|
||||
|
Часть третья О последних вещах. Этика эсхатологическая Глава I Смерть и бессмертие Обычные философские этики не имеют завершительной эсхатологической части. И если они и трактуют о проблеме бессмертия, то без углубления проблемы самой смерти и преимущественно в связи с нравственной ответственностью человека, с наградами и наказаниями и в лучшем случае с потребностью завершения бесконечных стремлений человеческой личности. Идея бессмертия обосновывалась при помощи натуралистической метафизики, признания души субстанцией. Тут не было никакого прикосновения к глубочайшей проблеме смерти, основной для сознания религиозного, и особенно христианского. Проблема смерти есть не только проблема метафизики, она также есть проблема более углубленной, онтологической этики. Это понимают такие мыслители, как Киркегардт и Гейдеггер. Проблема смерти приобретает центральное значение и у Фрейда. И центральной является именно проблема смерти, связанная неразрывно с проблемой времени. Проблема же бессмертия уже вторична, и она обычно неверно ставилась. Самое слово «бессмертие» не точно и означает отрицание таинственного факта смерти. Вопрос же о бессмертии души принадлежит совершенно устаревшей метафизике. Смерть есть самый глубокий и самый значительный факт жизни, возвышающий самого последнего из смертных над обыденностью и пошлостью жизни. И только факт смерти ставит в глубине вопрос о смысле жизни. Жизнь в этом мире имеет смысл именно потому, что есть смерть, и если бы в нашем мире не было смерти, то жизнь лишена была бы смысла. Смысл связан с концом. И если бы не было конца, т. е. если бы в нашем мире была дурная бесконечность жизни, то смысла в жизни не было бы. Смысл лежит за пределами этого замкнутого мира, и обретение смысла предполагает конец в этом мире. И замечательно, что люди, справедливо испытывающие ужас перед смертью и справедливо усматривающие в ней предельное зло, окончательное обретение смысла все же принуждены связывать со смертью. Смерть – предельный ужас и предельное зло – оказывается единственным выходом из дурного времени в вечность, и жизнь бессмертная и вечная оказывается достижимой лишь через смерть. Последнее упование человека связано со смертью, столь обнаруживающей власть зла в мире. Это есть величайший парадокс смерти. По христианской вере смерть есть результат греха и последний враг, который должен быть побежден, предельное зло. И вместе с тем смерть в нашем греховном мире есть благо и ценность. И она вызывает в нас невыразимый ужас не только потому, что она есть зло, но и потому, что в ней есть глубина и величие, потрясающие наш обыденный мир, превышающие силы, накопленные в нашей жизни этого мира и соответствующие лишь условиям жизни этого мира. И чтобы быть на высоте восприятия смерти и должного к ней отношения, нужно необычайное духовное напряжение, нужно духовное просветление. Можно сказать, что смысл нравственного опыта человека на протяжении всей его жизни заключается в том, чтобы поставить человека на высоту в восприятии смерти, привести его к должному отношению к смерти. Платон был прав, когда учил, что философия есть не что иное, как приготовление к смерти. Но беда лишь в том, что философия сама по себе не знает, как нужно умереть и как победить смерть. Философское учение о бессмертии не открывает пути. Можно было бы сказать, что в высочайших своих достижениях этика есть в большей степени этика смерти, чем этика жизни, ибо смерть обнаруживает глубину жизни и раскрывает конец, который только и сообщает смысл жизни. Жизнь благородна только потому, что в ней есть смерть, есть конец, свидетельствующий о том, что человек предназначен к другой, высшей жизни. Она была бы подлой, если бы смерти и конца не было, и она была бы бессмысленной. В бесконечном времени смысл никогда не раскрывается, смысл лежит в вечности. Но между жизнью во времени и жизнью в вечности лежит бездна, через которую переход возможен только лишь путем смерти, путем ужаса разрыва. В этом мире, когда он воспринимается как замкнутый, самодостаточный и законченный, все представляется бессмысленным, потому что все тленное, преходящее, т. е. смерть и смертность всегда в этом мире и есть источник бессмыслицы этого мира и всего в нем происходящего. Такова одна половина истины, открытая для ограниченного и замкнутого кругозора. Гейдеггер прав, что обыденность (das Man) парализует тоску, связанную со смертью.[127] Обыденность вызывает лишь низменный страх перед смертью, дрожание перед ней как перед источником бессмыслицы. Но есть другая половина истины, скрытая от обыденного кругозора. Смерть есть не только бессмыслица жизни в этом мире, тленность ее, но и знак, идущий из глубины, указующий на существование высшего смысла жизни. Не низменный страх, но глубокая тоска и ужас, который вызывает в нас смерть, есть показатель того, что мы принадлежим не только поверхности, но и глубине, не только обыденности жизни во времени, но и вечности. Вечность же во времени не только притягивает, но и вызывает ужас и тоску. Тоска и ужас вызываются не только тем, что кончается и умирает дорогое нам, к чему мы привязаны, но в большей степени и еще глубже тем, что разверзается бездна между временем и вечностью. Ужас и тоска, связанные со скачком через бездну, есть также надежда человека, упование, что окончательный смысл откроется и осуществится. Смерть есть не только ужас человека, но и надежда человека, хотя он не всегда это сознает и не называет соответственным именем. Смысл, идущий из другого мира, действует опаляюще на человека этого мира и требует прохождения через смерть. Смерть есть не только биологический и психологический факт, но и явление духа. Смысл смерти заключается в том, что во времени невозможна вечность, что отсутствие конца во времени есть бессмыслица. Но смерть есть явление жизни, она еще по сю сторону жизни, она есть реакция жизни на требование конца во времени со стороны жизни. Смерть нельзя понимать только как последнее мгновение жизни, после которого наступает или небытие, или загробное существование. Смерть есть явление, распространяющееся на всю жизнь. Наша жизнь наполнена смертью, умиранием. Жизнь есть непрерывное умирание, изживание конца во всем, постоянный суд вечности над временем. Жизнь есть постоянная борьба со смертью и частичное умирание человеческого тела и человеческой души. Смерть внутри нашей жизни порождается невозможностью вместить полноту во времени и в пространстве. Время и пространство смертоносны, они порождают разрывы, которые являются частичным переживанием смерти. Когда во времени умирают и исчезают человеческие чувства, то это есть переживание смерти. Когда в пространстве происходит расставание с человеком, с домом, с городом, с садом, с животным, сопровождающееся ощущением, что, может быть, никогда их больше не увидишь, то это есть переживание смерти. Тоска всякого расставания, всякого разрыва во времени и пространстве, есть тоска смерти. Я помню мучительный опыт тоски, которую я переживал мальчиком при всяком расставании. Это носило столь всеобъемлющий характер, что тоска смерти переживалась мною оттого, что я никогда больше не увижу лица постороннего и чуждого мне человека, никогда не увижу города, через который я случайно проехал, комнаты, в которой останавливался на несколько дней, никогда не увижу этого дерева, этой случайно встреченной мною собаки и т. д. Это, конечно, есть опыт о смерти внутри жизни. В пространстве и времени, не вмещающих полноты, обрекающих на разрывы и расставания, всегда в жизни торжествует смерть, и смерть говорит о том, что смысл лежит в вечности, в полноте, что жизнь, в которой восторжествует смысл, не будет знать разрыва и расставаний, не будет знать тления и умирания человеческих чувств и мыслей. Смерть наступает для нас не только тогда, когда мы сами умираем, но и тогда уже, когда умирают наши близкие. Мы имеем в жизни опыт смерти, хотя и не окончательный. И мы не можем примириться со смертью, не только со смертью человека, но и со смертью животных, цветов, деревьев, вещей, домов. Стремление к вечности всего бытия есть сущность жизни. И вместе с тем вечность достигается лишь путем прохождения через смерть, и смерть есть участь всего живущего в этом мире, и, чем сложнее жизнь, чем выше уровень жизни, тем более ее подстерегает смерть. Горы живут дольше, чем люди, хотя жизнь их менее сложна и менее высока по своим качествам. Монблан представляется более бессмертным, чем святой или гений. Вещи относительно устойчивее живых существ. Смерть имеет положительный смысл. Но смерть есть вместе с тем самое страшное и единственное зло. Всякое зло может быть сведено к смерти. Убийство, ненависть, злоба, разврат, зависть, месть есть смерть и сеяние смерти. Смерть есть на дне всякой злой страсти. Самолюбие, корыстолюбие, честолюбие смертоносны по своим результатам. Никакого другого зла, кроме смерти и убийства, и не существует. Смерть есть злой результат греха. Безгрешная жизнь была бы бессмертной, вечной. Смерть есть отрицание вечности, и в этом онтологическое зло смерти, ее вражда к бытию, ее попытки вернуть творение к небытию. Смерть сопротивляется Божьему творению мира, она есть возврат к изначальному небытию. Смерть хочет освободить тварь через ее возвращение к изначальной свободе, предшествующей миротворению. Тварь в грехе, сопротивляющаяся Божьей идее о ней, Божьему замыслу, имеет один выход – смерть. И смерть отрицательно свидетельствует о силе Божьей в мире и о Божьем смысле, обнаруживающимися в бессмыслице. Можно даже сказать, что мир осуществил бы свой безбожный замысел бесконечной (не вечной) жизни, если бы не было Бога, но так как есть Бог, то этот замысел неосуществим и кончается смертью. И Сын Божий, Искупитель и Спаситель, абсолютно безгрешный и святой, должен был принять смерть, и этим освятил смерть. Отсюда двойное отношение христианства к смерти. Христос смертью смерть попрал. И вольная смерть Его, порожденная злом мира, есть благо и высшая ценность. В почитании креста мы почитаем смерть, освобождающую, побеждающую смерть. Чтобы ожить, нужно умереть. В кресте смерть преображается и ведет к жизни, к воскресению. И вся жизнь этого мира должна быть проведена через смерть, через распятие. Без этого она не может прийти к воскресению, к вечности. Смерть не окончательна, и не ей принадлежит последнее слово, когда она принимается как момент мистерии жизни. Бунт против смерти есть богопротивление в нашем мире. И вместе с тем со смертью нужно героически бороться и смерть нужно победить как последнее зло, вырвать жало смерти. Дело Христа в мире есть прежде всего победа над смертью и уготовление воскресения и вечной жизни. Добро, благо есть жизнь, сила и полнота жизни, вечность жизни. Смерть оказывается величайшим парадоксом в мире, который невозможно рационально постигнуть. Смерть есть безумие, ставшее обыденностью. Сознание обыденности притупило чувство парадоксальности и иррациональности смерти. И в последних рационализированных своих результатах социальная обыденность пытается забыть о смерти, скрыть ее от людей, хоронить умерших незаметно. В социальной обыденности торжествует дух, противоположный христианской молитве о том, чтобы нам была дана память о смерти. В этом люди современной цивилизации стоят несоизмеримо ниже древних египтян. Парадокс смерти имеет в мире не только этическое, но и эстетическое свое выражение. Смерть уродлива, и она есть предельное уродство, разложение, потеря лица, потеря всякого облика и лика, торжество низших элементов материального мира. И смерть – прекрасна, она облагораживает последнего из смертных и ставит его на одну высоту с самыми первыми, она побеждает уродство пошлости и обыденности. Есть момент, когда лицо покойного бывает красивее, гармоничнее, чем оно было у живого. И вокруг умершего проходят, исчезают уродливые, злые чувства. Смерть, это предельное зло, благороднее жизни в этом мире. Красота, прелесть прошлого, связана с облагораживающим фактом смерти. Именно смерть очищает прошлое и кладет на него печать вечности. В смерти есть не только разложение, но и очищение. Испытания смерти не выдерживает ничто испортившееся, разложившееся и тленное. Это испытание выдерживает лишь вечное. И как это ни страшно признать, но значительность жизни связана со смертью и она раскрывается лишь перед лицом смерти. Нравственная значительность человека проявляется в испытании смерти, смерти, которой полна и самая жизнь человека. И вместе с тем борьба со смертью во имя вечной жизни есть основная задача человека. Основной принцип этики может быть формулирован так: поступай так, чтобы всюду во всем и в отношении ко всему и ко всем утверждать вечную и бессмертную жизнь, побеждать смерть. Низко забыть о смерти хотя бы одного живого существа и низко примириться со смертью. Смерть самой последней, самой жалкой твари непереносима, и если в отношении к ней она не будет побеждена, то мир не имеет оправдания и не может быть принят. Вся и все должно быть воскрешено к жизни, и к жизни вечной. Это значит, что не только в отношении к людям, но и к животным, к растениям и даже к вещам должно утверждать вечное онтологическое начало. Человек всегда и во всем должен быть подателем жизни, излучать творческую энергию жизни. Любовь ко всему живущему, ко всякому существу, превышающая любовь к отвлеченной идее, и есть борьба со смертью во имя вечной жизни. Любовь Христа к миру и к человеку и есть подание жизни в изобилии, победа над смертоносными силами. Смысл аскезы в том, что она есть борьба со смертью в себе, против смертного в себе. Борьба со смертью во имя вечной жизни требует такого отношения к себе и к другому существу, как будто ты сам и другой человек может в любой момент умереть. В этом нравственное значение смерти в мире. Побеждай низменный, животный страх смерти, но всегда имей в себе духовный страх смерти, священный ужас перед тайной смерти. Ведь от смерти пришла людям самая идея сверхъестественного. Враги религии, напр., Эпикур, думают, что опровергли ее, признав ее источником страх смерти. Но им никогда не удастся опровергнуть той истины, что в страхе смерти, в священном ужасе перед ней приобщается человек к глубочайшей тайне бытия, что в смерти есть откровение. Нравственный парадокс жизни и смерти выразим в этическом императиве: относись к живым, как к умирающим, к умершим относись, как к живым, т. е. помни всегда о смерти как о тайне жизни и в жизни и в смерти утверждай всегда вечную жизнь. Жизнь не в слабости своей, а в своей силе, напряженности и преизбыточности тесно связана со смертью. Это чувствуется в дионисизме. Это открывается в любви, которая всегда связана со смертью. Страсть, т. е. проявление величайшего напряжения жизни, всегда чревата смертью. И принимающий любовь в ее преизбыточной силе и трагизме принимает смерть. Слишком дорожащий жизнью и избегающий смерти бежит от рока любви, жертвует ею во имя иных задач жизни. В любви эротической дана высшая точка напряжения жизни, и она же влечет к гибели и смерти в мире. Любящий обречен на смерть и обрекает любимого. Во втором акте «Тристана и Изольды» Вагнер дает музыкальное откровение об этом. Социальная обыденность пытается ослабить эту связь любви со смертью, она хочет обезопасить любовь в мире и устроить ее. Но она не способна даже заметить ее. Социальная обыденность, организующая жизнь рода, знает лишь одно средство против смерти – рождение. В рождении жизнь представляется побеждающей смерть. Но победа рождения над смертью не хочет знать личности, ее судьбы и ее упований, она знает лишь жизнь рода. Всякий рождающий обречен на смерть и обрекает рожденного. Победа над смертью в рождении есть призрачная победа. Тайны победы над смертью не знает природа, она может прийти лишь из сверхприродного мира. На протяжении всей своей истории люди пытались бороться со смертью, и на этой почве возникали разные верования и учения. Иногда они боролись забвением смерти, иногда же идеализацией