• Отдел первый. РИМ ДО ВТОРОЙ ПУНИЧЕСКОЙ ВОЙНЫ 
  • Глава первая. Элементы римского духа
  • Глава вторая. История Рима до второй Пунической войны 
  • Отдел второй. РИМ ОТ ВТОРОЙ ПУНИЧЕСКОЙ ВОЙНЫ ДО ИМПЕРИИ
  • Отдел третий 
  • Глава первая. Рим в императорский период
  • Глава вторая. Христианство 
  • Глава третья. Византийская империя
  • ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ.

    РИМСКИЙ МИР

    {263}В разговоре с Гете о сущности трагедии Наполеон выразил мысль, что новая трагедия существенно отличается от древней тем, что для нас уже не существует судьбы, которая подавляла бы людей, и что роль древней судьбы теперь играет политика. Итак, последняя должна быть использована в трагедии как новая судьба, как непреодолимая сила обстоятельств, которой вынуждена покоряться индивидуальность. Такой силой является римский мир, призвание которого заключалось в том, чтобы наложить оковы на нравственных индивидуумов, собрать всех богов и всех духов в пантеон мирового владычества и сделать из всего нечто абстрактно-всеобщее. Различие между римским и персидским принципами заключается именно в том, что первый подавляет всякую жизненность, между тем как последний в наиболее полной мере допускает ее сохранение. Так как целью государства является то, чтобы индивидуумы в своей нравственной жизни приносились в жертву, мир погружается в печаль: его сердце надорвалось, уже нет естественности духа, чувствующего несчастье. Но лишь благодаря этому чувству мог возникнуть сверхчувственный, свободный дух в христианстве.

    В греческом принципе мы видели духовность в ее радости, в ее веселии и в ее наслаждении: дух еще не углубился в абстракцию, он еще не отрешился от природного элемента, от партикуляризма индивидуумов, вследствие чего даже доблести индивидуумов становились художественными произведениями. Еще не существовало абстрактной общей личности, так как дух сперва должен был развиться до этой формы абстрактной всеобщности, которая подвергала человечество суровой дисциплине. Здесь, в Риме, мы уже находим эту свободную всеобщность, эту абстрактную свободу, которая, с одной стороны, ставит абстрактное государство, политику и власть выше конкретной индивидуальности и вполне подчиняет последнюю, а с другой стороны, в противоположность этой всеобщности, создает личность – свободу личности в себе, которую конечно следует отличать от индивидуальности. Ведь, личность является основным определением права: она приобретает наличное бытие преимущественно в собственности, но равнодушна к конкретным определениям живого духа, с которым {264}имеет дело индивидуальность. Эти два момента, которыми руководится Рим, политическая всеобщность для себя и абстрактная свобода индивидуума в самом себе, первоначально выражены в форме самого внутреннего мира. Этот внутренний мир, это углубление в самого себя, которое, как мы видели, оказалось гибельным для греческого духа, здесь становится почвою, на которой открывается новая сторона всемирной истории. При рассмотрении римского мира дело идет не о конкретной духовной жизни, имеющей свое богатое содержание, но всемирно-историческим моментом в ней является абстракция всеобщности, и целью, которая преследуется с бессмысленной и бессердечной жестокостью, оказывается только господство для того, чтобы эта абстракция приобрела свое значение.

    В Греции основным определением политической жизни была демократия, как на Востоке – деспотизм; здесь же народу противополагается аристократия, и притом непреклонная. И в Греции также в демократии возникали раздоры, но лишь в форме борьбы партий; в Риме принципы вызвали разделение целого, они враждебны друг другу и борются друг с другом: сперва аристократия с царями, затем плебеи с аристократией, пока демократия не достигает господства; тогда впервые возникают политические партии, из которых произошла та позднейшая аристократия великих индивидуумов, которая покорила мир. Этот дуализм есть именно то, что выражает подлинную внутреннюю сущность Рима.

