что он накопил, выскочит опять на поверхность. С того дня в Потсдаме ницшеанские афоризмы стали появляться все чаще. Борьба за героическую жизнь против формального образования, ложащегося мертвым грузом, христианской философии и этики, основанной на сострадании. Шопенгауэр с его почти буддистской мягкостью был похоронен навсегда, и гауляйтеры стали черпать свое вдохновение из дикого ницшеанства – выбрасыванием всего ненужного. Извращение гильотиной, которое Робеспьер придал учению Жан-Жака Руссо, было повторено Геббельсом, Гитлером и гестапо в их политическом упрощении противоречивых теорий Ницше. Но в Потсдаме была пройдена не только эта веха. До этой грозной демонстрации сил представителями старого режима историческим героем Гитлера всегда был Фридрих Великий. Когда при подсказке Геббельса он оценил риск и ограничения, которые на него наложит коалиция с этими традиционными силами, его лояльность искусно изменилась. Начиная с этого момента все чаще как образец возникал Наполеон. Священное осознание искусства возможного, которое характеризовало великого прусского короля, стало погружаться в беспредельную жажду абсолютной власти этого корсиканца. Никто не мог остановить вихрь революционного прогресса. Политические партии были запрещены, профсоюзы секвестрированы, под давлением оказался «Стальной шлем», но многие опоры истеблишмента все еще оставались – президентство, рейхсвер, министерство иностранных дел, государственная служба. Те из нас, кто располагался по консервативную сторону забора, ожидали, что ажиотаж спадет, а не возрастет, и казалось, что все еще существуют достаточные предохранительные устройства, чтобы сыграть роль пожарных бригад, если вдруг произойдет прямое возгорание. Не следует предполагать, что эти меры тщательно обсуждались на конференциях или в кабинете министров или что были какие-то реальные предварительные дискуссии в партии, касающиеся этих проблем. Большинство из нас буквально читало о них в газетах, когда они происходили. У Гитлера был его закон о чрезвычайных полномочиях, и он действовал, пользуясь предоставленными ему правами. Все шло, как на крупнейших скачках с препятствиями «Гранд нэшнл» (в Эйнтри, близ Ливерпуля). Просто не было возможности услышать, что один жокей сказал другому, когда они примчались к своим барьерам. В вопросах политики единственная область, в которой я занимал твердую позицию и проявлял упрямство, – это международные отношения. Я был союзником Нейрата и оппонентом Розенберга и всего, за что он выступал. Я также старался сохранять толику здравого смысла в делах религии. Если бы я попытался критиковать Гитлера другими ударами в лицо, он бы просто сказал мне, что это не мое дело и что он один отвечает за свои действия. Надо было просто надоедать и критиковать на низком уровне. При случае я мог помочь какому-нибудь гауляйтеру получить дисциплинарное взыскание за неуемную болтовню чуши в отношении международных дел, но в общем и целом мое вмешательство требовалось на более персональном уровне. Все чаще и чаще доходили истории о людях, которых преднамеренно задерживали без суда, и притом не полиция, которая все еще придерживалась закона, а штурмовики CA, которые закона не почитали. Было посеяно семя будущих концентрационных лагерей, хотя все еще не было логичности и полной информации, и приходилось слышать это через вторых и третьих лиц. Мстительное беззаконие, безусловно, было, но очень немногие люди усматривали в этом систему. Люди знали, что Гитлер ко мне прислушивается, и меня время от времени умоляли привлечь его внимание к конкретным случаям. Одним из моих двух самых ценных контактов был Рудольф Дильз, служивший при Брюнинге шефом антикоммунистической безопасности, и из-за административного гения его назначили первым руководителем гестапо – все еще (главным образом) полицейской организации. А другим был Генрих Гиммлер. Дильз был неутомим. Это был обученный офицер безопасности того типа, который в любой стране обычно не носит лайковых перчаток. Но то, что он делал, было предписано законом. Он не только был возмущен вольностями, которые себе позволяли CA и