смерти и упоением гибелью. Бесплодна философская идея естественного бессмертия души, выводимая из ее субстанциальности. Она проходит мимо факта смерти, отрицает трагизм смерти. С точки зрения такого учения о бессмертии совсем оказывается ненужной борьба за вечную жизнь со смертью и тлением. Это совершенно бестрагическая рационалистическая метафизика. Школьный спиритуализм не есть решение проблемы смерти и бессмертия, это совершенно отвлеченная, кабинетная, нежизненная теория. Совершенно так же не только не решает, но и не ставит проблемы смерти и бессмертия идеализм. Идеализм, как он выразился в германской метафизике, не знает личности, признает ее лишь функцией мирового духа и идеи и потому совсем не восприимчив в трагедии смерти. Трагедию смерти можно сознать лишь при остром сознании личности. Трагедия смерти ощутима лишь потому, что личность переживается как бессмертная и вечная. Трагична лишь смерть бессмертного, вечного по своему значению и назначению. Смерть смертного, временного совсем не трагична. Трагична смерть личности в человеке, потому что личность есть вечная Божья идея, вечный Божий замысел о человеке. Непереносима смерть целостной личности, в которой дано единство всех человеческих сил и возможностей. Личность не рождается от отца и матери, личность творится Богом. Естественного бессмертия человека как существа природного, рожденного в родовом процессе, естественного бессмертия его души и тела не существует. Человек в этом мире есть смертное существо. Но он сознает в себе образ и подобие Божье, личность, сознает себя принадлежащим не только к природному, но и к духовному миру. И потому человек почитает себя принадлежащим к вечности и стремится к вечности. Бессмертен и вечен в человеке не элемент душевный и не элемент телесный, сами по себе взятые, но элемент духовный, действие которого в элементе душевном и телесном и образует личность, осуществляет образ и подобие Божье. Человек бессмертен и вечен, как духовное существо, принадлежащее к нетленному миру, но он есть духовное существо неестественно и фактически, он есть духовное существо, когда он осуществляет себя духовным существом, когда в нем побеждает дух и духовность овладевает его природными элементами. Цельность и единство порождаются работой духа в душевном и телесном элементе и составляют личность. Природный же индивидуум не есть еще личность, и ему не свойственно бессмертие. Естественно бессмертным оказывается вид, род, а не индивидуум. Бессмертие завоевывается личностью и есть борьба за личность. Идеализм учит бессмертию безличного или сверхличного духа, бессмертию идеи и ценности, но не бессмертию личности. Фихте или Гегель не знают личного человеческого бессмертия. Человеческая личность и ее вечная судьба приносятся в жертву идее, ценности, мировому духу, мировому разуму и т. п. В этом есть и верный элемент. Он заключается в том, что бессмертен и принадлежит вечности не естественный, эмпирический человек, а духовное, идеальное, ценностное в нем начало. Неверность же идеалистического учения о бессмертии в том, что это духовное, идеальное, ценностное начало не образует личности на вечность, не преображает всех сил человека для вечности, а отделяется от человека, отвлекается в идеальное небо, образует безличный и бесчеловечный дух и предает человека, человеческую личность тлению и смерти. Осуществленная и достигшая целостности личность бессмертна. Но в мире духовном нет замкнутой личности, личность соединена с Богом, с другими личностями, с космосом. Материализм, позитивизм и т. п. учения примиряются со смертью, узаконяют смерть и вместе с тем стараются забыть о ней, устраивая жизнь на могилах покойников. Эти учения не имеют памяти смертной, и потому они обыденны и лишены глубины и серьезности. Учение о прогрессе целиком занято будущим вида, рода, грядущих поколений и совершенно не чувствительно к личности и ее судьбе. Прогресс, как и эволюция, совершенно безличен, и учение такого рода есть имперсонализм. Смерть для прогрессирующего рода есть факт неприятный, но не глубокий и не трагический. Род знает свое бессмертие. Глубока и трагична смерть лишь для личности и с точки зрения личности. Учениям более благородным свойственна резиньяция перед смертью, примиренность, полная печали и меланхолии. В этом случае смерть замечается в своем трагизме и личность сознает себя, но она не имеет духовных сил бороться со смертью и победить ее. Отношение к смерти стоическое или буддийское бессильно перед ней и означает победу смерти, но оно благороднее родовых теорий, совершенно забывающих о смерти. Душевное, а не духовное отношение к смерти всегда печально и меланхолично, в нем всегда есть печаль воспоминания, не имеющего силы воскрешать. Только духовное отношение к смерти победно. Дохристианское отношение к смерти означает резиньяцию перед роком, несущим смерть. Только христианство знает победу над смертью. Древнееврейскому народу была чужда идея личного бессмертия. Мы не находим ее в Библии. Личное самосознание еще не пробудилось. Еврейскому народу свойственно было сознание бессмертия народа, т. е. рода, вида, а не личности. Только в книге Иова пробуждается сознание личной судьбы и ее трагизма. Лишь в эпоху эллинистическую, ко времени явления Христа в религиозном сознании иудаизма духовный элемент начинает освобождаться от власти элемента натуралистического, что означает высвобождение личности, выход ее из растворенности в родовой, народной жизни. Но по-настоящему идея бессмертия раскрывается у греков, а не в еврействе.[128] Развитие идеи бессмертия души в Греции очень поучительно. Изначально человек сознавался смертным существом. Бессмертны были боги, а не люди. Бессмертно не человеческое, а божественное начало. В человеке начинает раскрываться бессмертие, поскольку в нем обнаруживается божественное, сверхчеловеческое начало. Бессмертными оказываются не обыкновенные люди, а полубоги, герои, демоны. Грекам свойственна была раздирающая душу печаль, вызванная смертью человека. Этим полна греческая трагедия и поэзия. Человек примирялся с неизбежностью смерти, ему не дано бессмертие, которое целиком присвоили себе боги. Смертное человеческое начало и бессмертное божественное начало разорваны и соединяются только в героях, в сверхчеловеках, а не в человеке. Человек нисходит в подземное царство теней, и нет ничего печальнее его судьбы. Печаль греков, в такой форме не свойственная древнееврейскому, библейскому чувству жизни, связана с тем, что грекам дано было раскрывать человеческое начало, но не дано было соединять его с началом божественным. Человечность греков породила эту печаль. И именно от греков услышали мы слова, что человеку лучше было бы не родиться. Это не есть метафизический пессимизм Индии, отрицающий человека, признающий призрачность мира. Это – человеческая печаль, признающая и человека и мир реальностями. Греки – реалисты. Но греческий гений не мог бесконечно выносить того разрыва между человеческим и божественным миром, который обрекал людей на смертность, богам же предоставлял бессмертие. И началась борьба за бессмертие человека. В религиозном мифологическом сознании Греции раскрылось бессмертие божественного наряду со смертностью человеческого. Но мысль человека приобщается к бессмертию божественного начала, приобретает его себе, поднимается до него. Это есть мотив мистерий, орфизма, философия Платона. В человеческой душе есть божественный элемент, и он должен быть освобожден от власти материи. Тогда человек завоевывает себе бессмертие. Но обретение бессмертия божественного элемента души означает уход от низшего материального мира, а не преображение его. Бессмертие спиритуально и идеально. Бессмертно лишь то, что бессмертно по метафизической природе вещей, оно не завоевывается для смерти и тления, т. е. смерть и тление не побеждаются. По орфическому мифу, душа нисходит в греховный материальный мир, и она должна от него освободиться, вернуться на свою духовную родину. Орфический миф о происхождении и судьбе души, который так повлиял на Платона, особенно в «Федоне», – один из самых глубоких мифов человечества. С ним связано и древнее учение о перевоплощении души – одна из немногих попыток понять судьбу души в ее прошлом и будущем, в ее генезисе и в ее эсхатологии. И в орфизме есть некая вечная правда. Христианство учит о воскресении, о победе над смертью для всякой жизни, для всего тварного мира, и этим оно бесконечно выше и могущественнее греческого учения о бессмертии, обрекающего значительную часть мира на тление и смерть. Но в христианском миросозерцании не раскрылась тайна генезиса души. Раскрытие вечного элемента в душе означает вечность не только в будущем, но и в прошлом. Возникшее во времени не может наследовать будущего. И если человеческая душа несет в себе образ и подобие Божье, если она есть Божья идея, то она возникает в вечности, а не во времени, в духовном мире, а не в природном мире. Но христианское сознание может понимать это динамически, а не статически, как платонизм. В вечности, в духовном мире происходит борьба за личность, за осуществление Божьей идеи. И наша природная земная жизнь есть лишь момент в духовном мире происходящего процесса. Это ведет к утверждению предсуществования в духовном мире, что совсем не связано с перевоплощением внутри земной действительности. Принадлежность человека к вечному духовному миру не означает естественного бессмертия духа. Наш природный мир есть арена борьбы за бессмертие и вечность, т. е. за личность. И в этой духовной борьбе дух должен овладеть природными элементами души и тела для их вечной жизни, для воскресения вечной жизни. Христианство учит не столько об естественном бессмертии, не предполагающем никакой борьбы, сколько о воскресении, предполагающем борьбу духовных, благодатных сил с силами смертоносными. Воскресение означает религиозную победу над смертью, оно не хочет ничего предоставить тлению и смерти, как предоставляет отвлеченный спиритуализм. Учение о Воскресении исходит из трагического факта смерти и означает победу над ним, чего нет ни в каких учениях о бессмертии, ни в орфизме, ни у Платона, ни в теософии. Только христианство прямо смотрит в глаза смерти, признает и трагизм смерти, и смысл смерти и вместе с тем не примиряется со смертью и побеждает ее. Бессмертная и вечная жизнь человеческой личности возможна и есть не потому, что таков естественный состав человеческой души, а потому, что воскрес Христос и победил смертоносные силы мира, что в космическом чуде Воскресения смысл победил бессмыслицу. Учение о естественном бессмертии индивидуальной человеческой души отрывает судьбу человеческой души от судьбы космоса, от мирового целого. Это есть метафизический индивидуализм. Учение же о Воскресении связывает судьбу души, судьбу человека с космосом, с мировым целым. Воскресение моей плоти есть вместе с тем Воскресение плоти мира. Под «плотью» тут, конечно, понимается не материальный состав моего тела и тела мира, а плоть духовная. Но целостная личность связана и с плотью, и с вечной формой плоти, а не только с душой. Если бы не было явления Христа и Воскресения Христа, то в мире и в человеке восторжествовала бы смерть. Поэтому учение о бессмертии есть парадоксия. Человек и смертен и бессмертен, он принадлежит и смертоносному времени и вечности, он и духовное существо, и существо природное. Смерть есть страшная трагедия, и смерть через смерть побеждается Воскресением. Но смерть побеждается не природными, а сверхприродными силами. Два русских религиозных мыслителя высказали замечательные мысли о смерти и жизни, мысли полярно противоположные. Это В. Розанов и Н. Федоров. Для Розанова все религии делятся на два типа, в зависимости от того, кладут ли они в свою основу рождение или смерть. Рождение и смерть – самое серьезное и глубокое в жизни, и в опыте рождения, и в опыте смерти приоткрывается божественное. Иудаизм и все почти язычество для Розанова – религии рождения, христианство же есть религия смерти. Религия рождения есть религия жизни. Жизнь происходит от рождения, т. е. от пола. Христианство же не благословило рождения, не благословило пола и заворожило мир красотой смерти. Розанов борется со смертью во имя жизни. Но смерть побеждается у него рождением. В рождении вечно торжествует жизнь. Но смерть побеждается жизнью для вновь рождающихся существ, не для умерших. Розановская победа над смертью через рождение возможна лишь при нечувствительности к человеческой личности и ее вечной судьбе. Для Розанова подлинной первореальностью и носителем жизни является не личность, а род. В рождении род торжествует над личностью, род живет бесконечно, личность же умирает. Но трагическая проблема смерти есть проблема личности, а не рода, и она переживается со всей остротой, когда личность переживает себя и сознает себя подлинным бытием и носителем жизни. Никакая цветущая жизнь вновь рожденных грядущих поколений не снимает и не преодолевает нестерпимого трагизма смерти хотя бы одного живого существа. Розанов не знает вечной жизни, он знает только бесконечную жизнь в деторождении. Это есть своеобразный половой пантеизм. Розанов забывает, что не от явления Христа пошла в мире смерть и что последнее слово христианства не смерть, не Голгофа, а Воскресение и вечная жизнь. Розанов спасается от ужаса смерти в стихии пола, в ее жизненной напряженности. Но падший пол и есть источник смерти в мире, и не ему дано победить смерть. Совершенно иначе ставит и решает проблему Н. Федоров. В истории человечества ни у кого нельзя найти такой боли о смерти, как у Федорова, и такой пламенной жажды вернуть жизнь всем умершим. В то время как Розанов думает о рождающихся детях, о жизни в будущем и находит в этом источник радости, Н. Федоров думает об умерших предках, о смерти в прошлом и находит в этом источник печали. Для Н. Федорова смерть есть предельное зло, с которым нельзя пассивно мириться, и источник всех зол, единственное зло. Окончательная победа над смертью для него не в рождении новой жизни, а в воскрешении старой жизни, в воскрешении умерших предков. И эта воля к воскрешению умерших свидетельствует о необычайной высоте нравственного сознания Н. Федорова. Человек должен быть подателем жизни, он должен утверждать жизнь на вечность. Это есть высшая нравственная истина, независимо от того, как оценивать самый «проект» воскрешения у Н. Федорова. Но в отношении Н. Федорова к смерти была не только большая правда, но и большое заблуждение и неверное понимание тайны смерти. Н. Федоров был убежденный христианин, но как будто не понимал тайны Креста и Голгофы, не принимал искупительного смысла смерти. Смерть не была для него внутренним моментом жизни, через который всякая греховная жизнь неизбежно должна пройти. Если В. Розанов не видит в христианстве Воскресения, то Н. Федоров не видит в христианстве Креста и его искупляющего значения. Оба хотели бороться со смертью во имя жизни, хотели победить смерть, один – рождением, другой – воскрешением. Правды больше у Н. Федорова, но правды односторонней. Смерть нельзя победить, отрицая всякий за ней смысл, т. е. метафизическую ее глубину. Гейдеггер верно обосновывает возможность смерти заботой. Но это есть источник смерти, видимый из обыденного мира. Смерть есть также явление вечности в греховном мире. И вечность в греховном мире есть ужас и тоска. Тот парадоксальный факт, что человек может бояться умереть от заразной болезни или несчастного случая и не боится умереть на войне или мучеником за веру или идею, свидетельствует о том, что вечность менее страшна, когда человек поднимается от обыденности на высоту. Ужас смерти есть не только ужас смерти личности, но и ужас смерти мира. Есть личный Апокалипсис и Апокалипсис мировой. Апокалиптическая настроенность есть настроенность, в которой память о смерти достигает предельного напряжения, но сама смерть переживается как путь к новой жизни. Апокалипсис есть откровение о смерти мира, хотя смерть в нем не последнее слово. Смертен не только человек, не только народы и культуры смертны, но и все человечество в целом, и весь мир, вся тварь. И поразительно, что тоска эта еще большая, чем тоска, связанная с предчувствием смерти личной. Судьба личности и судьба мира тесно связаны и переплетаются тысячами нитей. Человек тоскует не только потому, что его ждет смерть, но и потому, что смерть ждет весь мир. Смерть человека в эпохи, которым чужда апокалиптическая настроенность, смягчается чувством родовой жизни и родового бессмертия, в котором выживают и сохраняются результаты его жизни и его деяний. Но Апокалипсис есть конец всякой перспективы родового, мирового бессмертия, в нем всякая тварь и все творение непосредственно поставлены перед судом вечности. Невозможно даже утешение, что в детях своих ты будешь бессмертен и бессмертны будут дела твои, наступает конец для всех утешений во времени. Апокалипсис есть не подлежащий рационализированию парадокс времени и вечности. Конец нашего мира наступает во времени, еще в нашем времени. Но он также есть конец нашего времени, и потому он за его пределами. Это одна из антиномий, подобных антиномиям Канта.