|
||||
|
Часть первая1905-й Глава 1БУРЕВЕСТНИК
XX столетие Российская империя встретила ожиданием катаклизмов войн и революций, грозящих оставить от старого порядка лишь развалины. Противники монархии давно предсказывали разрушительную бурю. За десятилетие до того, как Николай II отрекся от трона, Михаил Бакунин чувствовал, что атмосфера в России тяжелеет предвестием шторма ужасающей силы, а Александру Герцену далеко не один раз казалось, что он слышит стоны и грохот грядущих погромов. Реформы Александра II очистили было атмосферу, но после покушения на императора в 1881 году над страной вновь сгустились темные облака реакции. На рубеже столетий мало кто мог отделаться от убеждения, что старый режим на пороге сокрушительного краха. Казалось, вся атмосфера полна предзнаменований и предчувствий. В поэме, которая была у всех на устах, Максим Горький предсказывал, что в небе появится буревестник, «черной молнии подобный», предвещающий неизбежную бурю, которая скоро разразится над Русской землей. Буревестник стал символом для русских людей, выходцев из самых разных слоев: для одних – символом грядущих бедствий, для других – долгожданного спасения. Но Николай II категорически отказывался слышать сигналы опасности. Он оставался неколебимым в своей решимости сохранить самодержавие – как вел себя и его отец. Под влиянием своего реакционного советника Константина Победоносцева, прокурора Священного синода, царь подавлял любые конституционные намерения просвещенной части общества. Отвергая как «бессмысленные мечты» отчаянные прошения просвещенной элиты о предоставлении им побольше политической свободы, он возлагал надежды на громоздкий бюрократический аппарат, на большую, но плохо экипированную армию и на достойную осмеяния сеть тайной полиции. Самая большая угроза этому режиму исходила со стороны крестьянства. Катастрофический голод 1891 года разбудил российское общество и заставил его обратить внимание на то убожество, в котором живет село. Даже после освобождения в деревнях продолжали господствовать перенаселенность и застой. По мере того как число крестьян продолжало расти (одно поколение составляло от 50 до 80 миллионов), средний размер их семейных наделов, которых и без того не хватало на всех членов семьи, неуклонно уменьшался, так что большинство крестьян не могло существовать иначе, чем подрабатывая батраками в сельском хозяйстве или чернорабочими на производстве. Крестьяне отчаянно хотели получить побольше земли и сбросить с плеч давящее бремя налогов и платы за освобождение. Они оставались парализованы ограничениями, налагаемыми общиной, и много лет после того, как царь объявил их свободными людьми. В большинстве мест широко раскиданные полоски плодородной земли перераспределялись каждые два-три года, а устаревшие, но привычные методы обработки почвы не уступали пути современным сельскохозяйственным технологиям. Крестьяне продолжали влачить примитивное существование в однокомнатных деревянных избах с глинобитным полом. Случалось, они делили помещение со своими свиньями и козами, питаясь хлебом, капустной похлебкой и водкой. Черноземные провинции Центральной России, в свое время цитадель крепостничества, мало изменились и после великого освобождения в феврале 1861 года. В этом перенаселенном районе с убогими наделами земли обнищавшее крестьянство спасалось от голода лишь тем, что издавна занималось кустарным промыслом у себя на дому – выделывало гвозди, ткало мешковину, точило ножи и т. д. Тем не менее ближе к концу столетия спрос на кустарную продукцию резко пошел на спад, не выдержав конкуренции с современными производствами в промышленных городах к северу и западу. Крестьяне, погруженные в бездну отчаяния, могли лишь мрачно взирать на своих бывших хозяев, чьи земли они жаждали заполучить куда больше, чем прежде. В 1901 году некоему помещику из Воронежской губернии привиделось, что его поместье затягивает кровавый туман, и он отметил, что дышать и жить становится все труднее, «как перед бурей». Осенью того же года центральные и южные сельскохозяйственные районы постиг страшный неурожай. Следующей весной крестьяне Полтавской и Харьковской губерний вооружились примитивным оружием времен Стеньки Разина и Емельяна Пугачева – топорами, вилами и факелами – и стали захватывать запасы зерна всюду, где только могли их найти, разорять помещичьи усадьбы в своем районе – пока не явились для наведения порядка правительственные войска. Ужасные условия жизни крестьянства соответствовали и условиям бытия растущего рабочего класса. Еще вчера крепостные, рабочие теряли корневую связь с родными деревнями, обитая в убогих рабочих слободках больших городов. Они находились во власти грубых надсмотрщиков и черствых директоров фабрик, и их жалкое жалованье обычно становилось еще меньше за счет штрафов, налагаемых за нарушение правил. Не имея никаких законных возможностей отстоять свои права, рабочие лишь с большим трудом привыкали к этому новому образу жизни. И более того, заводские рабочие страдали кризисом идентичности. Их разрывало между двух направлений: одно тянуло обратно, к привычной деревне, а другое – в странный новый мир, которого они не понимали. В самом начале нового века подавляющее большинство заводских рабочих – особенно на текстильных предприятиях Северной и Центральной России – юридически продолжали считаться крестьянами. Как таковые, они имели в своем хотя бы номинальном владении небольшой участок земли и были вынуждены подчиняться определенным правилам общины, например испрашивать разрешение для работы на фабрике. Такие рабочие-крестьяне часто оставляли в деревнях своих жен и детей, возвращаясь домой только на период уборки или из-за болезни, а также в пожилом возрасте. Их крестьянский образ мышления давал о себе знать спорадическими вспышками возмущения против тяжелых условий труда, но эти выступления больше смахивали на крестьянские бунты прошлого времени, чем на организованный протест зрелого пролетариата. В то же время рабочие теряли свои связи с селом. Концентрация рабочей силы на российских предприятиях помогала работникам обретать чувство коллективизма, которое все больше и больше замещало прежнюю преданность деревне. Начали излечиваться и исчезать странные формы социальной шизофрении. Рабочий люд рвал со старыми традициями и верованиями и все отчетливее осознавал себя особой социальной группой, отличающейся от крестьянства, из которого он вышел. Начало нового века нанесло зарождающемуся рабочему классу России экономический удар столь же тяжелый, как и неурожай, поразивший крестьян в Центральном сельскохозяйственном районе. В 1899 году после продолжительного периода индустриального развития царскую империю поразила депрессия, от которой она оправлялась около десяти лет. Первый удар пришелся по текстильной промышленности северных и западных губерний. Затем он стремительно переместился к югу, поражая заводы, шахты, нефтяные концессии и порты и вызывая на своем пути серьезные рабочие волнения. Летом 1903 года на батумских и бакинских нефтепромыслах произошли кровавые столкновения рабочих с полицией. Забастовки в Одессе расширились, превратившись во всеобщую стачку, которая стремительно распространилась по всем центрам тяжелой промышленности Украины. Особый размах она приобрела в Киеве, Харькове, Николаеве и Екатеринославе. Характерной особенностью волнений в России была гремучая смесь самых разных недовольных социальных элементов, готовая взорваться в любой момент. Например, заводские рабочие были носителями радикальных идей, которых они нахватались в городе, вырвавшись из изолированного, замшелого существования своих родных деревень. Таким же образом важной чертой промышленных стачек на юге было частое появление среди рабочих студентов университета на массовых митингах, уличных демонстрациях и в ходе стычек с властями. Годы экономического спада совпали с периодом студенческих волнений, которые обрели беспрецедентный в российской истории размах. Многие из студентов чувствовали такую же отчужденность от существующего социального порядка, как и обнищавшие крестьяне и их полупролетарские братья на фабриках. Университетские студенты, как правило, обитали в убогих жилищах, испытывая озлобленность к несправедливостям царского режима. Их отнюдь не воодушевляло неизбежное будущее в виде мелкого винтика в бюрократической машине. Даже те, кто вышел из среды более обеспеченного дворянства, с трудом терпели высокомерие правительственной политики и тупость царских чиновников, которые упрямо отказывались идти хоть на какие-то уступки конституционным принципам. Студенты с глубоким презрением относились к университетскому уставу 1884 года, по которому были распущены их клубы и общества, изгнана либеральная профессура и уничтожена даже видимость автономии университетов и академическая свобода. В феврале 1899 года студенты Санкт-Петербургского университета, возмутившись предупреждением властей, чтобы они во время ежегодного студенческого празднования вели себя тихо и смиренно, организовали небольшие беспорядки, а конная полиция разогнала их, пустив в ход нагайки. В ответ разъяренные студенты устроили забастовку, отказавшись посещать лекции. Демонстрации в их поддержку прошли и в других университетах европейской части России, на несколько месяцев внеся хаос в нормальную академическую жизнь. Ситуация была равнозначна всеобщей забастовке в системе высшего образования, на что правительство ответило исключением из университетов сотен непокорных студентов, многим из которых пришлось пойти в армию. Один из таких изгнанных по фамилии Карпович дал выход своему возмущению, убив министра образования Н.П. Боголепова, на которого возложил вину за жесткие меры правительства против студентов. Напомнив всем убийство царя Александра II, совершенное двадцать лет назад группой молодых революционеров из организации «Народная воля», смерть Боголепова тут же неосторожно вызвала воспоминания о террористических актах, направленных против высших сановников государства. В марте 1901 года, через месяц после убийства Боголепова, террорист стрелял в Победоносцева, но промахнулся, следующий год возмущенный студент смертельно ранил министра внутренних дел Д.С. Сипягина, а рабочий совершил неудачное покушение на жизнь харьковского губернатора. В мае 1903 года другой рабочий уже не промахнулся, убив уфимского губернатора, приказавшего войскам стрелять по группе невооруженных забастовщиков. В этом хаосе насилия Россия зависла между двумя мирами – один умирал, а у другого еще не было сил родиться. С озлобленностью крестьян, рабочих и студентов нельзя было справиться мирными способами, поскольку не было законных выходов их растущему раздражению, да и царь не собирался проводить какие-либо реформы сверху. Среди униженных и оскорбленных крепло стремление искать экстремальные решения своих накапливающихся трудностей, особенно после депрессии. Приметы неизбежных волнений особенно остро чувствовались в провинциях, расположенных на периферии империи, где социальное угнетение усиливалось национальными и религиозными преследованиями. В течение четырех столетий непрестанной экспансии Россия подчинила своему господству финнов, эстонцев, латышей, литовцев, поляков, грузин, армян, азербайджанцев и много других национальностей. И надо сказать, на рубеже столетий нерусские составляли большинство населения империи. Обитая большей частью в ее пограничных районах, они отчетливо слышали голос национализма, усиливающегося в Центральной Европе. Как ни парадоксально, самые сильные стимулы для развития национального самосознания меньшинств исходили от русского правительства. Находясь под влиянием Победоносцева, чья политическая философия господствовала в течение эры последних Романовых, Александр III и его сын Николай проводили в жизнь программу русификации и пытались заставить непокорных обитателей пограничных земель отказаться от собственных национальных традиций, признав превосходство русской культуры. Предназначенная для того, чтобы как-то сглаживать национальные и социальные проблемы, русификация в многонациональном государстве лишь усиливала эти проблемы. Этнический вопрос играл важную роль во время забастовок на закавказских нефтяных промыслах в 1902–1903 годах, а также в 1904 году, когда Николай распространил политику русификации и на лояльную Финляндию, которой конституционные привилегии были дарованы еще в 1809 году. Но именно там сын финского сенатора убил российского генерал-губернатора Н.И. Бобрикова. Ни одно национальное или религиозное меньшинство в России не страдало от жестокой политики правительства больше, чем евреи. В начале XX века в империи обитало пять миллионов евреев, главным образом в черте оседлости, которая тянулась вдоль западных границ от Балтийского до Черного моря. Их судьба стала сравнительно легче во время умеренного правления Александра II. Осуществляя свою программу реформ, царь разрешил преуспевающим купцам, умелым ремесленникам, бывшим солдатам и обладателям университетских дипломов жить и работать вне черты оседлости. Но насильственная смерть Александра II в марте 1881 года резко положила конец этому периоду спокойствия и относительного благополучия евреев. Пасха была отмечена волной жестоких погромов, волна которых прокатилась по более чем сотне городов и местечек юго-западных губерний. Хотя одной лишь демонстрации силы было бы достаточно, чтобы сразу же положить конец погромам, местные власти, как правило, иным образом оценивали насилия и грабежи, а в некоторых случаях и поощряли погромщиков. Когда размах насилия со стороны местного населения достиг предела, правительство издало ряд очень жестких декретов, имевших отношение к самым жизненным аспектам еврейской жизни. «Временные правила» запрещали евреям селиться в сельской местности, даже в пределах черты оседлости. Хотя эти правила относились только к новопоселенцам, многие старожилы были изгнаны из деревень, где они родились, и им пришлось перебираться в города. Запрещалось перебираться из деревни в деревню, шли поиски евреев, которые незаконно пересекли границу черты оседлости, которая как-то сокращалась в размерах. Министерство просвещения ввело квоты, ограничивающие число еврейских учащихся в средних школах и университетах. В черте оседлости они должны были составлять не более 10 процентов от числа студентов и 5 процентов – вне этой черты, кроме Москвы и Санкт-Петербурга, где квота не превышала 3 процентов. Еврейские врачи больше не могли практиковать в больницах, а их количество среди военных врачей было сокращено. Разрешение на вступление в профессиональную гильдию должен был давать министр юстиции, и еврейские кандидаты редко получали его. Евреи больше не могли участвовать в работе земств или городских советов. Более того, в 1891 году власти выселили 20 000 еврейских купцов и ремесленников из Москвы, где в 1865 году Александр II разрешил им поселиться, а три года спустя появление государственной монополии на торговлю алкоголем лишило многих еврейских шинкарей средств к существованию. Эти давящие правила практически в неизменном виде оставались в силе все время царствования Николая II. Положение евреев становилось все отчаяннее. Загнанные в гетто, подвергаясь религиозным преследованиям, в массе своей лишенные высшего образования и профессиональной карьеры, когда сфера их традиционных занятий постоянно подвергалась ограничениям, евреи сталкивались с полным крахом их экономической и социальной структуры. После депрессии 1899 года огромное большинство их было вынуждено жить на грани нищеты. Мелкие предприниматели, типичные для черты оседлости, не имея современного оборудования и дешевых кредитов, все время находились под угрозой разорения из-за растущей конкуренции со стороны крупной промышленности. Ремесленники, навсегда расставшись с взлелеянной мечтой стать независимыми производителями, пополняли ряды фабричных рабочих, а если им окончательно не везло, растущую армию людей без определенных занятий, которые питались «одним лишь воздухом». Положение дел достигло предела вскоре после того, как в 1902 году Вячеслав Плеве унаследовал у убитого Сипягина Министерство внутренних дел. Бывший начальник тайной полиции, яростный сторонник русификации, Плеве был давним ненавистником евреев и реакционным бюрократом самого худшего пошиба. Именно Плеве в 1904 году заявил, что для сохранения самодержавия необходима «маленькая победоносная война» с японцами. Руководствуясь тем же самым мотивом, он решил направить народное недовольство против евреев. Окрестив революционное движение «делом еврейских рук», он надеялся утопить революцию в еврейской крови. Стратегия Плеве воодушевила П.А. Крушевана, издававшего в Кишиневе, столице Бессарабии, антисемитскую газету. Ведя оскорбительную кампанию против евреев, Крушеван обвинял их в революционном заговоре и ритуальных убийствах и призывал христианское население отомстить еврейским эксплуататорам. И на Пасху 1903 года разразился ужасающий кишиневский погром. Два дня полиция сложа руки наблюдала, как толпы хулиганов убивали евреев, сотням из них наносили ранения, грабили их дома и магазины. Многие еврейские семьи лишились и крыш над головой и имущества, все было разграблено, пока наконец не вмешались власти. Через несколько месяцев прошла волна погромов по черте оседлости – Ровно, Киев, Могилев и Гомель. Именно здесь, на границе между западными и юго-западными провинциями и, главным образом, в еврейских городках и местечках, и зародилось движение русских анархистов. В этих местах экономический упадок сочетался с сильным национальным угнетением, что вызывало мощные чувства нигилизма среди студентов, рабочих и крестьян. И многие из них переходили к решительному радикализму. С самых первых лет реакции во времена правления Александра III интеллигенты, ремесленники и фабричные рабочие в пограничных провинциях начали создавать тайные кружки, в которых занимались в основном самообразованием и радикальной пропагандой. Большой голод 1891 года способствовал росту таких организаций, они стали стремительно размножаться по всей России, став центрами, вокруг которых сформировались две ведущие социалистические партии — марксистские социал-демократы и неонародники социалисты-революционеры, эсеры, которые оформились к концу столетия. Тем не менее уже весной 1903 года, года погромов, значительное число молодых рабочих и студентов в Белостоке, центре радикального рабочего движения в черте оседлости, уже нашло серьезные недостатки в социалистических партиях. Они расстались с Бундом (организацией еврейских социал-демократов), с социалистами-революционерами и с ПСП (Польской социалистической партией, чьи социалистические убеждения сочетались с мощным стремлением к национальной независимости) , обратившись к более экстремальным доктринам анархизма. Новые рекруты анархизма ушли из социал-демократического Бунда в силу ряда причин, среди которых не последнее место занимал жесткий запрет актов терроризма; такие действия, доказывали лидеры Бунда, только деморализуют рабочих и приведут к распаду рабочего движения. Отрицая этот запрет на терроризм, небольшие группы молодых бундовцев сформировали радикальную «оппозицию» внутри движения и провозгласили программу «прямых действий» против государственной и частной собственности. Они обзавелись револьверами и динамитом. Они нападали на правительственных чиновников, фабрикантов, полицейских, агентов-провокаторов и производили «экспроприации» в банках, почтовых отделениях, магазинах, заводоуправлениях и частных домах. Эта деятельность вызвала шквал критических упреков со стороны руководства Бунда и заставила многих молодых террористов окончательно расстаться с социал-демократией ради идей анархизма, который приветствовал любое насилие. Кроме того, анархисты считали, что среди последователей Маркса было слишком много интеллектуалов, способных в потоке слов утопить любое намерение действовать. В идеологических дебатах и в боях за политическое лидерство они еще до начала схватки с царизмом истощили все свои силы. Летом 1903 года группа свежеиспеченных анархистов из Белостока побывала на II съезде социал-демократической партии. Он предстал перед ними как разочаровывающий спектакль, состоявший из организационных свар и теоретических драк с вырыванием волос. Этот съезд закончился расколом марксистского движения на две непримиримые фракции — меньшевиков и большевиков. Как объявили анархисты, идеологическое оружие социал-демократов потеряло «революционный размах» и энергию. Вместо того чтобы вести пустые разговоры, «бешеные» из Белостока потребовали «прямых действий» по уничтожению тиранического государства, которое они считали воплощением зла и источником всех страданий России. Более того, анархисты были полны решимости сразу же избавиться от государства, хотя последователи Маркса настаивали на обязательности таких этапов, как парламентская демократия и «диктатура пролетариата» , которые и должны стать предшественниками бесклассового общества. Это убедило нетерпеливых анархистов в том, что интеллектуалы-социалисты собираются до бесконечности оттягивать наступление рая для рабочих, чтобы полной мерой удовлетворить собственные политические амбиции. По мнению анархистов, социал-демократы, стараясь просветить Россию, слишком полагались на организованные силы квалифицированных рабочих, отрицая значение крестьянских масс и безработных слоев общества. Анархисты, кроме того, обнаружили столь же серьезные отступления в программах партии эсеров и Польской социалистической партии. Хотя они восхищались эсеровской кампанией террора, направленной против правительственных чиновников, анархисты стремились и к «экономическому террору», чтобы насильственные действия ударили и по эксплуататорам и по владельцам собственности. Кроме того, они возражали против того, чтобы эсеры занимались аграрным вопросом. Они не разделяли ни националистических целей Польской социалистической партии, ни убежденности всех социалистов в необходимости создания какой бы то ни было формы государства. Короче, анархисты обвиняли все социалистические группы в выжидательной политике по отношению к существующей социальной системе. Старый порядок прогнил, доказывали они; спасения можно добиться, только выкорчевав его с корнями. Постепенность или реформизм любою вида ничего не дадут. Полные немедленною желания тут же реализовать свою бесклассовую утопию, молодые анархисты с презрением отбрасывали промежуточные исторические этапы, постепенность движения к цели и паллиативы или компромиссы любого сорта. Отойдя от марксистов и эсеров, они в поисках новых источников вдохновения обратились к Бакунину и Кропоткину. Поскольку буревестнику скоро предстояло появиться в России, они были убеждены, что он явится как вестник тысячелетия анархизма. Молодые анархисты считали саму личность Михаила Александровича Бакунина столь же поразительной, сколь и его убеждения. Выходец из мелкопоместного сельского дворянства, получивший военное образование, Бакунин отказался от своего наследственного дворянства ради карьеры профессионального революционера. В 1840 году в возрасте двадцати шести лет он покинул Россию и посвятил свою жизнь неустанной борьбе против всех форм тирании. Он не только сидел в библиотеках, читал и писал о неизбежности революции, но и страстно включился в события революции 1848 года, став чем-то вроде фигуры Прометея, который после волны восстания в Париже оказывался на баррикадах Австрии и Германии. Арестованный во время Дрезденского восстания 1849 года, он провел следующие восемь лет в тюрьме – шесть из них в самых мрачных казематах царской России, в Петропавловской крепости и в Шлиссельбурге. Приговор обрекал Бакунина на пожизненное пребывание в сибирской ссылке, но Михаил Александрович совершил побег от своих тюремщиков, в ходе невероятной одиссеи обогнул земной шар, после чего его имя стало легендой, а он сам – объектом поклонения в радикальных группах всей Европы. Широкая душа Бакунина и его детский энтузиазм, зажигательная преданность свободе и равенству и вулканическая ненависть к привилегиям и несправедливостям – все это неодолимо влекло к нему людей из кругов, преданных идее свободы воли. «Больше всего меня поражало, – писал Петр Кропоткин в своих мемуарах, – что влияние Бакунина зиждилось не на интеллектуальном авторитете, а на моральном воздействии его личности». Как активная сила истории, личность Бакунина пользовалась такой привлекательностью, о которой Маркс мог только мечтать. Среди авантюристов и мучеников революции ему принадлежит уникальное место. Тем не менее отнюдь не только личный магнетизм Бакунина привлекал сырую молодежь из Белостока от марксизма в лагерь анархистов. Были еще и фундаментальные расхождения в доктринах Бакунина и Маркса, предвестники диспутов, которые поколение спустя кипели в России между анархистами и социал-демократами. Центральным пунктом этих расхождений был характер грядущей революции и формы организации общества, которое возникнет на ее волне. В марксистской философии диалектического материализма приход революции определялся историческими законами; революции были неизбежным следствием созревания экономических сил. Бакунин же считал себя революционером действия, а не «философом и изобретателем систем, как Маркс». Он решительно отказывался признавать существование любых «априорных идей или предопределенных, предвзятых законов». Бакунин отрицал точку зрения о том, что социальные перемены зависят от постепенного созревания «объективных» исторических условий. В то же время он считал, что человек сам определяет свои цели, что нельзя втискивать человеческую жизнь в прокрустово ложе абстрактных социологических формул. «Никакие готовые к употреблению теории, никакие книги, которые только будут написаны, не спасут мир, – заявлял Бакунин. – Я не признаю никаких систем, я ищу истину». Человечество не готово к терпеливому ожиданию, когда полотну истории придет время развернуться во всю ширь. Внушая свои теории рабочим массам, Маркс преуспел только в одном: он подавил революционный жар, который горел в каждом человеке, – «стремление к свободе, страстное желание равенства, святой инстинкт революции». Не в пример «научному» социализму Маркса его собственный социализм, как признавал сам Бакунин, был «чисто инстинктивный». В резком контрасте с Марксом, испытывавшим рациональное презрение к более примитивным элементам общества, Бакунин никогда не подвергал сомнению революционные качества слоев общества, не принадлежащих к рабочему классу. Правда, он признавал понятие классовой борьбы, но не такой, которая относилась только к буржуазии и рабочим, поскольку мятежный инстинкт есть общее качество всех угнетенных слоев общества. Бакунин разделял веру народников в скрытые силы насилия русского крестьянства с его давними традициями слепого и безжалостного бунта. Он видел перед собой «всеобщую» революцию, огромное восстание города и деревни, подлинный бунт угнетенных масс, в котором кроме рабочего класса примут участие и самые последние слои общества: примитивное