СС, но и противодействовал им, когда мог. Мы с ним обычно встречались на приемах в разных местах Берлина, и я передавал ему подробности дел, на которые меня просили обратить внимание. Довольно часто это приносило желаемый результат. Наше сотрудничество также вызывало недовольство Геринга, и он не раз предупреждал Дильза, чтобы тот не проводил так много времени в моей компании. А с Гиммлером связь была чисто личной. При нашем общем баварском прошлом он был готов слушать неоспоримые аргументы и действовать соответственно. Таким путем я сумел добиться освобождения Эрнста Ройтера, бывшего социалистическим мэром Магдебурга, а после Второй мировой войны он обрел всемирную репутацию обер-бургомистра оккупированного Берлина. Я ничего о нем не знал, но его делом занялись квакеры, и оно привлекло заметное внимание в Англии, а меня одна из их руководителей, мисс Элизабет Говард, попросила вмешаться. Однажды вечером после ужина, не помню где, я вцепился в Гиммлера и рассказал ему, что явно можно ожидать возмущение международного сообщества, если не освободить этого человека. Гиммлер дал мне имя и номер телефона, кому надо позвонить, и дело было таким образом улажено. В другом случае один депутат-социалист по имени Герхарт Зегер сбежал в Скандинавию, но его жена – урожденная англичанка и ребенок не могли получить разрешения на выезд. Этим делом занялась миссис Мейвис Тейт, британский член парламента, и даже появилась в моем кабинете. И снова я уладил вопрос через Гиммлера. Моей единственной ощутимой наградой за эти усилия (через несколько лет, когда я стал британским интернированным лицом) было то, что я узнал, что миссис Тейт снова выступила в палате общин и высказалась против моего освобождения. Подобных случаев были десятки. Один, о котором упоминает сам Дильз в своих послевоенных мемуарах, – это государственный секретарь Пюндер, брат кельнского юриста, ныне заметное лицо в боннском федеральном правительстве. Еще мне на ум приходят такие имена, как семья Гангофера, баварского новеллиста, и Людвига Вюльнера, исполнителя «Песни». Еще один человек, которому я был рад помочь, – Фриц Крайзер, скрипач. Он был евреем, но опасность в ближайшее время ему не грозила. Гитлер был большим поклонником его игры. Мы были хорошими друзьями, и он не только помогал мне с оркестровкой некоторых моих маршей, но и переработал одну мою мелодию в качестве пьесы своего репертуара, назвав ее «Канцонетта». Он умел разглядеть будущее и счел разумным эмигрировать в Соединенные Штаты. Через Шахта и Нейрата я сумел устроить перевод его существенного состояния. Те из нас, у кого была возможность помочь, делали то, что было в силах. Самое умилительное было в том, что многие из нас полагали, что концентрационные лагеря – лишь временное явление. Это была версия, владевшая даже теми, кто был поблизости от внутреннего ядра партии, как я сам, а информация была настолько скудной, что было трудно ей не верить. Однажды я привел к Гитлеру гостившего в Германии британского члена парламента Филиппа Ноэль-Бейкера, чтобы предложить на обсуждение этот вопрос, и сам выдвинул предложение о том, что возбуждение за рубежом можно приглушить, если по очереди, во взаимном порядке, один из проживающих в стране иностранных консулов будет получать разрешение докладывать об условиях, в которых содержатся такие подозреваемые. Гитлер воспринял все это довольно спокойно и заявил, что идея интересна. Он не поручал никому из его консульского персонала в Англии съездить в британские места, где отбывают наказания. В следующий раз, когда я был в канцелярии, я получил взбучку. Кем себя считает этот англичанин, что позволяет себе обращаться ко мне с такими оскорбительными просьбами? Пусть сначала осмотрит свои собственные камеры и тому подобное. Но естественно, это был не единственный повод, по которому я представлял людей Гитлеру для бесед. Когда германское правительство ввело идиотское правило, по которому за выездную визу в Австрию требовалось уплатить тысячу марок, как часть своей начинавшейся кампании против маленького южного соседа, я привел Луи Тренкера, австрийского