[129] Когда наступит конец, то времени больше не будет. И потому мы должны парадоксально мыслить конец мира и во времени, по сю сторону, и в вечности уже, по ту сторону. Конец мира, как и каждого отдельного человека, есть событие и имманентное, и трансцендентное. Ужас и тоска и вызываются этим непонятным для нас совмещением имманентного и трансцендентного, посюстороннего и потустороннего, времени и вечности. Для каждого из нас и для всего мира наступает катастрофа, скачок через бездну, непостижимый выход из времени, в самом времени совершающийся. Смерть отдельного человека есть также выход из времени, во времени еще совершающийся. Если бы наш греховный мир в нашем греховном времени был бесконечным, не знал конца, то это был бы такой же злой кошмар, как и бесконечное продолжение во времени жизни отдельного человека. Это было бы торжеством бессмыслицы. И предчувствие наступления конца вызывает не только тоску и ужас, но и надежду и упование на окончательное раскрытие и торжество смысла. Суд, суждение, оценка всего, что в мире совершилось, есть окончательное раскрытие смысла. Страшный суд над личностью и миром во внутреннем своем понимании есть не что иное, как обретение смысла, как установка ценностей и качеств. Парадокс времени и вечности существует не только для судьбы мира, но и для судьбы личности. Бессмертная и вечная жизнь объективируется, натурализируется, и тогда говорят о ней как о загробном существовании. Загробное существование представляется как бы природной сферой бытия, иной, чем наша сфера. В нее входит человек после смерти. Но бессмертная, вечная жизнь, не объективированная и не натурализированная, взятая изнутри, есть жизнь принципиально иного качества, чем вся природная и даже сверхприродная жизнь, она есть жизнь духовная, в которой вечность наступает уже во времени. Если бы жизнь человека целиком была взята в дух и претворена в духовную жизнь, если бы духовное начало окончательно овладело природной стихией, душевной и телесной, то смерти как натурального факта совсем не наступило бы, то совершился бы переход в вечность без того события, которое мы извне воспринимаем как смерть. Вечная жизнь наступает уже во времени, она может раскрыться в каждом мгновении, в глубине мгновения как вечное настоящее. Вечная жизнь не есть будущая жизнь, а жизнь настоящего, жизнь в глубине мгновения. В этой глубине мгновения происходит разрыв времени. Поэтому этически ложна та установка, которая ждет вечности в будущем как загробного существования, ждет смерти во времени, чтобы приобщиться к вечной божественной жизни. В будущем, в сущности, никогда не наступит вечности, в будущем есть лишь дурная бесконечность. Так можно представить себе лишь ад. Вечность и вечная жизнь наступает не в будущем, а в мгновении, т. е. выходе из времени, в прекращении вечной проекции жизни во времени. В терминологии философии Гейдеггера это означает прекращение той заботы, которая овременивает бытие. Смерть существует извне как некоторый натуральный факт, наступающий в будущем, и она означает овременение бытия, проекцию жизни в будущем. Изнутри, т. е. с точки зрения, не проецированной во времени, с точки зрения вечности, раскрывающейся в глубине мгновения, смерти не существует, смерть есть лишь момент в вечной жизни, мистерии жизни. Смерть существует лишь по сю сторону, в овремененном бытии, в порядке «природы», и раскрытие духовности, введение человека в иной порядок бытия, утверждение вечного в жизни есть преодоление смерти и победа над ней. Но преодоление смерти и победа над ней означает не забвение и не отсутствие чувствительности к ней, а принятие ее внутрь духа, когда она перестает уже быть натуральным фактом во времени и становится обнаружением смысла, идущего из вечности. Апокалипсис личный и Апокалипсис мировой обличает неисполнение вечной правды жизни и всегда есть торжество вечной правды во тьме, в темной стихии греха. Смерть личная и смерть мировая, как и смерть наций и цивилизаций, как и смерть исторических форм государства, общества и бытового уклада, означает катастрофическое напоминание смысла и правды о том, что они не исполнены и искажены. Таков и смысл всех больших революций, которые означают Апокалипсис внутри истории, таков смысл катастрофических событий внутри жизни отдельных людей. Откровение о грядущем явлении антихриста и его царстве указывает на неисполнение христианской правды, нежелание и неспособность реализовать ее в жизни. Таков закон духовной жизни. Если свобода не реализует Царства Христова, то необходимость реализует царство антихриста. Смерть наступает для жизни, которая не реализует себя по божественному смыслу и божественной правде. Торжество бессмыслицы означает явление смысла во тьме, в греховной стихии. Поэтому смерть, смерть человека и мира, есть не только торжество бессмыслицы, результат греха и возобладания темных сил, но и торжество смысла, напоминание о божественной правде, недопущение неправды быть вечной. Гипотетически Н. Федоров прав, что человек и мир перешли бы в вечную жизнь без катастрофы конца и страшного суда, если бы человечество объединилось братски для общего дела осуществления христианской правды и для воскрешения всех умерших.[130] Но человечество и мир уже далеко зашли на путях зла и неправды, и суд над ними уже совершается. Иррациональная, меоническая свобода препятствует осуществлению «проекта» Н. Федорова, он оптимистически недооценивал сил зла. Императивом же этики остается утверждение вечности, вечной жизни для каждого существа и для всего творения. Поступай так, чтобы для тебя раскрылась вечная жизнь и чтобы от тебя излучалась энергия вечной жизни на все творение. Этика должна стать эсхатологической. Для этики персоналистической вопрос о смерти и бессмертии является основным, и он присутствует в каждом явлении жизни, в каждом акте жизни. Нечувствительность к смерти, забвение о смерти, свойственные этике XIX и XX веков, означают нечувствительность к личности и ее вечной судьбе. Эта нечувствительность распространяется и на судьбу мира. В сущности, этика, в центре которой не стоит вопрос о смерти, не имеет никакой цены, она лишена серьезности и глубины. Такая этика хотя и оперирует с суждениями и оценками, но забывает об окончательном суждении и оценке, т. е. о страшном суде. Этика должна строиться не в перспективе блага и счастья этой бесконечной жизни, а в перспективе неизбежной смерти и победы над смертью, в перспективе воскресения и вечной жизни. Творческая этика призывает не к творчеству временных, преходящих, тленных благ и ценностей, способствующих забвению о смерти, конце и суде, а к творчеству вечных, непреходящих, бессмертных благ и ценностей, способствующих победе над вечностью и подготовляющих человека к концу. Эсхатологическая этика совсем не означает пассивного отказа от творчества и активности. Пассивные апокалиптические настроения принадлежат прошлому, они означают упадочность и бегство от жизни. Наоборот, эсхатологическая этика, основанная на апокалиптическом опыте, требует небывалого напряжения человеческой активности и творчества. Нельзя пассивно, в тоске, ужасе и страхе ждать наступления конца и смерти человеческой личности и мира. Человек призван активно бороться со смертоносными силами зла и творчески уготовлять наступление Царства Божьего. Второе пришествие Христа предполагает напряженную творческую активность человека, приготовление человека и мира к концу, и самый конец этот зависит от творческой активности человека и определяется положительными результатами мирового процесса. Царства Христова нельзя пассивно ждать, как нельзя пассивно ждать царства антихриста, нужно активно и творчески бороться против царства антихриста и уготовлять Царство Божье, которое берется силой. Пассивное понимание апокалиптических пророчеств есть детерминизм, фатализм и отрицание свободы. Но пророчества никогда не означают детерминизма, и они всегда обращены к свободе духа. Пассивный детерминизм в отношении к апокалиптическим пророчествам есть их натурализация и рационализация, отрицание таинственного совмещения Божьего Промысла и человеческой свободы. Так же ложно пассивное отношение к собственной смерти, к смерти личности как к фатальному, детерминированному натуральному факту. Смерть нужно свободно и просветленно принять, не бунтовать против ее бессмысленности, но свободное и просветленное принятие смерти есть творческая активность духа. Есть ложная активность, которая бунтует против смерти и не приемлет ее. Она порождает невыносимые страдания. Но есть истинная активность, которая есть победа вечности над смертью. В сущности, активный дух не страшится смерти. Смерти страшится лишь пассивный дух. Активный дух переживает страх и ужас безмерно больший, чем страх и ужас смерти. Активный дух, не отдающийся пассивно смерти, страшится не столько смерти, сколько ада и вечных мук. Активный дух переживает свою вечность, смерть для него существует лишь как внешний факт, внутренне для него смерти не существует. Но он испытывает ужас перед вечной судьбой, перед вечным судом. И тут мы встречаемся с психологическим парадоксом, который для многих остается неизвестным и непонятным. Активный дух, непосредственно и изнутри переживающий свою неистребимость и вечность, может не только не бояться смерти, но может желать ее и завидовать тем, которые не верят в бессмертие и убеждены, что со смертью все кончается. Ошибочно и легкомысленно думать, что так наз. вера в бессмертие всегда утешительна и что верующие в него поставили себя в привилегированное и завидное положение. Вера в бессмертие есть не только утешительная вера, облегчающая жизнь, она есть также страшная, ужасная вера, отягчающая жизнь безмерной ответственностью. Этой ответственности не знают те, которые твердо убеждены, что бессмертия нет, что смертью все кончается. С большим основанием можно было бы сказать, что неверующие больше облегчили себе жизнь, чем верующие. И неверие в бессмертие именно подозрительно своей легкостью и своей утешительностью. Они утешают себя тем, что в вечности не будет суда смысла над их бессмысленной жизнью. Нестерпимый, предельный ужас не есть ужас смерти, а ужас суда и ада. Его не знают неверующие, его знают только верующие. Его редко переживает дух пассивный, его особенно остро и напряженно переживает дух активный, ибо активный дух склонен связать свою вечную судьбу, а следовательно, и суд и возможность ада с собственными творческими усилиями. Вопрос о смерти неизбежно ведет к вопросу об аде. Победа над смертью не есть еще последняя, предельная, окончательная, победа. Победа над смертью еще слишком обращена ко времени. Последняя, окончательная, предельная победа есть победа над адом, она уже обращена к вечности. И еще более радикальная задача, чем задача воскрешения умерших, поставленная Н. Федоровым, есть задача победы над адом, освобождение из ада всех тех, которые испытывают «вечные» адские муки, победа над адом не только для себя, но и для всей твари. Это и есть та предельная задача, к которой должна прийти этика: творческое освобождение всей твари от временных и «вечных» адских мук. Без осуществления этой задачи Царство Божье не может удаться. Глава II Ад Философская этика совсем не интересовалась проблемой ада. Проблема эта существовала только для религиозной этики. Между тем как ад есть не только конечная проблема этики, но основная ее проблема, без решения которой этика остается поверхностной. Можно поражаться, как люди мало думают об аде и мало мучаются о нем. В этом более всего сказывается человеческое легкомыслие. Человек способен жить исключительно на поверхности, и тогда не предстоит ему образ ада. Потеряв сознание вечной и бессмертной жизни, человек освободил себя от мучительной проблемы ада, сбросил с себя тяжесть ответственности. Мы сразу же тут сталкиваемся с нравственной антиномией, которая, по-видимому, рационально неразрешима. Душа ведет внутренний диалог с самой собой об аде, и в этом диалоге ни одна из сторон не побеждает окончательно. В этом вся мучительность проблемы. Современное отрицание ада делает жизнь слишком легкой, поверхностной и безответственной. Утверждение же ада лишает нравственную и духовную жизнь смысла, ибо вся она протекает под пыткой. Идея есть пытка, пыткой же человека можно к чему угодно принудить. Но то, к чему человек принужден пыткой, страхом адских мук, лишается ценности и значения, не есть нравственное и духовное достижение. На эту сторону идеи ада не было обращено достаточного внимания. Все, что делает человек из страха ада, а не из любви к Богу и к совершенной жизни, лишено всякого религиозного значения, хотя в прошлом этот мотив был наиболее использован для религиозной жизни. Если существует ад и угрожает мне, то бескорыстная любовь к Богу для меня невозможна, то я определяюсь не стремлением к совершенству, а стремлением избежать адских мук. Ад делает человека утилитаристом, гедонистом и эвдемонистом, лишает его бескорыстной любви к истине. Была глубокая правда у тех мистиков, которые выражали согласие на адские муки и гибель во имя любви к Богу. Ап. Павел соглашался быть отлученным от Христа во имя любви к братьям. Этот мотив был в квиетической мистике, у Фенелона, и осужден он был католическим эвдемонизмом и утилитаризмом. Особенно замечательно это у Марии де Валлэ, которая соглашалась принять адские муки во имя спасения одержимых сатаной и обреченных на гибель.