крестьянство, люмпен-пролетарии городских трущоб, безработные, бродяги и преступники, – словом, все униженные и оскорбленные, живущие в нищете и рабстве. Концепция Бакунина о всеобщей классовой войне оставляла место для неорганизованных и раздробленных фрагментов общества, к которым Маркс испытывал лишь презрение. Бакунин же отводил основную роль недовольным студентам и интеллектуалам, отчужденным и от существующего социального устройства и в той же мере – от необразованных масс. С точки зрения Маркса, они не составляли класса как такового, не были и органической частью буржуазии; они были просто «отбросами» среднего класса, «компанией деклассированных» – адвокаты без клиентов, врачи без пациентов, мелкие журналисты, безденежные студенты и их идолы, лишенные возможности играть важную роль в историческом процессе классового конфликта. Для Бакунина же, с другой стороны, интеллектуалы были ценнейшей революционной силой, «яростной и энергичной молодостью, полностью деклассированной, лишенной и карьеры, и другого пути в жизни». В острой борьбе между Бакуниным и Марксом за главенство в европейском революционном движении деклассированные интеллигенты, которыми их видел Бакунин, были обязаны перейти на его сторону, потому что им нечего было терять и у них не было никакой возможности улучшить свое положение, кроме немедленной революции, которая уничтожит существующую общественную систему. Та роль, которую предстояло сыграть интеллектуалам в свержении старого порядка вещей, была критической: они должны были стать той искрой, из которой дремлющая в народе страсть к восстанию разгорится в разрушительный пожар. Эта философия немедленной революции неизбежно должна была получить распространение, главным образом, в относительно отсталых регионах Европы, в тех странах, которые только ощупью искали путь к современной индустриализации, странах, где надежды деклассированных слоев были слабыми и туманными, где крестьянство жило в нищете и где рабочие в массе своей были неквалифицированными и неорганизованными. В таких условиях нищее и неграмотное население вряд ли поняло бы «постепенность» или сложные теоретические построения марксизма. И если Маркс предвидел, что революции зрелого пролетариата разразятся в самых развитых промышленных странах, Бакунин настаивал, что революционные импульсы будут куда сильнее там, где людям в самом деле нечего терять, кроме своих цепей. Это означало, что всеобщее восстание, скорее всего, начнется на юге Европы, а не в такой дисциплинированной и развитой стране, как Германия. Соответственно в острой борьбе за главенство в I Интернационале сторонникам Бакунина удалось создать мощные отделения в Италии и Испании, странах, где марксизму никогда не удавалось завоевать надежные позиции. Хотя Бакунин отводил интеллектуалам столь важную роль в грядущей революции, он в то же время предупреждал их против попыток преувеличить свое политическое влияние, как поступили якобинцы или преданный их последователь Август Бланки. На этом пункте Бакунин особо настаивал. Сама идея того, что небольшая группа заговорщиков может совершить переворот ради блага народа, была для него смехотворной, и он насмешливо считал ее «полной ересью, направленной против здравого смысла и исторического опыта». Эти жесткие слова были направлены как против Маркса, так и против Бланки. Потому что и для Маркса и для Бакунина конечная цель революции заключалась в создании бесклассового общества людей, свободных от угнетения, нового мира, в котором свободное развитие каждого будет условием свободного развития всех. Но там, где Маркс предвидел диктатуру пролетариата, которая уничтожит последние остатки буржуазного строя, Бакунин вообще склонялся к уничтожению государства как такового. По его мнению, кардинальная ошибка всех революционеров прошлого заключалась в том, что они всего лишь заменяли одно государство другим. То есть подлинная революция не стремится захватить политическую власть; она должна быть социальной революцией, при которой весь мир освобождается от пут государства. Бакунин считал, что так называемая диктатура пролетариата унаследует авторитарность. Такое государство, настаивал он, пусть и народное по форме, всегда будет служить орудием угнетения и эксплуатации. Он предсказывал неизбежное появление нового «привилегированного меньшинства» из ученых и специалистов, чьи выдающиеся знания позволят им использовать государство как инструмент управления необразованными тружениками, занятыми ручным трудом на полях и в цехах. Граждане нового народного государства будут грубо разбужены от иллюзий самообмана, дабы убедиться, что они стали «рабами, игрушками, жертвами новой группы амбициозных людей». Единственный способ, которым обыкновенные люди могут избежать подобной печальной судьбы, – это самим совершить революцию, полную и всеобщую, безжалостную и хаотичную, стихийную и неограниченную. «Необходимо в принципе и на практике полностью избежать того, что может быть названо политической властью, – сделал вывод Бакунин, – потому что, пока существует политическая власть, всегда будут правители и те, кем управляют, хозяева и рабы, эксплуататоры и эксплуатируемые». И тем не менее, несмотря на все свои яростные нападки на «революционную олигархию», Бакунин решил создать свое собственное «секретное общество» заговорщиков, члены которого будут обязаны соблюдать «строжайшую дисциплину» и подчиняться небольшому революционному директорату. Более того – эта тайная организация сохранится и после победы революции, чтобы предотвратить появление любой «официальной диктатуры». Самые известные последователи Бакунина, и первым делом Кропоткин, сочли это странное и противоречивое требование революционной стратегии своего ментора совершенно неприемлемым и, как будет видно, поторопились избавиться от него. В рамках теоретических построений Бакунина народному восстанию, которое сотрет с лица земли вообще все правительства, не хватало конструктивной стороны. И действительно, самые известные предложения, выходившие из-под его пера, провозглашали, что «стремление к разрушению в то же время является и созидательным стремлением». Но конструктивная сторона носила подчеркнуто туманный характер. Сразу же после уничтожения государства его предстояло заменить «организацией производительных сил и экономических служб». Средства производства надо было не национализировать, как мечтал Маркс, а передать их в распоряжение свободной федерации ассоциаций независимых производителей, организованной на всемирной основе «сверху донизу». Предполагалось, что в новом обществе все, кроме пожилых и немощных, будут заниматься физическим трудом и каждому будет воздаваться в соответствии с его вкладом. И дальше этой совершенно туманной картины Бакунин не рисковал продвигаться. С презрением относясь ко всем рациональным размышлениям, он отказывался набрасывать детальный чертеж будущего, предпочитая считать, что, как только творческая сила масс освободится от бремени частной собственности и государства, она и займется этой проблемой. По своей глубинной сути бакунинская философия анархизма представляла собой яростный протест против форм централизованной власти, политической и экономической. Бакунин был не только врагом капитализма, как Маркс, но и непримиримым противником любой концентрации промышленной мощи, не важно, в частных руках или в общественных. Имея глубокие корни во французском утопическом социализме и в традициях русского народничества, доктрины бакунинского анархизма отвергали крупную промышленность, как искусственное образование, не признающее добровольности и разъедающее подлинные человеческие ценности. С помощью творческого духа обыкновенных мужчин и женщин, призванных к действию критически мыслящими личностями, отсталые страны Восточной и Южной Европы смогут избегнуть «судьбы капитализма». Эти страны отнюдь не были обречены на страдания под игом эксплуатации каких-то центральных властей, а их обитатели рисковали превратиться в армию дегуманизированных роботов. Такое либерторианское общество будущего, свободная федерация рабочих кооперативов и сельскохозяйственных коммун (лишенных древней патриархальной властности) может обеспечить полную переоценку социальных ценностей и восстановление человечества. Для Маркса, чья идеология куда лучше соответствовала характеру индустриализации, чем доиндустриального общества, эти анархистские представления были романтическими, ненаучными, утопическими и к тому же уводящими в сторону от кардинального пути современной истории. Тем не менее, с точки зрения Бакунина, Маркс, может, и знал, как создавать умозрительные системы, но у него отсутствовал живительный инстинкт свободы человека. Как немец и как еврей, Маркс был «авторитарен с головы до ног». Петр Кропоткин, выдающийся последователь Бакунина, был, как и его предшественник, выходцем из среды сельского дворянства, но его родовое гнездо было куда более знаменитым, чем то поместье в Тверской губернии, где провел детство Бакунин. Предки Кропоткина отпрыски великих князей смоленских в средневековой Руси, выходцы из боковой ветви клана Рюриковичей, правивших в Московии до появления Романовых. Получив образование в элитарном Пажеском корпусе в Санкт-Петербурге, Кропоткин преданно служил камер-пажом при дворе императора Александра II, а после – в Сибири армейским офицером, приписанным к формированию амурских казаков. Как и Бакунин до него, Кропоткин отказался от своего аристократического происхождения ради жизни, большую часть которой провел в тюрьмах и ссылках. Он тоже вынужден был бежать из царской России при весьма драматических обстоятельствах. В 1876 году – год смерти Бакунина – он сбежал из тюремной больницы, расположенной недалеко от столицы, и через Финляндию попал на Запад, где и оставался до своих семидесяти пяти лет, пока Февральская революция не дала ему возможность вернуться на родину. Хотя Кропоткин соглашался с некоторыми принципиальными положениями символа веры Бакунина, с того момента, как подхватил факел анархизма, в его руках он горел более спокойным и ровным пламенем. Характер Кропоткина был на редкость мягким и доброжелательным. У него полностью отсутствовал бурный темперамент Бакунина. Он не обладал титаническим стремлением к разрушению и непреодолимым желанием доминировать. Не было у него ни антисемитских настроений Бакунина, ни той неуравновешенности, что проскальзывала порой в словах и поступках Бакунина. Со своими светскими манерами, обладающий высокими личностными качествами и интеллектом, Кропоткин был само воплощение рассудительности. Его научное образование и оптимистический взгляд на мир обеспечили теорию анархизма тем конструктивным аспектом, который резко контрастировал с духом слепого отрицания, пронизывавшего работы Бакунина. Тем не менее, несмотря на все свои качества праведника, Кропоткин ни в коем случае не отрицал применения насилия. Он допускал покушение на тиранов, если убийца руководствовался благородными мотивами, хотя его приятие кровопролития в таких случаях объяснялось скорее состраданием к угнетенным, чем личной ненавистью к правящим деспотам. Кропоткин считал, что акты террора относятся к тем очень немногим средствам сопротивления, доступным угнетенным массам; они были полезны, как «пропаганда действием», дополняющая ту устную и письменную пропаганду, которой предстояло разбудить мятежные инстинкты народа. Кропоткин ни в коем случае не уклонялся от признания революции, ибо не допускал, что правящие классы без борьбы откажутся от своих привилегий и собственности. Как и Бакунин, он рассчитывал на всеобщее восстание, которое раз и навсегда уничтожит и капитализм, и государство как таковое. Тем не менее он серьезно надеялся, что мятеж будет сравнительно мягким, «с минимальным количеством жертв, с минимумом озлобления». Революцию Кропоткин видел быстрой и гуманной – не в пример демоническим видениям Бакунина пожаров и разрушений[1]. И снова по контрасту с Бакуниным Кропоткин осуждал использование при подготовке революции путчистских методов. Как член кружка Чайковского в Санкт-Петербурге начала 1870-х годов, Кропоткин резко критически относился к темным интригам, окружавшим фигуру Сергея Нечаева, юного фанатичного поклонника Бакунина, чье маниакальное пристрастие к тайным организациям в значительной степени превышало таковое даже у его учителя. Кружок Чайковского все свои усилия направлял на распространение пропаганды среди заводских рабочих и осудил Нечаева, по словам Кропоткина, за «использование способов прежних заговорщиков, не останавливаясь даже перед обманом, когда он хотел заставить своих соратников следовать по его стопам». Кропоткин мало смысла видел в тайных организациях «профессиональных революционеров» с их секретными планами, комитетами руководителей и железной дисциплиной. Главной же задачей интеллектуалов было распространение пропаганды среди простого народа, что должно было ускорить восстание. Но все подобные закрытые группы заговорщиков, отделенные от народа, несли в себе злокозненный микроб авторитаризма. С не меньшей чем у Бакунина страстью Кропоткин настаивал, что революция должна стать не «простой сменой правителей», а «социальной» революцией – не захватом политической власти небольшой группой якобинцев или бланкистов, а «коллективной работой масс». И хотя Кропоткин никогда не критиковал впрямую секретные общества революционеров своего учителя, тем не менее было совершенно ясно, что его отрицание любой возможной диктатуры включает и «невидимую» диктатуру Бакунина. Неколебимая решительность Кропоткина защищать спонтанный характер революции, при котором все будут равны, нашла отражение в его концепции нового общества, что возникнет на руинах старого. Хотя он и принимал воззрения Бакунина на автономные ассоциации производителей, свободно объединенных в федерации, тем не менее он расходился с Бакуниным в одном фундаментальном пункте. По бакунинскому «анархистскому коллективизму» каждый член отдельного рабочего коллектива обязан заниматься физическим трудом и получать заработную плату в зависимости от своего «прямого вклада в общий труд». Иными словами, критерием вклада, так же как и при диктатуре пролетариата Маркса, был скорее процесс, чем действительная потребность. Кропоткин же, с другой стороны, рассматривал любую систему вознаграждения, основанную на личных способностях к производству, просто как иную форму подневольного наемного труда. Коллективистская экономика, которой необходимо было определять разницу между самоотверженным трудом и трудом спустя рукава, между тем, что такое «мое» и что такое «твое», ничего общего с идеалами чистого анархизма не имела. Кроме того, коллективизм все же нуждался в какой-то власти в пределах рабочей ассоциации, чтобы определять индивидуальный вклад и контролировать соответствующее распределение материальных благ и услуг. То есть, как и конспиративные организации, которых избегал Кропоткин, коллективистский порядок тоже содержал в себе зародыши неравенства и чьего-то господства. Невозможно оценивать вклад каждого отдельного человека в общее богатство, заявил Кропоткин в «Борьбе за хлеб», ибо сегодняшнее преуспеяние создавали миллионы и миллионы людей. Каждый клочок земли полит потом поколений и за каждую версту железной дороги было уплачено человеческой кровью. «Каждое открытие, каждый шаг вперед, каждое умножение суммы человеческих богатств обязаны своим существованием тяжелому труду в прошлом и в настоящем, – продолжал Кропоткин. – По какому праву кто-то может присвоить себе хоть кусочек этого необъятного целого и заявить – это мое, а не твое?'» Кропоткин считал свою собственную теорию «анархистским коммунизмом». Теория эта полностью противоречила всем формам системы наемного труда. Никакой руководящий центр не мог заставить личность работать, хотя любой добровольно может трудиться «с полной отдачей всех своих способностей». Принцип заработной платы Кропоткин заменил принципом потребностей: каждый человек должен судить сам, что ему надо, и мог получать требуемое из общественных складов, когда испытывал в том необходимость, независимо от того, внес или не внес соответствующий вклад в виде своего труда. Неисправимый оптимизм Кропоткина привел его к выводу, что, как только будут устранены политическая власть и экономическая эксплуатация, все члены общества станут работать по своей доброй воле, без какого-либо постороннего принуждения и получать из общественных хранилищ не больше того, что ему нужно для нормального существования. В длительной перспективе анархистский коммунизм должен будет положить конец всем привилегиям, всем формам принуждения; он приведет человечество к золотому веку свободы, равенства и братства. Знаменитый географ и натуралист, Кропоткин не сомневался – точно так же, как и Маркс, – что его собственные социальные теории базируются на научной основе. В течение пяти лет своей правительственной службы в Сибири он пришел к отрицанию того, чему последователи Дарвина (Т.Х. Хаксли в особенности) придавали особое значение, – конкуренции и борьбе биологических особей в процессе эволюции. Изучая жизнь животных на востоке Сибири, он усомнился в справедливости общепринятой картины, что природный мир – это дикие джунгли, где есть только окровавленные клыки и когти и где в конечном итоге выживают только самые приспособленные представители того или иного вида. Его собственные наблюдения указывали, что в процессе естественного отбора добровольное сотрудничество между животными играло куда более важную роль, чем яростное соперничество, и что «те животные, которые обрели привычки к взаимопомощи, без сомнения, и являются самыми приспособленными для выживания». Конечно, Кропоткин не отрицал, что в животном мире существуют и борьба, и соперничество, но он не сомневался, что взаимозависимость играет куда более важную роль – не подлежит сомнению, что взаимная помощь является «главным фактором прогресса эволюции». Кропоткин не видел никаких причин, по которым этот принцип взаимной помощи не мог быть во всей полноте применен к Homo sapiens, как к другому представителю животного мира. С детства он душой и сердцем верил, что русскому крестьянству присущ дух братства. Впечатления последующих лет службы в сибирской глуши, где он наблюдал успешное сотрудничество в колониях духоборов и среди местных племен, были лучом света, который падал и на его последующие размышления. Именно во время пребывания в Сибири Кропоткин отбросил все надежды на то, что государство способно стать двигателем социальных реформ. Вместо этого он обратил свой взгляд на добровольное творческое сотрудничество небольших коммун анархистов. Его любимое представление о нетронутой разложением общественной жизни получило подкрепление в 1872 году, когда он посетил коммуны часовщиков в горах Юра в Швейцарии. Он сразу же обратил внимание на их добровольные ассоциации, построенные на взаимной помощи, и на отсутствие среди них политических амбиций, а также какой-либо разницы между лидерами и подчиненными. Это сочетание ручного и умственного труда, а кроме того, слияние в их горных деревнях кустарного производства и сельскохозяйственных работ вызвало его самое горячее восхищение. В этих приятных наблюдениях Кропоткин нашел то, что считал научным подтверждением своих выводов из штудирования анналов человеческой истории. В прошлом, утверждал он, люди, руководствуясь духом солидарности и братства, испытывали явную склонность к совместному труду. Взаимопомощь среди людей обладала куда большей потенциальной силой, чем эгоистическое желание господствовать над другими. На самом деле выживание человечества зависит от взаимопомощи. Вопреки теориям Гегеля, Маркса и Дарвина, Кропоткин был убежден, что в основе исторических процессов лежит сотрудничество, а не конфликтность. Более того, он отвергал концепцию Гоббса о том, что естественное состояние человека – это война всех против всех. В каждый исторический период, заявлял он, появлялись самые разнообразные ассоциации взаимопомощи, достигавшие наибольшего развития в коммунах и гильдиях средневековой Европы[2]. Кропоткин считал, что рост централизации государства с XVI по XIX век был всего лишь отклонением от нормального развития западной цивилизации. Он был убежден, что, несмотря на появление государства, добровольные объединения продолжали играть ключевую роль в человеческих делах. И дух взаимопомощи «даже в нашем современном обществе, как всегда заявляя о праве на существование – основной лидер, который ведет к прогрессу». Основные тенденции современной истории нацелены на создание децентрализованных, не политических кооперативных сообществ, в которых человек может свободно развивать свои творческие способности, без вмешательства королей, священников или солдат. Повсюду таким искусственным государствам приходится слагать свои «святые обязанности» в пользу «естественных добровольных групп». Знание Кропоткина истории человечества, вкупе с опытом, полученным из первых рук в Сибири и среди часовщиков кантона Юра, укрепили его глубокое убеждение, что человек будет предельно счастлив лишь в таких небольших коммунах, которые позволят пышно расцвести естественным инстинктам и взаимопомощи. Ближе к концу столетия Кропоткин обрисовал облик нового общества, в котором «промышленность сочеталась с сельским хозяйством, а умственная деятельность – с ручным трудом», как кратко сообщал он в подзаголовке одной из своих широко известных книг. Мужчины и женщины в таких сообществах, связанные естественными узами общих трудов, освободятся от искусственности централизованного государства и обширных промышленных комплексов. Нет, сам Кропоткин не испытывал никакого предубеждения против современной техники. «Я отлично понимаю, – писал он в своих мемуарах, – то удовольствие, которое может получить человек от мощи своей техники, от умственного характера своей работы, точности движений и от безукоризненности своих действий. Техника, расположенная в небольших мастерских, может спасти человека от тяжелой и монотонной работы капиталистического предприятия, и клеймо примитивности, которое когда-то легло на ручную работу, исчезнет навсегда. Члены такой коммуны будут работать от двадцати до сорока лет, четырех-пяти часов в день хватит для обеспечения комфортабельной жизни. Разделение труда, учитывающее неизбежное различие умственного и физического, может представить разнообразие достаточно интересных и приятных занятий, что приведет к органическому существованию общины, подобно такому, которое существовало в средневековом городе». Рисуя такой безмятежный портрет будущего, Кропоткин выражал свою ностальгию по простой, но полной и насыщенной жизни, которая вела его к идеализации автономных социальных ячеек прошедших лет – сельских поместий и гильдий, общины и артели. Перед лицом постоянно растущей концентрации экономических и политических сил в Европе XIX столетия он смотрел и назад, в благословенный мир, еще не испорченный вторжением капитализма и современного государства, и вперед – в такой же мир, свободный от давления смирительной рубашки, которая душит все естественные человеческие стремления. Для нового поколения анархистов из Белостока теории Бакунина и Кропоткина как нельзя лучше характеризовали высокоцентрализованное и репрессивное Российское государство. Унизительная бедность рабочих и крестьян, отчуждение студентов и интеллигенции от государства и общества, вездесущие учреждения, ведавшие насилием и террором, жестокие преследования религиозных и национальных меньшинств плюс к этому экономическая депрессия омрачали общественную атмосферу раздражением и отчаянием. В соответствии с учением Бакунина Россия, как относительно отсталая страна, должна была уже созреть для революции. В начале XX века Россия была на мощном подъеме, недавно начав всесторонний стремительный переход от преимущественно сельской к городской жизни, переход, который рвал все корневые связи традиций и стабильности. Индустриализация выкинула на обочину немалую часть общества – люмпен-пролетариев и другие растерзанные элементы общества, лишенные возможности существования во враждебном и меняющемся мире. Легко можно предположить, что именно эти, отвергнутые, отщепенцы ответят на призывы анархистов к уничтожению существующего режима, после чего останется только поприветствовать наступление золотого века. И действительно, немалая часть из них вступила в первые кружки анархистов в 1903–1904 годах. Тем не менее даже в эти беспокойные времена, когда дух нигилизма широко распространился по стране, в анархистском движении приняло участие сравнительно небольшое количество граждан империи. Объяснение частично кроется в том, что политическое сознание масс было пока еще на очень низком уровне; и в самом деле, в числе членов двух основных социалистических партий, которые возникли на рубеже столетий, было очень незначительное число крестьян и промышленных рабочих. Те немногие крестьяне, которые в самом деле интересовались политическими вопросами, как правило, вступали в партию социалистов-революционеров, чьи программы отвечали потребностям сельского населения. Что же до рабочего люда, то доктрины анархизма находили отклик большей частью среди бродячих ремесленников, которые, как и Кропоткин, мечтали о прошедших временах ручного труда, или же среди неорганизованных и безработных обитателей городских трущоб. Тем не менее многие из этих двух групп нашли применение своей склонности к насилию в террористических крыльях эсеровской партии или Польской социалистической партии. Между ремесленниками и пролетариатом трущоб находился растущий класс фабричных рабочих с постоянной занятостью, которые уже начали обретать свое место в условиях промышленной экономики. Если их вообще интересовала какая-либо политическая партия, то для защиты своих интересов они больше тянулись к социал-демократам. Еще одна причина неудачи анархизма в его намерении привлечь к себе широкие массы кроется в нежелании большинства русских людей, даже тех, кто обитал на самом дне общества, принять и ультрафанатизм Бакунина, и наивный романтизм Кропоткина в виде решения их неотступных трудностей. Социалистические партии России по контрасту со своими собратьями в Западной Европе с их сильными реформистскими тенденциями были настроены достаточно воинственно, чтобы принимать в свои ряды всех, даже самых страстных и идеалистически настроенных студентов и ремесленников м бездомных бродяг городского дна. И наконец, сама суть анархистского символа веры с его резкой враждебностью к какой-либо иерархической организации препятствовала росту движения. А вот социал-демократы не только позаимствовали многое из революционного духа анархизма, но и укрепили его эффективной организационной структурой. В силу этих причин российский анархизм все двадцать пять лет своего существования продолжал оставаться рыхлым собранием независимых групп, не имеющим ни партийной программы, ни налаженного механизма координации своих действий. Тем не менее ход событий доказал, что анархизм, так точно отвечавший «максималистским» настроениям революционной России, в первое десятилетие нового века оказал на нее влияние, совершенно неадекватное сравнительно небольшому количеству его сторонников. Глава 2ТЕРРОРИСТЫ