    Ученые рассматривали римскую историю с разных точек зрения и высказывали весьма различные и противоположные взгляды; это можно сказать особенно о древнейшей римской истории, которая разрабатывалась тремя различными классами ученых: историками, филологами и юристами. Историки придерживаются характерных черт и ценят историю как таковую, так что у них еще легче всего ориентироваться, так как они признают определенные события. Иначе обстоит дело у филологов, которые не придают такого значения общим традициям и обращают больше внимания на детали, которые можно комбинировать различным образом. Эти комбинации сперва признаются историческими гипотезами, а затем их начинают считать установленными фактами. Юристы не менее филологов исследовали по отношению к римскому праву мельчайшие детали и смешали их с гипотезами. Результат был таков, что всю древнейшую римскую историю признали баснословною, вследствие чего эта область и была целиком предоставлена эрудиции, которая всегда оказывается наиболее многоглаголивой именно там, где всего меньше можно извлечь. Если, с одной {265}стороны, утверждают, что в поэзии и в мифах греков содержатся глубокие исторические истины, и они истолковываются как история, то относительно римлян, наоборот, утверждают, что у них непременно должны были существовать мифы, поэтические воззрения и что в основе того, что до сих пор принималось за прозаические и исторические факты, лежат эпопеи.

    После этих предварительных замечаний мы переходим к описанию территории.

    Центром римского мира является Италия, подобно Греции образующая полуостров, но не столь изрезанный. В этой стране сам город Рим образует центр центра. Наполеон затрагивает в своих воспоминаниях вопрос о том, какой город оказался бы наиболее пригодным в качестве столицы Италии, если бы она была самостоятельна и составляла единое целое. Рим, Венеция, Милан могли бы претендовать на это, – но тотчас же обнаруживается, что ни один из этих городов не являлся бы центром. Северная Италия образует бассейн реки По, и она совершенно отличается от собственно полуострова; Венеция имеет отношение только к северной Италии, а не к югу, а Рим конечно может быть центром для средней и для южной Италии, но лишь искусственно и насильственно для тех стран, которые были подчинены ему в северной Италии. И географически и исторически римское государство основано на насилии.

    Итак, территория Италии не представляет того естественного единства, каким обладала Нильская долина; в Италии единство было подобно тому, которое благодаря своему господству Македония придала Греции; но Италии недоставало той духовной связи, которая существовала в Греции благодаря одинаковости культуры, потому что Италия была населена весьма разнородными племенами. Нибур предпослал своей римской истории весьма ученый трактат о народах Италии, из которого однако вовсе не выясняется их связь с римской историей. Вообще историю Нибура следует признать лишь критикой римской истории, так как история Нибура состоит из ряда трактатов, вовсе не отличающихся единством, свойственным истории.

    Мы видели, что общим принципом римского мира является субъективный внутренний мир. Поэтому в ходе развития римской истории внутренняя замкнутость, самодостоверность в себе самом, переходит во внешнюю реальность. Принцип субъективного внутреннего мира сперва осуществляется и получает содержание лишь извне, благодаря частной воле, стремившейся к господству, благодаря воле правительства и т.п. Развитие состоит в очищении внутреннего мира, благодаря {266}которому возникает абстрактная личность, которая придает себе реальность в частной собственности, и тогда высокомерные личности могут быть сдерживаемы лишь деспотическою властью. Общий ход развития римского мира таков: переход от священного внутреннего мира к противоположному. Ход развития здесь не таков, как в Греции, где принцип лишь развивал и расширял свое содержание; но развитие является переходом к противоположному, которое не оказывается гибельным, но которого требует и к которому приводит сам принцип.

    Что же касается определенных разграничений в римской истории, то обыкновенно ее разделяют на периоды царской власти, республики и империи, как будто в этих формах выражались принципиальные различия; но в основе этих форм развития лежит один и тот же принцип римского духа. Наоборот, мы должны при разделении иметь в виду ход всемирной истории. Уже прежде история всякого всемирно-исторического народа разделялась на три периода, и этот план должен оправдаться и здесь. Первый период обнимает собой первоначальную историю Рима, в которой по существу противоположные определения еще почиют в спокойном единстве, пока противоположности не усилятся и государственное единство не окрепнет вследствие того, что оно породило из себя противоположность и содержит ее в себе как существующую. Во второй период государство дает этой силе внешнее применение и выступает на всемирно-историческую арену; это – прекраснейшая эпоха римской истории: Пунические войны и соприкосновение с предшествующим всемирно-историческим народом. Открывается более обширная арена на Востоке. Историю в эпоху этого соприкосновения изложил благородный Полибий. С тех пор римское государство расширялось, стремясь к завоеванию мира, и это подготовило его упадок. Наступила внутренняя дезорганизация, так как из противоположности развилось противоречие в себе и получилось полное несоответствие; эта дезорганизация кончается деспотизмом, которым характеризуется третий период. Здесь римская мощь является величественной, блестящей, но в то же время она глубоко подорвана в себе, и христианская религия, возникающая вместе с империей, получает значительное распространение. Наконец к третьему периоду относится и соприкосновение с Севером и с германскими народами, которые затем должны стать всемирно-историческими.{267} 

    Отдел первый.