[131] Мистики всегда возвышались над религиозным утилитаризмом и эвдемонизмом, который проникнут уже вульгаризированной идеей ада, и мотивы страха перед адом и гибелью и жажда спасения и блаженства – совсем не мистические мотивы. Идея вечного блаженства и вечных мук, спасения и гибели остается экзотерической идеей, преломлением откровения божественной жизни в социальной обыденности. В религии, стоящей под знаком социальной обыденности, всегда есть утилитарный элемент. Свободна от него лишь мистика, возвышающаяся до бескорыстия. Спасение от вечной гибели совсем не есть последняя истина, это есть лишь утилитарная и вульгаризированная транскрипция истины об искании Царства Божьего, о любви к Богу и достижении совершенной жизни, о теозисе. Это нисколько не снимает самой проблемы ада и не притупляет ее мучительности. Так звучит голос лишь одного из говорящих во внутреннем диалоге души. Но сейчас же начинает звучать и другой голос и укрепляет непреодолимо антиномическое отношение к аду. Ада нельзя допустить, он неприемлем для нравственного сознания, и ада нельзя просто отрицать, ибо отрицание это покупается игнорированием несомненных ценностей. Очень легко отрицать ад, отрицая личность и свободу. Ада нет, если личность не принадлежит вечности. Ада нет, если человек не свободен и может быть принужден к добру и к раю. Идея ада онтологически связана со свободой и личностью, а не со справедливостью и воздаянием. Как это ни парадоксально звучит, но ад есть нравственный постулат свободы человеческого духа. Ад нужен не для того, чтобы восторжествовала справедливость и злые получили воздаяние, а для того, чтобы человек не был изнасилован добром и принудительно внедрен в рай, т. е. в каком-то смысле человек имеет нравственное право на ад, право свободно предпочесть ад раю. В этом скрыта вся нравственная диалектика об аде. Оправдание ада на почве идеи справедливости, которое мы находим у св. Фомы Аквината и Данте, наиболее возмущающее и наименее углубленное. Ад диалектически определяется не справедливостью, а свободой. Ад допустим в том смысле, что человек может захотеть ад, предпочесть его раю, может себя лучше чувствовать в аду, чем в раю. В идее ада выражается острое и напряженное чувство личности, ее неистребимости. Вечная гибель личности и есть ее пребывание в себе самой, ее нерастворимость, ее абсолютное одиночество. Ад и заключается в том, что личность не хочет от него отказаться. Пантеистическое растворение и исчезновение личности в Боге, конечно, отменяет идею ада, но оно означает отрицание личности. Такова онтологическая основа идеи ада. Всякая оценка есть уже начало ада, она есть исходная точка разделения на два царства, и одно из этих царств есть адское царство. И вся проблема в том, как избежать ада, не отказываясь от оценки и различения. У таких людей, как Бл. Августин, как Данте, мы видим пафос разделения, уготовляющего ад. Но борьба против ада означает не прекращение борьбы против зла, а доведение ее до конца. Весь вопрос в том, есть ли ад добро, как думают «добрые» защитники ада. Во внутреннем диалоге об аде, в раскрывающейся тут внутренней диалектике душа становится то на субъективную, то на объективную точку зрения, то изнутри, то извне на эту проблему смотрит. И отсюда рождается противоречие. На ад можно смотреть с точки зрения человеческой и с точки зрения божественной. И вот когда смотришь на ад с точки зрения Бога, объективируя его, то ад непонятен, недопустим и возмутителен. Невозможно примириться с тем, что Бог мог сотворить мир и человека, предвидя ад, что он мог предопределить ад из идеи справедливости, что он потерпит ад как особый круг дьявольского бытия наряду с Царством Божьим. С божественной точки зрения это означает неудачу творения. Ад объективированный, как особая сфера вечной жизни, совершенно нетерпим, немыслим и просто несоединим с верой в Бога. Бог, сознательно допускающий вечные адские муки, совсем не есть Бог, он скорее походит на дьявола. Оправдание ада как воздаяния злым, утешающее добрых, есть сказка для детей, в нем нет ничего онтологического, это взято из социальной обыденности с ее наградами и наказаниями. Идея вечного ада как справедливого воздаяния за ложные догматические мнения и ереси есть одно из самых жалких и безобразных порождений торжествующей социальной обыденности. С точки зрения объекта, с точки зрения Бога, никакого ада быть не может, и допустимость ада означала бы отрицание Бога. Но все меняется, когда вы становитесь на точку зрения субъекта, человека. Тогда звучит другой голос, и тогда ад оказывается понятным, он дан в человеческом опыте. И нравственное возмущение человека начинается лишь тогда, когда ад объективируется и утверждается из Бога и как бы в Боге, а не из человека и как бы в человеке. Ад принадлежит целиком сфере субъективной, а не объективной, он в субъекте, а не в объекте, в человеческом, а не в божественном. Никакого ада как объективной сферы бытия не существует, это совершенно безбожная идея, скорее манихейская, чем христианская. Поэтому совершенно не возможна и не допустима никакая онтология ада. Построение онтологии ада, т. е. объективирование ада, и есть то, что вызывает против себя справедливое возмущение и восстание. Немыслимый как сфера объективного бытия, ад существует в сфере субъективной и означает опыт человека и путь человека. Ад, как и рай, есть лишь символы духовного пути. Опыт ада и есть замыкание в субъекте, невозможность войти в объективное бытие, есть самопогружение, для которого закрывается вечность и остается лишь дурная бесконечность. Вечный ад есть порочное и противоречивое словосочетание. Ад есть отрицание вечности, невозможность войти в вечную жизнь и приобщиться к вечности. Никакой адской и дьявольской вечности быть не может, может быть лишь божественная вечность, вечность Царства Божьего, наряду с которой не может быть никакого бытия. Но в субъекте, в замкнутой субъективной сфере может раскрыться дурная бесконечность мучений. Опыт, из которого почерпнута идея вечного ада, дан в переживании человеком в субъективной сфере мучения как не имеющего конца во времени. В опыте этой нашей жизни нам дано переживать мучения, которые нам представляются бесконечными, только такие мучения и представляются нам адскими и страшными, которые не на минуту, не на час или день, а на бесконечность. Но эта бесконечность совсем не есть вечность и совсем не есть объективное бытие. Эта бесконечность определяется замыканием субъекта в своем одиноком мучении, невозможностью выйти из него в объективное бытие. Эта бесконечность мучений объективно может продолжаться мгновение, часть или день, но ему дают наименование вечных адских мук. Переживание вечных адских мук есть невозможность вырваться из замкнутости субъекта в своем мучительном переживании. Ада нигде и нет, кроме как в призрачной, небытийственной, лишенной всякой объективности сфере замкнутости субъекта в самом себе, бессильного войти в вечность. Ад совсем не есть вечность, ад есть бесконечное продолжение во времени. Адская мука именно временна, ибо находится в дурном времени, а совсем не вечна, совсем не означает пребывания в вечности иной, чем вечность Царства Божьего. В аду те, которые остаются во времени и не переходят в вечность, в аду те, которые остаются в субъективной замкнутой сфере и не переходят в объективную сферу Царства Божьего. Ад есть по существу призрачная, фантасмагорическая, небытийственная сфера. Но он может быть величайшей психологической, субъективной реальностью для человека. Ад есть фантасмагория, кошмарное сновидение, которое не может быть вечным, но может переживаться человеком как бесконечное. Фантазмы, которые создаются в человеческих страстях, ввергают человека в ад. Так ткется призрачная ткань кошмаров и сновидений, от которых человек не может проснуться в вечности, но которые именно потому не могут быть вечными. Ничего объективно-бытийственного в адских кошмарах человека нет. Совсем не объективная справедливость Бога определяет человека к переживанию этих адских кошмаров и злых сновидений, а иррациональная свобода человека, притягивающая к домирному небытию. Но небытие это принимает адский характер после опыта бытия, после опыта жизни в Божьем мире. Переживание адских мучений возможно для твари лишь поскольку в ней не померк окончательно образ Божий, поскольку божественный свет освещает еще тьму злых фантасмагорий. Если представить себе, что образ и подобие Божье окончательно померкнут и божественный свет совсем перестанет светить, то адские муки прекратятся, то произойдет окончательное возвращение в небытие. Окончательная гибель мыслима лишь как небытие, уже не знающее муки. В адском мучении человека мучит не Бог, а мучит сам себя человек, но мучит себя Богом, Божьей идеей. Божественный свет является источником мучений, как напоминание о том, к чему призван человек. Борьба против сил ада есть борьба за такую трезвость, силу и цельность сознания, которые дают возможность проснуться в вечности от кошмарного сновидения, длящегося как бы в бесконечном времени. Адская фантасмагория есть потеря цельности личности и синтезирующей силы сознания, но в ней продолжают существовать и грезить разорванные клочья личности и продолжается раздробленное сознание личности. Эти разорванные клочья личности переживают абсолютное одиночество. Освобождение от адского кошмара и мучительных грез, которые есть пребывание между бытием и небытием, есть или победа целостного сознания (можно сказать, и сверхсознания) личности, возвращение ее к истинному бытию и переход ее в вечность, или окончательное уничтожение раздробленного сознания и переход к окончательному небытию. Человек идет от подсознательного через сознание к сверхсознательному. Целостность и полнота достигаются лишь в сверхсознательной жизни. Наша «сознательная» жизнь от рождения до смерти заключает в себе грозящие и сновидческие состояния, предвосхищающие адский кошмар. Эти состояния создаются греховными страстями. В них сознание раздроблено и искалечено непросветленным и непреображенным подсознательным. Но в жизни человека есть другие грезы и сновидения, в которых есть предвосхищение рая. В них приоткрывается жизнь сверхсознания, в которой подсознательное преображается и поднимается вверх. Проблема ада как субъективной сферы есть проблема соотношения подсознания, сознания и сверхсознания. Борьба против ада есть пробуждение сверхсознания, т. е. духовной жизни. Иначе отношение подсознания и сознания создает кошмарные и злые сновидения. Сознание само по себе не есть еще достижение цельности личности. А только достижением цельности личности можно бороться с теми раздробленными клочьями сознания, которые ввергают в ад. Цельность личности исчезает в аду вследствие погружения и замыкания личности в себе, эгоцентризма, злого одиночества, т. е. бессилия любить и достигнуть сверхсознательной цельности. Все это мы знаем и можем изучать по опыту нашей жизни, протекающей в средней, промежуточной полосе сознания. В разложениях личности мы соскальзываем вниз, к кошмарным сновидениям и грезам. Окончательное же пробуждение достигается той духовной трезвостью, которая ведет к свету целостного сверхсознания. Духовная трезвость и светлый экстаз одинаково говорят о наступлении такой цельности, которая сделает невозможным возврат к кошмарному, адскому полубытию. Первоначальная подсознательная, стихийная цельность невозможна уже после возгорания сознания и прохождения через раздвоение сознания. После этого возможно или движение вверх, в рай сверхсознания, или разложение и падение в адские состояния, сохраняющие клочья сознания. Боль и мука связаны с сознанием, но сознание нельзя уничтожить окончательно. Само возникновение сознания есть уже разорванность, и сознание мучиться о цельности. Но раздвоенность сознания может перейти в совершенную разорванность, и в этой разорванности боль и мука усиливаются. Прекращение боли и муки есть наступление сверхсознательной цельности или окончательного небытия. Дневное, сознательное, бодрствующее не так резко отделено от ночного, бессознательного, сновидчески грезящего в человеке, как это думает обыденность. В древнем мире на заре истории эта грань была еще менее заметной, и человек смешивал «сновидения» с «действительностью». В этой атмосфере протекал мифотворческий процесс. Идея ада стала вполне отчетливой лишь в христианском сознании. Но она зародилась у древних и там не была еще приведена в тесное соотношение с идеей карательной справедливости. Ад, подземное царство теней, полубытие-полунебытие, в которое спускается человек, есть печальная судьба смертных. Древний грек не знал спасения от этой судьбы. Идея о посмертном существовании душ связана была с хтоническими, подземными богами. Тут зарождается душевная ткань адских кошмаров человечества, образов подземного, сумеречного, мучительно-грезящего полусуществования. Трагическое миросозерцание греков мирилось с печальной участью смертных. Ужас был в том, что смертные не были подвержены окончательной смерти, что их ожидала какая-то полужизнь, полусознание, полубытие, схожее с тяжелым сновидением, от которого человек не в силах проснуться. Греческая аристократия устроила Олимп над сумеречным подземным царством. В мистериях искал древний грек окончательной победы над смертью и приобщения к подлинному бессмертию. Но у греков была сравнительно слабо выражена концепция, согласно которой происходит разделение на два лагеря, лагерь «добрых» и лагерь «злых», борьба двух мировых начал и победа над царством сатаны, оттесненным в ад. Религиозно-нравственный дуализм свойствен персидскому сознанию, и он достигает особенной напряженности в манихействе. Нельзя отрицать, что библейское, иудаистическое сознание подверглось персидским влияниям в своей эсхатологии, и сама идея дьявола и его царства в христианском сознании имеет персидский источник. Христианское сознание, в сущности, никогда не могло вполне освободиться от манихейских элементов. Когда кристаллизовалась концепция ада, то в нее вошло древнее чувство мести, перенесенное из времени в вечность. Это чувство мести вошло и в концепцию ада у Данте. И для нас понятна антипатия Н. Федорова к Данте, которого он считал гением мести. Ад представлялся человеческому сознанию в двух формах – или в форме печальной судьбы и гибели человечества вообще, потому что спасения нет, спасение не открылось и никто не попадет в Царство Божье, которое есть царство богов, или в форме торжества карательной справедливости над злыми, после того как открылось спасение добрых. Первоначальный образ ада есть печальные грезы греховного человечества, не знающего спасения, не способного ни жить в вечности, ни окончательно умереть. Второй образ ада создается теми, которые узнали спасение и почитают себя «добрыми», он создан для «злых». Невозможно предположить, что ад создается Богом. Ад создается дьяволом. Ад создается человеческим грехом. Но ужас в том, что ад создается не только «злыми», не только злом, но в гораздо большей степени создается «добрыми», создается самим добром для «злых» или для «зла». «Злые» создают ад для себя, «добрые» же создают ад для других. Веками «добрые», познавшие спасение, утверждали и укрепляли концепцию ада. Это было могущественное течение христианской мысли, проникнутое нехристианской, неевангельской идеей справедливости. В конституировании и увековечивании ада менее всего были повинны первоначальные греческие учители Церкви. Это злое дело «добрых» совершалось главным образом в западной христианской мысли, начиная с Бл. Августина, и оно нашло свое увенчание у Фомы Аквината и у Данте.[132] Концепция ада, созданная «добрыми» для «злых», торжествует во всех катехизисах и во всех официальных курсах богословия. Эта концепция опирается на евангельские тексты, которые берутся буквально, без проникновения в образный язык Евангелия и без понимания его символики. Только новое христианское сознание беспокоят евангельские слова об аде. Старое христианское сознание они радовали. Все антиномии, связанные с проблемой свободы и необходимости, не только переносятся на природу ада, но и очень обостряются в применении к ней, порождая новые затруднения. Если мы из гуманности, человеколюбия допустим необходимость, т. е. детерминированность всеобщего спасения, то мы принуждены отрицать свободу твари. Так учение Оригена об апокатастазисе сталкивается с его собственным учением о свободе. Спасение всего мира, понимаемое как всеобщее восстановление в первоначальном состоянии до грехопадения, мыслится как результат детерминированного процесса, независимого от человеческой свободы. Вся тварь будет принуждена в конце концов войти в Царство Божье. Ад есть, но он временный, а не вечный, т. е. в сущности он есть чистилище. Временный ад всегда есть лишь чистилище и приобретает значение педагогическое. Во внутреннем диалоге души об аде голос Оригена есть вечный голос одной стороны человеческой души.