Анархистское движение, на рубеже столетий возникшее в империи Романовых, имело предшественников в прошлом России. Из века в век в ее пограничных областях вспыхивали бурные народные восстания, окрашенные в анархистские тона. Хотя мятежные крестьяне обрушивали свою злобу на помещиков и чиновников, но благоговели перед царем или каким-нибудь самозванцем; память о массовых восстаниях – от Болотникова и Стеньки Разина до Булавина и Пугачева – была богатым источником вдохновения для Бакунина, Кропоткина и их учеников-анархистов. Анархистские религиозные секты, которыми изобиловала Россия, также оказывали на вождей революционного анархизма глубокое воздействие, хотя сектанты были убежденными пацифистами и предпочитали верить в Христа, а не в насильственные действия. Секты неколебимо отвергали внешнее давление, религиозное или светское. Их приверженцы с презрением относились к официальной иерархии Русской православной церкви; они часто отказывались платить налоги, приносить присягу и брать в руки оружие. «Божьи дети, – заявляли члены секты духоборов, в 1791 году заключенные под стражу, – не испытывают нужды ни в царе, ни во властях, ни в человеческих законах». Тот же самый христианский квиетизм был основным принципом Льва Толстого и его последователей, которые в 1880-х годах начали создавать анархистские группы в Орловской, Тульской и Самарской губерниях, а также в Москве. На рубеже веков толстовские миссионеры читали проповеди о христианском анархизме, пользующиеся большим успехом в черноземных областях. Еще южнее, вплоть до Кавказа, они основывали общины. Толстовцы, хотя и считали государство грешным и безнравственным инструментом давления, отвергали революционную активность как источник ненависти и насилия. Они были убеждены, что кровопролитием общество улучшить невозможно – процветание возможно, только когда человек познает христианскую любовь. Конечно, революционные анархисты ни в грош не ставили доктрину Толстого о непротивлении злу насилием. Тем не менее они восторженно принимали его критику государства и формализованной религии, его отвращение к патриотизму и войнам и его глубокое сочувствие «неиспорченному» крестьянству[3]. Другим источником анархистских идей, пусть и косвенным, был кружок Петрашевского в Санкт-Петербурге, который в 1840-х годах распространял в России идеи утопического социализма Фурье. Именно из его трудов Бакунин, Кропоткин и их последователи черпали веру в небольшие добровольные коммуны. Оттуда же шла их романтическая убежденность в том, что стоит человеку отринуть искусственные ограничения, наложенные правительствами, как он обретет гармонию бытия. Сходных взглядов придерживались и российские славянофилы в середине XIX столетия, особенно Константин Аксаков, для которого централизованное бюрократическое государство было «принципиальным злом». Аксаков как дома чувствовал себя в писаниях Прудона, Штирнера, а также Фурье. Его идеализированное представление о крестьянских коммунах оказало сильное влияние на Бакунина и последователей. Наконец, анархисты многое усвоили из либертарианского социализма Александра Герцена, прародителя народнического движения, который твердо отказывался жертвовать личной свободой ради тирании абстрактных теорий, вне зависимости от того, кто их выдвигал – парламентские либералы или авторитарные социалисты. Несмотря на богатое наследство, оставленное крестьянскими революциями, религиозными сектами, группами толстовцев, петрашевцами, славянофилами и Александром Герценом, до начала XX века ни одно движение революционных анархистов не дало о себе знать – даже в зените популярности Бакунина в конце 60-х и начале 70-х годов. Это правда, что Бакунин главенствовал среди горсточки молодых русских эмигрантов. В сотрудничестве с ним они издавали в Женеве два журнала («Народное дело» и «Работник»), жизнь которых была весьма скоротечна. Кроме того, он пользовался влиянием в эфемерном кружке, известном в Цюрихе как «Русское братство». Правда и то, что под влиянием его уникального красноречия многие студенты-народники в 1870-х годах « пошли в народ». Его воздействие чувствовалось и во многих тайных кружках фабричных рабочих, которые в это время начали появляться в Петербурге, Москве, Киеве и Одессе. Тем не менее в течение жизни Бакунина на русской почве не появилась ни одна серьезная бакунинская организация. Основными последователями Бакунина в Швейцарии были Н.И. Жуковский, М.П. Сажин (Арманд Росс) и юный мятежник из Румынии, которому досталось семейное имя З.К. Ралли. В 1873 году Ралли помог создать в Женеве небольшую группу, названную Революционной коммуной русских анархистов, которая, как и цюрихское «Братство», распространяла идеи Бакунина среди радикальных изгнанников. А вот в России самым известным последователем Бакунина оказалась драматическая фигура Сергея Геннадиевича Нечаева, не столько подлинного анархиста, сколько апостола революционной диктатуры. Его привлекали не столько возвышенные цели создания бесклассового общества, сколько убежденность в необходимости конспирации и террора. По мнению Нечаева, настоящим революционером может считаться только тот, кто полностью порывает все связи с существующим порядком, становится непримиримым врагом современного мира, готовым пустить в ход даже самые отвратительные методы – включая кинжал, петлю, любой обман и вероломство – во имя «народной мести». Этот образ безжалостного заговорщика-подпольщика захватывал воображение многих молодых анархистов во время бурных месяцев 1905 и 1917 годов. Та четверть столетия, что последовала после смерти Бакунина в 1876 году, была в царской империи временем черной реакции. Только перо Петра Кропоткина, жившего в изгнании в Западной Европе, дышало мечтательной убежденностью, что анархистское движение еще живо. Тогда, в 1892 году, может, пораженные размахом голода, который обрушился на их родину, русские студенты в Женеве создали кружок, который занимался пропагандой анархизма – первый после Революционной коммуны Ралли 1873 года. Под руководством Александра Атабекяна, молодого армянского врача и ученика Кропоткина, новая группа, назвавшая себя «Анархистская библиотека», напечатала несколько брошюр Бакунина, Кропоткина и знаменитых итальянских анархистов Эррико Малатесты и Саверио Мерлино. Старания Атабекяна доставить эту литературу в Россию контрабандой не увенчались большими успехами, но труды «Анархистской библиотеки» привели к тому, что ближе к концу 90-х годов появился еще один пропагандистский кружок, известный под простым названием Женевская группа анархистов. Из-под пресса швейцарского печатника Эмиля Хелда, сочувствовавшего анархистам, вышла дополнительная партия брошюр Кропоткина и работ таких знаменитых западноевропейских анархистов, как Жан Граве, Элизе Реклю и Иоганн Мост. В 1902 году группа последователей Кропоткина в Лондоне издала русский перевод книги «Завоевание хлеба». Она получила звонкое название «Хлеб и воля», которое немедленно вошло в арсенал анархистских лозунгов. Лишь в 1903 году, когда в России зрело предвестие полномасштабной революции, анархистское движение дало о себе знать одновременно и в царской России, и в колониях эмигрантов в Западной Европе. Весной того же года первые анархисты появились в Белостоке и организовали группу «Борьба», которая состояла примерно из двенадцати человек. В то же самое время небольшой кружок молодых кропоткинцев в Женеве основал ежемесячный анархистский журнал (печатал его Эмиль Хелд), который был окрещен «Хлеб и воля» – по знаменитой книге их ментора. Лидерами этой новой женевской группы были К. Оргеиани, грузин, чья настоящая фамилия была Г. Гогелия, его жена Лидия и бывшая студентка Мария Корн (урожденная Голдшмит), чья мать в свое время была последовательницей знаменитого народника Петра Лаврова и чей отец издавал в Санкт-Петербурге журнал позитивистской философии. Кропоткин из своей лондонской резиденции с энтузиазмом поддержал журнал «Хлеб и воля», снабдив его большим количеством материалов и редакционных статей. Знаменитое изречение Бакунина «Страсть к разрушению – это и страсть к созиданию» было избрано девизом издания. Первый номер, появившийся в августе 1903 года, содержал ликующую прокламацию, что Россия «накануне» великой революции. Контрабандой переправленный через границы Польши и Украины, «Хлеб и воля» был восторженно встречен белостокскими анархистами, которые принялись распространять драгоценные экземпляры среди своих друзей – студентов и рабочих, – пока бумага не начала рассыпаться в руках. Вскоре на группу «Хлеб и воля» обрушился поток просьб: дайте больше литературы. В ответ группа издала дополнительные брошюры Бакунина и Кропоткина и русские переводы работ Граве, Малатесты и среди прочих Элизе Реклю. Варлаам Николаевич Черкезов, грузин княжеского происхождения и самый известный соратник Кропоткина в Лондоне, передал критический анализ марксистской доктрины, а Оргеиани – отчет о трагическом бунте 1886 года на Хаймаркетсквер, который кончился мученической смертью четырех чикагских анархистов. В добавление к этим трудам по-русски поступило несколько номеров периодических изданий на идиш Der Arbayter Fraynd и Zsherminal, которые издавали еврейские анархисты из Ист-Энда[4]; предназначены они были для распространения в гетто в черте оседлости[5]. В Белостоке, не теряя времени, размножили на гектографе рукописные тексты статей из западных анархистских журналов и стали выпускать свои собственные листовки, прокламации и манифесты, большие пачки которых стали рассылаться в соседние общины и даже в такие далекие точки, как Одесса и Нежин (в Черниговской губернии), где с конца 1903 года стали появляться анархистские организации. Несколько экземпляров «Хлеба и воли» достигли промышленных центров на далеком Урале, а в 1904 году группа анархистских пропагандистов стала распространять на старых запущенных заводах Екатеринбурга. В 1905 году в России наконец грянула долгожданная буря. Народное недовольство резко усилилось из-за войны с Японией, которая разразилась в феврале 1904 года. Совершенно не готовый к конфликту, российский колосс потерпел несколько унизительных поражений, ответственность за которые народ возложил на провальную политику царского правительства. К началу 1905 года ситуация в Санкт-Петербурге достигла предельного напряжения. Увольнение нескольких рабочих на огромном Путиловском военном заводе вызвало цепную реакцию забастовок в столице, которая увенчалась печальными событиями 9 января. Они получили название Кровавого воскресенья. (Все даты даются по юлианскому календарю – на тринадцать дней меньше, чем по западному календарю XX столетия, – которым Россия пользовалась до февраля 1918 года.) В этот день рабочие фабричных предместий заполнили центр города, образовав огромную процессию. Под руководством Георгия Гапона, священника православной церкви, склонного к театральным поступкам, шествие, неся иконы и портреты царя, распевая псалмы и патриотические гимны, двинулось к Зимнему дворцу. Невооруженные рабочие и члены их семей несли драматическую петицию с просьбой к своему государю положить конец этой войне, созвать конституционное собрание, даровать труженикам восьмичасовой рабочий день и право организации профсоюзов, отменить выплаты за освобождение из крестьянства и наделить всех граждан личной неприкосновенностью и равенством перед законом. Правительственные войска встретили демонстрантов огнем в упор, оставив на улицах сотни убитых и раненых. В одно мгновение установившиеся издревле связи между царем и народом рухнули; впредь с этого дня, по словам отца Гапона, монарх и его подданные были разделены «реками крови». По всей стране тут же вспыхнул пожар революции. Забастовки, особенно жестокие и непримиримые в нерусских городах, разразились в каждом крупном промышленном центре; около полумиллиона рабочих оставили свои рабочие места и вышли на улицы. Вскоре в балтийских провинциях и в черноземных регионах Центральной России вспыхнули мятежи, крестьяне занимались поджогами и грабежами, как во времена Пугачева. К середине октября волна забастовок, хлынувшая из Москвы и Санкт-Петербурга, парализовала всю сеть железных дорог и привела едва ли не к полной остановке промышленного производства. Растущее число крестьянских волнении в сельской местности, октябрьская всеобщая стачка в городах и внезапное появление Совета рабочих депутатов, руководящего стачечным движением в Петербурге, настолько напугали Николая, что он подписал Манифест 17 октября, которым даровал народу неотъемлемые гражданские права, и заверил, что ни один из законов не будет принят без одобрения Государственной думы. Но поскольку их экономические требования не получили удовлетворения и инерция революции была сильна, рабочие и крестьяне продолжали бунтовать. В декабре революция достигла своего апогея. В Москве забастовки и уличные демонстрации переросли в вооруженное восстание, которое было главным образом делом рук большевиков, но и анархисты и другие группы левого крыла принимали в нем активное участие. В рабочем квартале на Пресне появились баррикады. Бои шли более недели, и восстание было подавлено правительственными поисками, большинство из которых доказали свою верность царю. Короткое время яростные бои кипели в Одессе, Харькове, Екатеринославе, но армии и полиции удалось рассеять мятежников. Эти вспышки народного недовольства, начатые Кровавым воскресеньем, дали мощный толчок радикальному движению, которое только начало развиваться в России. В течение революции 1905 года, как вспоминал Иуда Рощин, один из ведущих участников событий в Белостоке, анархистские группы «росли как грибы после дождя». До 1905 года в Белостоке было не больше двенадцати или пятнадцати анархистов, но к весне того же года существовало уже пять кружков, состоящих главным образом из бывших бундовцев и социалистов-революционеров. Они включали в себя не менее шестидесяти членов. По сообщению надежного источника, в мае весь «отдел агитации» белостокской организации социалистов-революционеров перешел к анархистам. Когда в следующем году движение достигло пика, в него входила, скорее всего, дюжина кружков, объединенных в свободную федерацию. По подсчетам Рощина, когда анархисты Белостока обладали максимальной силой, их было около 300 человек, но это число кажется преувеличенным. Всего активных анархистов, скорее всего, было не больше 200 человек (фабричные рабочие, ремесленники, интеллигенты), хотя сотни людей достаточно регулярно читали их литературу и сочувствовали взглядам. В западных губерниях организация анархистских групп тянулась от Белостока до Варшавы, Вильно, Минска, Риги и даже до таких небольших городов, как Гродно, Ковно и Гомель. И наконец, даже в маленьких «штетл» (местечках), рассыпанных в пределах черты оседлости, существовали крохотные анархистские группы, в которые входили от двух до двенадцати членов, – из больших городов они получали литературу и оружие, которое предполагалось пускать в ход против владельцев государственной и частной собственности. На юге анархистские группы появились сначала в Одессе и Екатеринославе, а их отделения – в Киеве и Харькове на Украине, а также в крупных городах Кавказа и Крымского полуострова. Все строилось по одному и тому же образцу: горсточка разочарованных социал-демократов или социалистов-революционеров образовывала небольшой кружок анархистов. Литература либо тайно доставлялась с Запада, либо с оказией – из Риги, Белостока, Екатеринослава, Одессы или из каких-то других центров, после чего распространялась среди рабочих и студентов этого района; появлялись другие кружки, и вскоре возникшие федерации приступали к самой разнообразной деятельности радикального толка: агитация, демонстрации, забастовки, грабежи и покушения. По мере того как революция набирала силу, анархистская волна начинала распространяться центростремительно, захватывая Москву и Санкт-Петербург, политические центры Российской империи, хотя это движение в столицах-близнецах носило более мягкие формы по сравнению с насилием на периферии. Общим для всех новых анархистских организаций было полное разрушение капитализма и государства, ставящее целью расчистить путь для либертарианского общества будущего. Правда, практически не удавалось договориться, каким образом этого достичь. Самые горячие дебаты разгорались по вопросу о месте террора в революции. На одной стороне стояли две схожие группы «Черное знамя» и «Безначалие», которые защищали кампанию неограниченного террора против мира буржуазии. «Черное знамя» (это эмблема анархистов), вероятно самое крупное в империи сообщество анархистов-террористов, считало себя организацией анархистов-коммунистов, то есть тех, кто поддерживал цель Кропоткина – создание свободного сообщества, каждый член которого будет получать по потребностям. Тем не менее их конкретная тактика заговоров и насилия черпала вдохновение у Бакунина. «Черное знамя» привлекало больше всего сторонников в пограничных губерниях запада и юга. В их среде господствовали студенты, ремесленники и фабричные рабочие, но было также и несколько крестьян из деревень, расположенных рядом с крупными городами, и безработные, бродяги, профессиональные воры и самозваные супермены-ницшеанцы. Хотя многие из анархистов были поляками, украинцами и великороссами, большинство участников составляли евреи. Бросалось в глаза, что в экстремистской организации «Черное знамя» большей частью состояла молодежь девятнадцати–двадцати лет. А кое-кому из самых активных чернознаменцев вообще было всего пятнадцать или шестнадцать лет. В Белостоке почти все анархисты были членами «Черного знамени». История этой молодежи отмечена отчаянным фанатизмом и непрерывными актами насилия. Они были первой анархистской группой, которая сознательно взяла на вооружение политику террора против существующего порядка. В своих кружках из десяти или двенадцати человек они строили планы мести хозяевам и правителям. Из-под печатного пресса «Анархия» выходил буквально поток зажигательных прокламаций и манифестов, полных горячей ненависти к существующему обществу и призывов к его немедленному разрушению. Типичной была листовка, адресованная «Всем рабочим» Белостока, 2000 экземпляров которой летом 1905 года, незадолго до заключения мира с Японией, было распространено по заводам и фабрикам. Атмосфера была полна мук, боли и разочарования. Тысячи жизней, начиналась она, были впустую принесены в жертву на Дальнем Востоке, еще тысячи погибают дома, как жертвы капиталистической эксплуатации. Подлинные враги народа – не японцы, а государство и частная собственность, – пришло время разрушить их. Листовка предупреждала рабочих Белостока: не предавать свою революционную миссию ради лживых посулов парламентских реформ, к которым стремятся многие социал-демократы и эсеры. Парламентская демократия – это всего лишь бесстыдный обман, хитрый инструмент, при помощи которого средний класс хочет господствовать над рабочими массами. Не позволяйте себя обманывать, требовала листовка, этой «научной дымовой завесой» социалистов-интеллигентов. Пусть вашим учителем и вождем будет одна лишь жизнь. Единственный путь к свободе лежит через «отчаянную классовую борьбу за анархистские коммуны, в которых не будет ни хозяев, ни управляющих, а будет царить подлинное равенство». Рабочие, крестьяне и безработные должны высоко поднять черное знамя анархии и двинуться к подлинной социальной революции. «Долой частную собственность и государство! Долой демократию! Да здравствует социальная революция! Да здравствует анархия!» Хотя их обычными местами встречи были мастерские или частные квартиры, чернознаменцы Белостока часто под предлогом участия в похоронах собирались на кладбищах или в лесах на окраинах города, выставляя дозорных, которые предупреждали об опасности. В течение лета 1903 года рабочие, социалисты и анархисты, провели ряд таких лесных встреч, чтобы выработать стратегию противостояния многочисленным увольнениям на текстильных фабриках. Когда одна из таких встреч была с ненужной жестокостью разогнана жандармами, анархисты в ответ ранили выстрелом начальника полиции в Белостоке. Так началась вендетта, которая без перерывов продолжалась в течение следующих четырех лет. Ситуация на фабриках продолжала ухудшаться. Наконец летом 1904 года ткачи забастовали. Владелец большой прядильной фабрики Авраам Коган решил пригласить штрейкбрехеров, в результате чего разразилась кровавая стычка. Она спровоцировала восемнадцатилетнего чернознаменца Нисана Фарбера отомстить за своих сотоварищей рабочих. В день еврейского Страшного суда (Йом-Кипур) он напал на Когана на ступенях синагоги, серьезно ранив его ножом. Через несколько дней состоялась еще одна встреча, в лесу, на которой обсуждались дальнейшие действия против текстильных магнатов. На ней присутствовало несколько сотен рабочих – анархисты, бундовцы, эсеры и сионисты. Они произносили зажигательные речи и пели революционные песни. Под аккомпанемент криков «Да живет анархия!» и «Да здравствует социал-демократия!» полиция окружила это бурное собрание, ранила и арестовала десятки человек. Нисан Фарбер снова призвал к мести. После испытания в местном парке своей самодельной «македонской» бомбы, он швырнул одну из них в подъезд управления полиции, ранив несколько офицеров внутри. Сам Фарбер погиб при взрыве. Вскоре имя Нисана Фарбера стало легендой для чернознаменцев пограничных губерний. После того как в январе 1905 года разразилась революция, они последовали его примеру неограниченного терроризма. Чтобы раздобыть оружие, группы анархистов совершали налеты на оружейные магазины, полицейские участки и арсеналы; маузеры и браунинги, которые таким образом попадали им в руки, становились их излюбленным оружием. Стоило им вооружиться пистолетами и примитивными бомбами, сделанными в кустарных лабораториях, банды анархистов совершали бездумные убийства и «экспроприации» денег и ценностей из банков, почтовых отделений, с заводов, из магазинов и частных жилищ дворян и представителей среднего класса. В период революции налеты на работодателей и их предприятия – акты «экономического террора» – стали повседневным явлением. В Белостоке кидали динамитные шашки на фабрики и в квартиры наиболее ненавистных промышленников. На заводе кожаных изделий анархисты призывали рабочих к нападению на своего хозяина, которому, спасаясь, пришлось выпрыгнуть в окно. В Варшаве партизаны «Черного знамени» грабили и взрывали фабрики, мешали работе пекарен, взрывая печи и подливая керосин в тесто. Чернознаменцы в Вильно издали «открытое обращение» на идиш к фабричным рабочим, предупреждая их о существовании шпионов компаний, которых внедряли в их среду, чтобы выслеживать террористов. «Долой провокаторов и шпионов! Долой буржуев и тиранов! Да здравствует террор против буржуазного общества! Да здравствует коммуна анархистов!» Чаще всего инциденты с применением насилия случались на юге. Чернознаменцы Екатеринослава, Одессы, Севастополя и Баку организовывали «боевые дружины» террористов, создавали лаборатории взрывчатки, совершали бесчисленные убийства и налеты, взрывали предприятия и вступали в кровопролитные стычки с сыщиками, которые выслеживали их убежища. Случалось, далее торговые суда, которые заходили в Одесскую гавань, становились объектами анархистских «эксов», так назывались «экспроприации», а деловые люди, врачи и юристы под страхом смертной казни были вынуждены передавать анархистам денежные взносы. Типичной была история Павла Гольмана, молодого рабочего из Екатеринослава. Сын сельского полицейского, он нашел работу в Екатеринославских железнодорожных мастерских. В 1905 году, побывав в рядах эсеров и социал-демократов, он вступил в «Черное знамя». «К анархизму меня привлекли не ораторы, – объяснил он, – а сама жизнь». Гольман входил в состав забастовочного комитета своего предприятия и во время всеобщей стачки в октябре дрался на баррикадах. Вскоре он стал принимать участие в «эксах» и диверсиях на железной дороге в окрестностях Екатеринослава. Раненный при взрыве одной из своих самодельных бомб, он был схвачен и под охраной отправлен в больницу. Когда не удалась дерзкая попытка его соратников освободить Гольмана, он покончил с собой. Ему было всего двадцать лет. В глазах чернознаменцев каждый насильственный акт, каким бы жестоким и бессмысленным он ни казался обществу, имел смысл, как средство мести и расплаты с мучителями. Анархистам не нужно было искать особого повода, чтобы бросить бомбу в театр или ресторан; достаточно было знать, что такие места посещают только преуспевающие граждане. Член «Черного знамени» на суде в Одессе так объяснил судьям концепцию «безмотивного» террора: «Мы признаем отдельные экспроприации только как способ получения денег для наших революционных действий. Если мы получаем деньги, мы не убиваем тех лиц, у которых экспроприируем. Но это не значит, что он, владелец денег, откупился от нас. Нет! Мы будем искать его в самых разных ресторанах, кафе, театрах, на балах, концертах и так далее. Смерть буржую! И кем бы он ни был, ему никогда не скрыться от бомб и пуль анархистов». Небольшая группа, отколовшаяся от организации «Черное знамя», возглавляемая Владимиром Стригой (Лапидусом), была убеждена, что редкие отдельные налеты на буржуазию ничего не дают. Она призывала к массовому восстанию, чтобы превратить Белосток во «вторую Парижскую коммуну». Эти «коммунары», под таким именем они были известны своим соратникам-чернознаменцам, не отрицали насильственных действий, но просто хотели сделать еще один шаг на пути к массовому революционному восстанию, которое без промедления должно привести к бесклассовому обществу. Тем не менее эта стратегия не получила большой поддержки. На конференции, состоявшейся в январе 1906 года в Кишиневе, «безмотивники», доказавшие, что отдельные террористические акты представляют собой мощное и эффективное оружие против старого порядка, легко одержали верх над своими соратниками-«коммунарами», поскольку «безмотивники» только что одержали две драматические удачи: в ноябре и декабре 1905 года они взорвали бомбы в отеле «Бристоль» в Варшаве и в кафе Либмана в Одессе, добившись большой известности, которая повергала в дрожь уважаемых членов общества. Возбужденные этими успехами, «безмотивники» строили еще более величественные планы разрушений, не догадываясь, что момент их триумфа вскоре сменится куда более продолжительным периодом жестоких кар. Столь же фанатичной, как и «Черное знамя», была небольшая группа вооруженных анархистов «Безначалие», действовавшая в Санкт-Петербурге. Работая в основном за пределами черты оседлости (хотя небольшие кружки существовали в Варшаве, Минске и Киеве), «Безначалие», не в пример «Черному знамени», имело в своих рядах лишь несколько евреев. Очень высока была пропорция студентов, даже выше, чем в «Черном знамени», а неквалифицированные рабочие и безработные бродяги