    РИМ ДО ВТОРОЙ ПУНИЧЕСКОЙ ВОЙНЫ 

    Глава первая.

    Элементы римского духа

    Прежде чем перейти к римской истории, мы должны охарактеризовать элементы римского духа вообще и прежде всего рассмотреть и исследовать возникновение Рима. Рим возник вне страны, а именно в том углу, где соприкасались три различные области – области латинян, сабинян и этрусков; он образовался не из одного древнего племени, которое объединялось бы естественною патриархальною связью, происхождение которой терялось бы в глубокой древности (как например у персов, которые однако уже и тогда господствовали над обширным государством), – Рим с самого начала был чем-то искусственным, насильственным, не первоначальным. По преданию, потомки троянцев, приведенных Энеем в Италию, основали Рим; прежде очень любили устанавливать связь между основанием городов и переселениями из Азии, и в Италии, во Франции и даже в Германии (Ксантен) имеются некоторые города, которые ставят свое основание или свои имена в связь с троянцами, спасшимися бегством. Ливий говорит о древних трибах в Риме, о Ramnenses, Titienses и Luceres; если же хотят считать их различными племенами и утверждают, что они, собственно говоря, явились теми элементами, из которых образовался Рим, – взгляд, который очень часто отстаивался в последнее время, – то это прямо противоречит историческим свидетельствам. Все историки единогласно повествуют, что уже в древности на холмах Рима бродили пастухи под предводительством вождей, что первоначально Рим существовал как разбойничье государство и что с трудом удалось объединить живших порознь обитателей окрестностей для совместной жизни. Упоминаются и подробности всего этого. Вьшеупомянутые разбойничавшие пастухи принимали всех желавших присоединиться к ним (Ливий называет это colluvies)[19]; {268}сброд стекался в новый город из всех тех областей, между которыми находился Рим. Историки констатируют, что этот пункт на холме на берегу реки был выбран очень удачно и что он был очень удобен для того, чтобы сделаться убежищем для всяких преступников. Историческим фактом является и то, что в новом государстве не было женщин и что соседние государства не желали заключать с ними connubia (браки); эти два обстоятельства характеризуют новое государство как разбойничью шайку, с которой другие государства не желали иметь ничего общего. И они отклоняли приглашения на праздники в честь богов, и только сабиняне, простой земледельческий народ, у которых, как выражается Ливий, господствовало tristis atque tetrica superstitio[20], отчасти побуждаемые суеверием, отчасти из страха, являлись на эти праздники. Затем похищение сабинянок является общепризнанным историческим фактом. Уже в нем проявляется та весьма характерная черта, что религией воспользовались как средством для достижения цели нового государства. Другой способ расширения заключался в том, что жители завоевываемых окрестных городов были насильно переселяемы в Рим. Еще и впоследствии чужеземцы являлись в Рим добровольно, например столь прославившийся род Клавдиев со всеми его клиентами. Коринфянин Демарат, происходивший из знатного рода, поселился в Этрурии, но там его не особенно уважали как изгнанника и чужеземца; его сын Лукумон не мог выносить этого унижения: он переселился в Рим, по словам Ливия, потому что там были новый народ и repentina atque ex virtute nobilitas[21]. К Лукумону тотчас стали относиться с таким уважением, что впоследствии он стал царем.