[133] Когда Ориген сказал, что Христос останется на кресте и Голгофа продолжится до тех пор, пока хоть одно существо останется в аду, он выразил вечную истину. И все-таки мы должны признать, что детерминированность, предопределенность спасения есть рационализация тайны последних судеб, тайны эсхатологической. Но возможно ли утверждение противоположное, принужденное допустить детерминированность ада в Божьем сознании и предопределение к гибели? Конечно, это еще менее возможно допустить. Ориген лучше Кальвина, у Оригена больше нравственной правды, чем у Бл. Августина. Мы сталкиваемся с основной антиномией, которую переживает душа, когда ее мучит вопрос об аде: свобода человека, свобода твари не допускает принудительного, детерминированного спасения и свобода же восстает против идеи ада как рока. Нельзя отрицать ада, потому что это сталкивается со свободой, и нельзя признавать ада, потому что свобода восстает против этого. Ад есть иррациональная, темная, меоническая свобода, превратившаяся в рок. Христианское сознание отрицает существование рока в античном греческом смысле как несовместимого с Богом и человеческой свободой. Но идея ада есть роковая идея в христианстве. Правда, скажут, что ад есть рок «злых» и «добрые» не знают этого рока, они свободны от него. Но в этом рассуждении мы остаемся на поверхности. Свобода «злых» есть роковая свобода, есть рок. Свобода, которую обычно противополагают року, может переродиться в рок. И вот темная, злая, необлагодатствованная свобода есть рок, который признает христианство. Темная свобода, отвергающая благодать, может не захотеть рая, может предпочесть ад. Те, которые восстают против идеи ада, сплошь и рядом сами же его предпочитают. Таким образом, свободное предпочтение ада раю оказывается роком, тяготеющим над тварью. Антиномия свободы и необходимости туг существует не только со стороны человека и твари, но и со стороны Бога. И невозможность разрешить эту антиномию порождает учение о предопределении. Если Бог предвидит или, вернее, предвечно знает, куда обратится свобода твари, которой Он сам ее наделил, то Он этим одних предопределяет ко спасению, а других к гибели. Это страшное учение превращает в рок не свободу, а самого Бога. Бог есть рок для твари, предопределение к спасению или гибели. Учение о предопределении, конечно, есть одна из форм рационализации тайны конечных судеб и самая возмущающая форма рационализации. Но ад во всех случаях оказывается роком – или роком божественного предопределения, или роком человеческой свободы. Антиномия остается непреодоленной, и внутренний диалог человеческой души, разрывающейся от мучительных усилий разрешить проблему ада, продолжается. Можно сказать, что самый этот диалог, самое усилие решить проблему ада есть уже пребывание в адском огне. Диалектика ада может зайти так далеко, что признать самого Бога заслуживающим ада. Это и делает самый замечательный и глубокомысленный писатель современной Франции Марсель Жуандо. Вот потрясающие его слова: «La melancolie que je peux Lui donner est terrible: tous les Anges ne le consolent pas de moi. Et qui sait que Lui si ce n’est pas „le peche de Dieu“, son unique faiblesse, que de m’aimer, si, m’aimant, Dieu ne merite pas de partager l’Enfer qu’il me promet? L’Enfer n’est pas ailleurs qu’ a la place la plus brulante du Coeur de Dieu».[134] [135] Тут ставится неотвратимый вопрос об адских страданиях самого Бога, если любимый им будет гореть в адском огне. Идея ада есть идея рока на вечность, ибо в аду нет уже ни свободы, ни благодати, которые могли бы из него вывести. Когда мыслится ад, то мыслится что-то абсолютно роковое и непоправимое. Признается свобода, которая ведет в ад, но не признается свобода, которая выводит из ада, там есть свободный вход и нет свободного выхода. Таким образом, в Божий замысел о мире входит начало темного рока, еще более страшного, чем рок античного сознания. И это роковое сознание тяготеет над сознанием и совестью христиан. Ад, как особая онтологическая сфера, означает или неудачу Божьего замысла о мире, или рок, сознательно допущенный в Божьем замысле. Назвать этот рок торжеством божественной справедливости есть великая неправда, ибо муки в вечности как воздаяние за грех и преступление во времени невозможно мыслить как осуществление справедливости. Вечность и время несоизмеримы. Уж если где искать справедливости, то скорее в учении о перевоплощении и карме. В нем за время отвечает время, а не вечность и признается возможность нового и большего опыта, чем тот, который дан человеку один раз от рождения до смерти. Теософическое учение о перевоплощении неприемлемо для христианского сознания. Но необходимо признать, что окончательная судьба человека может быть решена лишь после безмерно большего опыта в духовных мирах, чем тот, который дан в краткой земной жизни. Ад есть предельный результат известного направления нравственной воли и направления, преобладающего в нравственном сознании человечества. Его хотят и его утверждают и те, которые никогда не размышляют о таких теологических проблемах, как ад. Ад, как объективная сфера, есть порождение того направления нравственной воли, которое резко делит мир на два лагеря, на лагерь «добрых» и лагерь «злых», на два царства, которые и завершаются раем и адом. «Злые» оттесняются в ад, они оттесняются в ад еще в этой жизни, в этом времени. Речь идет о нравственном оттеснении, так как физически «злым» может принадлежать господство. Ад есть результат совершенного отделения судьбы добрых, наследующих блаженство, от судьбы злых, наследующих вечную муку. Ад, как объективная сфера, и есть по преимуществу создание добрых. Он представляется им завершением справедливости, справедливым судом. Говорю сейчас об аде, который мыслится как объективная сфера, ибо ад, как субъективная сфера, переносится и внутрь жизни самих «добрых», как ведомый и им опыт, как их путь. Человеческая воля, резко разделяющая мир на две части, представляет себе ад как вечную каторжную тюрьму, в которой «злые» уже изолированы – не могут причинять зла добрым. Эта идея ада есть, конечно, насквозь человеческая, а не Божья идея, и она представляет себе конечное завершение мировой жизни не «по ту сторону добра и зла» нашего греховного мира, а по сю сторону. При этом совсем не мыслится возможность реальной онтологической победы над злом, т. е. просветление и преображение злых, а главное, нет совсем направленности к этому воли, есть воля обратная. Зло должно быть изолировано, наказано и ввергнуто в ад. Это есть утешение добрых. Никто не хочет думать о спасении «злых» и самого дьявола. Конечно, думают о спасении грешников, ибо все люди грешники. Но наступает момент, когда грешники причисляются к лагерю «злых» и преданных дьяволу, и тогда их покидают и отправляют в ад. Величайшее извращение этики, этики, признанной очень возвышенной, было это отделение судьбы «добрых» от судьбы «злых» и этот окончательный суд «добрых» над «злыми». Напрасно думают, что ад как возмездие и наказание, бессрочно отбываемое в какой-то объективной сфере бытия, есть суд Божий. Это есть утешительная выдумка и ложь, допущенная теми, которые почитают себя «добрыми». В человеческой, слишком человеческой идее ада объективируется жалкий суд человеческий, который ничего общего не имеет с судом Божьим. За «ереси» в ад посылает «ортодоксия» по постановлению суда человеческого, а не суда Божьего. Суд Божий, которого ждет человеческая душа и вся тварь, вероятно, очень мало будет походить на суд человеческий. По этому суду последние будут первыми, первые же будут последними, чего нам не понять. Самое же недопустимое – это когда человек берет на себя прерогативы суда Божьего. Суд Божий будет, но он будет судом и над идеей ада. Суд Божий находится по ту сторону нашего различения добра и зла, он есть потусторонний суд. Это, может быть, отразилось в учении о предопределении. И потому нравственная воля человека никогда не может быть направлена на оттеснение какого-либо существа в ад, на требование этого оттеснения как осуществления справедливости. Можно еще допускать ад для себя. Это вытекает из того, что ад существует в субъективном, а не в объективном. Я могу переживать адские муки и почитать себя достойным адских мук. Но нельзя допустить ада для других, нельзя примириться с адом для других. Это следует уже из того, что ад нельзя объективировать и представлять объективным порядком бытия. Трудно понять и принять психологию благочестивых христиан, которые спокойно мирятся с тем, что окружающие их люди, иногда даже близкие им люди, будут в аду. Нельзя примириться с тем, что человек, с которым я пью чай, обречен на вечные адские муки. Если бы люди были нравственно более чуткими, то все направление своей нравственной воли и своего духа они направили бы на избавление от адских мук каждого существа, встреченного ими в жизни. И напрасно думают, что люди это и делают, когда они способствуют развитию нравственных добродетелей других людей и укреплению их в правой вере. Радикальное нравственное изменение может быть лишь изменением отношений к самим «злым», к обреченным, в желании спасения и для них, т. е. в принятии на себя и судьбы «злых», разделении их судьбы. Это значит, что я не могу спасаться индивидуально, изолированно, пробираться в Царство Божье, рассчитывая на свои заслуги. Такое понимание спасения разрушает единство космоса. Рай невозможен для меня, если близкие мои, родные мне или даже просто люди, с которыми мне приходилось быть вместе в жизни, будут в аду, если в аду будут Бёме, как «еретик», Ницше, как «антихрист», Гёте, как «язычник», и грешный Пушкин. Те католики, которые в своей теологии шага ступить не могут без Аристотеля, готовы со спокойной совестью допустить, что Аристотель, как не христианин, горит в адском огне. Вот это стало для нас невозможным, и эта невозможность есть великий успех нравственного сознания. Уж если я столь многим обязан Аристотелю или Ницше, то я должен разделить их судьбу, взять на себя их муку, должен освободить их из ада. Нравственное сознание началось с Божьего вопроса: «Каин, где брат твой Авель?» Оно кончится другим Божьим вопросом: «Авель, где брат твой Каин?» Ад есть состояние души, бессильной выйти из себя, предельный эгоцентризм, злое и темное одиночество, т. е. окончательная неспособность любить. Ад есть замкнутость в себе мучительного мгновения, при которой внутри этого мгновения раскрывается бездна и бесконечность, мгновение делается бесконечным временем. Ад создает и организует отделение души от Бога, от Божьего мира, от других людей. В аду душа от всех и от всего отделена и уединена и вместе с тем всем и всему порабощена. Извращение идеи ада в человеческом сознании привело к тому, что она была отождествлена со страхом Божьего суда и Божьего возмездия. Но ад есть не действие Бога на душу, в данном случае судебное и карательное, а именно отсутствие действия Бога на душу, неспособность души раскрываться какому бы то ни было Божьему действию, совершенное отпадение от Бога. Ад есть не что иное, как совершенное отделение от Бога. Ужас ада совсем не в том, что суд Божий будет суров и неумолим. Бог есть милосердие и любовь, и ему отдать свою судьбу означает преодоление ужаса. Ужас в предоставленности моей судьбы мне самому. Страшно не то, что Бог сделает со мной. Страшно то, что я сам сделаю с собой. Страшен суд души над собой, над собственным бессилием утвердить вечную жизнь. Ад, в сущности, не то означает, что человек попал в руки Божьи, а то, что он окончательно оставлен в собственных руках. Нет ничего страшнее собственной меонической, темной свободы, уготовляющей адскую жизнь. Страх Божьего суда есть лишь невозможность для темной стихии вынести Божий свет и Божью любовь. Божий суд и есть лишь страшный свет, брошенный на тьму, любовь, обращенная на злобу и ненависть. Всякая душа человеческая греховна и подвержена тьме, из которой не может собственными силами выйти к свету. Душа становится расположенной перейти к сумеречному и грезящему полу-бытию, полу-жизни. Усилиями собственной свободы она не может прийти к подлинному бытию, к подлинной жизни. С этим связано само существо христианства. «Сын Человеческий пришел не губить души человеческие, а спасать». «Я пришел не судить мир, но спасти мир». Явление Христа и есть спасение от ада, который человек уготовляет самому себе. Явление Христа означает поворот души от созидания ада к созиданию Царства Божьего. Без Христа-Искупителя и Спасителя Царство Божье для человека недоступно и недостижимо. Нравственные усилия человека не приводят к Царству Божьему. Если нет Христа и нет внутреннего поворота, связанного со Христом, то ад в той или иной форме неотвратим, он естественно создается человеком. Сущность спасения – в освобождении от ада, к которому естественно тяготеет тварь. Идея ада должна быть совершенно освобождена от всех ассоциаций, связанных с перенесением на небо принципов уголовного права. Ад, как субъективная сфера, как погружение души в ее собственную тьму, есть имманентный результат греховного существования, а совсем не трансцендентное наказание за грех. Ад и есть невозможность перейти к трансцендентному, есть погруженность в имманентное. Только нисхождение Сына Божьего в ад может освободить от него. Ад есть результат замкнутости природного мира, закрытого для вмешательства Бога, для нисхождения Бога. Всякое же Божье действие на мире может быть направлено лишь на освобождение от ада. Ад совсем не в вечности наступит, он останется во времени. И потому ад не может быть вечен. Один из голосов, звучащих в моей душе, говорит, что все обречены на ад, ибо все в большей или меньшей степени обрекают себя на ад. Но так предвидятся конечные судьбы без расчета на Христа. И другой голос говорит во мне, что все должны быть спасены, что свобода человека должна быть просветлена изнутри, без насилия над ней, чтo приходит через Христа, чтo и есть спасение. В мире духовном нельзя мыслить дьявола внеположным душе человеческой, он ей имманентен, он есть ее обреченность самой себе. Христос освобождает душу от дьявола. Если не стоять на точке зрения манихейского дуализма, то дьявол есть высший дух, божье творение и падение его объяснимо лишь меонической свободой. Проблема сатанизма сводится к этой бездонной, иррациональной свободе. Идея ада была превращена в орудие запугивания, религиозного и нравственного террора. Но настоящий ужас предчувствий ада в человеческой душе в этих запугиваниях отсутствует. Этот подлинный ужас не в угрозах трансцендентного Божьего суда и воздаяния, а в имманентном изживании человеческой судьбы, из которой исключено всякое действие Божье. Парадоксально можно было бы сказать, что ужас ада наступает тогда, когда человек подчиняет свою конечную судьбу своему собственному суду, а не Божьему суду. Самый беспощадный суд есть собственный суд, он есть адское мучение, мучение совести, раздвоение, потеря цельности, существование, разорванное на клочья. Божий суд есть вместе с тем действие благодатной силы на тварь. Божий суд есть установление подлинных реальностей и подчинение всех реальностей высшей реальности, подчинение в порядке онтологическом, а не юридическом. Если было время, когда устрашающая идея ада удерживала социальную обыденность в церкви, то теперь наступило время, когда эта идея может лишь помешать войти в церковь. Сознание человека изменилось. И для него понятно стало, что нельзя искать Царства Божьего и совершенной жизни из страха ада, что страх ада есть болезненный аффект, мешающий достигнуть совершенства и работать для Царства Божьего, лишающий всю жизнь человека нравственного значения. Страх ада, которым пытаются подогреть религиозную жизнь, есть частичное переживание самого ада, есть вхождение в мгновение, в котором раскрывается ад. И потому те, которые ставят религиозную жизнь в зависимость от запугиваний адом, ставят ее в зависимость от вхождения в ад, толкают душу в ад. Ад насквозь имманентен и психологичен, ничего трансцендентного и онтологического в аде не существует и нельзя мыслить. Ад и есть имманентная замкнутость и безвыходность, потеря надежды на трансцендентный прорыв, на освобождение от себя. Ад есть переживание безнадежности. И это переживание совершенно субъективно. Возникновение надежды уже есть выход из ада. Если более зрелое и высокое сознание не