составляли лишь малую часть. Как и чернознаменцы, члены «Безначалия» называли себя анархо-коммунистами, ибо конечной их целью была свободная федерация территориальных коммун. Тем не менее они имели много общего с анархистами-индивидуалистами, эпигонами Макса Штирнера, Бенджамена Такера и Фридриха Ницше, которые индивидуальное «эго» ставили выше потребностей общества. В своей страстной увлеченности революционной конспиративностью и крайней враждебности к интеллигенции – несмотря на то что почти все они сами были интеллигентами – «Безначалие» несло на себе отпечаток личности Сергея Нечаева и его предшественников из ультрарадикального кружка Ишутина, в 1860-х годах действовавшего в Санкт-Петербурге. Как и их собратья из «Черного знамени», мятежники «Безначалия» были ярыми сторонниками «безмотивного» террора. Каждый удар по правительственным чиновникам, полицейским или собственникам представлял собой прогрессивное действие, потому что вызывал «классовый разлад» между униженным большинством и привилегиями их хозяев. Их боевым кличем был «Смерть буржуазии!», потому что «смерть буржуазии – это жизнь рабочих». Группа «Безначалие» была основана в 1905 году молодым интеллигентом, который носил псевдоним Бидбей. По странному совпадению его подлинные имя и фамилия были Николай Романов, как у царя. Рожденный в семье обеспеченного землевладельца, Николай рос маленьким и хрупким, однако обладал бурным, импульсивным характером и острым умом. В начале столетия молодой человек числился студентом Санкт-Петербургского горного института, откуда был исключен за участие в студенческой демонстрации. Когда ректор института послал ему письмо с уведомлением об исключении, Романов вернул его с резолюцией «Прочел с удовольствием. Николай Романов», подобно тем, которые царь часто оставлял на представляемых ему документах. После исключения Романов отправился в Париж, но уже в новом облике – подпольщика, оснащенного новыми документами. В резком памфлете, появившемся в преддверии 1905 года, Бидбей рисовал страшные образы разгрома и разрухи, которые уже маячат за горизонтом: «Страшная ночь! Ужасные сцены… Это отнюдь не невинные проказы «революционеров». Это Вальпургиева ночь революции, когда Люцифер призывает Спартака, Разина – и герои кровавых пиршеств слетаются на землю. И Люцифер поднимает восстание!» Через несколько недель после начала восстания Бидбей с помощью друзей в эмиграции приступил к изданию ультрарадикального журнала «Листок группы «Безначалие», который вышел в свет дважды: весной и летом 1905 года. В первом номере было представлено кредо «Безначалия»: любопытная смесь веры Бакунина в отщепенцев общества, требований Нечаева кровавой мести привилегированным классам, концепции Маркса о классовой борьбе и перманентной революции, а также кропоткинских представлений о свободной федерации коммун. Бидбей и его союзники объявили современному обществу «партизанскую войну», в которой будет разрешен террор любого вида – индивидуальный, массовый, экономический. Поскольку «буржуазный» мир прогнил до корней, в парламентских реформах нет никакого смысла. Необходимо вести широкую классовую борьбу, «вооруженное восстание народа: крестьян, рабочих и всех обездоленных, которые ходят в лохмотьях… уличные бои всех возможных видов и в самой яростной форме… революцию en permanence, которая будет представлять целый ряд народных восстаний – пока бедняки не одержат решительной победы». В нечаевском духе (Бидбей обожал цитировать или пересказывать слова Нечаева, перед которым он просто преклонялся) символ веры «Безначалия» отрицал религию, семью, всю буржуазную мораль и звал неимущих нападать и грабить дома и предприятия своих эксплуататоров. Революция должна делаться руками не только рабочих и крестьян, декларировал Бидбей, повторяя Бакунина, но и так называемыми «отбросами общества – безработными, бродягами, нищими, отщепенцами и отверженными, потому что все они наши братья и друзья». Бидбей всех их призывал к «могучей и безжалостной, всеобщей и кровавой народной мести» (любимое выражение Нечаева). «Да здравствует федерация свободных коммун и городов! Да здравствует анархия!» Ужасающие представления Бидбея о революции делил с ним небольшой кружок анархистов-общинников, который во время революции 1905 года доставил в Санкт-Петербург огромное количество подстрекательской литературы. Заметным членом этой группы был Толстой-Ростовцев (он же Н.В. Дивногорский), сын правительственного чиновника из Саратовской губернии. Примерно тридцати лет от роду (Бидбею было двадцать с небольшим), Ростовцев обладал простой, но симпатичной внешностью, а идеализм его натуры с готовностью преобразовался в революционный фанатизм. Посещая Харьковский университет, он стал вначале страстным последователем толстовского непротивления злу насилием, но вскоре оказался на противоположном полюсе – проповедником неограниченного террора. В 1905 году он писал инструкции (вместе с чертежами) по изготовлению самодельных «македонских» бомб и давал советы крестьянам, «как ловчее поджигать скирды сена своего помещика». На обложке одной из брошюр изображены бородатые крестьяне с косами и вилами в руках, поджигающие церковь и усадьбу в своем селе. На их знамени был девиз: «За землю, за волю, за анархистскую долю». Ростовцев призывал русский народ «взять топор и обречь на смерть царскую семью, помещиков и попов!». Другие брошюры Ростовцев и его соратники по кружку анархистов-общинников адресовали фабричным рабочим Петербурга, побуждая их ломать станки, подкладывать заряды динамита под городские электростанции, бросать бомбы в «палачей» из среднего класса, грабить банки и магазины, взрывать полицейские участки и сносить тюрьмы с лица земли. Кровавое воскресенье научило рабочих, чего ждать от царя и робких адвокатов постепенных реформ. «Пусть могучая волна массового и индивидуального террора захлестнет всю Россию! Да восторжествует бесклассовое общество, где каждый будет иметь свободный доступ к общественным хранилищам и работать всего четыре часа в день, чтобы иметь время для отдыха и образования – время, чтобы жить, «как подобает человеку», неся лозунги социальной революции и «Да здравствует анархистская коммуна!». Петербургские анархисты-общинники и парижская группа Бидбея «Безначалие» вне всяких сомнений имели много общего. Не раз листовки петербургской группы перепечатывались в «Листке» Бидбея. И соответственно не вызывало удивления, что, когда в декабре 1905 года Бидбей вернулся в российскую столицу, анархисты-общинники сразу же признали его своим лидером и сменили имя организации на «Безначалие». В рядах «Безначалия» была женщина-доктор, три или четыре гимназиста, жена Ростовцева Маруся и несколько бывших студентов университета (кроме Бидбея и Ростовцева), весьма выдающийся молодой человек из провинции девятнадцати лет от роду Борис Сперанский и Александр Колосов (Соколов), примерно двадцати шести лет, сын священника из Тамбовской губернии. Как и многие другие участники революционного движения, Колосов получил образование в православной семинарии, где преуспел в математике и в иностранных языках. Он был принят в Духовную академию, но резко прервал многообещающую церковную карьеру, вступив в эсеровский кружок и занявшись революционной пропагандой. Затем он провел какое-то время в ряде российских университетов, но лишь для того, чтобы вернуться в отцовскую деревню, где стал вести пропаганду среди крестьян. В 1905 году Колосов прибыл в Санкт-Петербург и вступил в анархистский кружок Ростовцева. Кроме Бидбея (и возможно, Ростовцева), по крайней мере еще один член «Безначалия» имел дворянское происхождение. Владимир Константинович Ушаков, чей отец был земским начальником в Санкт-Петербургской губернии, вырос в семейном имении под Псковом. После окончания гимназии в Царском Селе, где была летняя резиденция царя, Ушаков поступил в Санкт-Петербургский университет и уже в 1901 году включился в студенческое движение. Как и Бидбей, он уехал за границу, но вернулся в Санкт-Петербург как раз, чтобы стать свидетелем массовой бойни Кровавого воскресенья. Скоро он вступил в ряды анархистов-общинников и стал действовать как агитатор среди фабричных рабочих, которым был известен под кличкой Адмирал. И наконец, надо упомянуть еще одного члена кружка Бидбея, некоего Дмитриева, или Дмитрия Боголюбова, который, как выяснилось, был полицейским шпиком и способствовал провалу группы в январе 1906 года. В то время, когда «Безначалие» планировало крупную «экспроприацию» (пока им удалось провести лишь два террористических акта: взрыв бомбы и стрельба по сыщикам), полиция ворвалась в их штаб-квартиру, арестовала заговорщиков и захватила их печатный пресс. Ускользнуть из рук властей повезло только Ушакову, который скрылся во Львове в Австрийской Галиции. «Черное знамя» и «Безначалие» при всей их известности были единственными организациями анархо-коммунистов, которые возникли в революционной России. Что же до остальных, то некоторые предпочли придерживаться относительно умеренного курса кропоткинской организации «Хлеб и воля», в основном довольствуясь распространением пропаганды среди рабочих и крестьян. Тем не менее большинство приняло кровавое кредо Бакунина и Нечаева и ступило на путь терроризма. Одно такое ультрарадикальное общество, Интернациональная группа в балтийском городе Риге, организовало серию «эксов» и выпустило на гектографе поток листовок, понося сдержанность и умеренность любого вида. Рижская группа презрительно отбросила мнение социалистов, что волнения 1905 года были «демократической революцией», и осудила их за защиту «мирного сотрудничества в парламенте со всеми капиталистическими партиями». Лозунг «свободы, равенства и братства», под которым неизменно выступали все европейские революции XVIII и XIX веков, был пустым обещанием со стороны среднего класса. «Научный» социализм окрещен пустым обманом. Марксисты с их централизованным партийным аппаратом и многословными разговорами об исторических этапах, по их мнению, были «друзьями народа» не больше, чем Николай II. Они скорее были якобинцами наших дней, которые ставили себе целью с помощью рабочих захватить для себя власть. Подлинного освобождения человечества можно добиться только с помощью социальной революции широких масс. Нетерпеливые ответвления анархизма прибегали к насильственным формам, в основном на юге, где «боевые порядки» больших городов в старании координировать свою террористическую деятельность объединялись в свободных рамках Южно-русской боевой организации. Анархисты Киева и Москвы как бы по контрасту прилагали максимальные усилия к распространению пропаганды. Киевская группа анархо-коммунистов нашла убедительного защитника умеренного курса действий в лице молодого кропоткинца Германа Борисовича Сандомирского[6]. Тем не менее самым важным пропагандистским центром была Москва. Первый анархистский кружок появился здесь в 1905 году, но почти сразу же распался, едва полиция арестовала его лидера, еще одного молодого ученика Кропоткина Владимира Ивановича Забрежнева (Федорова). Группа «Свобода», которая смогла заявить о себе в декабре 1905 года, действовала как склад, перевалочный пункт пропагандистских материалов, получая литературу из Западной Европы и из пограничных губерний, откуда она распространялась среди новых ячеек в Москве, Нижнем Новгороде, Туле и других промышленных центрах Центральной России. В 1906 году в Москве появились еще четыре группы: «Свободная коммуна», «Солидарность» и «Безвластие», искавшие себе сторонников в рабочих районах, а также студенческий кружок, использовавший аудитории Московского университета как революционный форум. Совместные митинги с эсерами и социал-демократами, на которых шли горячие дебаты о достоинствах парламентского правительства, порой проходили на Воробьевых горах и в Сокольниках на окраине города. «Долой Думу! – случалось, кричали анархисты. – Долой парламентаризм! Мы хотим свободы и хлеба! Да здравствует народная революция!» Некоторые из московских групп к пропагандистской деятельности примешивали и терроризм, делая «японские» бомбы и собирая тайные конклавы в Донском монастыре, чтобы планировать «экспроприации». Одна молодая женщина двадцати шести лет рассталась с жизнью, когда бомба, которую она проверяла, взорвалась у нее в руках. Кроме многочисленных групп анархо-коммунистов, которые во время революции 1905 года появились по всей России, в Одессе возникла еще одна, совсем небольшая группа анархистов, анархо-синдикалистского толка (о них пойдет речь ниже), а в Москве, Санкт-Петербурге и Киеве появилась еще одна разновидность – анархо-индивидуалисты. Оба ведущих представителя индивидуалистского анархизма обитали в Москве – Алексей Алексеевич Боровой и Лев Черный (Павел Дмитриевич Турчанинов). От Ницше они унаследовали желание полного отказа от всех ценностей буржуазного общества – политических, моральных и культурных. Более того – находясь под сильным влиянием Макса Штирнера и Бенджамена Такера, немецкого и американского теоретиков индивидуалистского анархизма, они потребовали полного освобождения человеческой личности от пут организованного общества. С их точки зрения, даже добровольческие коммуны Петра Кропоткина ограничивают свободу личности. Часть анархо-индивидуалистов нашла конечное выражение своей социальной отчужденности в насилии и преступлениях, другие обрели себя в авангардистских литературных и художественных кружках, но большинство осталось философскими анархистами, которые вели оживленные дискуссии и разрабатывали свои теории индивидуализма в толстых журналах и книгах. Хотя все эти три категории русского анархизма – анархо-коммунисты, анархо-синдикалисты и анархо-индивидуалисты – вербовали своих сторонников почти исключительно из рядов интеллигенции и рабочего класса, группы анархо-коммунистов предприняли определенные усилия для распространения своих идей среди солдат, а также крестьян. В начале 1903 года «Группа русских анархистов» опубликовала небольшую брошюру, в которой призывала к «дезорганизации, разложению и уничтожению русской армии и замене ее вооруженными массами народа». После поражения в Русско-японской войне листовки анархистов настойчиво убеждали солдат, что подлинную войну они должны вести дома – против правительства и любой формы частной собственности. Тем не менее антимилитаристская литература такого рода не пользовалась большим спросом, и очень сомнительно, что она оказывала какое-либо заметное влияние на войска. Пропаганда в деревнях велась с большим размахом, но результаты ее, похоже, оказались лишь немногим лучше. В сентябре 1903 года во втором номере издания «Хлеб и воля» был объявлен «аграрный террор» как «решительная форма партизанской войны против помещиков и центрального правительства». Нелегальная брошюра, в том же году изданная в Санкт-Петербурге, заверяла . крестьян, что им не нужен «ни царь, ни правительство», а только «земля и свобода». Автор ссылался на мифы об идиллическом веке свободы, который якобы существовал в средневековой России, когда власть в городах принадлежала общему собранию (вече), а в деревнях – общине. Чтобы восстановить такое либертарианское общество, народ должен был вести «неустанную борьбу за освобождение». «Рабочие и крестьяне! Не признавайте никакой власти, никаких мундиров, никаких ряс. Любите только свободу и стойте за нее!» Революция 1905 года стала мощным стимулом для пропаганды такого рода. «Долой помещиков, долой богатых! – заявлял Ростовцев из группы «Безначалие», подстрекая крестьян жечь сеновалы своих хозяев. – Вся земля принадлежит нам, крестьянскому народу!» Анархисты-коммунисты из Одессы, Екатеринослава, Киева и Чернигова распространяли в деревнях «маленькие книжки», содержащие призывы к восстанию, – точно как тридцать лет назад их предшественники – народники. В Рязанской губернии листовки с такими заголовками, как «Вынь плуг из борозды» и «Как крестьянам обойтись без властей», переходили из рук в руки; в последней описывалась сельская коммуна, которая, избавившись от правительства, жила свободно и счастливо. «Хлеб, одежду и другие товары каждый будет брать из общественных хранилищ в соответствии со своими потребностями». В Тамбовской губернии безначалец Колосов в 1905 году сеял семена анархизма и три года спустя они дали плоды в форме группы крестьян-анархистов «Пробуждение». Другие анархистские группы появились в сельскохозяйственных районах между 1905 и 1908 годами, но они часто походили на социалистов-революционеров, которым в революционный период едва ли не принадлежала монополия на крестьянский радикализм. Во время восстания 1905 года, когда чернознаменцы и « Безначалие» вели борьбу не на жизнь, а на смерть против правительства и обеспеченных классов России, Кропоткин и его приверженцы оставались на Западе, занятые не столь пламенными задачами, а вопросами пропаганды и организации. Обе экстремистские группы сочли относительную респектабельность кропоткинского издания «Хлеб и воля» просто отвратительной. Террористы, ежедневно рискуя жизнью в актах насилия, отвергали то, что считали пассивным отношением кропоткинцев к героическому эпосу, который творился в России. Еще в 1903 году у них сложилось двойственное отношение к описанию Кропоткиным грядущей революции в России просто как к «прологу или пусть даже к первому акту общинной революции на местах». И в 1905 году крайние элементы тем более преисполнились подозрительности, когда Кропоткин сравнил бурю в России с английской и французской революциями, которые, с их точки зрения, просто привели к власти новых хозяев. Для «Безначалия» и «Черного знамени» 1905 год был не робким шагом к компромиссной системе «либерального федерализма», а последним и решительным боем, подлинным Армагеддоном. Может быть, эти яростные сторонники анархистского движения в какой-то мере неправильно истолковывали те наблюдения, которые Кропоткин сделал в 1905 году. Проводя свою аналогию между революцией в России, с одной стороны, и английской и французской, с другой, Кропоткин специально подчеркивал, что Россия совершила куда больше, чем «просто переход от автократии к конституционализму», это больше, чем простой политический переход, при котором аристократия или средний класс становятся новыми правителями на месте короля». Когда Кропоткин изучал ранние мятежи и революции в Западной Европе, больше всего его поразила их многосторонность и разительные перемены, которые они вызвали в человеческих отношениях. Он был убежден, что события 1905 года были для России «великой революцией», по глубине и размаху сравнимой с великими революциями во Франции и Англии, а не мимолетным мятежом, организованным небольшой группой повстанцев. Русские люди были свидетелями не «простой смены администрации», а социальной революции, которая могла бы «радикально изменить условия экономической жизни» и положить конец существованию этого правительства насилия. Действительно, русская революция доказала, что она куда более бурная, чем предыдущие восстания на Западе, потому что она была направлена на «освобождение народа, основанное на подлинном равенстве, подлинной свободе и искреннем братстве». Тем не менее постоянные ссылки Кропоткина на революции в Англии и Франции, похоже, как-то сдерживали реализацию идеи бесклассового коммунизма, к которому так отчаянно стремились чернознаменцы и «Безначалие». Более того, учитывая резкую антипатию Кропоткина к мятежам и бунтам, которые организовывали небольшие группы мятежников, неудивительно, что в кругах террористов к его анализу революции 1905 года относились неодобрительно. Снова и снова Кропоткин выражал свое неодобрение и переворотам бланкистов и кампаниям террора и насилия, которые проводили небольшие тесно сплоченные группы заговорщиков, изолированные от народной массы. Редкие и случайные убийства и грабежи, настаивал он, произведут куда меньшее воздействие на существующий порядок вещей по сравнению с захватом политической власти; индивидуальным «эксам» не должно быть места в широкой революции масс, цель которой не алчное перераспределение богатств от одной группы к другой, а полное уничтожение частной собственности как таковой. Владимир Забрежнев, один из учеников Кропоткина, сравнивал эскапады русских террористов с «эрой динамита» во Франции, когда в начале 1890-х годов отчаянные налеты Равашоля, Августа Вэлланта и Эмиля Генри заставляли чиновников и бизнесменов трястись от страха за свою жизнь. Разгул насилия тех лет, хотя и объяснялся общественной несправедливостью, все-таки мало чем отличался от вспышек личного «гнева и возмущения», говорит Забрежнев. «Есть основания утверждать, – делает он вывод, – что такие действия, как нападение на первого же буржуа или правительственного чиновника, которого вам доводится встретить, использование яда или взрывчатки в кафе, театрах и т. д., ни в коем случае не представляют логического вывода из анархистского Weltanschauung; объяснение этих действий в психологии тех, кто их совершает». Сходным образом хлебовольцы Кропоткина осуждали банды грабителей, такие как «Черный ворон» и «Ястреб» из Одессы, за то, что они используют идеологический плащ анархизма, дабы скрыть хищническую натуру своих действий. Эти «бомбометатели-экспроприаторы», заявляли кропоткинцы, ничем не лучше, чем бандиты из Южной Италии, и их программа всеобщего террора представляет собой гротескную карикатуру на доктрины анархизма, она деморализует подлинных сторонников движения и дискредитирует анархизм в глазах общества. Тем не менее при всех этих суровых словах Кропоткин и его хлебовольцы продолжали санкционировать акты насилия, источником которых была уязвленная совесть или сочувствие к угнетенным, а также «пропаганда действием», специально созданная для пробуждения революционной сознательности масс. Группа «Хлеб и воля» тоже оправдывала «оборонительный террор» для отпора разгулу полицейских сил или черносотенцев, отрядов громил, устраивавших еврейские погромы и нападения на интеллигенцию в 1905–1906 годах. И поэтому сообщение из Одессы, бурным летом 1905 года опубликованное в издании «Хлеб и воля», провозглашало: «Только враги народа могут быть врагами террора!» Из нескольких анархистских школ, появившихся в этот период в России, самыми суровыми критиками тактики терроризма были анархо-синдикалисты. Даже сравнительно сдержанные хлебовольцы не избежали их цензуры. Самый известный лидер анархо-синдикалистов в России, выступавший под псевдонимом Даниил Новомирский (его настоящее имя Яков Кириловский), упрекал Кропоткина и его последователей за то, что они поощряли пропаганду действием и другие отдельные формы терроризма, которые, как он говорил, лишь поощряли совершенно ненужный «дух мятежа» среди отсталых и не готовых к действиям масс. Что же до откровенных террористов «Безначалия» и «Черного знамени», Новомирский сравнивал их с организацией «Народная воля» предыдущего поколения, потому что все эти группы ошибочно полагались на небольшие «отряды мятежников», действия которых якобы повлекут за собой фундаментальные изменения старого порядка – а эта задача под силу только широким массам самого русского народа. Новомирскому довелось быть в той толпе, которая собралась у кафе Либмана после того, как в декабре 1905 года оно пережило взрыв бомбы. Он обратил внимание, что в этом кафе собирались отнюдь не самые богатые люди. Это был «второклассный» ресторан, обслуживавший мелкую буржуазию и интеллигенцию. Бомба, взорвавшаяся на улице, не произвела «ничего, кроме шума». Новомирский отметил реакцию рабочих, стоявших на улице в толпе: «Что, революционеры не могут придумать ничего лучшего, чем бросать бомбы в рестораны? Можно подумать, что царская власть уже свергнута и буржуазия уничтожена! Бомбу, без сомнения, бросили черносотенцы, чтобы дискредитировать революционеров». Новомирский предупреждал, что, если анархисты продолжат следовать своей бесплодной тактике и будут бросать в бой свои неподготовленные батальоны, судьба их будет столь же трагичной, сколь и у «Народной воли», руководители которой закончили свой путь на виселице. Первостепенная задача анархизма, утверждал он, – это распространение пропаганды на заводах и организация революционных профессиональных союзов, которые станут средством классовой борьбы против буржуазии. В наше время, добавлял он, единственным эффективным террором может быть «экономический террор» – забастовки, бойкоты, саботаж, нападения на директоров предприятий и экспроприация правительственных фондов. «Неразборчивые налеты банд мародеров, вместо того чтобы поднимать революционную сознательность пролетариата, могут только «злобить рабочих, вызывать к жизни кровожадные инстинкты». Как ни смешно, но и собственная группа анархо-синдикалистов Новомирского в Одессе создала боевой отряд и провела ряд дерзких «экспроприации». Для пополнения казны группы боевой отряд ограбил поезд под Одессой, а в другом случае вместе с эсерами участвовал в ограблении банка, которое принесло анархистам чистые 25 000 рублей. (Деньги они потратили на приобретение дополнительной партии оружия и установку печатного пресса, на котором были напечатаны написанная Новомирским программа анархо-синдикалистов и один номер их журнала «Вольный рабочий».) Группа Новомирского имела лабораторию по изготовлению бомб. Руководил ею польский мятежник, псевдоним Кэк, потому что он любил танцевать с женой в лаборатории кэк-уок, держа бомбы в руках. Второй лидер анархистов Одессы, Лазарь Гершкович, хотя и считал себя учеником Кропоткина, лелеял такую же смесь анархизма и терроризма. Как инженер-механик, Гершкович создал свою лабораторию для производства бомб и в одесском движении был известен под именем Кибальчич – в честь молодого инженера из «Народной воли», который изготовил бомбы, убившие Александра II. Новомирский попытался оправдать лицемерные уловки своих коллег по террору, утверждавших, что они действуют ради всего движения «в целом» – а это совсем другое дело по сравнению с пустым бомбометанием или «чисто уголовной концепцией экспроприации». Аргументы Новомирского против «безмотивного террора» эхом откликнулись в Западной Европе стараниями другого известного русского синдикалиста Максима Раевского (Л. Фишелев), который осудил «нечаевскую тактику» таких обществ заговорщиков, как «Черное знамя» и «Безначалие», и осмеял их веру в революционность воров, бродяг, люмпен-пролетариев и других представителей низов российского общества. Было самое время, как считал Раевский, признать, что успешную социальную революцию может совершить организованная армия бойцов, которую способно создать только рабочее движение[7]. В «максималистской» атмосфере 1905 года, наверное, было неизбежно, что главную роль стало играть террористическое крыло анархистского движения. Терпеливые усилия анархо-синдикалистов и хлебовольцев по распространению пропаганды на заводах и в деревнях были перекрыты лихими подвигами их экстремистских соратников. Не проходило и дня без газетного сообщения о сенсационных грабежах, убийствах и диверсиях, которые были делом рук отчаянных налетчиков. Они грабили банки и магазины, захватывали печатные прессы, чтобы издавать свою литературу, убивали сторожей, офицеров полиции и правительственных чиновников. Отчаянная и раздраженная молодежь удовлетворяла свою тягу к острым чувствам и самоутверждению, бросая бомбы в общественные помещения, заводские конторы, в театры и рестораны. Беззаконие достигло предела ближе к концу 1905 года, когда «безмотивники» взорвали свои бомбы в варшавском отеле «Бристоль» и в кафе Либмана в Одессе, а отряды «лесных братьев» превратили лесистые пространства от Вятки до балтийских губерний в некое подобие Шервудского леса. После подавления Московского восстания тут сразу же наступило успокоение, в ходе которого многие революционеры нашли себе убежища. Но терроризм возобновился довольно быстро. В 1906– 1907 годах анархисты записали на свой счет более 4000 жизней, хотя и они потеряли почти такое же количество своих членов (большей частью эсеров). Тем не менее начался отлив, обращенный против них. П.