кинопродюсера, известного своими историческими романами, чтобы уговорить Гитлера как своего соотечественника. Он получил неопределенный ответ, а мне сделали резкое замечание за мое усердие. Однако я получил толику раздраженного удовлетворения от того, что Геббельс, прослышав о нашем визите, посчитал, что я посягаю на его театральные заповедники, и поспешил на следующий же день представить Гитлеру актера Генриха Георга в качестве противоядия. Моя крупнейшая неудача была связана с попыткой передать решение проблемы роста антисемитских настроений. Условия в тот момент и отдаленно не походили на те, что возникли после 1938 года, когда немецкий дипломат фон Рат был застрелен еврейским эмигрантом в Париже. Еще 1 апреля 1933 года я стал свидетелем беспорядков, но ни в коей мере не смертоносной демонстрации, неофициально подстегивавшейся Геббельсом, против еврейских магазинов на Потсдамерплац и безуспешно пытался отговорить ее подстрекателя в канцелярии. Примерно в августе того же года до меня дошла весть от одной американской дамы, которую я знал – миссис Дейзи Майлс, жившей в отеле «Континенталь» в Мюнхене, что какой-то эмиссар из Соединенных Штатов был бы очень благодарен мне, если я дам ему интервью за швейцарской границей в Линдау. Она отвезла меня туда, и я имел беседу с Макси Штойером – ведущим еврейским юристом из Нью-Йорка, которому обо мне рассказывали многие американские друзья. Его предложение, поддерживаемое богатыми членами американской еврейской общины (Спейерсы, Варбурги и другие), состояло в том, что они были готовы финансировать эмиграцию в Соединенные Штаты всех тех германских евреев, особенно недавно прибывших из Центральной Европы, которые пожелают уехать. Этот план соблюдал правило пропорциональности, которое нацисты предлагали применять в отношении профессий, и казался восхитительным решением этой колючей проблемы. Я улетел в Берлин и вначале поговорил с Нейратом. Тот был в восторге. Потом я встретился с Шахтом. И его увлекла эта идея. С такой поддержкой я решил обратиться к Гитлеру. Я перехватил его как-то после обеда, и мы стали ходить взад и вперед по диагонали террасы старой канцелярии, где обычно подавали кофе в прекрасные летние и осенние дни. Его ответ ошеломил меня: «Мой дорогой Ганфштенгль! Жребий брошен. События обретают совершенно иную форму». – «Но, господин Гитлер, – стал возражать я, – это наш лучший шанс разобраться с неразрешимой проблемой». – «Не тратьте мое время, Ганфштенгль, – оборвал он меня. – Мне нужны евреи в качестве заложников». Держать ногу на мягкой педали было больше похоже на то, как если бы просить машину для забивания свай не делать шума. Но все равно я искал союзников везде, где мог. Одним из них был генерал фон Рейхенау, чья репутация отъявленного нациста не совсем заслуженна. Он определенно был одним из наиболее высокопоставленных защитников Гитлера в рейхсвере, и, хотя он был приглашен на высокий пост в военном министерстве, злоупотребления первого года нахождения у власти быстро разочаровали его. Я знал его около десяти лет. Впервые мы встретились у моего молодого друга, американского военного атташе Трумен-Смита, когда Рейхенау был еще майором. А теперь я возвращал долг, уговорив Рейхенау устроить возвращение полковника Трумен-Смита в Берлин в качестве американского военного атташе. Я понимал, что каждый шаг в направлении укрепления проамериканских чувств в Германии оправдан. Рейхенау и рейхсвер не только были шокированы злодеяниями CA, но и все чаще тревожились по поводу намерений Рема влить их в армию, а сам он при этом станет министром обороны. Не производили на него впечатления и военные потенциальные возможности CA. Кто-то сравнил было их с рекрутами – борцами за свободу 1813 года против Наполеона. Это вызвало у Рейхенау презрительную насмешку. «Уверяю вас, что битвы под Лейпцигом и Ватерлоо были выиграны регулярной прусской пехотой», – оборвал он. Мне это показалось очень полезным аргументом, на котором можно было сыграть, и я всегда снабжал Рейхенау информацией изнутри партии, на которую армия зачастую могла реагировать с некоторым успехом. В ответ на это