может примириться со старой идеей ада, то так же неприемлемо слишком легкое, сентиментально-оптимистическое отрицание ада. Ад, бесспорно, существует, он раскрывается нам в опыте, он может быть нашим путем. Но ад принадлежит времени, и потому он временный. Все, что во времени, временно. Победа вечности над временем, т. е. введение всякого времени в вечность, есть победа над адом и адскими силами. Ад есть эон или эон эонов, как сказано в Евангелии, но не вечность. В аду лишь те, которые остались во времени, не вошли в вечность. Но нельзя на вечность оставаться во времени, во времени можно лишь на время остаться. Перспектива дурной бесконечности совсем не есть онтологическая реальность, а фантазм, субъективная иллюзия. В идее вечных адских мук как справедливого воздаяния за грехи и преступления краткого мгновения жизни есть что-то возмущающее совесть и безобразное. Вечная мука как результат совершенного в краткий промежуток времени есть один из самых безобразных человеческих кошмаров. Учение о перевоплощении, которое заключает в себе видимые преимущества, влечет за собой кошмар иной, чем кошмар вечных адских мук, – кошмар бесконечных перевоплощений, бесконечного странствования по темным коридорам, он разрешает судьбу человека в космосе, а не в Боге. Одно несомненно: существует судьба души после смерти в иных планах, как существовала судьба ее до рождения в иных планах. Жизнь от рождения до смерти в нашем мире есть лишь небольшой отрезок человеческой судьбы, непонятный, если взять его в замкнутости и отрезанности от вечной человеческой судьбы. Проблема ада принимает особенно оскорбительный и возмущающий характер вследствие судебного ее понимания. Но судебное понимание есть понимание вульгарно-простонародное, и оно должно бы быть совершенно изгнано из религиозной этики, философии и теологии. Идея ада должна быть совершенно освобождена от всех утилитарных мотивов, и только тогда возможно познание в этой области, тогда прольется свет. Нам откроется, что возможна психология ада, но возможна онтология ада. Проблема ада есть предельно иррациональная проблема и не поддающаяся никакой рационализации. Учение об апокатастазисе тоже слишком рационалистическое учение, столь же рационалистическое, как и учение о вечном аде. И оно не творчески понимает мировой процесс. Учение Кальвина о предопределении к гибели есть reductio ad absurdum. Достоинство его в том, что оно есть последний вывод из учения о вечных адских муках. В этом учении есть рационализация при допущении совершенной иррациональности Божьих определений и Божьего суда. Согласно этому учению, сам Бог создает ад, что так и есть, если Бог наделил тварь свободой и предвидел результаты этой свободы. Человека преследует ужас смерти. Но это еще не последний ужас. Последний ужас – ужас ада. И когда этот ужас овладел человеческой душой, человек готов искать спасения от ада в смерти, в вечной смерти. Но ведь ужас смерти есть ужас прохождения через муку, через агонию, через разложение. Ужас смерти еще находится по эту сторону жизни. По ту сторону этого ужаса уже нет. Смерть страшна, как самое тяжелое и мучительное явление жизни. Прохождение через опыт смерти представляется прохождением через адскую муку. Ад и есть бесконечное умирание, агония, которая никогда не кончается. И когда человеческая душа готова искать избавления от ужаса ада в смерти, она думает о смерти, которая кончится и будет концом всего, а не о смерти бесконечной. Искание избавления от ужаса адской муки и смерти есть упадочное настроение и самообман. Борьба против ужаса ада возможна только во Христе и через Христа. Вера в Христа, в Христово Воскресение и есть вера в победимость ада. Вера же в вечный ад есть в конце концов неверие в силу Христа, вера в силу дьявола. В этом скрыто основное противоречие христианской теологии. Манихейство было объявлено жестокой ересью. Но манихейские элементы проникли внутрь христианства. Христиане верили не только в силу Божью, в силу Христову, но верили и в силу дьявола. И нередко в силу дьявола верили больше, чем в силу Христову. Дьявол занял место манихейского злого Бога. И неизвестно осталось, кому принадлежит последнее слово – Богу или дьяволу, Христу или антихристу. Вера в вечный ад есть вера в то, что последнее слово принадлежит дьяволу, злому Богу. Манихейство есть метафизическое заблуждение, но в нем есть нравственная глубина, есть мука над проблемой зла, с которой слишком легко справляется рационалистическая теология. Из мучительной трудности, связанной с проблемой ада, пытались выйти тем, что признали самый ад торжеством Божьего справедливого суда и, следовательно, добром. Но это есть самое возмущающее утешение. Проблема победы над темными силами ада совсем не есть проблема Божьего милосердия и всепрощения, ибо Божье милосердие и всепрощение безграничны, а есть проблема о том, как Бог может победить темную свободу твари, от Бога отвратившуюся и Бога возненавидевшую. Царство дьявола находится не в бытии, а в небытии, в сфере меонической темной свободы, в Сфере субъективно-призрачной. Человек, ушедший в эту сферу, принадлежит уже не себе, он находится во власти темной силы небытия. Победа над темной свободой невозможна для Бога, ибо эта свобода не Богом создана, и коренится в небытии, и невозможна для человека, ибо человек стал рабом этой темной свободы и не свободен уже в своей свободе. Эта победа возможна лишь для Богочеловека Христа, нисходящего в ад, в бездонную тьму меонической свободы, возможна для совершенного соединения и взаимодействия Божества и человечества. Победа над ужасом ада как проявление свободы твари возможна лишь для Христа Богочеловека. Вне Христа трагическая антиномия свободы и необходимости неразрешима, и ад в силу свободы остается необходимым. Ужас ада в душе всегда есть уход от Христа, потемнение образа Христа в душе. Спасение от ада открыто для всех, для всякой твари во Христе-Спасителе. Н. Федоров высказал дерзновенную и радикальную идею воскрешения всех умерших. Но нужно продолжить его идею дальше и глубже. Не только все умершие должны быть спасены от смерти и воскрешены, но все должны быть спасены и освобождены от ада, выведены из ада. Это есть последнее, предельное требование этики. Все силы своего духа направляй на освобождение всех из ада, на выведение всех из ада. В направлении своей деятельности не только не создавай ада, а всеми силами разрушай его. Не созидай ада, вталкивая в него «злых». Не представляй себе Царство Божье слишком посюсторонне и по-человечески, как победу «добрых» над «злыми», как изоляцию «добрых» в светлом месте, а «злых» в темном месте. Это предполагает очень существенное изменение нравственных оценок и актов. Нравственная воля должна быть прежде всего направлена на всеобщее спасение. Эта абсолютная этическая истина не зависит от тех или иных построений онтологии спасения и гибели, рая и ада. Ни для кого не создавай ада ни на этом свете, ни на том свете, освободись от инстинктов мести, принимающих возвышенные и идеализированные формы и проецируемых на вечную жизнь. Ад как имманентно в опыте и в пути изживаемое последствие темной свободы все равно существует. Но его не должно создавать как возмездие, как изоляцию общества «злых» от общества «добрых». Царство Божье все равно лежит по ту сторону нашего «добра» и нашего «зла». И не должно увеличивать кошмар, связанный с греховной жизнью по сю сторону добра и зла. «Добрые» должны и на себя принять судьбу «злых», разделить эту судьбу и тем способствовать их освобождению. Я сам для себя могу создавать себе ад и, увы, слишком много в жизни делаю, чтобы создавать его. Но я не должен создавать ад для других, ни для одного существа. Пусть «добрые» перестанут быть возвышенными, идейными мстителями. Император Юстиниан требовал когда-то осуждения Оригена за учение о всеобщем спасении. Императору Юстиниану было мало временных мук на этом свете, ему нужны были еще вечные муки на том свете. Вот за императором Юстинианом больше не нужно идти, идти нужно против него. Пусть «добрые» более не мешают спасению и освобождению «злых» от ада. Я уже цитировал слова Гоголя: «Грустно от того, что не видишь добра в добре». В этих словах поставлена самая глубокая проблема этики. В добре и добрых очень мало добра. И оттого со всех сторон уготовляется ад. Ответственность добра за зло «добрых», на «злых» есть новая проблема этики. Несправедливо всю ответственность возлагать на «зло» и «злых». «Зло» и «злые» появились потому, что «добро» и «добрые» были плохи, что в них было мало добра. Не только «злые», но и «добрые» будут призваны к ответу на Божьем суде, но суд этот будет иной, чем суд человеческий. Возможно, что наше различение «добра» и «зла» окажется неразличением. «Добрые» будут отвечать за то, что создавали ад, за то, что довольны были своим добром, за то, что своим мстительным инстинктам придавали возвышенный характер, за то, что «злым» мешали подняться и толкали их своим судом на путь погибели. К этому должна прийти новая религиозная психология и новая религиозная этика. Проблема ада есть предельная тайна, не поддающаяся рационализации. Но учение о вечных адских муках как о торжестве божественной справедливости, занявшее почетное место в отделах догматического богословия, есть рационализация тайны, есть отрицание эсхатологической тайны. Эсхатология должна быть свободна от оптимизма и пессимизма, порождаемых рационализацией. Все рациональные эсхатологии кошмарны. Кошмарна идея вечных адских мук, кошмарна идея бесконечных перевоплощений, кошмарна идея исчезновения личности в божественном бытии, кошмарна даже идея неизбежного всеобщего спасения. Эта кошмарность свидетельствует о том, что нарушается тайна принудительной рационализацией. Мы не можем и не должны строить никакой рациональной онтологии ада, ни оптимистической, ни пессимистической. Но мы можем и должны верить, что сила ада побеждена Христом и что последнее слово принадлежит Богу и Божьему смыслу. Концепция ада – о предпоследнем, а не о последнем. Мистическое и апофатическое богопознание не знает ада. Ад исчезает в бездонной и невыразимой глубине Божества (Gottheit). Ад принадлежит катафатическому и рационалистическому богопознанию. Если мне и не дано знать, что ада не будет, то мне дано знать, что ада не должно быть и что я должен работать во имя всеобщего спасения и освобождения от ада, что я не должен изолировать себя в деле спасения и забывать о ближних моих, обреченных на ад. Не нужно уступать дьяволу все большие и большие районы бытия, нужно отвоевывать их для Бога. Ад не есть торжество Бога, ад есть торжество дьявола, торжество небытия. Глава III Рай. По ту сторону добра и зла Человека мучит предчувствие ада. Но у него есть также глубоко впавшее в сердце воспоминание о рае и мечта о рае. И где-то в глубине происходит совпадение райского воспоминания с райской мечтой. Наша жизнь протекает между раем и адом. Мы – изгнанники из рая, но не попавшие еще окончательно в ад. Из середины нашего мира, в котором все так не походит на рай, мы мыслим рай в прошлом, в начале, и в будущем, в конце. Изначальное прошлое и конечное будущее смешиваются в идее рая. Сказание о золотом веке в мире языческом было сказанием о рае. Языческое мифологическое сознание знает золотой век, рай в прошлом, но не знает мессианского ожидания рая в будущем. Это мессианское ожидание свойственно было лишь древнему Израилю. Мифология всегда в прошлом, мессианизм всегда в будущем. Библейское сказание о рае как первоначальном состоянии человека и природы есть миф (понимая миф реалистически). Пророчества же, ожидание в будущем явления Мессии и наступления Царства Божьего есть мессианизм. В Библии есть и миф, и мессианство. Мировой процесс идет от рая, он начался с изгнания из рая. Но и на земле извергнутый из рая человек не только вспоминает о золотом веке, но и способен переживать минуты райского блаженства в созерцании Бога, истины и красоты в любви, в творческом экстазе. Рай существует не только в воспоминании человека и в мечте и в творческом воображении человека. Рай в природе сохранился в ее красоте, в солнечном свете, в мерцающих в ясную ночь звездах, в голубом небе, в незапятнанных вершинах снеговых гор, в морях и реках, в лесу и хлебном поле, в драгоценных камнях и цветах и в красоте и убранстве мира животного. Однажды и в истории человеческой культуры было явлено что-то эдемское – в культуре Древней Греции, в ее прекрасных формах. Мировой процесс начался с рая и он идет к раю, но и к аду. Человек вспоминает о рае в прошлом, в генезисе мировой жизни, он мечтает о рае в будущем, в конце вещей, и вместе с тем с ужасом предчувствует ад. Рай в начале, рай и ад в конце. Выходит, как будто бы все приобретение и обогащение мирового процесса в том, что к раю прибавляется ад. Ад и есть то новое, что явится в конце мировой жизни. Рай же не новое, рай есть возврат. Но как печален для человека возврат к раю, после того как человечество разделилось и часть его отпала в ад. Таким представляется результат вкушения от плодов с древа познания добра и зла. Райская жизнь была целостна, и ничего, кроме райской жизни, не было, пока не было различения между добром и злом. После различения райская жизнь раскололась и наряду с ней появилась и адская жизнь. Такова цена свободы, свободы познания добра и зла и свободы избрания добра и зла. Воспоминание о рае и мечта о рае отравлены страшным предчувствием ада если не для себя, то для других. Цена ада оказалась ценой человеческой свободы. Без этой свободы была бы вечная целостная райская жизнь, ничем не омраченная. И человека вечно преследует и соблазняет мечта о воссоздании целостной райской жизни, не омраченной роковыми последствиями свободы духа. Эта мечта лежит в основе всех утопий земного рая. Человек был изгнан из рая, потому что свобода его оказалась роковой. Не может ли он вернуться в рай, отказавшись от свободы? Нельзя ли избежать ада, отказавшись от свободы человека? Диалектика о рае и свободе с гениальной остротой раскрыта Достоевским.