А. Столыпин, новый царский премьер-министр, предпринял строгие меры для «умиротворения» нации. В августе 1906 года летний дом Столыпина был взорван эсерами-максималистами (ультрарадикальное отделение партии социалистов-революционеров, которое требовало немедленной социализации сельского хозяйства и промышленности). Были ранены его сын и дочь и погибли 32 человека. К концу года премьер-министр ввел почти по всей империи чрезвычайное положение. Жандармы выслеживали членов «Черного знамени» и «Безначалия» в их убежищах, захватывали тайники с оружием и боеприпасами, находили украденные типографские прессы и уничтожали лаборатории со взрывчаткой. Наказания были быстрыми и безжалостными. Были учреждены военно-полевые суды, которые не утруждались предварительным следствием, вердикт выносился в течение двух дней, приговор приводился в исполнение немедленно. Если юным мятежникам и предстояло умереть, они хотели идти своим путем, а не становиться жертвами «столыпинских галстуков» – так называлась петля, с помощью которой сотни революционеров, настоящих и мнимых, отправились в могилу. После жизни, прожитой в отчаянии и упадке, смерть не казалась такой уж страшной. Как после ареста заметил Колосов из «Безначалия», смерть – «это сестра свободы». Было привычным делом, когда террористы, загнанные полицией в угол, направляли ствол своего пистолета на себя или же, захваченные в плен, прибегали к мрачному обычаю русских фанатиков и, как старообрядцы XVII века, приносили себя в жертву. «Будь прокляты хозяева, будь прокляты рабы и будь проклят я!» – так Виктор Серж перед началом Первой мировой войны охарактеризовал анархистов-террористов Парижа, и эти же слова можно было сказать о русской молодежи. «Это было словно коллективное самоубийство». Ряды «Черного знамени» быстро редели, молодые люди один за другим гибли насильственной смертью. Борис Энгельсон, основатель издательства «Анархия» в Белостоке, в 1905 году был арестован в Вильно, но сумел сбежать из тюрьмы и скрылся в Париже. Когда два года спустя он вернулся в Россию, то был тут же схвачен и отправлен на виселицу. В 1906 году два самых известных белостокских террориста, последовавшие по стопам Нисана Фарбера, погибли при встрече с властями. Первый, Антон Нижборский, который до присоединения к анархистам, был членом Польской социалистической партии, покончил с собой, чтобы не попасть в плен после неудачного «экса» в Екатеринославе. Его товарищ по оружию Арон Елин (он же Гелинкер), бывший эсер, завоевавший репутацию террориста покушением на казачьего офицера и тем, что бросил бомбу в группу полицейских, был расстрелян солдатами во время встречи с рабочими на кладбище Белостока. Владимир Стрига, третий чернознаменец из Белостока, отпрыск благополучных еврейских родителей, способный студент и социал-демократ, в том же году погиб в изгнании в Париже. «Имеет ли значение, в какого буржуя кидать бомбы? – незадолго до смерти спрашивал Стрига в письме к своим друзьям. – Всюду то же самое: держатели акций и в Париже будут вести свою неправедную жизнь… Я провозглашаю «Смерть буржуазии!» и заплачу за это своей жизнью». Стрига встретил свой конец во время прогулки в Венсенском предместье на окраине французской столицы. В кармане у него была бомба, и, когда он споткнулся, она разорвала его в клочья[8]. Революция 1905 года и ее последствия привели к увеличению «огромного мартиролога» анархистов, как на Международном конгрессе анархистов в 1907 году заметил Николай Игнатьевич Рогдаев (Музиль), один из последователей Кропоткина. Тех террористов, которым удавалось спастись и от полицейских пуль, и от своих же некачественных бомб, ждали военно-полевые суды Столыпина. Сотни молодых мужчин и женщин, многие из которых были подростками, все вкупе представали перед трибуналом. Часто их приговаривали к смерти, или они гибли от рук тюремщиков[9]. На процессах защитники анархистов, исполняя свои обязанности, произносили, как было принято, бесстрастные речи. Один чернознаменец из Вильно, арестованный за хранение взрывчатки, попытался убедить аудиторию в суде, что анархия не имеет ничего общего со всеобщим хаосом, как утверждают клеветники: «Наши враги сравнивают анархию с беспорядком. Нет! Анархия – это высочайший порядок, высочайшая гармония. Это жизнь, в которой нет властей. Когда мы разберемся с врагами, с которыми нам приходится бороться, мы организуем коммуну – установим братскую и простую общественную жизнь». Еще один типичный случай был в Киеве, где украинскую девушку-крестьянку Матрену Присяжнюк, анархистку-индивидуалистку, осудили за то, что она принимала участие в налете на сахарную фабрику, за убийство священника и за покушение на офицера полиции. После того как военный суд вынес смертный приговор, девушке разрешили произнести последнее слово. «Я принадлежу к анархистам-индивидуалистам, – начала она. – Мой идеал – свободное развитие каждой отдельной личности в самом широком смысле слова и уничтожение рабства во всех его формах». Она рассказала о голоде и нищете, царящих в ее родной деревне, о том, что вокруг «стоны, страдания и кровь». Дело в буржуазной морали, «официальной, холодной и чисто коммерческой». В кратком заключении выступления девушка приветствовала свою грядущую смерть и смерть двух соратников-анархистов, приговоренных вместе с ней. «Гордо и смело мы поднимемся на эшафот… Наша смерть, подобно жаркому пламени, заставит загореться многие сердца. Мы умираем как победители. Вперед! Наша смерть – это наше торжество!» Тем не менее Присяжнюк не удалось воплотить свои слова в жизнь. Она избежала гибели от рук своих палачей, потому что приняла капсулу цианистого калия, тайно доставленную в ее камеру после процесса. Порой подсудимые выражали свое презрение к суду насмешливым молчанием или громкими яростными выкриками. Когда Игнатий Музиль (брат Николая Рогдаева) предстал перед судом – его задержали в лесу под Нижним Новгородом, при нем была анархистская литература, – он отказался признавать суд и вставать перед ним. Точно так же осужденный террорист из Одессы Лев Алешкер назвал свой процесс «фарсом» и с суровой критикой обрушился на судей, которые приговорили его. «Это вы должны были сидеть на скамье подсудимых! – воскликнул он. – Долой всех вас! Гнусные висельники! Да здравствует анархия!» В ожидании казни Алешкер написал выразительное завещание, в котором предсказывал приход анархистского золотого века: «Рабство, бедность, слабости и невежество – все эти вечные узы человечества – будут сломаны и отброшены. Центром природы станет человек. Земля и ее плоды будут послушно служить всем. Оружие перестанет быть мерилом силы, а золото – мерилом богатства; сильными будут считаться те, у кого хватит смелости одержать верх над природой, а богатством – обладание вещами, которые считаются полезными. Такой мир и будет назван «Анархия». В нем не будет ни замков, ни хозяев и рабов. Жизнь будет открыта для всех. Каждый будет брать то, что ему необходимо, – это и есть идеал анархистов. И когда он придет, люди будут жить мудро и счастливо. Массы примут участие в создании этого рая на земле». Самыми известными из процессов анархистов были те, на которых судили одесских «безмотивников», в декабре 1905 года бросивших бомбу в кафе Либмана, и группу «Безначалие» из Санкт-Петербурга, которую в 1906 году захватила полиция. По делу в кафе Либмана перед судом предстали пятеро молодых мужчин и женщин. (Шестой участник Н.М. Эрделевский был схвачен после того, как ранил четырех полицейских, но ему удалось сбежать и скрыться в Швейцарии, где он помог организовать отделение «Черного знамени», получившее название «Бунтарь».) Все пятеро были быстро приговорены, троим из них вынесли смертный приговор. Моисей Мете, столяр по профессии, которому исполнился двадцать один год, отказался признавать за собой уголовную вину, хотя с готовностью согласился, что именно он бросал бомбу в кафе «с целью убить в нем эксплуататоров». Мете рассказал суду, что его группа хотела, ни меньше ни больше, как полной переделки существующей социальной системы. Не какие-то частичные реформы, а «полное уничтожение вечного рабства и эксплуатации». Буржуазия, без сомнения, будет танцевать на его могиле, продолжил Мете, но «безмотивники» были только первым глотком весеннего воздуха. Будут и другие, заявил он, которые отбросят «ваши привилегии и вашу ленивую праздность, вашу роскошь и вашу власть. Смерть и разрушение всему буржуазному порядку! Да здравствует революционная классовая борьба угнетенных! Да здравствуют анархизм и коммунизм!» Через две недели после процесса Мете пошел на виселицу вместе с двумя своими товарищами – юношей восемнадцати лет и двадцатидвухлетней девушкой[10]. Двое других осужденных получили длинные тюремные сроки. Самая старшая из этой группы Ольга Таратута, которой было около тридцати пяти лет, вступила в социал-демократическую партию в Екатеринославе в 1898 году, когда она только создавалась, а затем перешла в лагерь анархистов. Приговоренная к семнадцати годам заключения, Таратута вырвалась из Одесской тюрьмы и добралась до Женевы, где вступила в ассоциацию Эрделевского «Бунтарь». Но умиротворенная жизнь в эмиграции не соответствовала бурному темпераменту Таратуты, скоро она вернулась к активным формам борьбы внутри России. Таратута стала членом боевого отряда анархистов-коммунистов в ее родном Екатеринославе, но в 1908 году была арестована и приговорена к долгому сроку тюремного заключения. На этот раз сбежать ей не удалось. 13 ноября 1906 года, в тот самый день, когда были повешены трое одесских «безмотивников», в столице перед судом предстала группа «Безначалие». Подсудимые, обвиненные в хранении взрывчатки и в «принадлежности к криминальному сообществу», отказались отвечать на любые вопросы суда. Александр Колосов заявил, что, поскольку суд уже вынес решение до начала слушания, он должен просто объявить приговор, после чего им останется лишь поблагодарить судей и спокойно удалиться. Бидбей, саркастический глава группы, не встал, когда суд назвал его имя, объяснив, что никогда не разговаривает с теми, «с кем он лично не знаком». Поэтому обвиняемые были удалены из зала суда. Бидбея приговорили к пятнадцати годам тюрьмы. Колосов, которому было назначено такое же наказание, три года спустя покончил с собой, бросившись в шахту одной из сибирских каторжных тюрем. Борис Сперанский получил всего десять лет из-за своей молодости (к моменту суда ему было двадцать лет). Он сделал неудачную попытку побега из Шлиссельбургской крепости, из-за чего добавил к своему сроку еще десять дополнительных лет. Закрытые сообщения из Шлиссельбурга в 1908 году сообщали, что Сперанский был избит за оскорбление тюремщика, а в другом случае тюремная охрана ранила его в обе ноги. Его конечная судьба оказалась неизвестной. Осталось лишь рассказать о Толстом-Ростовцеве и Владимире Ушакове. Во время заключения в Петропавловской крепости, притворившись психически больным, Ростовцев был переведен в тюремную больницу, откуда благополучно сбежал на Запад – как тридцать лет до него Кропоткин. К сожалению, Ростовцев не оставил в России свою склонность к терроризму. Он попытался ограбить банк в Монтрё, но убил всего лишь несколько случайных прохожих, и швейцарской полиции пришлось спасать его от толпы, готовой линчевать преступника. В тюрьме Лозанны он облил себя керосином из лампы и сгорел заживо. Ушакову же удалось выскользнуть из полицейских сетей в Санкт-Петербурге, и он нашел временное убежище во Львове. Прошло не так много времени, он вернулся в Россию, сначала присоединившись к боевому отряду в Екатеринославе, а потом перебравшись в Крым. Схваченный во время «экспроприации» банка в Ялте, Ушаков был доставлен в тюрьму в Севастополе, откуда попытался бежать, но, застигнутый полицией, приставил револьвер к голове и вышиб себе мозги. Во время периода «умиротворения», который последовал за революцией 1905 года, много других известных анархистов было приговорено к длительным срокам заключения в тюрьме или пребывания на каторге. Среди них были Лазарь Гершкович и Даниил Новомирский, лидеры анархистского движения в Одессе[11], и Герман Сандомирский из киевской организации анархистов-коммунистов. Владимир Забрежнев и Владимир Бармаш, ключевые в московском движении фигуры, были арестованы и заключены в тюрьму, но обоим удалось бежать. Забрежневу наконец удалось добраться до кружка Кропоткина, где его ждала совершенно иная жизнь – свободная от опасностей и отчаянных, безрассудных подвигов московского подполья, – но тем не менее и она требовала постоянных усилий и большой силы духа. Ясно, что 1905 год был всего лишь прелюдией, необходимой для закладки фундамента настоящей социальной революции, которая должна была последовать. Глава 3СИНДИКАЛИСТЫ
Второй раз знакомый вопрос о терроризме всплыл в 1905 году, отчетливо подчеркивая уже заметный раскол в анархистском движении. Едва только в России началось освобождение от крепостной зависимости, как в городской России появился класс промышленных рабочих. В течение одного лишь последнего десятилетия века число заводских рабочих едва ли не удвоилось и в канун революции превышало уже три миллиона человек. Как относились анархисты к рабочему движению, находившемуся в младенческом возрасте? Со своей стороны, группы «Безначалие» и «Черное знамя» испытывали инстинктивную враждебность к большим организациям любого сорта и с нескрываемым нетерпением относились к утомительной работе по распространению на заводах и фабриках манифестов и листовок, если только в них не шла речь о насилии рабочих по отношению к своим эксплуататорам или не содержались призывы к немедленному вооруженному восстанию. Отказываясь от сотрудничества с зарождающимися профсоюзами, как с организациями реформистскими, которые «только продлевают агонию умирающего врага» с помощью «ряда частичных побед», они предпочитали полагаться на собственные вооруженные отряды, как на инструмент для уничтожения царского режима. Хлебовольцы и анархо-синдикалисты, с другой стороны, осуждали террористов за то, что они распыляют свои силы в ходе налетов «бей-беги» на привилегированные классы. Они считали организованный труд мощной машиной революции – и они же положили начало синдикалистскому движению. Доктрина революционного синдикализма возникла во Франции в 1890-х годах и представляла собой любопытный сплав анархизма, марксизма и тред-юнионизма. От Прудона и Бакунина, создателей анархистских традиций, французские синдикалисты унаследовали всепоглощающую ненависть к централизованному государству, острое недоверие к политикам и зачаточное представление о рабочем контроле на производстве. Еще в 60–70-х годах XIX века последователи Бакунина и Прудона в I Интернационале предложили форму рабочих советов, которые должны были стать как оружием классовой борьбы против капиталистов, так и структурной основой будущего либертарианского общества. Эта идея была подхвачена и развита Фернаном Пелетье, высокообразованным юным интеллектуалом, испытывавшим большие симпатии к анархистам, который стал выдающейся личностью в синдикалистском движении Франции в годы его создания. В начале 90-х волна «бомбометания» в Париже вызвала глубокое разочарование в тактике терроризма, вынудив значительную часть французских анархистов войти в рабочие союзы. Многим профсоюзам это придало сильный привкус анархизма. К концу столетия они стали чувствовать себя врагами государства и отказываться от завоевания политической власти – и революционными, и парламентскими методами, – поскольку она враждебна их подлинным интересам. Вместо этого они предвидели социальную революцию, которая разрушит капиталистическую систему и создаст бесклассовое общество, где экономикой будет руководить всеобщая конфедерация профессиональных союзов. Вторым источником синдикалистских идей, сравнимым по важности с традицией анархизма, было наследство Карла Маркса, особенно его доктрина о классовой борьбе. Как и Маркс, сторонники синдикализма возлагали надежды на уничтожение капитализма силами рабочего класса, и в центре общественных отношений, с их точки зрения, был классовый конфликт. Они видели его развитие в том, что паразиты будут уничтожены в ходе неослабной битвы, которая завершится уничтожением буржуазного мира. Классовая борьба имела истоком убогую жизнь фабричных рабочих; она обостряла их настороженность к попыткам эксплуатации и укрепляла революционную солидарность. Считая доктрину классовой борьбы основной сутью марксизма, синдикалисты осуждали манеру, с которой революционное учение Маркса было выхолощено и скомпрометировано реформистами и ревизионистами европейского социализма – те пытались смягчить социальный антагонизм с помощью процедур парламентской демократии. Тред-юнионизм, третий источник концепций и техники синдикализма, напоминал марксизм в том плане, что относился к отдельному рабочему как к члену класса производителей, рассматривая его как скорее экономическое, а не политическое существо. Соответственно принципиальный источник силы рабочего человека крылся в организованной солидарности класса. Но там, где Маркс побуждал рабочий класс объединяться ради политических целей и захватывать государственный аппарат, «чистые» тред-юнионисты предпочитали концентрироваться на насущных экономических целях и задачах. Рабочие могли рассчитывать на свои силы как производители материальных ценностей и предпринимали прямые экономические действия для приобретения материальных благ. Прямые действия обычно принимали форму забастовок, демонстраций, бойкотов и саботажа. Последний включал в себя «плохую работу за плохую зарплату», безделье на рабочем месте, уничтожение машин и оборудования и буквальное соблюдение самых мелких правил и незначительных требований; тем не менее насильственные действия против бригадиров, инженеров и директоров, как правило, не одобрялись. Синдикализм – это французское обозначение для тред-юнионизма – отводил рабочим союзам (синдикатам) господствующую роль в жизни рабочего человека. Через прямые действия против эксплуататоров союзы могли добиться повышения заработной платы, уменьшения длительности рабочего дня и лучших условий работы. Легализованные во Франции в 1880-х годах, синдикаты собирали вместе всех рабочих определенной профессии в данном городе или районе. Синдикаты на местах, в свою очередь, поддерживали связь в национальных федерациях и, наконец, в Генеральной конфедерации труда (ГКТ), основанной в 1895 году, – она и объединяла все синдикаты и их федерации. После 1902 года ГКТ включила в себя также и bourses du travail. Организованные скорее по географическому принципу, а не по промышленному, bourses были местными рабочими советами, имевшими отношение ко всем тред-юнионам данного района. Они действовали и как бюро по трудоустройству, и как общественные клубы, статистические (собирали информацию о жалованье и занятости) и культурные центры; в них были библиотеки с вечерними курсами для подготовки рабочих к будущим обязанностям в роли управляющих и техников. Тем не менее улучшение материального положения вряд ли можно было считать конечной целью революционного синдикалистского движения во Франции. Рабочие союзы во Франции создавались не для проведения частичных реформ, не с целью социального умиротворения, а для борьбы с классовым врагом. Убежденные, что капиталистическую систему ждет неминуемый крах, рабочие лидеры отвергали такую эволюционную тактику, как, например, заключение коллективного договора или агитация за трудовое законодательство на основе того, каким образом они признают существующий порядок вещей. Чистый «экономизм» реформистских союзов, которые прилагали усилия для извлечения все большего и большего количества материальных благ у хозяев, не мог преуспеть в том, чтобы положить конец укрепившейся системе эксплуатации. Такие методы только притупляли остроту классовой борьбы. Партизаны революционного синдикализма были убеждены, что подлинная ценность требований хлеба с маслом лежит в усилении позиций рабочего класса за счет их хозяев. Каждодневная экономическая борьба укрепляет боевой дух рабочих и готовит их к финальной схватке с капитализмом и государством. Каждая отдельная стачка на местах, каждый бойкот, каждый акт саботажа помогают рабочему классу готовиться к апогею прямых действий – всеобщей забастовке. Генеральная стачка – это наивысший пик классовой борьбы, драматический инструмент, предназначенный для слома капиталистической системы. Кроме простого подъема жизненного уровня, миссия тред-юнионов заключалась в том, чтобы быть движущей силой социальной революции, а также основными ячейками грядущего бесклассового общества. Отпадает необходимость в вооруженном восстании или политическом перевороте. Весь пролетариат просто откладывает свои инструменты и покидает предприятия, таким образом заставляя экономику замереть, а буржуазию капитулировать. Зрелище миллионов рабочих, объединенных в общем стремлении бросить работу, парализует волю промышленников к сопротивлению. Тред-юнионы при этом могут взять на себя выпуск продукции и руководство экономикой. В новом обществе рабочие союзы займут господствующее положение, они будут отвечать и за рыночную экономику и за механизм государства. Средства производства станут общей собственностью, если вообще сохранится понятие собственности. На практике различные отрасли производства подпадут под прямой контроль соответствующих рабочих союзов. ГКТ возьмет на себя ответственность за координацию экономических проблем в национальном масштабе, а также руководство общественными делами и налаживание бесперебойного функционирования всей федеральной системы. Двое из членов кропоткинской группы «Хлеб и воля», Мария Корн и Гогелия-Оргеиани, были среди первых в России сторонников синдикалистского символа веры. Находясь в эмиграции в Париже, они в значительной мере сформировали свои идеи из наблюдений за французской моделью общества. В 1903 году первый номер издания «Хлеб и воля» объявил всеобщую забастовку «могучим оружием» в руках рабочего класса; следующий номер приветствовал июльские беспорядки в Баку как первую стадию всеобщей забастовки в истории России. На пике революции 1905 года журнал открыто провозгласил «революционный синдикализм». Мария Корн заметила, что еще в начале столетия не существовало русского слова для обозначения понятия «саботаж» и что русские, которые используют выражение «всеобщая забастовка», похоже, говорят «на каком-то странном, непонятном языке». Но большая волна забастовок на юге в 1903 году и всеобщая забастовка в октябре 1905 года радикально изменили ситуацию. По мнению Корн, Россия начала учиться у революционных синдикатов Франции, которые привлекали к себе самые лучшие, самые энергичные молодые и свежие силы из лагеря анархистов. Оргеиани также ссылался на французский пример, когда шла речь о создании в России рабочих союзов, bourses du travail (скорее всего, bourses было для него чём-то вроде «союза местных союзов»), а потом в конечном итоге – генеральной конфедерации рабочих организаций, следующей линии ГКТ. Такие рамки российского рынка труда, считал он, не только заменят капиталистическую экономику и авторитарное государство, но и революционизируют мир психологических и моральных понятий рабочих. Тред-юнионы, говорил он, обеспечат «milieu libre», в котором психологически рождается новый мир и который обеспечит психологические условия для новой жизни. Д.