    Это основание государства следует признать существенной основой своеобразия Рима. Ведь оно непосредственно влечет за собой в высшей степени суровую дисциплину, равно как и самопожертвование для достижения цели союза. Государство, которое только что образовалось и основано на насилии, должно быть поддерживаемо насилием. Из такого происхождения вытекает не нравственная связь, достойная свободных людей, а вынужденная субординация. Римская virtus есть храбрость, но не только личная, а такая, которая по существу проявляется в товарищеской солидарности, которая всего выше ценится и которая может быть связана со всякими насильственными действиями. Если римляне образовали такой замкнутый союз, то хотя у них не существовало такой внутренней противоположности, как у {269}лакедемонян по отношению к покоренному и порабощенному народу, однако у них возникло различие между патрициями и плебеями и борьба между ними. Эта противоположность намечена уже в форме мифа в лице двух враждующих братьев, Ромула и Рема. Рем погребен на Авентинской горе: она посвящена злым гениям, и туда удалялись плебеи. Возникает вопрос, как установилось это различие? Уже было упомянуто, что Рим образовался благодаря разбойничавшим пастухам и стечению всякого сброда; впоследствии в нем были насильственно поселяемы и жители взятых и разрушенных городов. Более слабые, более бедные лица, позднее поселившиеся, неизбежно оказывались в униженном и зависимом положении по отношению к основателям государства и к тем лицам, которые отличались храбростью и богатством. Итак, нет надобности прибегать к излюбленной в новейшее время гипотезе, по которой патриции составляли особое племя.

    Зависимость плебеев от патрициев часто изображается как вполне установленная законом и даже имевшая священный характер, так как в руках патрициев были sacra[22], a плебеи как бы не имели богов. Плебеи предоставили патрициям лицемерную возню с этим хламом (ad decipiendam plebem. Cic.)[23], не придавая никакого значения их священнодействиям и наблюдениям авгуров; если же они, не признавая связи политических прав со священнодействиями, присвоили их себе, то этим они все же не посягнули на святыню, как и протестанты, освободившие политическую государственную власть и отстоявшие свободу совести. Как уже было сказано, отношение между патрициями и плебеями следует понимать таким образом, что бедные и поэтому беспомощные вынуждены примыкать к более богатым и почтенным лицам и искать у них patrocinium[24]. Лица, находившиеся в зависимости от более богатых и пользовавшиеся их покровительством, назывались клиентами. Но вскоре возникает различие между клиентами и плебсом. При раздоре между патрициями и плебеями клиенты стояли на стороне своих патронов, хотя и они принадлежали к plebs. Что это отношение клиентов к патронам не было юридическим, установленным законом, вытекает из того, что оно постепенно исчезло, после того как были изданы законы и они стали известны всем сословиям, потому что, как только индивидуумы нашли защиту в законе, вышеупомянутая временная необходимость перестала существовать.{270}

    Сначала, когда государство было разбойничьей организацией, всякий гражданин непременно был солдатом, потому что государство существовало благодаря войне: это бремя было тягостно, потому что всякий гражданин должен был сам содержать себя на войне. Это обстоятельство вызвало чрезмерную задолженность плебеев патрициям. С изданием законов и это отношение, которое делало возможным произвол, должно было мало-помалу прекратиться; однако патриции вовсе не обнаруживали склонности тотчас же освободить плебеев от их зависимости; наоборот, эта зависимость все еще должна была продолжать существовать в их интересах. В законах двенадцати таблиц было еще много неопределенного, очень многое еще было предоставлено произволу судьи; но судьями были только патриции; таким образом противоположность между патрициями и плебеями еще долго продолжает существовать. Лишь постепенно плебеям становятся доступны все высокие места, и они получают права, прежде принадлежавшие только патрициям.