[136] Проблеме рая, которая так мучила Достоевского, посвящены «Сон смешного человека», «Сон Версилова» и в конце уже «Легенда о Великом Инквизиторе». Достоевский не может примириться ни с тем раем, который еще не знает испытания свободы, не прошел еще через свободу, ни с тем раем, который после всех испытаний будет организован принудительно, без свободы человеческого духа. Для него приемлем только рай, прошедший через свободу, которого свобода возжелала. Принудительный рай в прошлом и принудительный рай в будущем был предметом ужаса Достоевского, был для него соблазном антихриста. Ибо Христос есть прежде всего свобода. Но так бросается новый свет на сказание о грехопадении. Дьявольский соблазн не есть соблазн свободы, как нередко думали, а соблазн отречения от свободы, соблазн блаженства принудительного и насильственного. Мы тут приближаемся к последней, рационально неразрешимой тайне грехопадения, которая совпадает с тайной последних судеб человека и твари. Бог хотел свободы твари и на свободе основал свою идею творения. Со свободой связано творческое призвание человека. Поэтому о грехопадении мы принуждены мыслить антиномически и иррационально. Грехопадение есть и обнаружение и испытание свободы человека, уход из первоначального, досознательного натурального рая, не ведавшего еще свободы духа, и вместе с тем грехопадение есть утрата свободы, подчинение человека низшим природным стихиям. Тут завязывается узел мировой жизни. Грехопадение оказалось необходимым, ибо необходима была свобода для осуществления высшего смысла творения. Но «необходимость свободы» есть противоречие и парадокс. Победить это противоречие в мысли мы не в силах, мы можем лишь изживать его в опыте жизни. Грехопадение есть нарушение Смысла и отпадение от Смысла, и вместе с тем в грехопадении мы должны признать Смысл, Смысл перехода от первоначального рая, не познавшего еще свободы, к раю, эту свободу уже познавшему. Поэтому нельзя говорить о возвращении к первоначальному, утерянному райскому состоянию. К нему не только нельзя вернуться, но и не должно вернуться. Это означало бы бесприбыльность и в конце концов бессмысленность мирового процесса. Рай в конце мирового процесса есть совсем иной рай, чем рай в начале мирового процесса. Это рай после познания свободы, после всех испытаний. Можно даже сказать, что это рай после ада, после опыта зла и свободного отвержения ада. Соблазн возврата к изначальному, предмирному небытию свободно преодолевается бытием, согласным с Божьей идеей о бытии. Рай, в котором не пробудилось еще творческое призвание человека и высшая идея о человеке еще не осуществилась, сменяется раем, в котором раскрывается до конца творческое призвание человека и осуществляется идея человека, т. е. рай натуральный сменяется раем духовным. Рай как первоначальное состояние человека не знает еще явления богочеловека, рай же, которым завершится мировой процесс, будет Царством Христовым, Царством богочеловечества. Рай первый не знает богочеловечества. Богочеловечество есть положительный результат мирового процесса. Но внутри мирового процесса измученный человек постоянно мечтает о возврате к утерянному раю, к первоначальной невинности и целостности. Он готов отказаться от всякого познания, познание представляется ему результатом раздвоения и утери целостности жизни. Он готов бежать от мучительности «культуры» к радости и блаженству «природы». И всякий раз человек испытывает греховное разочарование в этих своих мечтах и стремлениях, ибо не только «культура», но и «природа» оказывается пораженной первородным грехом. И есть только один путь, который раскрыт человеку, путь верности до конца идее «человека», путь вхождения в царство духа, в которое войдет и преображенная природа. Познание добра и зла связано с утратой райской цельности, но путь познания добра и зла до конца должен быть пройден. После того как человек вступил на путь различения добра и зла, само познание не есть зло.[137] Познание имеет своим предметом зло, но оно само не есть зло. И в познании осуществляется творческое призвание человека. Это есть оправдание «культуры» против посягательств на нее со стороны «природы». Человек принужден идти трагическим путем, путем героическим. Возврат же к первоначальной райской цельности, к райской «природе» есть отрицание этого пути человека. Отблеск утерянного рая есть в сохранившейся первозданной красоте природы, но человек прорывается к ней через художественное созерцание, которое есть творчество, творческое преображение природной обыденности. Отблеск утерянного рая есть в искусстве, в поэзии, и человек приобщается в них к мгновениям райского блаженства через творческий экстаз, т. е. через свой творческий путь вверх. Отблеск рая лежит на поэзии Пушкина, в ней преодолевается тяжесть «мира». Искусство Пушкина и не христианское и не языческое искусство, а искусство райское. Но и в нем райское достигается через творчество человека, через путь человека, а не через возврат к первоначальной природе. Так во всем и всегда. Так называемая нравственная жизнь совсем не есть райская жизнь, и рай не есть торжество «добра». В «добре», в «нравственной жизни» всегда есть отравленность, отравленность судом, раздвоением, постоянным отвержением «зла» и «злых». В царстве «добра» нет божественной освобожденности, легкости, цельности, просиянности твари. Рай есть прекращение заботы, выход из того мира, который описывает Гейдеггер, и обретение цельности духа. Но в нравственной жизни есть тяжкая забота, забота борьбы со злом, и есть раздвоенность, раздвоенность мира на «добрых» и «злых». Рай, коррелятом которого будет ад, будет царством «добра», противостоящим царству «зла». И в этом царстве добра не могло бы быть цельности, была бы отравленность соседством ада с вечными муками злых. Создание вечного рая и блаженства по соседству с вечным адом и муками есть одно из самых чудовищных человеческих порождений, злых порождений «добрых». Мы живем в греховной жизни, по сю сторону добра и зла, и нам необычайно трудно мыслить рай. Мы переносим в наше мышление о рае категории нашей греховной жизни, наше различение добра и зла. Но рай лежит по ту сторону добра и зла, и потому он не есть исключительное царство «добрых» и «добра» в нашем смысле. Мы более прорываемся к раю, когда мыслим его как красоту. Преображение и просветление мира и есть красота, а не добро. Рай есть теозис, обожение твари. Добро относится к миру преображенному и непросветленному. Только красота есть освобождение от заботы и тяготы, добро же есть еще забота. И потусторонняя вечная жизнь, в которой не будет разделения на рай и ад, на царство добрых и на царство злых, сохраняет заботу и тяготу, не дает покоя, совершенной цельности, совершенной радости. Все равно должен начаться трагический процесс борьбы с адом. Ад же не может не начать атаки рая, ему свойственна экспансия. Мысль об аде как об окончательном торжестве Божьей правды, Божьей справедливости есть невозможная мысль, и она не может успокоить находящихся в раю. Ад не может не быть мучением рая, и рая не может быть при существовании ада. О рае можно мыслить лишь апофатически, всякое же катафатическое мышление о рае порождает непреодолимые противоречия, так как категории посюсторонней жизни переносятся на потустороннюю жизнь. Основная антиномия нашего мышления о рае в том, что человек страшно мечтает о рае, о райском блаженстве и вместе с тем боится райского блаженства как скуки, однообразия, неподвижности, конечности. Эта антиномия связана с парадоксом времени и вечности. Мы переносим на вечность, что относится лишь ко времени. Невозможно мыслить совершенства, полноты, цельности во времени. Мысль о совершенстве во времени вызывает томящую скуку, представляется остановкой творческого движения, самодовольством. Отсюда скука всех утопий райской жизни на земле, ложь утопий и ложь перенесения совершенства из вечности во время. Совершенство, полнота и цельность во времени не осуществимы, потому что они означают конец времени, преодоление времени, вхождение в вечность. Время есть несовершенство, частичность и разорванность. Совершенство, перенесенное во времени, и вызывает томительное ощущение скуки. Совершенство во времени есть всегда конечность, совершенство же в вечности есть положительная бесконечность. Райская жизнь в нашем времени, на нашей земле оказалась бы концом творческого процесса жизни, бесконечных стремлений и потому скукой. И эти же черты человек умудрился наложить на потусторонний рай. Мы мыслим во времени и проецируем рай в будущее. И потому рай представляется остановкой в будущем, прекращением бесконечного движения, бесконечного искания, бесконечного творчества, достижением окончательного довольства. В раю как будто бы нет уже свободы. И мы, подобно «человеку с ретроградной и насмешливой физиономией» Достоевского, готовы рай послать к черту, чтобы по своей воле пожить. Человек и мечтает о рае, и боится рая, возвращается к трагической свободе мировой жизни. Мировой порядок и гармония, которым приносится в жертву свобода личности, непереносим. Но рай совсем не в будущем, не во времени, рай в вечности. Вечность же достигается в мгновении настоящего, вечность наступает не в том настоящем, которое есть часть разорванного времени, а в том настоящем, которое есть выход из времени. Но вечность совсем не есть остановка движения, прекращение творческой жизни, вечность есть творческая жизнь иного порядка, есть движение не в пространстве и времени, а движение внутреннее, символизирующееся в движении по кругу, а не по прямой линии, т. е. внутренняя мистерия жизни, мистерия духа, в которую вобрана и вся трагедия мировой жизни. В рае необходимо мыслить не меньше, а больше жизни, чем в нашем греховном мире, не меньше, а больше движения, но движения, не основанного на разорванном времени, движения «духа», а не «природы». Невозможно мыслить совершенство как отрицание творческой динамики. Совершенная, райская жизнь есть отрицание суеты и томление мира, беспокойства и заботы, порожденных временем. Но совершенная райская жизнь знает свое творческое движение. Рай оказывается парадоксом для человека, потому что одинаково невозможна и бесконечность во времени, с ее томлением, беспокойством и мучением, и остановка движения, отсутствие динамики в совершенстве. В переживании этого парадокса мы остаемся по сю сторону и не прорываемся в потусторонний мир. Мы переносим в потусторонний мир мучительные трудности мира посюстороннего. Но рай можно мыслить лишь апофатически, как рай по ту сторону нашего времени и всего с ним связанного, по ту сторону добра и зла. Предчувствие рая дано в экстазе, в котором разрывается наше время и отменяется наше различение добра и зла, в котором человеку дано пережить окончательную освобожденность, и для него исчезает всякая тяжесть. Экстаз творчества, экстаз созерцания божественного света, экстаз любви переносит на мгновение в рай, и эти мгновения уже не во времени. Но после мгновения вечности вновь наступает длящееся время, и все отяжелевает, падает вниз, подчиняет заботе и обыденности. Эсхатологическое сознание упирается в парадокс времени, и им сдавлено наше эсхатологическое мышление. Этот парадокс времени и вечности достигает особенной высоты и напряженности в идее хилиастической. В хилиастическую идею вложена мечта человека о счастье и блаженстве, о мессианском пире, о рае не только на небе, но и на земле, не только в вечности, но еще в нашем историческом времени. В хилиазме вечность переливается во время и время вступает в вечность. Хилиазм есть древнее упование человечества, что в конце мирового процесса будет явлено Царство Божье, правда Божья осуществлена, будет царство святых, т. е. в каком-то смысле рай будет еще в пределах нашего времени. Хилиазм есть упование, что положительный результат мирового процесса будет обнаружен в какой-то промежуточной сфере, между временем и вечностью, будет уже не во времени и еще не в вечности. В этом основная трудность всех истолкований Апокалипсиса. Язык вечности надо перевести на язык времени. Совершенное отрицание хилиастической идеи есть отрицание самого парадокса, все переносится в вечность, в потусторонность, во времени же, в посюсторонности, остается мир внебожественный и изгнанный из рая. Но с другой стороны, отрицается парадокс теми, которые мыслят Царство Божье, рай чувственно, на нашей земле, в нашем времени. Христианское откровение есть прежде всего весть о Царстве Божьем. Сущность христианства – искание Царства Божьего. Но идея Царства Божьего чрезвычайно трудна для истолкования и порождает непримиримые противоречия. Царство Божье нельзя мыслить во времени. Оно есть конец времени, конец мира, новое небо и новая земля. Но если Царство Божье вне времени, в вечности, то нельзя относить его исключительно к концу мира, ибо конец мыслится во времени. Царство Божье приходит не только в конце времени, но и в каждом мгновении. В мгновении может быть выход из времени в вечность. Между мной и вечностью, т. е. достижением Царства Божьего, не лежит то длительное время, которое остается еще до конца мира. В вечность есть два выхода – через глубину мгновения и через конец времени и конец мира. Царство Божье приходит неприметно. Царство Божье мыслится как Царство Небесное. Но Царство Божье возможно и на земле, ибо и земля может просветлеть и наследовать вечность. И грани между той новой землей и нашей землей нам не дано установить. Идея земного рая есть ложная утопия и ложный хилиазм. Но в более глубоком смысле мы можем мыслить рай на земле, возможен выход в вечность, возможен экстаз и созерцание Бога, возможны радость и свет. Эсхатологическое истолкование Царства Божьего есть единственно верное. Но парадокс эсхатологического сознания в том, что конец не только отодвинут на неопределенное время в будущее, но и близок каждому мгновению жизни. Эсхатология есть внутри процесса жизни. И Апокалипсис есть не только откровение конца мира и истории. Апокалипсис есть также откровение конца внутри мира и истории, внутри человеческой жизни, внутри каждого мгновения жизни. И особенно важно преодолеть пассивное понимание Апокалипсиса как ожидания конца и суда. Возможно активное понимание Апокалипсиса как призыва к творческой активности человека, к героическому усилию и подвигу. Конец зависит и от человека, и он будет тем или иным в зависимости от действий человека. Образ Небесного Иерусалима, нисходящего с неба на землю, есть один из образов. Новый Иерусалим уготовляется также человеком, человеческой свободой, человеческим творчеством, человеческим усилием. Человек активно создает рай и ад. Рай и ад есть духовная жизнь человека, и они раскрываются в глубине духа. Только слабость сознания, пораженного грехом, выбрасывает рай и ад вовне, переносит их в объективный порядок, подобный порядку природы. Сознание более углубленное и цельное вбирает рай и ад внутрь духа, т. е. перестает пассивно мечтать о рае и испытывать пассивный ужас перед адом. Но тогда и рай и ад не проецируются во времени в будущее. В каждое мгновение совершается Суд Божий, Суд Божий и есть голос вечности во времени. Поэтому и идея рая, как и идея ада, должна быть совершенно освобождена от утилитаризма. Царство Божье есть достижение совершенства обожения, красоты и цельности духа, а не награда. Идея рая основана на предположении, что достижение совершенства сопровождается блаженством, что совершенные, прекрасные, праведные, святые – вместе с тем и блаженны. Жизнь в Боге есть блаженство. Идея блаженства праведников есть источник эвдемонизма. Прежде чем стать земным, эвдемонизм был небесным. Человек рожден для счастья – думает эвдемонизм земной. Человек сотворен для блаженства – думает эвдемонизм небесный. Несчастье, страдание, мучение есть результат греха. В раю до грехопадения было блаженство. Блаженный, блаженствующий и значит праведный, покорный Богу, святой. И новый рай, в который вернется праведный человек, будет блаженством. Тождество праведности и блаженства есть тождество субъективного и объективного, т. е. цельность. Нам, живущим в греховном мире, под его законом, с пораженной грехом психологией, трудно это понять. И у нас существует подозрительное отношение к райскому блаженству. Трагизм, страдание, неудовлетворенность являются признаком более совершенного и высокого состояния в греховном мире. Счастье как цель жизни и критерий добра и зла выдумано самыми низменными нравственными учениями – гедонизмом, эвдемонизмом, утилитаризмом. И мы справедливо считаем искание счастья иллюзией, ложным прельщением. В жизни нашего мира возможны мгновения радости и даже блаженства как выход из этого мира и приобщение к другому миру, миру свободы, не знающему тяжести и заботы. Но в жизни нашего мира никакое прочное, длительное счастье не возможно. Да и человек никогда не стремится к счастью, он стремится к предметным ценностям и благам, достижение которых уже может дать счастье. Понимание цели жизни как счастья есть уже продукт рефлексии и раздвоения. Но еще важнее для нашей проблемы то, что люди, слишком счастливые, успокоенные, удовлетворенные, не страдающие, вызывают подозрение в недостаточной глубине, в ограниченности их стремлений, в равнодушии к горю людей, в самодовольстве. Райское блаженство в нашем греховном мире представляется нам предосудительным. Так, эстетизм есть претензия на рай в грехе. Мы с трудом можем перенестись в такой план бытия, в котором райское блаженство будет выражением совершенства и праведности. И тут мы сталкиваемся с этическим и психологическим парадоксом. Блаженство, райское состояние, которое нам все-таки выпадает в редкие мгновения жизни, есть достижение цельности, полноты, богоподобного совершенства. И вместе с тем блаженство, райское состояние беспокоит нас как остановка движения духа, как прекращение бесконечного стремления и искания, как самодовольство и равнодушие к