И. Новомирский, который до ареста был ведущим синдикалистом в России, точно так же ставил рабочее движение в центр всех стараний анархистов. Тем не менее, используя преимущества пребывания в Одессе, он признавал, что французская модель должна быть приспособлена к российским условиям: «Что необходимо сделать (этот вопрос он задавал в 1907 году), чтобы раз и навсегда разрушить капитализм и государство? Когда и как произойдет переход к будущему? Что надо делать именно сейчас? Нельзя сказать ничего конкретного, пусть даже мы попробуем использовать в этой связи идею всеобщей забастовки. Наша литература не приспособлена к специфической российской пропаганде и к российским условиям – ив силу этих причин она слишком абстрактна для рабочих»[12]. Тем не менее собственные синдикалистские теории Новомирского были очень близки к французскому прототипу: тред-юнионы должны вести ежедневную экономическую борьбу, в то же время готовя рабочий класс к социальной революции, после которой тред-юнионы станут «ячейками будущего общества рабочих». Кроме того, Новомирский воспринял от французских синдикалистов идею, что понадобится сознательное меньшинство дальневидных рабочих, которые станут побуждать к действиям инертные массы. Исполняя роль этого «революционного меньшинства», анархо-синдикалисты Новомирского не станут брать на себя обязанности командиров своих братьев по классу, а лишь будут прокладывать пути в революционной борьбе. Их нынешняя задача заключалась в том, чтобы уберечь тред-юнионы от судьбы второстепенных органов политических партий. Для рабочих-анархистов было очень существенно организовывать тайные ячейки, чтобы бороться с социалистическим «оппортунизмом» в существующих союзах. В то же самое время, чтобы привлечь неорганизованные и несознательные элементы рабочего класса, анархисты создавали свои собственные союзы и объединяли их в Всероссийском революционном союзе труда, который представлял собой версию ГКТ Новомирского. Между 1905 и 1907 годами Южно-российская группа анархо-синдикалистов Новомирского привлекла к себе немалое количество рабочих в больших городах Украины и Новороссии, а также интеллектуалов из среды социал-демократов, эсэров и анархо-коммунистов. Пусть даже утверждение, что они имеют 5000 сторонников, – явное преувеличение, последователи Новомирского включали в свои ряды кроме фабричных рабочих немало моряков и докеров припортовых районов Одессы, пекарей и портных из Екатеринослава. Его группа поддерживала тесные связи с анархистскими кругами в Москве и в других местах, создавала «организационные комиссии» для координации деятельности союзов на местах и набирала боевые отряды, чтобы иметь средства на развитие движения. «Я убежден, – заметил как-то Иуда Рошин, – что Бог, если бы существовал, обязательно был бы синдикалистом – в противном случае Новомирского не ждал бы такой большой успех». Кроме анархо-синдикалистов, которые действовали главным образом на юге, анархо-коммунисты из школы «Хлеба и воли» добивались немалых успехов в расцветающем в России рабочем движении. В Москве анархистские агитаторы доставляли листовки на заводы Замоскворечья и Пресни и на ткацкие фабрики соседних текстильных городов; анархистские ячейки на таких крупных предприятиях, как ткацкая фабрика Цинделя или электростанция, организовывали забастовки и демонстрации, а группа «Свободная коммуна», связанная с движением Новомирского, несмотря на то что она принадлежала к анархо-коммунистам, имела определенное количество сторонников в союзе металлистов и несколько меньшее число среди типографских рабочих. В апреле 1907 года конференция анархо-коммунистических групп Урала, которые большей частью придерживались позиции «Хлеба и воли», призвала к созданию «нелегальных межпартийных союзов» и одновременно – к участию анархистов в существующих профсоюзах, дабы противостоять разлагающему влиянию социалистов-«оппортунистов». А тем временем в Северной Америке тысячи эмигрантов вступали в анархо-синдикалистский Союз русских рабочих Соединенных Штатов и Канады. На русских синдикалистов, и на родине, и в изгнании, большое впечатление произвела тенденция промышленных рабочих к самоорганизации, несмотря на неуклонное противостояние правительства. Тайные союзы вот уже тридцать лет вели нелегкое существование в России, стремясь одолеть препоны, которые ставил перед ними закон, а стачечные комитеты появились во время великих петербургских стачек текстильщиков в 1896 и 1897 годах. В 1903 году правительство позволило создание советов старейшин на промышленных предприятиях. И пусть даже избранные старейшины подлежали утверждению работодателей, само их существование говорило о важном этапе в эволюции рабочих организаций в России. Многие из таких советов на деле стали подлинными представителями рабочих в горячие дни 1905 года. Революция также принесла свидетельства спонтанной организации рабочих комитетов на заводах и фабриках. Они играли жизненно важную в создании советов рабочих депутатов роль, сначала в таком текстильном центре, как Иваново-Вознесенск, а потом в Санкт-Петербурге и других городах. Тред-юнионы также достигли заметного прогресса в 1905 году, а в марте следующего года были наконец легализованы. Революционная атмосфера России подпитывала дух радикализма в тех рабочих организациях, которые по своему настрою были ближе к революционному синдикализму Франции или Италии, чем к эволюционному тред-юнионизму Англии или Германии. В 1905 году рабочее движение в России было слабым и неорганизованным, его раздирали фракционность и взаимное недоверие между рабочими и интеллигентами. Не имея традиций парламентской демократии или легального профсоюзного движения, российские рабочие практически ничего не ждали ни от государства, ни от промышленников и обратились к идее «прямого действия», которую практиковали вооруженные комитеты на местах. Концентрация рабочей силы на больших предприятиях скорее способствовала, чем мешала росту небольших рабочих комитетов, потому что большие производственные комплексы обычно делились на несколько предприятий, что обеспечивало плодородную почву для появления групп, склонных к радикальным действиям. События 1905 года укрепили убеждения многих синдикалистских групп в спонтанном возникновении во времена острых кризисов кооперативных организаций на местах. Без сомнения, в них входили те, кто видел советы, профсоюзы и фабричные комитеты в свете кропоткинских воззрений, считая, что они являются современным выражением естественной склонности человека ко взаимной помощи и берут начало еще от племенных советов, деревенских собраний или в зачатках организованности еще более первобытных времен. Но сторонники синдикализма, пришедшие после Кропоткина, смешивали принцип взаимной помощи с марксистской доктриной классовой борьбы. Потому что в понимании синдикалистов понятие взаимной помощи не включало в себя человечество в целом, а существовало только для представителей единственного класса, пролетариата, чья солидарность закалилась в борьбе против капиталистов. Различные рабочие организации, настаивали они, представляют собой боевые отряды, а не арбитражные суды для смягчения классовых конфликтов, как считали либералы и реформисты. Синдикалисты, например, считали, что советы должны обладать и революционными функциями, отвечающими российским условиям. Открытые для всех левых рабочих, каких бы оттенков политических воззрений они ни придерживались, советы должны были действовать как беспартийные рабочие организации, созданные «снизу» на уровне города или района с целью свержения старого режима. Русские социал-демократы предавали анафеме синдикалистскую концепцию советов как неполитической и неидеологической боевой организации рабочего класса. Социалисты, противостоя и ультраэкстремизму антисиндикалистов в лагере анархистов и опасаясь опасной конкуренции просиндикалистов, стремились исключить представителей обоих групп из советов, профсоюзов и рабочих комитетов. В ноябре 1905 года, когда всеобщая забастовка уже начала сходить на нет, Исполнительный комитет Петербургского Совета проголосовал за запрет всем анархистам на участие в их организации. Это решение укрепило решимость русских синдикалистов создавать свои собственные анархистские союзы, отделенные от существующих рабочих организаций и противостоящие непартийным и неидеологическим убеждениям французских синдикалистов. В сравнении с горячим энтузиазмом Корн и Оргеиани отношение Кропоткина к синдикализму было в лучшем случае осторожным. Он сдержанно относился к советам, в которых господствовали социалисты, и рекомендовал анархистам участвовать в рабочих организациях, пока есть возможность оставаться двигателями народного восстания, не имеющими отношения к какой-либо партии. Группа харьковских анархо-коммунистов, сочувствующих взглядам Кропоткина, объявила, что, если советы подпадут под политический контроль социалистов, они никогда не смогут выполнить свою основную задачу как «боевая организация», ведущая тружеников «ко всеобщей забастовке и восстанию». Революционные советы, в которых доминирующее положение занимали интеллигенты – любители трескучих фраз, неминуемо превращались в кружки для парламентских дебатов. Что же до рабочих советов, то Кропоткин не разделял восторгов своих молодых сторонников и предлагал лишь оказывать им квалифицированную поддержку. Он признавал, что профсоюзы являются «естественным органом непосредственной борьбы с капитализмом и организации будущего порядка вещей», а также что всеобщая забастовка – «мощное оружие борьбы». Тем не менее в то же время он критиковал синдикалистов, как и марксистов, за то, что они мыслили лишь в понятиях промышленного пролетариата, оставляя в стороне крестьянство и его нужды. Представляя собою скромное меньшинство в преимущественно сельской России, рабочий класс не мог только своими силами совершить социальную революцию, так же как профсоюзы не способны стать зародышами анархистского содружества. По оценке Кропоткина, видение будущего у анархо-коммунистов куда шире, чем у анархо-синдикалистов, потому что они стремились к созданию цельного общества, в котором должны получить развитие все здоровые аспекты человеческого бытия. В определенной степени Кропоткина также могла беспокоить синдикалистская вера в «сознательное меньшинство», в задачу которого входило разжигать энтузиазм вялого большинства. Идея революционного авангарда – пусть даже он состоял исключительно из работников физического труда – отдавала якобинством, которое было предметом ненависти для Кропоткина и слишком напоминала элитарную теорию большевизма, которую в то время разрабатывал Ленин. Было опасно слишком полагаться на рабочие союзы и в силу другой причины: они могли найти общий язык с буржуазным миром или, что еще хуже, пасть жертвой амбициозных социалистов-интеллектуалов. Следовательно, самой умной политикой было бы создать чисто анархистские союзы или присоединиться к непартийным союзам – с намерением привлечь их к анархизму. В любом случае анархисты должны держаться в стороне от всех объединений, которые уже приняли социалистическую платформу. Язвительный спор об отношениях между анархизмом и синдикализмом, конечно, затронул и Россию. Мало того – он вообще угрожал расколоть анархистское движение во всей Европе на два враждебных лагеря. Этот вопрос рассматривался руководством Международного конгресса анархистов, который состоялся летом 1907 года в Амстердаме[13]. Собравшиеся услышали оживленные дебаты между Пьером Монатте, молодым французским приверженцем революционного синдикализма, и убежденным итальянским анархо-коммунистом Эррико Малатестой. Монатте выражал экстремистскую интерпретацию места рабочего класса в мире. Ссылаясь на Амьенскую хартию, краткое изложение позиции синдикалистов, принятую ГКТ в предыдущем году, он возлагал на профсоюзы задачу преобразования буржуазного мира в рай для рабочих. Рабочие союзы, завершив борьбу по свержению капитализма и государства, возьмут на себя роль фаланг, передовых отрядов социального переустройства мира, унаследованного промышленными рабочими. В своем красноречивом возражении Малатеста недвусмысленно намекнул, что синдикалистское внимание к пролетариату сильно отдает узколобым марксизмом. «Фундаментальная ошибка Монатте и всех революционных синдикалистов, – заявил он, – по моему мнению, заключается в чрезмерном упрощении концепции классовой борьбы». Малатеста напомнил своей аудитории, что они первым делом и прежде всего являются анархистами. И в таковом качестве их целью является эмансипация всего человечества, а не какого-то одного класса. Борьба за его освобождение – это дело миллионов «униженных и оскорбленных» из всех областей жизни. Глупо считать всеобщую забастовку какой-то панацеей, продолжил Малатеста, устраняющей необходимость в вооруженном восстании всех угнетенных и подавленных. Буржуазия накопила большие запасы продовольствия и всего необходимого, а пролетариат, чтобы выжить, вынужден рассчитывать лишь на свой труд. Так каким образом пролетарии, сложившие оружие, могут надеяться поставить буржуазию на колени? Малатеста предостерег делегатов – им необходимо отказаться от наивного представления, будто рабочее движение само по себе наделит рабочий класс необыкновенной силой. Он предостерег их против участия в союзах, зараженных влиянием социалистов-политиканов, а также посоветовал не терять представления о конечной цели – создании бесклассового общества. Опасаясь, что синдикализм может утонуть в болоте реформизма тред-юнионистов и бюрократизма, Малатеста предупредил своих товарищей-анархистов, что они не должны становиться чиновниками в союзах. Если же они пропустят этот совет мимо ушей, значит, преследуют собственные корыстные интересы, а дальше – «Прощай, анархизм!». Полтора года спустя сторонники Малатесты полностью отбросили убеждение, что тред-юнионы могут стать базовыми ячейками нового общества; как «отростки капиталистической системы», они обречены на уничтожение социальной революцией. Среди многих выходцев из России, разделявших антисиндикалистские взгляды Малатесты, были и критики, и самым язвительным из них был Абрам Соломонович Гроссман, чернознаменец, известный в анархистском движении как Александр. Бывший эсер, Гроссман перед революцией 1905 года провел в тюрьме два года. После освобождения он уехал в Париж, где стал постоянным автором анархистского журнала «Буревестник». Под своими работами он ставил подпись «А» (скорее всего, от Александр). В 1907 году Гроссман вернулся в Россию и стал руководителем боевой организации анархо-коммунистов в Екатеринославе. В феврале следующего года он был застигнут жандармами на Киевском вокзале и застрелен, оказав сопротивление аресту. В серии статей, опубликованных в «Буревестнике» в 1906–1907 годах, Гроссман беспощадно нападал на позиции синдикалистов. Он утверждал, что хлебовольцы находятся под влиянием французского рабочего движения и ложно сравнивают синдикализм с анархизмом. Французский синдикализм, настаивал он, был «специфическим продуктом специфических французских условий» и часто не мог быть применим к революционной ситуации в России. Вместо того чтобы готовиться к социальной революции, писал Гроссман, лидеры профсоюзов, похоже, гораздо более заинтересованы в частичных реформах; рабочие союзы отбросили свои революционные обязанности и стали этакими консервативными инструментами «для взаимного приспособления друг к другу миров пролетариата и буржуазии». «Все реформы,– заявил Гроссман, – все частичные улучшения несут в себе угрозу революционному духу трудящихся масс, содержат микробы политического соблазна». России нужен не солидный и законопослушный тип рабочего движения, характерный для западных стран, заявил он, а «прямые революционные действия». Французские синдикалисты ведут бесконечные разговоры о всеобщей забастовке, но «суть революции – не забастовка, а массовая экспроприация». Доктрина синдикализма, продолжал Гроссман, полна «поэзии» и «легенд», самая яркая из которых описывает «сияющие перспективы» рабочих союзов в будущем мире, свободном от рабства. По всей видимости, синдикалисты забыли, что холокост анархистов уничтожит существующую социальную структуру со всеми ее организациями – и тред-юнионы не составят исключения. «Сила анархизма, – подвел итог Гроссман, – кроется в его тотальном и радикальном отрицании всех основ существующей системы». После безвременной смерти брата Иуда Соломонович Гроссман (он же Рощин) подхватил знамя антисиндикализма. Публикуясь в женевском журнале «Бунтарь» – он же был и его редактором, – Рощин обвинял русских синдикалистов, находящихся в эмиграции в Западной Европе в том, что они утратили представление о насущных нуждах русского рабочего движения. Их требования более высокой заработной платы и более короткого рабочего дня, говорил он, отвечали нуждам только организованной части квалифицированных рабочих, полностью отбрасывая обязательства перед люмпен-пролетариатом, бродягами, неквалифицированными и безработными. Игнорировать отщепенцев общества было, с точки зрения Рощина, уничтожением солидарности угнетенного большинства. Антисиндикалисты в критике своих противников не заходили так далеко, как братья Гроссман. Более сдержанный подход был свойствен молодому анархо-коммунисту Герману Карловичу Аскарову (Якобсону) в серии статей, появившихся в 1907–1909 годах в «Анархисте», журнале, который издавался сначала в Женеве, а затем в Париже. Выступая под псевдонимом Оскар Буррит, Аскаров проводил резкое различие между реформистскими тред-юнионами (профсоюзы) Англии и Германии и революционными синдикатами во Франции. Если первые были нацелены на «слияние труда и капитала», говорил он, то последние поддерживали радикальные традиции I Интернационала. Синдикатам было чуждо эгоистическое стремление заниматься улучшением судьбы только своих членов, их конечной целью было полное разрушение государства и частной собственности, для чего они готовы были пустить в ход свое главное оружие – всеобщую забастовку. Тем не менее, как говорит Аскаров, синдикаты повторяют ту же ошибку, которая раньше решила судьбу I Интернационала. Открыв свои ряды перед рабочим людом всех цветов политического спектра, вместо того чтобы беречь цельность и однородность анархизма, они были вынуждены заниматься политиканствующими махинациями и словоблудием профсоюзных чиновников. По мнению Аскарова, тред-юнионизм в любой форме таит в себе зародыши авторитарного централизма. Поэтому он побуждал своих коллег-анархистов остерегаться «красноречивых ораторов» из марксистских партий и полагаться только на «силу и мощь, проистекающие из жизни рабочего класса». Организовывайте подпольные анархистские союзы, говорил он им, и «объявляйте безжалостную войну против властей, которую будете вести всегда и всюду». Хотя споры между синдикалистами и антисиндикалистами продолжались более десятилетия, было ясно, что расцвет терроризма прошел. По мере того как репрессии правительства против террористов набирали силу, необходимость в организации и дисциплине становилась до боли отчетливой. Последствия революции быстро дали понять, что пора переходить от романтизма террористических действий к прагматической стратегии массовых акций. Все больше и больше анархистов обращалось к спокойной пропагандистской работе в попытке утвердиться на той опоре, которую они обрели в рабочем движении в 1905 году. В годы между подавлением революции и началом Первой мировой войны большинство анархистов, оказавшихся на Западе, направили свою энергию на решение практических дел организации. Самые фанатичные члены «Черного знамени» и «Безначалия», которым удалось пережить контрреволюцию, продолжали быть в оппозиции к тред-юнионизму, веря лишь в люмпен-пролетариев и безработных, хотя кое-кто, особенно уважаемый Гроссман-Рощин, смягчил свою платформу. Заняв новую позицию, которую он назвал «критическим синдикализмом», Рошин принял точку зрения «Хлеба и воли», что рабочие союзы, если они смогут освободиться от манипуляций социалистических политиканов, станут ценным оружием в революционной борьбе. Он даже согласился, что анархисты могут принять участие в деятельности союзов – пока будут агитировать других рабочих за анархизм. Раскол в лагере анархистов, вызванный острыми разногласиями между терроризмом и анархизмом, продолжал давнюю тенденцию, после восстания декабристов в 1825 году свойственную каждому радикальному движению в России. И действительно, переход от анархо-коммунизма к анархо-синдикализму напоминал отступничество предыдущего поколения, когда Плеханов и его сторонники перешли от народничества к марксизму. Подобно первым русским марксистам, анархо-синдикалисты сочли растущий пролетариат революционной волной будущего. Для них тоже центром всего и вся стала классовая борьба, и тем не менее снова, как первые марксисты, они избегали терроризма, который только мешал готовить рабочих к грядущему конфликту с хозяевами и правительством. В силу этих причин их антагонисты – террористы – назвали синдикалистов «легальными анархистами» по аналогии с «легальными марксистами» 1890-х годов. Этот ярлычок показывал уровень дозволенности: ведь царские цензоры теперь начали разрешать синдикалистам издавать в больших количествах книги и брошюры, которые широко распространялись среди рабочих и интеллигенции в России и за рубежом. Антисиндикалисты осуждали эту легальную деятельность. По их мнению, синдикалисты стремительно погружались в болото экономических реформ, бюрократизма и псевдомарксистской идеологии. Чернознаменцы и члены «Безначалия» не сомневались, что видят в своих оппонентах то же пренебрежение простым крестьянством и неумытым люмпен-пролетариатом, которое Бакунин и народники видели в своих соперниках-марксистах. Они продолжали противостоять любой организации в сфере труда, даже свободной федерации тред-юнионов, опасаясь, что организованный коллектив квалифицированных рабочих вместе с «сознательным меньшинством» лидеров может стать новой правящей аристократией. Как учил Бакунин, социальная революция должна стать подлинным народным восстанием, в которой примут участие все угнетенные элементы общества, а не только одни тред-юнионы; постоянное давление синдикалистов за улучшение условий труда сказывается на революционном горении обездоленных как ушат холодной воды. По мнению этих фанатиков, следовало немедленно разрушить старый режим, пустив в ход террор и ярость всех сортов, – «пусть анархия правит миром». Они не считали, что конечным итогом должно стать общество, состоящее из обширных промышленных комплексов, которым управляют тред-юнионы. Антисиндикалисты презирали их, считая органическими компонентами капиталистической системы, устаревшими организациями умирающей эпохи, – и вряд ли они могли лечь в основание анархистской утопии. Скорее, они предвидели свободную федерацию территориальных коммун, в которой найдется место всем обыкновенным людям и где производственные комплексы будут состоять из небольших мастерских. В свете этих воззрений можно понять, почему ремесленники и полуквалифицированные рабочие Белостока, которые в быстром росте современных предприятий видели угрозу своему существованию, склонялись скорее к группе анархо-коммунистов «Черное знамя», а не к анархо-синдикалистам, которые громче всего давали о себе знать в Одессе с ее большим портом и развитой промышленностью. Анархо-коммунисты видели грядущее время в зеркале романтических представлений, в котором отражалась доиндустриальная Россия сельскохозяйственных коммун и кустарных мастерских. С другой стороны, анархо-синдикалисты (так же, как их двоюродные братья из кружка «Хлеб и воля»), похоже, смотрели одновременно и в прошлое и в будущее. Перспектива нового мира, занятого промышленным производством, по крайней мере, не вызывала у них отторжения; и действительно, со временем им стало свойственно чуть ли не преклонение перед футуристическим культом машин. Им была свойственна вестернизация с ее восхищением перед технологическим прогрессом – по контрасту со славянофильскими мечтами анархо-коммунистов о том невозвратном времени, которого, вполне возможно, вообще никогда не существовало[14]. Тем не менее в то же время анархо-синдикалисты отнюдь не призывали к критическому преклонению перед массовым производством. Находясь под сильным влиянием Бакунина и Кропоткина, они предвидели опасность, которая может угрожать человеку, оказавшемуся в шестеренках централизованного промышленного механизма. В поисках путей выхода они тоже смотрели назад, в децентрализованное общество рабочих организаций, в котором труженики всего мира в самом деле могут быть хозяевами своей судьбы. Но золотой век, когда на местах можно было заниматься своими делами, реализовать было невозможно. В итоге централизованное государство и централизованная промышленность, две самые мощные силы современности, сметут с пути анархистских раскольников. Глава 4АНАРХИЗМ И АНТИИНТЕЛЛЕКТУАЛИЗМ
Большинство русских анархистов испытывало глубоко укоренившееся недоверие к системам, построенным на рационализме, и к интеллектуалам, которые создавали их. Разделяя веру времен Просвещения во врожденное благородство человека, они ни в коем случае не соглашались с философами, верившими в силу абстрактных причин[16]. Все движение было пронизано антиинтеллектуализмом различных степеней убедительности. Если в кропоткинском кружке «Хлеб и воля» он носил мягкий и оторванный от жизни характер, то был резок и неумолим среди террористов «Безначалия» и «Черного знамени», решительно умалявших книжную ученость, превознося инстинкты, волю и действие, как высочайшие качества человека. «Im Anfang war die Tat» – этот афоризм Гёте в 1905 году украшал эпиграфом журнал «Черное знамя» – «Вначале было деяние». Анархисты решительно отвергали точку зрения, что законы, которые управляют обществом, носят рациональный характер. Они утверждали, что так называемые научные теории истории и социологии – всего лишь искусственные изобретения человеческого ума, мешающие проявлению в человеке естественных и спонтанных импульсов. Главный удар их критицизма был обрушен на доктрины Карла Маркса. Бидбей, лидер группы «Безначалие», напал на «все эти «научные» социологические системы, состряпанные на социалистической или псевдоанархистской кухне, у которых ничего общего нет с подлинно научными творениями Дарвина, Ньютона и Галилея». Абрам Гроссман из группы «Черное знамя» в том же духе обрушился на безличный рационализм Гегеля и его учеников-марксистов: «Идея ничего общего не имеет с бесстрастным пониманием, ее нельзя оценивать с точки зрения причин и следствий – она должна быть преобразована в чувства, омыта «соками нервов» и кровью сердца. К актам героизма и самопожертвования людей подвигали и будут подвигать только чувства, страсти и желания; только в жизни, полной страстей, герои и мученики обретают силы… Мы не принадлежим к почитателям убеждения, что «все реальное рационально»; мы не признаем неизбежности социальных феноменов; мы скептически оцениваем научное значение многих так называемых законов социологии». Гроссман советовал: чтобы обрести понимание человека и общества, надо a priori игнорировать «законы» социологии, а вместо них уделять внимание эмпирическим данным психологии. Антиинтеллектуализм русских анархистов коренился в четырех радикальных традициях XIX века. Первой из них, конечно, был сам анархизм, доктрины Годвина, Штирнера и Прудона, но все же важнее всего для русского анархизма была доктрина Бакунина. Второй (парадоксально, так как марксизм был основным предметом критики русских анархистов) была жесткая прямолинейность марксизма. Третьей было русское народничество 1870-х годов, а последней – синдикалистское движение, возникшее во Франции ближе к концу века. Михаил Бакунин, как уже отмечалось, отрицал «а priori идеи предопределенных и предвзятых законов», отдавая предпочтение своим собственным «чисто инстинктивным» доктринам. С его точки зрения, было чистым идиотизмом разрабатывать рациональные проекты будущего, поскольку, как он утверждал, «мы считаем чисто теоретические рассуждения бесплодными». Для обыкновенных мужчин и женщин важны не слова, а дела. «Учить народ? – однажды задался он вопросом. – Это глупо… Мы должны не учить народ, а побуждать его к восстанию». Бакунин распространял свое недоверие к абстрактным теориям и на интеллектуалов, которые излагали их. Он резко осуждал создателей «научных» систем, особенно марксистов, живших в нереальном мире пыльных книг и толстых журналов и ровно ничего не знавших о подлинных человеческих страданиях. Их так называемая наука об обществе принесла реальную жизнь в жертву на алтарь схоластических абстракций. Бакунин не хотел отбрасывать фикции религии и метафизики только для того, чтобы заменять их новыми фикциями, как он воспринимал их, псевдонаучной социологии. Сам он в свою очередь провозглашал «революцию жизни против науки, или, точнее, против правил науки». Миссия науки заключалась не в том, чтобы править людьми, а спасать их от предрассудков, болезней и тяжелой нудной работы. «Одним словом, – заявлял Бакунин, – наука, как компас, ведет по жизни, но не заменяет собой жизнь». Хотя Бакунин и сам считал, что интеллигенты играют важную роль в революционной борьбе, он предостерегал, что слишком многие из них, особенно среди его соперников-марксистов, питают ненасытную жажду власти. В 1872 году, за четыре года до смерти, Бакунин обсуждал, чем может стать марксистская идея «диктатуры пролетариата», если она когда-либо одержит верх: «Это будет правление научного интеллекта, самое авторитарное, самое деспотичное, самое надменное и самое презрительное из всех режимов. Будет новый класс, новая иерархия настоящих или ложных ученых, а мир во имя науки будет поделен на господствующее меньшинство и необозримое необразованное большинство». В одной из своих основных работ «Государственность и анархия», опубликованной в следующем году, Бакунин расширил свое пугающее пророчество в весьма грозном абзаце: «По теории господина Маркса, люди не только не должны уничтожить [государство], а обязаны, усилив его, передать в полное распоряжение своим благодетелям, охранникам и учителям – лидерам коммунистической партии, точнее, господину Марксу и его друзьям, которые продолжат освобождение [человечества] так, как они это понимают. Все рычаги управления правительством окажутся в их сильных руках, потому что невежественному народу требуется исключительно жесткое руководство. Они создадут единый государственный банк, сосредоточив в своих руках всю коммерческую, промышленную, сельскохозяйственную и даже научную продукцию, а затем разделят массы на две армии, -– .