    В первоначальной греческой жизни, хотя она и не возникла из патриархального отношения, все-таки существовали семейная любовь и семейная связь, и для достижения мирной цели общественной жизни нужно было искоренение разбойников на море и на суше. Наоборот, основатели Рима – Ромул и Рем – по преданию, сами являются разбойниками, с самого начала изгнанными из семьи и выросшими без семейной любви. Первые римляне добыли себе жен не путем свободного сватовства и не по взаимному влечению, а насилием. Это начало римской жизни в дикой грубости, исключавшей чувства естественной нравственности, обусловливает один из ее элементов, а именно суровость по отношению к семье, эгоистическую суровость, составлявшую впоследствии основное определение римских нравов и законов. Итак, мы не находим у римлян семейных отношений как прекрасных свободных отношений, основанных на любви и на чувстве, но вместо доверия проявляется принцип суровости, зависимости и подчинения. В сущности брак в его строгом и формальном виде вполне имел характер вещного отношения: жена принадлежала мужу (in manum conventio), и брачная церемония основывалась на coemtio в той форме, в какой эта формальность могла соблюдаться и при всякой другой покупке. Муж получал право на свою жену, равно как на свою дочь, и в такой же степени и на ее состояние, и все, что она приобретала, она приобретала для своего мужа. В хорошие времена республики браки заключались и посредством религиозной церемонии confarreatio, которая однако впоследствии не совершалась. Не меньшую {271}власть, чем благодаря coemtio, муж получал, если он женился путем так называемого usus[25], т.е. если жена в продолжение года оставалась в доме мужа и отлучалась за это время не больше чем на 3 ночи (trinoctium). Если муж не женился ни в одной из форм, принятых при in manum conventio, то жена или оставалась в отцовской власти, или находилась под опекой своих родственников по отцу, она была свободна по отношению к своему мужу. Итак, римская матрона достигала почета и достойного положения лишь благодаря независимости от мужа, но жена не занимала достойного положения благодаря мужу и благодаря самому браку. Если муж желал развестись с женой согласно менее стеснительному для него праву, а именно если брак не был освящен посредством confarreatio, то он просто отпускал ее. Положение сыновей было совершенно сходно с положением жены: с одной стороны, они были почти так же подчинены отцовской власти, как жена супружеской, они не могли иметь собственности, и было совершенно безразлично, занимали они в государстве высокую должность или нет (лишь для peculia castrensia и adventitia здесь устанавливались особые права), а, с другой стороны, когда они формально освобождались от отцовской власти, их связь с их отцом и с их семьей совершенно прекращалась. О том, что здесь положение детей приравнивалось к положению рабов, может конечно свидетельствовать юридическая форма imaginaria servitus[26] (mancipium), через которое должны были проходить дети, формально освобождаемые от отцовской власти. По отношению к наследству, собственно говоря, было бы нравственно, чтобы наследство разделялось поровну между детьми. Но у римлян, наоборот, проявляется в самой резкой форме произвол завещания.

    Такие извращенные и деморализованные формы принимают у римлян основные отношения нравственности. Безнравственной активной суровости римлян в этих частных отношениях необходимо соответствует пассивная суровость их организации для государственных целей. За ту суровость, которая проявлялась к римлянину в государстве, он вознаграждался тою суровостью, которую он проявлял по отношению к своей семье: с одной стороны, он был рабом, с другой – деспотом. Это составляет римское величие, отличительною особенностью которого являлась суровая непреклонность в единстве индивидуумов с государством, с законом государства и с повелениями государства. Чтобы составить себе точное представление об этом духе, следует {272}иметь в виду не только действия римских героев, когда они борются против врага как солдаты или полководцы или выступают как послы, причем их помыслы всецело принадлежат лишь государству и его по велениям, без колебаний и уступок, – но главным образом поведение плебеев во время восстаний против патрициев. Как часто плебеи во время своих восстаний, когда расстраивался законный порядок, бывали успокаиваемы чисто формальными приемами и как часто их обманывали, чтобы не исполнять их справедливых и несправедливых требований! Как часто например сенат назначал диктатора, когда не было ни войны, ни опасности со стороны врага, чтобы мобилизовать плебеев как солдат и военной присягой обязать их беспрекословно повиноваться. Лицинию понадобилось десять лет, чтобы провести законы, благоприятные для плебеев; формальный протест других трибунов сдерживал их, и еще терпеливее они ждали применения этих законов, которое было отсрочено. Можно спросить, чем были вызваны такой склад ума и такой характер? Их невозможно вызвать, но они объясняются в основных чертах вышеупомянутым возникновением из первоначальной разбойничьей шайки, затем свойствами, принесенными объединившимися в Риме народами, наконец определенностью всемирного духа, соответствовавшею характеру того времени. В состав римского народа входили этрусские, латинские, сабинские элементы; в них должны были содержаться естественные задатки для формирования римского духа. О духе, характере и жизни древнеиталийских народов мы знаем очень мало, – мы обязаны этим бессмысленности римской историографии! И то немногое, что нам известно, мы знаем главным образом благодаря грекам, которые писали о римской истории. Но об общем характере римлян мы можем сказать, что в противоположность вышеупомянутой первоначальной дикой поэзии и извращению всего конечного на Востоке, в противоположность прекрасной гармонической поэзии и спокойной свободе духа греков, здесь, у римлян, появляются житейская проза, сознание конечности для себя, абстракция рассудка и суровость личности, которая даже в семье не возвышается от свойственного ей узкого высокомерия до естественной нравственности, но остается бессердечной и бессмысленной единицей и устанавливает единство этих единиц в абстрактной всеобщности.