горю других и к существованию ада. Райское состояние означает питание с древа жизни и неведение добра и зла, мы же питаемся с древа познания добра и зла, живем этим различением и переносим его на тот новый рай, который явится в конце мирового процесса. В этом онтологическое различие рая в начале и рая в конце мировой жизни. Рай в начале есть первоначальная цельность, не знающая отравы сознания, отравы различения и познания добра и зла. В этот рай нет возврата. И этот рай не знает свободы, которой мы так дорожим как высшим своим достоинством. Рай в конце предполагает, что человек уже прошел через обострение и раздвоение сознания, через свободу, через различение и познание добра и зла. Этот рай означает новую цельность и полноту после раздвоения и раздробленности. Но этот рай беспокоит нас потому, что коррелятом его является ад. Что делать со злом и злыми, которые являются результатом раздвоения сознания и испытания свободой? Как переживать райское блаженство, если существуют адские муки для злых, если зло не побеждено онтологически, если оно имеет свое царство? Если рай в начале мировой жизни не приемлем, потому что в нем не испытана еще свобода, то рай в конце мировой жизни не приемлем, потому что в нем свобода уже испытана и породила зло. Это есть основная проблема этики в эсхатологическом аспекте. Этика приходит к этой проблеме, но разрешить ее не может. Идея совершенства, связанная с блаженством, нас притягивает и вместе с тем нас отталкивает. Отталкивает она нас потому, что мы мыслим совершенство и блаженство в конечном, в то время как они в бесконечном, т. е. мы рационализируем не поддающееся рационализации, мыслим катафатически, в то время как нужно мыслить апофатически. Для христианского сознания райское блаженство есть Царство Христово, и вне Христа оно немыслимо. Но этим все меняется. В райское блаженство входит крест и распятие. Сын Божий и сын человеческий спускается в ад для освобождения мучающихся в аду. Тайна креста и есть преодоление основного противоречия райского блаженства, порожденного свободой. Для того чтобы зло было побеждено, добро должно распять себя. «Добро» является в новом аспекте: оно не «злых» обрекает на вечные муки, а распинает себя. «Добрые» не обрекают «злых» на ад и не ищут в этом своем торжестве блаженства, а сами спускаются в ад с Христом для освобождения «злых». Но это освобождение от ада не может быть насилием над «злыми», пребывающими в аду. В этом вся неимоверная трудность проблемы. Она не разрешима человечески и натурально, она разрешима богочеловечески и благодатно. Ни Бог, ни человек не могут изнасиловать злых и принудить их к добру и райскому блаженству. Но Богочеловек, в котором таинственно соединяется благодать и свобода, знает тайну освобождения злых. Вся трудность для нас – мыслить об этом, почему мы тут должны пребывать в docta ignorantia, – связана с тем, что злые не могут быть приведены к добру в посюстороннем смысле слова, в смысле, возникшем после грехопадения и разделения добра и зла. Злые и находящиеся в аду могут быть приведены лишь к сверхдобру, т. е. введены в Царство, лежащее по ту сторону добра и зла, в котором нет уже ни нашего добра, ни нашего зла. Райское блаженство как царство добра и добрых в нашем посюстороннем смысле неприемлемо и даже способно вызвать возмущение. Оно мыслится трансцендентным и потусторонним, но характер его остается посюсторонним и сообразным категориям мира. Но Царство Божье совсем не есть царство посюстороннего добра, оно есть царство сверхдобра, в котором результат и испытания свободы имеет иные образы, чем образы в мире сем. Отсюда вытекает совсем иная этика жизни в этом мире, переоценка ценностей. Эсхатология бросает обратный свет на всю нашу жизнь. Этика из учения о добре превращается в учение о сверхдобре, о путях к Царству Божьему. Этика приобретает профетический характер, в ней побеждается тяжесть закона. Но на переоценке ценностей, на желании стать по ту сторону добра и зла потерпел крушение Ницше, в котором был непросветленный профетизм. Ницше перенес по ту сторону добра и зла наше посюстороннее зло, а это и значит, что он не прорвался по ту сторону. Этика сверхдобра совсем не означает равнодушия к добру и злу или снисходительности ко злу. Она требует не меньшего, а большего. Этика, основанная на отталкивании добрыми злых в ад, есть не максимальная, а минимальная этика, она отказывается от победы над злом, она отказывается от освобождения и просветления злых, она не онтологична, она ограничивается различением и оценкой, но не доходит до преображения и реального изменения бытия. Религиозная этика, основанная на идее личного спасения души, есть минималистическая этика, этика трансцендентного эгоизма. Она призывает человеческую личность благополучно устроиться при неблагополучии других людей и мира, она отрицает всеобщую ответственность всех за всех, отрицает единство тварного мира, единство космоса. В духовном мире нет замкнутой и отделенной личности. Этика личного спасения приводит к искажению и извращению идеи рая и Царства Божьего. Онтологическое райское блаженство невозможно для меня, выделившего себя из космического целого и о себе лишь заботящегося. Оно невозможно для одних добрых, потребовавших для себя привилегированного положения. Пала душа мира, пал человек как микрокосм, и спасается человек как микрокосм, спасается с душой мира. Отрывание человека от человека и человека от космоса есть результат первородного греха, и невозможно переносить этот результат греха на дело спасения, невозможно вносить в образ Царства Божьего образ греховного мира. Спасение есть воссоединение человека с человеком и человека с космосом через воссоединение с Богом. Поэтому индивидуальное спасение или спасение избранных невозможно. В мире будет продолжаться трагедия, распятие и мука, пока не будет достигнуто всеобщее спасение, просветление и преображение всего человечества и космоса. И если это не может быть достигнуто в нашем мировом эоне, то будут новые мировые эоны, в которых дело спасения и преображения будет продолжено. Земной жизнью человека не исчерпывается и не завершается дело спасения и преображения. Мое спасение и преображение связано не только со спасением и преображением других людей, но также со спасением и преображением животных, растений, минералов и каждой былинки, с введением их в Царство Божье. И это зависит от моих творческих усилий. Поэтому и этика должна носить космический характер. Человек – верховный центр мировой жизни, она пала через него, и через него она должна подняться. Человек не может только себя поднимать. Идея Царства Божьего несоединима с религиозным или этическим индивидуализмом, с исключительной заботой о личном спасении. И утверждение верховной ценности личности совсем не есть забота о личном спасении, а есть выражение высшего творческого призвания личности в жизни мировой. Самая недопустимая форма аристократии есть аристократия спасения. Возможна аристократия знания красоты, утонченности и цветения жизни, но невозможна аристократия спасения. Есть два разных добра – добро в условиях греховного мира, добро посюстороннее, внутри различения добра и зла оценивающее и судящее, и добро как достижение высшего качества жизни, добро потустороннее, не оценивающее и не судящее, а изливающее свет. Первое добро не имеет никакого отношения к райской жизни. Это есть добро чистилища, и оно отмирает вместе с грехом. Когда это добро проецируется в вечную жизнь, оно создает ад. Ад и есть перенесение на веки веков нашей посюсторонней жизни в жизнь вечную. Второе добро есть добро райское, сверхдобро, оно уже по ту сторону здешнего различения между добром и злом, и оно не допускает существования наряду с собой ада. Но ошибочно думать, что только первое добро может быть руководителем нашей здешней жизни, а что второе добро никакого руководящего значения для нас иметь не может. Идея второго добра ведет к переоценке ценностей и к более высокому нравственному уровню. Идея второго добра, или сверхдобра, рождается не из равнодушия к злу, а из мучительного и глубокого переживания проблемы зла. Первое добро проблемы зла не решает. Этика обычно не знает, что делать со злом, она о нем судит и его осуждает, но бессильна его победить и даже не хочет его победить. Поэтому этика не знает рая, как не знает ада, она знает лишь чистилище. Задача в том, чтобы построить этику, знающую рай и райское добро и потому ставящую проблему ада. Этика творчества входит уже в райскую полосу, хотя она и знает адские муки. Рай есть экстатический творческий полет в бесконечность, преодолевающий тяжесть, скованность и раздвоенность. Этот творческий полет находится по ту сторону суда, основанного на различении добра и зла, он уже в сверхдобре. Любовь есть сверхдобро, и в ней начинается райская жизнь, хотя и омраченная страданием, порожденным греховной стихией. Этика творчества должна быть в известном смысле этикой хилиастической, обращенной к эону, который находится на грани между временем и вечностью, между посюсторонним и потусторонним миром, в котором расплавляется затверделость нашего мира. Эта затверделость расплавляется во всяком творческом порыве. Райскую жизнь нельзя понимать статически, ее надо понимать динамически. Этим рай конца отличается от рая начала. Когда человеку снится полет, ему снится райская жизнь. Она есть полет, а не прикованность к земле, не неподвижность. Райская жизнь есть прежде всего победа над кошмарной разорванностью времени. Время есть мука и кошмар нашей посюсторонней жизни. Мы устремлены к прошлому в воспоминании и к будущему в воображении. В воспоминании прошлое пребывает в настоящем, и в воображении будущее пребывает в настоящем. В этом парадокс времени. Мы ищем вечного настоящего как победы над смертоносным потоком времени, и для этого мы постоянно выходим из настоящего в прошлое и будущее, точно в прошлом и будущем можно уловить вечное настоящее. Поэтому, живя во времени, мы обречены никогда не жить в настоящем. В устремлении к будущему, характерном для нашего эона, происходит ускорение времени, при котором невозможно остановиться в настоящем для созерцания вечного. Райская же жизнь есть в вечном настоящем, победа над адской мукой времени. Современная цивилизация противоположна райской жизни. Ее ускорение времени, ее устремленность к будущему не есть полет в бесконечность, наоборот, это ускорение и эта устремленность порабощают смертоносному времени, и начинаешь понимать адскую муку бесконечности алкания. Этот эон идет к катастрофе, он не может бесконечно продолжаться, в нем все себя истребляет. Наступит другой эон, в котором дурное ускорение и дурная обращенность к будущему заменяется творческим полетом в бесконечность, – вечность. Два типических ответа существуют на вопрос о назначении человека: или человек призван к созерцанию, или он призван к действию. Но ошибочно противоположение созерцания и действия, взаимное их исключение. Человек призван к творчеству. Он не только зритель, хотя бы и божественной красоты. Творчество есть действие. Оно предполагает преодоление трудности, и в нем есть элемент труда. В творческом действии есть беспокойство. Но в творчестве есть также моменты созерцания, которые могут быть названы райскими, есть моменты прекращения беспокойства, наступления покоя, когда нет уже трудности и труда, когда человек приобщается к божественному. Созерцание есть высшее состояние, оно есть самоцель и не может быть средством. Но и созерцание есть творчество, активность духа, с преодолением трудности и беспокойства. Последняя эсхатологическая проблема этики есть проблема смысла зла, самая мучительная человеческая проблема. Ее пытаются решить дуалистически и монистически. Дуалистическое решение целиком находится в пределах различения добра и зла, порожденного грехопадением, и проецирует его в вечную жизнь, как ад и рай. Таким образом, зло оттесняется в особый адский порядок бытия. Зло оказывается чистой бессмыслицей, но бессмыслицей, подтверждающей правду смысла, так как зло получает свое воздаяние. Монистическое решение не хочет увековечивания ада как царства зла, наряду с раем как царством добра, и принципиально зло подчиняется добру то как часть добра, которая по ограниченности сознания представляется злом, то как недостаточная раскрытость добра, то как призрачное, кажущееся. Познание зла всегда ставит вопрос о смысле зла. Первое решение видит смысл зла в том, что оно претерпевает муку от торжества добра. Второе решение видит смысл зла в том, что оно есть часть добра и подчинено добру как целому. Но, в сущности, в первом случае зло бессмысленно, и не оправдан мир, в котором появилось зло. Во втором случае просто нет зла, есть нечувствительность к проблеме зла. Дуалистическое и монистическое мышление одинаково негодны и изобличают лишь непреодолимую парадоксальность проблемы зла. Парадокс зла заключается в том, что зло есть бессмыслица, отпадение от Смысла и поругание Смысла, и вместе с тем зло должно иметь и положительный смысл, если Смыслу, т. е. Богу, принадлежит последнее слово в бытии. Выйти из этого парадокса, склоняясь лишь к одному из полярно противоположных утверждений, нет никакой возможности. Нужно одинаково признать и то, что зло есть бессмыслица, и то, что зло имеет смысл. Рационализированная теология, почитающая себя ортодоксальной, нисколько из этого затруднения не выходит. Если зло есть чистая бессмыслица, нарушение и поругание Смысла мира, и если оно увенчивается вечным адом, то адская бессмыслица есть в Божьем замысле о мире, и миротворение не удалось. Если же зло имеет положительный смысл и результатом его будет вечный ад, если оно будет положительно учтено в раю, то затруднительной делается борьба со злом, то зло превращается в неосуществленную форму добра. Из этого затруднения пытались выйти при помощи учения о свободе твари, о свободе воли в традиционной форме. Но этим, как мы видели, затруднения лишь отодвигаются и переносятся на источник свободы. Положительный смысл зла в том, что оно есть испытание свободы и что свобода, высшее достоинство твари, предполагает возможность зла. Райская жизнь, не знающая зла, т. е. не знающая свободы, не удовлетворяет человека, несущего в себе образ и подобие Божье. Человек хочет райской жизни, в которой свобода будет до конца испытана. Но испытание свободы порождает зло, и потому райская жизнь, прошедшая через испытание свободы, есть райская жизнь, познавшая и положительный смысл зла. Свобода имеет бездонный, добытийственный источник, и тьма, притекающая из этого источника, должна просветляться и преображаться божественным светом. Логосом. Генезис зла приводит нас и к признанию положительного смысла зла, который будет учтен в райской жизни, и к неустанной борьбе со злом, и к суду над злом. Положительный смысл зла лишь в том обогащении жизни, которое приносит с собой героическая борьба со злом и преодоление его. Но эта борьба и это преодоление означает не оттеснение зла в особый порядок бытия, а его действительное и окончательное преодоление, т. е. его просветление и преображение. Это есть основной парадокс этики, в котором есть эзотерическая и экзотерическая стороны. Этика неизбежно переходит в эсхатологию и в ней разрешается. Последнее слово есть теозис, обожение, но оно достижимо через свободу и творчество человека, обогащающие самую божественную жизнь. Основное положение этики, понявшей парадокс добра и зла, может быть так формулировано: поступай так, как будто бы ты слышишь Божий зов и призван в свободном и творческом акте соучаствовать в Божьем деле, раскрывай в себе чистую и оригинальную совесть, дисциплинируй свою личность, борись со злом в себе и вокруг себя, но не для того, чтобы оттеснять злых и зло в ад и создавать адское царство, а для того, чтобы реально победить зло и способствовать просветлению и творческому преображению злых. |
|
||
Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Другие сайты | Наверх |
||||
|