он передавал мне свои доклады на случай, если у меня будет возможность поработать с Гитлером. Я был все же ближе к нему, чем кто-либо из них, хотя Гитлер с раздражением обнаружил, что я так хорошо знаю этого генерала. «В Ганфштенгле самое невероятное то, что у него друзья и связи, похоже, есть повсюду», – пожаловался он как-то в моем присутствии. Будучи человеком из ниоткуда, это было нечто такое, чего он не мог постичь. Еще пример такого же рода связан со случаем, когда мы все посещали открытие мемориала в Танненберге в Восточной Пруссии вместе с Гинденбургом. Старик мне виделся очень культурным человеком, и он говорил своим низким басом о моем кузене с той же фамилией, которого он знал в Потсдаме как офицера гвардейского гренадерского полка. Мы стояли, в течение нескольких минут прослеживая генеалогию, что вызвало крайнее бешенство и ревность гитлеровского окружения. Еще одной выдающейся личностью был Нейрат, отвечавший на мою доверительность своим покровительством. Он взял меня с собой на Лондонскую экономическую конференцию летом 1933 года и помогал мне с валютой через МИД еще несколько раз, когда я ездил в Англию. Надо сказать, что поездки осуществлялись целиком за мой счет. Я хотел дать Гитлеру истинную картину бытовавшего там мнения и представить аргументы, которые, по крайней мере, могли бы пробудить осторожность во внешней политике. Я даже пробовал убедить его организовать обмен визитами между главами государств. Все, что угодно, думал я, чтобы вытащить его и попробовать нормализовать его точку зрения. Единственным непосредственным результатом оказалось то, что Геринг стал претендовать на роль первого приглашенного. Он полагал, что, если бы его принял король, он мог бы получить британскую награду, чтобы прибавить ее к своей коллекции. Нет необходимости подчеркивать, что значительные группы за рубежом, а также и внутри Германии, смотрели в то время на Гитлера с определенной благожелательностью. Даже Ллойд Джордж, у которого я бывал, не стал исключением. Он дал мне свою фотографию с личной подписью на обратной стороне: «Канцлеру Гитлеру в знак восхищения его мужеством, целеустремленностью и руководством». Было полно людей, готовых признать новую власть, которая возникла в Германии. Во время одной из поездок в Берхтесгаден в конце лета мне было поручено развлечь сэра Джона Сиддли, промышленника, и его жену. До сего дня храню воспоминания о том, как он и Геринг сидели на балконе, рассматривая большие фотографии и чертежи британских военных самолетов, которые, как предполагалось, Германия купит. И все, должен сказать, в прямом противоречии с условиями Версальского договора. Во время того же самого визита – я думаю, это было, когда я намеревался получить у Гитлера добро на мою книгу карикатур, – я увидел еще один пример удовольствия, с которым партийные лидеры, похоже, воспринимали жестокость, с которой они отправляли властные полномочия. Я захватил с собой Эгона, к тому времени воспитанного мальчика двенадцати лет, и, играя в кустах, он оказался позади и вблизи разговаривавших Гитлера и Геринга. «Мой фюрер, – говорил Геринг, – мне только что пришлось подписать двадцать два смертных приговора для вашего утверждения». Они были очень довольны собой, потирая руки, как рассказал мне Эгон. Очевидно, это все стало обыденным делом, и никакой пощады не давалось. Если бы я нуждался в каких-то дальнейших свидетельствах того, куда были направлены их мысли, то разговора между Гитлером и Геббельсом, который я услышал через открытую дверь гостиной в канцелярии, было вполне достаточно. «Пока старик [Гинденбург] жив, – донесся голос Гитлера, – существуют две вещи, которых я не могу касаться: армия и министерство иностранных дел». Геббельс не преминул подлить масла в огонь: «А что касается этой потсдамской своры, мой фюрер, для них существует только один способ – выстроить их вдоль стенки и скосить из пулеметов». И тут, естественно, я направился прямо к Рейхенау и рассказал ему эту историю. Именно ощущение власти превратило Гитлера в непримиримого фанатика. Мне понадобилось прожить большую часть 1933 года, чтобы понять, что