промышленную и сельскую– под прямой командой- государственных инженеров, которые и создадут новое привилегированное научно-политическое сословие». По мнению Бакунина, последователей Маркса можно было смело считать «жрецами науки», служившими в новом «привилегированном храме ума и высшего образования». С нескрываемой брезгливостью они общались с обыкновенными людьми: «Вы ничего не знаете, вы ничего не понимаете, вы тупоголовы, и человек с интеллектом должен, взнуздать вас и руководить вами». Бакунин считал образование столь же важным инструментом господства, как и частная собственность. Пока учение будет доступно лишь меньшинству населения, писал он в 1869 году в своем эссе «Всеобъемлющая инструкция» , оно будет эффективно использоваться для эксплуатации большинства. «Тот, кто знает больше, – писал он, – естественно, будет господствовать над тем, кто знает меньше». Если даже помещики и капиталисты будут уничтожены, то всегда существует опасность, что «мир снова может быть разделен на массу рабов и небольшую горстку правителей, и первые будут работать на последних, как они это делают и сегодня». Бакунин советовал вырвать дело образования из монополистической хватки привилегированных классов и сделать его доступным в равной степени для всех. Как и капитал, образование должно перестать быть «наследственным имуществом одного из нескольких классов» и стать «общей собственностью»[17]. Цельное образование в области науки и ремесел (но не изучение пустых абстракций религии, метафизики и социологии) обеспечит всех граждан умением и знаниями, устранив тем самым едва ли не главный источник неравенства. «Каждый должен трудиться и каждый должен иметь образование», – утверждал Бакунин, так что в прекрасном обществе будущего не будет «ни рабочих, ни ученых, а только люди». Ближе к концу столетия Петр Кропоткин развил концепцию Бакунина о «цельном» человеке в своей книге «Поля, заводы и мастерские». На всем ее протяжении Кропоткин описывал «интегрированную» коммуну, в которой каждый может заниматься и ручным и умственным трудом и жить в блаженной гармонии. Как и Бакунин, он не доверял тем, кто утверждал, что владеет высшей мудростью, или провозглашал так называемые научные догмы. Настоящая задача интеллектуалов, считал он, не в том, чтобы приказывать окружающим, а в том, чтобы помогать им готовиться к великой задаче эмансипации; «и когда мышление людей будет готово и внешние обстоятельства станут благоприятны, – заявлял Кропоткин, – то настанет время финального рывка – и сделает его не только та группа, которая организовала его, а народная масса…». Вторым источником антиинтеллектуализма среди самого младшего поколения русских анархистов была марксистская литература, которая по иронии судьбы вызывала у социал-демократов сильные подозрения к Бакунину и Кропоткину. Хотя марксисты до мозга костей были именно теми интеллектуалами, чьи политические амбиции и «научные» теории вызывали глубочайшую враждебность анархистов, последние тем не менее полностью соглашались с одной базовой идеей, которая часто встречалась в писаниях Маркса, – рабочий класс должен принести себе свободу своими собственными стараниями, а не полагаться на какого-то спасителя со стороны, который и сделает за него эту работу. В 1848 году в «Коммунистическом манифесте» Маркс и Энгельс написали, что «все предыдущие движения были движениями меньшинства или в интересах меньшинства», в то время как «пролетарское движение – это независимое, самостоятельное движение огромного большинства». Два года спустя, в 1850 году, Маркс развил эту тему в обращении к Центральному комитету Лиги коммунистов, когда он призывал всех рабочих Европы к организации «перманентной революции», чтобы установить их собственное пролетарское правительство в форме муниципальных советов или рабочих комитетов. Полстолетия спустя довольно много русских анархистов, которые читали эти откровенные слова, похоже, пришли к выводу (хотя подтверждений этому немного), что Маркс отказался от своей жесткой схемы исторических стадий в пользу радикального плана революции, очень напоминавшего их собственный – план, который ставил целью одним махом и усилиями лишь обездоленных масс достичь бесклассового общества. Что касается Бидбея, то и он был согласен включить в 1905 году призыв к «перманентной революции» в символы веры группы «Безначалие». Марксистским лозунгом, который оказал еще более сильное воздействие на русское анархистское движение, стало знаменитое предложение Маркса в преамбуле к уставу только что, в 1864 году, организованного I Интернационала: «Освобождение рабочего класса должно быть проведено самим рабочим классом». Анархисты истолковали это заявление как призыв к социальной революции масс с целью не столько просто захватить, сколько уничтожить государство. Звонкие слова Маркса, сказанные в условиях 1864 года, снова и снова появлялись в русской анархистской литературе. Временами они сопровождались строчками «Интернационала», в которых была та же мысль: Никто не даст нам искупленья, То есть марксисты и анархисты, провозглашая этот лозунг, отражали общую веру в восстание масс, выступая и против бланкистского coup d'etat, – в чем Маркс был согласен с Бакуниным, несмотря на их острое противостояние в I Интернационале. Позднее призыв этот служил точкой соприкосновения между анархистами и социалистами, которые противостояли авторитаризму и тоже придавали очень большое значение спонтанности и инициативе масс. На антиинтеллектуализм русских анархистов влиял также сильный антагонизм между политиками и интеллектуалами, который во второй половине XIX века развился в рядах европейского рабочего движения. Эта враждебность, проистекавшая из убеждения, что интеллигенты – эта особая мягкотелая разновидность, чьи интересы не имеют почти ничего общего с интересами рабочих от станка, – была особенна сильна среди прудонистов, выступавших против того, чтобы нерабочие входили в Генеральный совет I Интернационала, и решительно возражавших против присутствия образованных буржуа в рабочем движении. Во Франции решимость фабричных рабочих полагаться только на свои силы – она называлась ourvrierisme – провозглашалась повсюду, перекрывая все политические разногласия. Например, ультрарадикальные «аллеманисты» безоговорочно исключали из своих рядов «белоручек», а реформистские профсоюзы, хотя и не испытывали враждебности к интеллигентам как таковым, тем не менее настороженно относились к радикальной идеологии, которая могла подвергнуть опасности конкретные достижения нескольких десятилетий. Революционные синдикалисты тоже не видели никакого толку в своекорыстных политиканах. Они настаивали, что политическая агитация ни к чему не приведет; парламент – средоточие жульничества и соглашательства, все эти частичные реформы – чистая иллюзия, главный их эффект состоит в том, что из рабочего движения устраняется его революционная острота. Капитализм будет уничтожен – а пролетариат соответственно освобожден – только с помощью прямых действий пролетарских союзов. Недоверие углублялось еще и тем, что все большее количество знаменитых социалистов стало входить в парламенты и правительства. В 1893 году, когда во французскую палату депутатов были избраны марксистские вожди Жюль Гед и Эдуард Валлиант, хорошо известный бланкист, многие рабочие пришли к убеждению, что их политические лидеры перекуплены врагом. Еще более сильное потрясение принес 1899 год, когда Александр Милльран принял пост министра торговли в правительстве Рене Вальдек-Руссо, став первым социалистом в «буржуазном» кабинете министров. Заводские рабочие, полные воинственности, выразили свою горечь в следующем году на конгрессе Федерации труда в Париже. «Все политики – предатели», – сообщил один оратор, а другой предупредил своих товарищей, чтобы они не поддавались на показное обаяние интеллектуалов из среднего класса, а «полагались бы исключительно на энтузиазм рабочих». Фернан Пелетье, выдающийся лидер синдикалистов, провел резкое различие между «милльранизмом» политически ориентированных социалистов и неподдельной революционностью сторонников синдикалистов, которые были «мятежниками во все времена, людьми в полном смысле слова без бога, без хозяев и без страны, неколебимыми врагами любого деспотизма, морального или коллективного, – то есть врагами законов и диктатуры, включая диктатуру пролетариата». Такая антиполитическая тенденциозность стала официальной политикой Конфедерации труда в 1906 году, когда Амьенская хартия подтвердила полную независимость французского профсоюзного движения от всех политических хитросплетений. В облике Пелетье не было ничего от мрачного замасленного пролетария. Он был неизменно чисто выбритым журналистом, выходцем из среднего класса, получившим хорошее образование. Восприняв проблемы рабочего класса как свои собственные, стал исключительно действенным и эффективным профсоюзным лидером, которому доверяли и которым восхищались все члены Конфедерации труда, от мала до велика. Всю свою энергию Пелетье посвящал практическим делам по организации рабочего движения и прямых действий, отдавая идеологические задачи на откуп тем интеллигентам, которые, по его мнению, не были искренне увлечены ежедневной борьбой рабочих за право на лучшую жизнь. Рабочим союзам, заявлял он, «наплевать на теорию… а их эмпиризм стоит всех систем в мире и в своих предвидениях он точен, как календарь». Идеологии и утопии, утверждал он, никогда не рождаются в среде тех, кто работает руками. Их сочиняют интеллигентные выходцы из среднего класса, которые «ищут лекарства от наших болезней в своих собственных идеях; они сочиняют их по ночам при свете масляных светильников, вместо того чтобы увидеть и наши заботы, и реальность». Такие теоретики синдикализма, как Жорж Сорель, Хуберт Аагардель и Эдуард Берт, признавали, что с практической точки зрения синдикалистское движение мало чем им обязано. Более того, Сорель и Лагардель охотно признавали, что они больше узнали от активных профсоюзников, чем научили их. «В мерцании полуночных светильников» они разрабатывали философию, которая ставила моральную ценность прямых действий гораздо выше их экономических результатов. Ни одно крупное движение, утверждал Сорель, не достигало успехов без «социальных мифов». На настоящем этапе всеобщая забастовка и была тем «мифом», который мог вдохновить рабочий класс на героические деяния и оказать поддержку в ежедневных стычках с буржуазией. Всеобщая забастовка была призывом к действию, поэтическим видением, образом битвы, которая: поднимает массы на совместные действия и вселяет в них мощное чувство морального превосходства. Высокопарные тирады Сореля большей частью отвергались воинственными членами профсоюзного движения – Эмилем Поже, Жоржем Ивето, Виктором Грюфелле и Полем Делессалем. Когда парламентская комиссия спросила Грюфелле, который после преждевременной смерти Пелетье в 1901 году стал генеральным секретарем Конфедерации труда, изучал ли он Сореля, тот сухо ответил: «Я читал Александра Дюма». Сапожник по профессии и закаленный профсоюзный активист, Грюфелле обвинял буржуазных интеллектуалов, которые, как он считал, ничего не зная о трудностях и бедах заводской жизни, пытались увлечь рабочих абстрактными формулами, чтобы самим занять места, где будут пользоваться властью и привилегиями. «Если кто-то слишком много размышляет, – как-то заметил он, – у него ничего не получится». Несмотря на свое происхождение от бланкистских предшественников, которое заставляло его подчеркивать роль «сознательного меньшинства» в рабочем движении, Грюфелле презирал образованных людей, которые претендовали на лидерство в профсоюзном движении или в общественной жизни. «Среди профсоюзных активистов, – писал он в 1908 году, – существует сильная оппозиция к буржуазии… Они страстно хотят, чтобы их возглавляли рабочие». Нигде в Европе не было более сильной враждебности к образованным классам, чем в деревнях матушки-России. Студенты-народники, которые в 1870-х годах пошли по селам, натыкались на невидимый барьер, отделявший их от невежественного народа. Бакунин считал тщетными любые попытки чему-то учить темный народ, а его молодой ученик Нечаев высмеивал «непрошеных учителей» крестьянства, поскольку их поучения только отвлекали от животворных «народных источников». После фиаско 1870-х годов, жалкого краха попыток студентов приобщиться к сельскому люду, кое-кто из разочарованных народников вообще отверг образование, которое, как они считали, только отделяет их от масс. Другие задумались, может ли образование перебросить мост через этот проем и был ли прав философ-народник Николай Михайловский, когда он заметил, что несколько грамотных должны «неизбежно подчинить себе» трудящееся большинство. Нельзя считать, что ситуация заметно улучшилась, когда крестьяне стали прибывать в города для работы на фабриках, ибо они брали с собой и все свои подозрения в адрес интеллигенции. Один чернорабочий в Санкт-Петербурге горько посетовал, что «интеллигенция захватила позицию рабочего». Хорошо получать книги от студентов, сказал он, но когда они начинают учить разным глупостям, ты должен их выставить. «Они должны понять, что рабочее дело должно полностью находиться в руках самих рабочих». Хотя это замечание относилось к кружку народника Чайковского 1870-х годов, то же самое отношение существовало и несколько десятилетий спустя к народникам и марксистам, которые соревновались в преданности нарождающемуся классу промышленных рабочих. В 1883 году Георгий Плеханов, «отец русской социал-демократии» был вынужден заявить, что марксистская диктатура пролетариата «столь же далека от диктатуры группки революционных разночинцев, как небо от земли»[18]. Он заверил рабочих, что ученики Маркса полны самоотверженности и их задача – поднять классовую сознательность пролетариата, чтобы он стал «самостоятельной фигурой на арене исторической жизни, а не вечно переходил от одного опекуна к другому»[19]. Несмотря на неоднократные заверения такого рода, многие заводские рабочие отвергали доктринерскую революционность Плеханова и его сподвижников, направляя усилия на улучшение своего экономического положения и получение образования. Они начали формулировать систему взглядов (к ней впоследствии присоединились и сочувствующие интеллектуалы), которая впоследствии получила название «экономизм». Средний рабочий в России больше интересовался повышением своего жизненного уровня, чем политической агитацией; он настороженно относился к политическим лозунгам, которые выстреливали лидеры партий. Казалось, они были склонны втягивать его в политические авантюры, которые могли удовлетворять их собственные амбиции, а положение рабочих оставалось совершенно неизменным. Политические программы, которые, с точки зрения «экономистов», писали основные ораторы, «годились для хождения интеллектуалов «в народ», но не для самих рабочих… Что же до защиты интересов рабочих… то им занималось рабочее движение». Интеллигенция же, добавлял он, цитировала знаменитое вступление Маркса к уставу I Интернационала и старалась забыть, что «освобождение рабочего класса должно быть делом самого рабочего класса». Под неприязненным отношением «экономистов» к интеллектуалам лежало убеждение, что интеллигенция смотрит на рабочий класс просто как на средство достижения более высокой цели, как на абстрактную массу, которой предназначено подчиняться непреложной воле истории. «Экономисты» считали, что интеллектуалы, вместо того чтобы помогать своими знаниями решать конкретные проблемы заводской жизни, с головой уходили в идеологию, которая не имела никакого отношения к подлинным нуждам рабочих. Ободренные размахом стачек текстильщиков, которые в 1896–1897 годах организовывали и проводили местные рабочие, «экономисты» побуждали русский рабочий класс хранить свою самостоятельность и отвергать потуги на лидерство самоуверенных профессиональных агитаторов. Как писал в 1897 году в журнале «экономистов» один столичный рабочий от станка: «Улучшение наших условий работы зависит только от нас самих». Антиполитические и антиинтеллектуальные аргументы Бакунина и «экономистов» оказали глубокое воздействие на польского марксиста Яна Вацлава Мачайского. Он родился в 1866 году в Баске, небольшом местечке рядом с городом Кельце в той части Польши, что принадлежала России. Отцом его был мелкий чиновник, который умер, когда Мачайский был еще ребенком, оставив большую семью в бедственном положении. Мачайский посещал гимназию в Кельце и помогал братьям и сестрам, давая уроки своим школьным друзьям, которые снимали жилье у его матери. Свою революционную карьеру он начал в 1888 году в студенческих кружках Варшавского университета, где изучал естественные науки и медицину. Два или три года спустя, уже учась в Цюрихском университете, он отказался от своей первоначальной политической философии (смесь социализма и польского национализма) ради революционного интернационализма Маркса и Энгельса. Мачайский был арестован в мая 1892 года за то, что контрабандой доставил из Швейцарии революционные прокламации в промышленный город Лодзь, который тогда сотрясала всеобщая стачка. В 1903 году, проведя едва ли не дюжину лет в тюрьме и сибирской ссылке, он бежал в Западную Европу, где и оставался до начала революции 1905 года. Во время своего долгого пребывания на поселении в Вилюйске (Иркутская губерния) Мачайский старательно изучал социалистическую литературу и пришел к выводу, что руководить рабочими должны не социал-демократы, а новый класс «умственных рабочих», рожденных ростом индустриализации. Марксизм, как утверждал он в своем основном труде «Умственный рабочий», отражал интересы этого нового класса, который надеялся прийти к власти на плечах рабочих. В так называемом социалистическом обществе, заявлял он, частные капиталисты будут просто заменены новой аристократией из администраторов, технических экспертов и политиканов; работники, занятые физическим трудом, снова попадут в рабство правящего меньшинства, чьим «капиталом», образно говоря, было образование. Мачайский считал, что радикальная интеллигенция не ставит целью создание бесклассового общества, а просто стремится обеспечить себе статус привилегированного слоя. И не стоит удивляться, что марксизм, вместо того чтобы призывать к немедленной революции против капиталистической системы, откладывал этот «крах» до будущих времен, когда экономические условия окончательно «созреют». По мере дальнейшего развития капитализма и усложнения технологии «умственные рабочие» станут достаточно сильны, чтобы устанавливать собственные правила. Если даже к тому времени профессиональная технократия отменит частную собственность на средства производства, по мнению Мачайского, «профессиональная интеллигенция» в силу своих специальных знаний завоюет монопольное положение, позволяющее управлять выпуском продукции и руководить сложной индустриальной экономикой. Управляющие, инженеры и политические функционеры будут пользоваться их маркситской идеологией как новой религией, опиум которой будет затуманивать мозги рабочих масс, держа их в постоянном невежестве и рабстве. Мачайский подозревал каждого сторонника левых взглядов в стремлении к созданию такой социальной системы, в которой интеллектуалы будут правящим классом. Он обвинял даже анархистов из группы Кропоткина «Хлеб и воля» в том, что те предпочитают «градуалистский», постепенный подход к революции, ничем в этом смысле не отличаясь от социал-демократов, которые предполагали, что грядущая революция не пойдет дальше, чем французская революция в 1789 и 1848 годах. Что касается проекта анархистской коммуны Кропоткина, то Мачайский утверждал, что «только обладатели цивилизации и знаний» могут обрести радость подлинной свободы. «Социальная революция» анархистов, настаивал он, на самом деле означает не «чисто рабочее восстание», а фактически «революцию в интересах интеллектуалов». Анархисты были «теми же самыми социалистами, только более страстными». Так что же надо было сделать, чтобы избежать этой новой формы порабощения? По мнению Мачайского, пока существует неравенство в доходах, а средства производства остаются в частной собственности капиталистического меньшинства и пока научные и технические знания остаются «собственностью» интеллектуального меньшинства, большинство будет продолжать трудиться ради привилегированного меньшинства. В соответствии с замыслом Мачайского ключевая роль отводилась тайной организации революционеров, названной «Рабочим заговором», весьма схожей с бакунинским «секретным обществом» революционных заговорщиков. Предполагалось, что возглавит его сам Мачайский. Задача «Рабочего заговора» заключалась в побуждении рабочих к «прямым действиям» – забастовки, демонстрации и тому подобное – против капиталистов, имея в виду немедленное улучшение экономических условий и рабочие места для безработных. «Прямые действия» рабочих должны были увенчаться всеобщей забастовкой, которая, в свою очередь, послужит запалом для всемирного восстания, а оно возвестит эру равных доходов и возможности получить образование. В завершение порочная разница между физическим и умственным трудом сойдет на нет – вместе с классовыми различиями. Теории Мачайского вызвали страстные дискуссии между различными группами российских радикалов. В Сибири, где Мачайский в 1898 году размножил на гектографе первую часть «Умственного рабочего», его критика социал-демократии «вызвала большой эффект среди ссыльных», как вспоминал в своей «Автобиографии» Троцкий, который оказался среди них. В 1901 году копии «Умственного рабочего» уже ходили по Одессе, где мачаевизм начал привлекать сторонников. В 1905 году в Петербурге образовалась небольшая группа мачаевцев, которая назвала себя «Рабочим заговором». Несмотря на критическое отношение Мачайского к анархистам, часть из них привлек его символ веры. Со временем Ольга Таратута и Владимир Стрига из «Черного знамени» примкнули в обществу, которое в Одессе знали как «Непримиримые» – оно включало в себя и анархистов и мачаевцев; а в петербургском «Безначалии» было несколько последователей Мачайского. Если некоторые анархистские литераторы считали, что Мачайский всюду и везде видит только продуманный заговор интеллигенции, то многие анархисты, как признавал Николай Рогдаев, находили в его доктринах «свежий и живой дух», противостоящий «удушливой атмосфере социалистических партий, насыщенной политическим крючкотворством». Бакунинство, народничество, синдикализм, мачаевизм – и, как ни смешно, даже марксизм – способствовали развитию антиинтеллектуализма в среде русских анархистов и снабжали их лозунгами, которые те пускали в ход в борьбе против их социалистических соперников. Скорее всего, самым сильным было влияние Бакунина. Его дух чувствовался в оскорбительных нападках на социал-демократов, которыми Бидбей открывал один из своих памфлетов. Лидер «Безначалия» обвинял «ненасытное стремление к грабежам мелких и амбициозных людей, гениев и пигмеев цезаризма, жалких хамов и лакеев, вампиров и кровососов всех сортов, стадо которых присоединилось к социал-демократической партии». Русские марксисты, продолжал он, «почитатели культа раболепия», чья неутолимая жажда дисциплины и вынудила их к созданию «общероссийской централизованной власти… к автократии Плеханова и К°». Бидбей осуждал тот факт, что последователи Маркса, как и их учитель, считали крестьян и бездомных бродяг неопределенными, никчемными элементами общества, которые не могут быть действенной революционной силой, потому что у них отсутствует необходимое классовое сознание. Разве недавние крестьянские волнения в Полтавской и Харьковской губерниях не стали убедительным доказательством боевого духа сельского населения? – спрашивал он. «И кто, если не бродяги, могут стать дьявольскими повивальными бабками истории? Откуда, если не из заброшенных трущоб, может просочиться пагубный яд насмешки над грубым и холодным кодексом буржуазной морали?» Если социалисты откажутся от своих длинных и медлительных фаз революционной борьбы и признают огромную мощь темных масс, они увидят, что приближается «великий день воздаяния» (Бидбей писал это в 1904 году), что в сердцах угнетенных зарождается дух всеобщего разрушения, что Россия стоит «на пороге великой социальной бури». В непрестанных атаках хлебовольцев на понятие «пролетарской диктатуры» тоже слышался отзвук слов Бакунина. Кропоткин заявлял, что единственная диктатура, которую допускают социал-демократы, – это диктатура их собственной партии. Молодой сторонник Кропоткина, в котором сильно чувствовалось влияние толстовства, Иван Сергеевич Ветров (Книжник) развил этот пункт, дав определение политической партии как «государство в миниатюре» со своей собственной бюрократической иерархией, со своими собственными циркулярами и декретами. Марксисты, говорит Ветров, используют этого осьминога власти, чтобы удовлетворить свой аппетит к «абсолютному политическому владычеству». По мнению журнала группы «Хлеб и воля», Плеханов, Мартов и Ленин были «жрецами, магами и шаманами» современности. Их концепция «диктатуры пролетариата» была воплощением зла, потому что, как однажды заметил Оргеиани, «революционное правительство всегда играет антинародную роль». Оргеиани, чье осуждение социал-демократов отражало влияние французских синдикалистов, а также Бакунина и Мачайского, опасался, что лидеры социалистов используют рабочее движение, только набирающее силы, в своих собственных целях. Рабочее движение, сказал он, разделено на два лагеря: трудящиеся, которые производят материальные ценности, и интеллектуалы, которые стремятся господствовать над рабочими, «используя привилегию знаний». Если интеллигенты от социалистов соберутся предоставить свои знания в распоряжение простых рабочих, тем самым они окажут неоценимую услугу революционному движению. Но социалисты, придерживаясь «якобинской традиции» руководить всеми и вся, предпочитают настаивать на своем стремлении к власти, вынуждая рабочих освобождаться собственными усилиями «от Бога, от государства и от юристов – особенно от юристов». Оргеиани и его друзья таких же просиндикалистских взглядов, должно быть, были особенно рады сообщению 1904 года, в котором говорилось, что заводские рабочие Черниговской губернии начали рассматривать анархистское движение как организацию «рабочих», свободную от опеки интеллигенции, в которой пролетариат может совершенно свободно выражать свою революционную инициативу. Именно такое отношение Оргеиани, Корн и Раевский надеялись увидеть в среде растущего российского рабочего класса. Они хотели, чтобы промышленный пролетариат убедился – «с точки зрения социал-демократов, рабочие союзы – всего лишь вспомогательное средство для политической борьбы, в то время как анархисты считают их естественными органами прямой борьбы с капитализмом и составными частями будущего порядка». Просиндикалисты из группы «Хлеб и воля» с определенной долей презрения относились к группе российских интеллектуалов, которые тоже называли себя синдикалистами, но от ярлыка анархистов отказывались. По данным Максима Раевского, эти люди – самыми главными среди них были Л.