    Эту крайнюю прозаичность духа мы находим в этрусском искусстве, которое, отличаясь совершенной техникой и верным природе исполнением, лишено греческой идеальности и красоты; затем мы находим ее в развитии римского права и в римской религии.{273}

    Несвободной, бездушной и бессердечной рассудочности римского мира мы обязаны возникновением и развитием положительного права. А именно, мы уже видели, как на Востоке нравственные и моральные в себе отношения были обращены в юридические предписания; даже у греков обычай являлся в то же время юридическим правом, и именно поэтому государственный строй находился в полной зависимости от обычая и образа мыслей и еще не обладал прочностью в себе в противоположность изменчивому внутреннему миру и частной субъективности. Римляне произвели это великое разграничение и придумали правовой принцип, являющийся внешним, т.е. независящим от настроения и чувства. Если они таким образом формально подарили нам многое, то мы можем находить применение для этого дара и пользоваться им, не делая себя жертвами этой сухой рассудочности, не считая ее для себя окончательным воплощением мудрости и разума. Те, которые жили при ней, были жертвами, но для других они именно благодаря этому приобрели свободу духа, ту внутреннюю свободу, которая вследствие этого освободилась от вышеупомянутой сферы конечного и внешнего. Теперь духу, чувству, убеждению, религии уже не угрожает опасность запутаться в этой абстрактной юридической рассудочности. В искусстве также имеется своя внешняя сторона; когда в искусстве вполне выработалась техника, может возникать и проявляться свободное искусство. Но достойны сожаления те, которые не знали ничего кроме техники и больше ни к чему не стремились; точно так же следовало бы относиться с сожалением к тем, которые, когда возникло искусство, все еще продолжали бы думать, что нет ничего выше техники.

    Мы видим, что римляне были таким образом связаны абстрактною рассудочностью конечного. Она является для них высшим определением и поэтому их высшим сознанием в религии. В самом деле, связанность была религией римлян, между тем как, наоборот, у греков она являлась жизнерадостностью свободной фантазии. Мы привыкли считать греческую и римскую религии тождественными и часто употребляем имена Юпитер, Минерва и т.д., говоря о греческих и о римских божествах без различия. Это допустимо, поскольку культ греческих богов был более или менее усвоен римлянами, но как египетская религия не была греческою вследствие того, что Геродот и греки обозначали египетские божества именами Латона, Паллада и т.д., так и римская религия не была греческою. Говорили, что в греческой религии трепет, внушаемый природою, возвышался до чего-то духовного, до свободного воззрения и до духовного фантастического образа, {274}что греческий дух не ограничился чувством ужаса, но обратил природное отношение в свободное и жизнерадостное отношение. Наоборот, римляне ограничивались немым и тусклым внутренним миром, и благодаря этому внешнее являлось объектом, чем-то иным, таинственным. Ограничивавшийся таким образом внутренним миром римский дух оказался связанным и зависимым, на что указывает уже происхождение слова religio (lig – are)[27]. Римлянин всегда имел дело с чем-то таинственным, он предполагал во всем нечто скрытое и искал его, и между тем как в греческой религии все было открыто, ясно, доступно чувству и воззрение являлось не чем-то потусторонним, а дружественным, посюсторонним, – у римлян все представляется таинственным и всему придается двоякий смысл; они видели в предмете, во-первых, самый предмет, а затем еще и то, что было скрыто в нем; всей их истории присуще это раздвоение. Рим имел кроме своего собственного имени еще таинственное название, которое было известно лишь немногим. Полагают, что это название было Valentia, латинский перевод слова Рим, а по мнению других – Amor (Roma, если читать буквы этого слова в обратном порядке). Ромул, основатель государства, имел еще священное имя Квирин, под которым его почитали; таким образом римляне назывались еще и квиритами (это имя находится в связи со словом curia, его производили даже от сабинского города Cures).