в него вселился демон. И даже тогда многие из нас не верили, что уже пройдена точка возврата. Мы думали, что силу движения можно затормозить, направление изменить. Когда бы я ни встречал Нейрата, Шахта, Гюртнера или генерала фон Рейхенау, что бывало часто, мы вели разговор в одном и том же ключе. Никто из них не имел такого доступа к Гитлеру, который я все еще сохранял, и, несмотря на мое растущее отвращение, они упрашивали меня оставаться там, где я был. Гитлер пока еще не достиг точки, где он уже больше не обсуждал вопросы с теми, кто пользовался его доверием. Окончательные решения, принимаемые человеком в таком положении, часто, в крайнем случае, занимают минуты, и, если мне случалось находиться там в этот решающий момент, всегда была возможность, чтобы взгляды, которых я придерживался, взяли бы верх. Проблема была в том, что этот голос разума стал находить все меньше и меньше отклика в его разуме. Окончательное понимание, что Гитлер и его движение обманули не только меня, но и всех нас, пришло на нюрнбергском партийном съезде в год власти. Вводную часть оживляло присутствие впервые в Германии сестер Митфорд – Юнити и Дайяны, бывшей замужем за сэром Освальдом Мосли. До этого в том же году я встречал их в Лондоне, и они прибыли в Нюрнберг с рекомендательными письмами от, я полагаю, молодого Отто фон Бисмарка. Это были привлекательные дамы, но до кончиков ногтей являли собой образ, напрямую противоречащий недавно провозглашенным нацистским идеалам германской женственности. Их цель – встретить Гитлера, и на нашем пути в отель «Дойчер-Хоф», где он остановился, было так много откровенных комментариев со стороны прохожих, что мне пришлось добираться с ними через задний двор. Я вытащил свой большой чистый носовой платок и заявил: «Мои дорогие, хоть это и неудобно, но, чтобы сохранить хоть какую-то надежду на встречу с ним, вам надо стереть с лиц немного этой штуковины», что они и сделали. Я был очень рад оказать им содействие, как это мне казалось, чтобы их английское происхождение и связи помогли снабдить Гитлера знакомством с миром, отличным от оранжереи самоанализа, в которую он, похоже, уединялся. Гитлер находился в личном кабинете, и я послал сообщить о нас, и некоторые участники его компании пошли прогуляться с внешним безразличием мимо нашего стола, чтобы вернуться к нему с докладом. Сестры явно не смогли достаточно эффективно воспользоваться моим носовым платком, потому что в конце нас одурачил Гесс, выдавший несколько непоследовательных замечаний о том, как занят фюрер, и на этом наша попытка закончилась. Потом Геринг и Геббельс изобразили деланый ужас при мысли о том, что я пытался представить двух таких размалеванных шлюшек Гитлеру, хотя втайне их беспокоило то, что я был персоной, которую попросили представить девушек. Когда эти девушки опять приехали в Германию позднее и отдали надлежащую дань уважения клике Гесса и Розенберга, их, естественно, приветствовали как выдающихся нордических красавиц. Боюсь, что они прислушивались к моим оппонентам по партии куда больше, чем ко мне, хотя впоследствии я довольно часто виделся с Юнити в Мюнхене и даже помог ей найти небольшую виллу возле Английского сада, где она снимала квартиру. Тем не менее я привел их с собой на съезд. На них он произвел впечатление, и, несомненно, я был доволен, что многочисленные оркестры во время церемонии в честь жертв соратников по партии исполняли «Похоронный марш», который я сочинил по случаю смерти нашей маленькой дочери Герты. Он действительно звучал очень впечатляюще, и Гитлер впоследствии поздравил меня. Я бы предпочел поздравить его с тем, что многие из нас поверили, что это будет последний партийный съезд. Так называемые непреложные «Двадцать пять пунктов НСДАП» уже десяток лет провозглашали, что, как только будет завоевана и укреплена власть, партия может быть распущена. Гитлер явно их давно не читал. И наоборот, тема его речи была «Государство – это партия, а партия – это государство». Нам дали знать, чего ожидать от будущего. |
|
||
Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Другие сайты | Наверх |
||||
|