С. Козловский, В.А. Поссе и А.С. Недров (Токарев) – по сути были псевдомарксистами, которые в полной изоляции от практики рабочего движения были увлечены сухими теориями «Сорель и К°». Бывшие социал-демократы, добавляет Раевский, эти самозваные синдикалистские мыслители, были заняты созданием «новой школы социализма», пытаясь объединить «революционные формы рабочего движения со старыми теориями Маркса». Мария Корн присоединилась к этим нападкам, доказывая, что революционный синдикализм имеет глубокие корни в анархистской традиции и вряд ли его можно считать ответвлением марксистского социализма, как считают Козловский и другие. Эти «неомарксистские» теоретики, говорила она, находясь в плену умирающей теории, отошли от «практического рабочего движения… глубоко укорененного в настоящих революционных инстинктах» рабочего класса. Изучение писаний «неомарксистских» синдикалистов выявляет забавное сходство между взглядами их и их же анархистских критиков. Например, Козловский, которому пришлось принять на себя удар анархистов, полностью согласился, что синдикализм был движением заводских рабочих, а не интеллектуалов. Он резко раскритиковал ленинскую работу «Что делать?» за ее план назначения «надзирателей» из интеллигенции для руководства рабочим классом в революционной борьбе. Синдикализм требует «большой самоотверженности» от интеллектуалов, предполагает Козловский. Они должны действовать как «помощники, а не как лидеры» промышленных рабочих. Более того, диктатура пролетариата – это опасная концепция, которая может означать «лишь диктатуру вождей пролетариата, диктатуру временного революционного правительства, которое ассоциируется с буржуазными революциями». Козловский сравнивал социал-демократическую партию с религиозной сектой с ее евангелиями, катехизисом и кафедральными соборами – обскурантистская, мракобесная церковь, которая владеет абсолютной истиной и преследует ереси. Социалистические лидеры «были пронизаны духом авторитарности» и намеревались «обучать массы культу учителей – апостолов социализма». В грядущей революции, заявил Козловский, массы не повторят прошлых ошибок, следуя за политическими лидерами. На этот раз рабочие по своей инициативе захватят средства производства и провозгласят либертарианское общество ассоциаций независимых производителей. Учитывая, что между идеями Козловского и их собственными лежало большое пространство для соглашений, можно лишь удивляться, что Раевский и Корн подвергли его такому безжалостному бичеванию. Разве они сами не были интеллектуалами, в той же мере как Козловский, виновными в сидении у «ночных светильников» за письменными столами, заваленными бумагами? Часть этой враждебности берет начало в том, что Козловский восхвалял синдикалистские теории Жоржа Сореля, которого они считали амбициозным недоучкой. Козловский как-то заметил, что труды Сореля, хотя и грешат плохой, несистемной организацией, тем не менее являются работами «выдающегося оригинального мыслителя, писателя колоссальной эрудиции». Если этот панегирик показался синдикалистам «Хлеба и воли» лишь несколько занудным, то у них имелись более веские причины для того ледяного приема, который они оказали Козловскому. Его отказ присоединиться к анархистскому движению или хотя бы признать, что революционный синдикализм происходит от анархизма, стал для них нестерпимым оскорблением. Хуже того, его претензии на роль пророка новой доктрины сделали его новым соперником в деле преданности рабочему классу. Как и изгнанники из круга Кропоткина, Даниил Новомирский, анархо-синдикалист из Одессы, осудил сторонников синдикализма, не имеющих отношения к анархизму, как интеллектуалов, никогда не державших в руках ни серпа, ни молота, для которых абстрактные идеи выше живых людей. Козловский и его сторонники, заявил Новомирский, хотят придать активному рабочему движению какую-то русскую форму «лагарделлизма» – типа синдикализма, корни которого лежат в марксистской теории и который все еще сохраняет дружеские отношения с социал-демократией. В собственных работах Новомирского сочетались все элементы антиинтеллектуализма, которые так отчетливо чувствовались в русском анархистском движении, – Бакунин ненавидел правительство и политиков, Маркс превозносил пролетариат, синдикалисты призывали рабочих к прямым действиям, а Мачайский с подозрением относился к «умственным рабочим». (Сам Новомирский был перебежчиком из лагеря социал-демократии, анархистом и синдикалистом и обитал в Одессе, где возник самый первый центр мачаевщины.) То, что он находился под сильным влиянием Бакунина и Мачайского, подтверждает следующая цитата из его журнала «Новый мир»: «Какой класс служит современному социализму на деле, а не на словах? Мы отвечаем сразу и недвусмысленно: «Социализм выражает интересы не рабочего класса, а так называемых разночинцев или деклассированной интеллигенции». Социал-демократическая партия, утверждает Новомирский, заражена «политическими жуликами… новыми эксплуататорами, новыми обманщиками народа». Долгожданная социальная революция может оказаться фарсом, предупреждал он, и вместе с государством и частной собственностью может уничтожить и третьего врага – свободу человека: «Наш новый заклятый враг – это монополия на знание, и носителем ее является интеллигенция». Хотя Новомирский вместе с французскими синдикалистами считал, что «сознательное меньшинство» из дальновидных «следопытов» необходимо, чтобы побуждать рабочие массы к действию. Он предупреждал рабочих, что не стоит искать спасителей за пределами собственного класса. «Бескорыстных и самоотверженных людей просто не существует – ни в темных облаках бескрайнего неба, ни в роскошных царских дворцах, ни в особняках богачей, ни в парламентах». Пролетариат должен сам руководить собой, говорит он. «Освобождение рабочих должно быть целью самого рабочего класса». Общей враждебности к интеллигенции было недостаточно, чтобы в то десятилетие, что последовало за первой русской революцией, сохранить единство анархистов. Раздираемое фракционными разногласиями, страдая от жестоких репрессий Столыпина, анархистское движение в царской империи быстро сошло на нет. Относительное процветание, пришедшее после мятежа 1905 года, совершенно не устраивало ультрарадикальных философов, которым нужны были времена голода и отчаяния. В 1906 году российская промышленность стала оправляться от разрушительного воздействия революции. Хотя зарплата оставалась низкой и правительство решительно сдерживало активность только что появившихся рабочих союзов, общая ситуация с рабочим классом постепенно улучшалась и заметно сократилось количество забастовок. В сельской местности, когда бурно росло число крестьянских кооперативов и стала внедряться крестьянская реформа Столыпина, прозвучала нотка надежды. Столыпинская реформа должна была положить конец устаревшей сельской общине и создать на ее месте класс крепких фермеров, верных царю. Правда, основная масса населения –: и сельского, и городскою – оставалась бедной, и было всеобщее недовольство царем из-за его отказа создать настоящее конституционное правительство, но тем не менее мятежные настроения постепенно сходили на нет. Через несколько лет после революции 1905 года анархисты стали объектом неустанной охоты царской полиции. Кое-кому повезло скрыться в Западной Европе и в Америке. Но сотни других были либо казнены после массовых процессов, либо обречены отбывать долгие сроки в тюрьме или в ссылке, где становились жертвами цинги или чахотки. Они проводили время за чтением или письмом, размышляя и надеясь, что следующей революции придется ждать не так уж долго. Один заключенный в Петропавловской крепости изучал эсперанто, которое многие анархисты считали универсальным языком будущего. Наконец он стал бегло говорить на этом языке, но жаловался, что из-за сырого воздуха камеры его легкие так поражены, что ему вообще трудно говорить. Другие, как Герман Сандомирский, анархо-коммунист из Киева, заполняли долгие дни заключения, записывая свои впечатления от жизни в тюрьме и ссылке, в то время как остальные думали только о побеге. Одному чернознаменцу, который делил тюремную камеру в Сибири с Егором Сазоновым, молодым эсером, который в 1904 году убил Вячеслава Плеве, повезло добраться до Соединенных Штатов – по тому же пути, которым пятьдесят лет назад воспользовался Бакунин, Анархисты, кому удалось эмигрировать на Запад, скорбели о судьбе своих товарищей, томящихся в российских тюрьмах, принявших мученическую смерть на эшафоте или перед расстрельным взводом. Братство вольных общинников, группа парижских изгнанников, возглавляемая Аполлоном Карелиным, поносило царский режим, как «очередную средневековую инквизицию», и сравнивало охранку (политическую полицию) с опричниками, которые, не тратя времени, казнили действительных и мнимых врагов Ивана Грозного. Сам царь Николай был «коронованным вешателем», несущим ответственность за убийства тысяч благородных юношей и девушек. «Вечная слава казненным! Вечный позор палачам!» В 1907 году эмигранты организовали анархистский Красный Крест в помощь своим заключенным соратникам. Штаб-квартиры его располагались в Нью-Йорке и Лондоне (в столице Великобритании под руководством Кропоткина, Черкезова, Рудольфа Рокера и Александра Шапиро), а отделения – в крупных городах Западной Европы и Северной Америки. Организуя лекции и банкеты, анархистский Красный Крест собирал деньги и одежду для пересылки заключенным в Россию, а также распространял петиции с протестами против полицейских репрессий царского правительства. В то же время анархисты-эмигранты в Женеве, Париже, Лондоне и Нью-Йорке занимались подготовкой к очередной революции. Небольшая группа выживших чернознаменцев в Женеве вернула к жизни их журнал «Бунтарь», а последователи Кропоткина в Женеве стали выпускать журнал – наследник «Хлеба и воли», получивший название «Листки «Хлеба и воли». В Париже сформировалась группа анархо-коммунистов, в которую входило около 50 активных членов. Время от времени Кропоткин пересекал Ла-Манш, чтобы присутствовать на их собраниях в квартире Марии Корн. Парижская группа, объединившись с небольшим кружком польских анархистов, участвовала в демонстрациях в память Парижской коммуны и трагедии на Хаймаркет-сквер, а в 1914 году отметила столетие со дня рождения Бакунина. Ораторами на этом митинге были Корн, Оргеиани, Рогдаев, Забрежнев и Карелин, а также такие известные французские анархисты и синдикалисты, как Себастьен Фор и Жорж Ивето. В течение этих лет Мария Корн нашла время изучать биологию и психологию в Сорбонне; в 1915 году она прошла докторантуру в области естественных наук, написав работу «Психологические и физические реакции рыб». Самый главный анархистский журнал постреволюционного периода, «Буревестник», был основан в Париже в 1906 году. «Буревестник» – так называлась знаменитая поэма Максима Горького, последние строчки которой призывали: «Пусть сильнее грянет буря!» Они и стали эпиграфом к журналу. Под общей редактурой Николая Рогдаева, кропоткинца с 1900 года и одного из российских делегатов на Амстердамском конгрессе 1907 года[20], и Максима Раевского, признанного лидера синдикализма, «Буревестник» в общем и целом следовал генеральной линии «Хлеба и воли», хотя и Абраму Гроссману позволялось выражать на его страницах свои антисиндикалистские взгляды. В Нью-Йорке у «Буревестника» был его кропоткинский, просиндикалистский двойник «Голос труда», основанный в 1911 году как орган Союза русских рабочих Соединенных Штатов и Канады. «Голос труда» часто публиковал статьи парижских анархистов, особенно Рогдаева, Корн, Оргеиани и Забрежнева. Когда Раевский во время Первой мировой войны прибыл в Америку, он был назначен редактором, и под его руководством «Голос труда» стал открыто анархо-синдикалистским изданием. Несмотря на всю свою бурную деятельность, эмигрантская жизнь раздражала и деморализовывала анархистов. Все их старания найти общий язык сводились на нет отравой постоянных ссор и интриг. Через год после войны карелинское Братство вольных общинников раскололось из-за каких-то невнятных обвинений в «диктаторском» поведении его лидера. Другие кружки и объединения тоже были полны свар и взаимных обвинений. Тем не менее в декабре 1913 года возникли надежды на всеобщее примирение, когда в Париже состоялась конференция русских анархистов, которая должна была помочь организации нового интернационального конгресса, первого после Амстердамского 1907 года. Разработав повестку дня, включавшую такие важные темы, как терроризм, синдикализм, национализм и антимилитаризм, участники объявили, что конгресс соберется в Лондоне в августе следующего года. В лондонской штаб-квартире Федерации анархистов Александр Шапиро, назначенный секретарем будущей встречи, занялся ее подготовкой. «Предполагается, что конгресс пройдет с большим успехом, – не скрывая восторгов, писал он коллеге в Австрии, – делегаты прибудут даже из Бразилии и Аргентины». Петр Кропоткин согласился выступить с приветствием перед анархистами, представляющими 17 стран. Но 1 августа разразилась война, и конгресс был отменен. И словно старых противоречий из-за террора и синдикализма было мало, Первая мировая война вызвала новую полемику, которая едва не привела к краху все европейское анархистское движение. Очередной диспут начался, когда Кропоткин обвинил Германию в развязывании войны и высказался в поддержку Антанты. Действия Кропоткина объяснялись опасениями, что триумф германского милитаризма и авторитарности может оказаться гибельным для социального прогресса во Франции, благословенной земли великой революции и Парижской коммуны. Он убеждал каждого, кому «дороги идеалы прогресса человечества», помочь сокрушить германское «вторжение» в Западную Европу. Германская империя преградила Европе путь к децентрализованному обществу кропоткинской мечты. Поддержка Кропоткиным Антанты заслужила одобрение некоторых самых известных анархистов Европы; в 1916 году Варлаам Черкезов, Жан Граве, Шарль Малато, Кристиан Корнелиссен, Джеймс Жильом и десять других вместе с ними подписали Манифест Шестнадцати, в котором изложили свою «оборонческую» позицию. Тем не менее, несмотря на огромный престиж этих имен, большинство анархистов во всем мире остались верны своим антимилитаристским и антипатриотическим взглядам, поддержав таких «интернационалистов» , как Эррико Малатеста, Эмма Голдман, Александр Беркман, Фердинанд Домела, Рудольф Рокер и Себастиан Фор. С их точки зрения, эта война была борьбой капиталистов за власть и доходы, а людские массы служили пушечным мясом. Посему желать победы какой-либо из сторон было абсурдным. В Женеве группа разгневанных «интернационалистов», включая Гроссмана-Рошина, Александра Ге и Оргеиани, ученика Кропоткина с начала движения[21], окрестила сторонников военных усилий Антанты «анархо-патриотами». Если желание Германии полакомиться территорией Бельгии было причиной войны, спрашивали они, почему бы Англии не настоять на том, что она имеет право наращивать свое морское превосходство? Не стала ли Франция безвинной жертвой этой ненасытной империи? А что делать с постоянной тягой России к захвату Проливов? Для подлинных анархистов приемлем только один тип военных действий, утверждало интернационалистское крыло, – социальная революция, которая уничтожит алчную буржуазию и все ее органы подавления. «Долой войну! Долой царизм и капитализм! Да здравствует братство свободных людей! Мы приветствуем всемирную социальную революцию!» Тема войны едва ли не самым фатальным образом сказалась на лагере анархистов. Тем не менее, как ни парадоксально, сама война, разрушительным образом подействовавшая на правительство и экономику России, подхлестнула возрождение движения, которое стало подавать новые признаки жизни только с 1911 года. Рассказ о пробуждении анархистов в Москве и ее окрестностях оставил молодой участник движения В. Худолей, которому доведется играть важную роль в событиях последующих лет. В 1911 году дюжина студентов Московского коммерческого института организовали анархистский кружок. Они стали сравнивать различные формы анархизма, используя тексты их листовок и манифестов, которые так и оставались нетронутыми со времени революции, а также работы Кропоткина «Завоевание хлеба», «Взаимопомощь» и «Мемуары революционера» и труды Бакунина, Штирнера, Такера и других. В конечном итоге молодежь отбросила анархистский индивидуализм ради общественного и просиндикалистского лозунга Кропоткина и в 1913 году окрестила себя Московской группой анархо-синдикалистов. Новая группа начала переписку с «Голосом труда» в Нью-Йорке и с ведущими анархистами и синдикалистами в Западной Европе. Не прошло много времени, и студенты начали распространять прокламации на фабриках под Тулой и Брянском, где они смогли создать небольшие ячейки по два-три человека в каждой. Так же они доставляли литературу в текстильные центры к северо-востоку от Москвы и установили связь как минимум с одной новой группой в Кинешме, что рядом с Иваново-Вознесенском, считавшимся русским Манчестером. Кружком в Кинешме руководил не кто иной, как Николай Романов (Бидбей, который до ареста был лидером петербургского «Безначалия»). Он совершил побег из Сибири и сейчас проповедовал свой воинственный символ веры под псевдонимом Стенька Разин. Бидбей распространял анархистскую литературу на текстильных фабриках и организовал несколько стачек, но вскоре его группа была накрыта полицией. Больше о Бидбее никто ничего не слышал[22]. Тема войны расколола московских анархистов на две враждебные группы. Тем не менее, не в пример своим заграничным коллегам, большинство осталось верно Кропоткину и его единомышленникам-«оборонцам». Антимилитаристское меньшинство последовало примеру других разочарованных кропоткинцев и оставило школу «Хлеба и воли» ради анархо-синдикализма. Когда анархистские ячейки стали появляться на крупных предприятиях Замоскворечья и в трех больших московских профсоюзах (печатников, кожевенников и железнодорожников), синдикалисты снабжали их листовками, призывавшими к превращению империалистической войны в социальную революцию. Осенью 1916 года антимилитаристы планировали провести уличные демонстрации под черными знаменами, но полиция положила конец их замыслам. Несмотря на неудачу, анархистское движение продолжало шириться. Разболтанная военная машина России потерпела ряд катастроф, которые подорвали моральный дух войск – многие части были посланы на фронт даже без оружия – и вызвали разочарование в тылу. Чиновничество, этот становой хребет империи, не могло вынести некомпетентного руководства ставленников Распутина. Перегруженная транспортная система то и дело выходила из строя. Запасы продуктов и горючего в городах опустились до опасного минимального уровня, а в деревнях начали волноваться крестьяне, переживая из-за бессмысленной гибели своих сыновей в солдатской форме. Снова появились и стали повсюду слышны громкие радикальные лозунги. К концу 1916 года стал надвигаться новый шторм. Примечания:1 Бакунин тоже, случалось, высказывал пожелания, чтобы революция потребовала минимального количества жертв, но добавлял зловещее примечание, что не стоит особенно удивляться, если народ перебьет большинство своих угнетателей 2 Как узник Петропавловской крепости, Кропоткин проводил время за внимательным изучением хроник Пскова, республиканского города-государства в средневековой России 3 В первые годы XX века ведущим апостолом толстовства считался Владимир Григорьевич Чертков, издатель периодического журнала «Свободное слово», который выходил в Кристчерче (Англия). Кроме выпуска журнала (1901 –1905) Чертков работал над книгой «Против власти» (Крисгчерч, 1905). 4 Федерация еврейских анархистов, которые в Лондоне жили, главным образом, в Уайтчепеле и Майл-Энде, состояла преимущественно из ремесленников, которые эмигрировали из России в 1880–1890 годах. К концу пека их лидером и издателем публикаций был Рудольф Рокер, интересная личность, немец христианского происхождения, который, присоединившись к лондонской группе, изучил идиш. Кропоткин и Черкезов часто посещали клуб Федерации на Джубили-стрит. 5 В черте оседлости с самого начала циркулировали ранние издания анархистской литературы, которую Der Arbayter Frayncl с 1886 года публиковал в Лондоне, но в выходных данных, чтобы обмануть царскую полицию, ставилось «Вильно». В форме пасхальной «Хагады» или молитвенника памфлет ставил традиционные Четыре вопроса. Начинались они так: «Чем ночь Пасхи отличается от всех прочих ночей года?» Но тут вопрос радикально менялся: «Чем мы отличаемся от Шмуэля-фабриканта, Мейера-банкира, Зореха-ростовщика и Тодре-раввина?» 6 В 1907 году Дмитрий Богров, который четыре года спустя совершил в Киеве покушение на премьер-министра Столыпина, был членом киевской группы анархо-коммунистов и в то же время состоял агентом секретной полиции. Тем не менее убийство Столыпина было его личным актом, не имевшим прямой связи с его революционной или полицейской деятельностью. 7 Такая же критика бандитизма анархистов доносилась и из лагеря социалистов. По рассказу одного социал-демократа, боевым кличем анархистов был примитивный возглас: «Кошелек или жизнь!» В то же самое время анархисты старались завоевать авторитет среди рабочих, «навевая им золотые мечты о будущем рае анархистской системы». Тридцать лет спустя большевистский историк Емельян Ярославский осудил террористические акты анархистов, как «чистый бандитизм», но предпочел полностью игнорировать «эксы», которые проводили члены партии большевиков до и после 1905 года 8 Самоубийство или гибель от случайного взрыва были совершенно обычным делом. Инцидент в лондонском Гринвич-парке, весьма схожий со смертью Стриги, послужил известному английскому писателю Джозефу Конраду материалом для его романа «Тайный агент» 9 Например, в 1906 году в Риге перед судом предстали и были приговорены к смертной казни шестеро членов «Международной группы». Все они были подростками. 10 В соответствии со списком, составленным заключенными анархистами в Одесской тюрьме, в 1906–1907 годах перед судом в Одессе предстали 167 анархистов и их сторонников. Это число включает в себя 12 анархо-синдикалистов, 94 чернознаменца, 51 сочувствующий анархистам, 5 членов боевой организации эсеровской партии и 5 членов анархистского Красного Креста, организации, которая помогала политическим заключенным и эмигрантам. Список содержит примерно равное количество русских, украинских и еврейских имен. Возраст преимущественно от девятнадцати до двадцати двух лет. Из тех, кто предстал перед судом, 28 были приговорены к смертной казни, пятерым же удалось сбежать из тюрьмы (среди них была Ольга Таратута). Из этих отрывочных данных – анархисты, конечно, не выдавали партийных билетов и в общем опасливо относились к механизмам формальной организованности – становится ясно, что на пике движения (1905–1907) в Российской империи существовало примерно 5000 активных анархистов, а также тысячи тех, кто им сочувствовал, то есть тех, кто читал анархистскую литературу и поддерживал деятельность движения, хотя прямого участия в нем не принимал. 11 Восемь полицейских убиты или серьезно ранены, когда один из них зажег спичку по время обыска в лаборатории Гершковича по производству бомб. 12 Группа Новомирского в Одессе решила назвать себя «анархо-синдикалистами», а не французским термином «революционные синдикалисты», частично, чтобы подчеркнуть свой отчетливо русский характер, а частично, чтобы дать понять: все их члены – анархисты (многие из революционных синдикалистов во Франции имели марксистские, бланкистские и другие радикальные взгляды). Кроме того, они хотели отделить себя от анархо-коммунистов, которые не были всецело преданы рабочему движению. 13 Среди пяти русских делегатов на Амстердамском конгрессе были Николай Рогдаев и Владимир Забрежнев. Федерацию еврейских анархистов Лондона представлял Александр Шапиро, который позднее играл важную роль в российском анархистском движении. 14 Стоит отметить, что те синдикалисты, которые оставались в России (например, Новомирский), были куда более склонны преуменьшать значение слепого подражания западным моделям, чем их товарищи, проведшие долгие годы за границей. 15 Перевод В. Левика 17 В этом плане Бакунин мог находиться под влиянием Гракха Бабефа, с работами которого он был знаком. В своем журнале Le Tribun du Peuple Бабеф 30 ноября 1795 гола писал, что «образование имеет чудовищный характер, когда оно отмечено неравенством, когда оно унаследовано только одной группой общества… оно быстро становится удушающим, обманным и ведущим к порабощению». 18 Термином «разночинцы» определялись «люди разных классов», разных чинов (кроме дворянства), которые в конце XIX века в основном и составляли русскую интеллигенцию 19 Плеханов в обращении ко II Интернационалу в Париже в июле 1889 года: «Силы и мужества наших революционных идеологов может хватить в борьбе против царя, как против личности, но их может оказаться недостаточно для борьбы против царизма, как политической системы. Таким образом, по мнению российских социал-демократов, цель нашей революционной интеллигенции сводится к следующему: она должна сформулировать взгляды современного научного социализма, распространять их среди рабочих и по призыву рабочего класса взять штурмом крепость авторитаризма. Революционное движение в России может одержать верх только как революционное движение рабочих. Другого пути нет и не может быть!» 20 Рогдаев был пропагандистом в Брянске, Нежине и Екатеринославе в 1903 году, когда в России зарождалось анархистское движение, и дрался на баррикадах Московского восстания в декабре 1905 года. 21 Необходимо отметить, что по вопросу войны Мария Корн сохраняла верность Кропоткину 22 Вполне возможно (хотя и сомнительно), что этот Николай Романов на самом деле не был Бидбеем. По данным Марии Корн, Бидбей и после 1906 года оставался в тюрьме, откуда его освободила Февральская революция 1917 года |
|
||
Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Другие сайты | Наверх |
||||
|