    У римлян религиозный трепет не получил дальнейшего развития, но замкнулся в субъективной самодостоверности. Поэтому сознание не придало себе духовной объективности и не возвысилось до теоретического созерцания вечно божественной природы и до освобождения в ней; оно не извлекло для себя религиозного содержания духа. Римлянин вкладывает бессодержательную субъективность совести во все, что он делает и намеревается сделать: в свои договоры, в государственные отношения, обязанности, семейные отношения и т.д.; и все эти отношения не только получают благодаря этому санкцию законности, но и выражаются, так сказать, в торжественных актах, подтверждаемых клятвой. Бесконечное множество церемоний при комициях, при вступлении в должность и т.д. являются проявлениями и выражениями этой прочной связи. Вообще sacra везде играют в высшей степени важную роль. Самые простые вещи тотчас же обращались в священнодействия и как бы окаменевали в них. Сюда относятся например confarreatio при браках, при которых строго соблюдались формальности, затем наблюдения авгуров и ауспиции. Изучение этих {275}sacra неинтересно и скучно, но оно дает новый материал для ученых исследований относительно того, были ли они (sacra) этрусского, сабинского или иного происхождения. Из-за них считали римский народ в высшей степени набожным во всем его поведении; но смешно, когда новейшие исследователи почтительно и благоговейно говорят об этих священнодействиях. Особенно много возились со всем этим патриции; поэтому их считали жреческими фамилиями в качестве священных родов, представителями и охранителями религии, и плебеи вследствие этого превратились в безбожный элемент. Об этом уже было сказано то, что следовало сказать. Древние цари были в то же время и reges sacrorum. После того как царская власть была уничтожена, все же еще остался rex sacrorum, но он, как и все остальные жрецы, был подчинен верховному жрецу (pontifex maximus), который заведывал всеми sacra и придавал им такую неизменность и прочность, что патриции могли так долго удерживать в своих руках именно эту религиозную власть.

    Однако главное значение в набожности имеет ее содержание, хотя теперь часто утверждают, что лишь бы только существовали набожные чувства, безразлично, какое содержание наполняет их. О римлянах уже было сказано, что их религиозный внутренний мир не возвысился сам собой до свободного и нравственного содержания. Можно сказать, что их набожность не возвысилась до религии, потому что она осталась по существу дела формальной, и этот формализм почерпнул свое содержание из других источников. Уже из вышеуказанного определения вытекает, что это содержание могло быть лишь конечным, не имеющим характера святости, так как оно возникло не в таинственной сфере религии. Итак, основной чертой римской религии является неизменность определенных целей воли, которые римляне признают абсолютными в своих богах и осуществления которых она требует от них как от абсолютной мощи. Именно для достижения этих целей они почитают богов, и благодаря этим целям у них устанавливается ограниченная связь с богами. Поэтому римская религия является совершенно прозаичной религией ограниченности, целесообразности, полезности. Их собственные божества совершенно прозаичны; это – состояния, ощущения, полезные искусства, которые их сухая фантазия обратила в самостоятельную силу и противопоставила себе; это частью абстракции, которые могли обратиться лишь в холодные аллегории, частью состояния, которые представляются приносящими пользу или вред и остаются как предмет почитания, прямо-таки во всей их ограниченности. Достаточно привести {276}несколько примеров. Римляне почитали Pax[28]. Tranquillitas[29], Vacuna[30], Angeronia[31] как божества; они посвящали алтари чуме, голоду, хлебной ржавчине (Robigo), лихорадке и богине Dea Cloacina. Юнона является у римлян не только как Lucina, богиня-акушерка, но и как Juno ossipagina, как богиня, формирующая кости ребенка, как Juno Unxia, которая смазывает дверные крюки на свадьбах (что также принадлежало к числу священнодействий). Как мало общего имеют эти прозаичные представления с красотой духовных сил и божеств греков! Наоборот, Юпитер как Jupiter Capitolinus есть общая сущность римского государства, которое олицетворялось и в богинях Roma и Fortuna publica.

    Преимущественно римляне начали не только умолять богов в нужде и помещать идолов на подушках, уставленных яствами, но и возлагать на себя обеты. Когда в нужде им нужна была помощь, они обращались и в другие страны, переносили оттуда к себе чужих богов и заимствовали чужие культы. Итак, вводимые культы богов и бòльшая часть римских храмов возникли под давлением нужды, по обету и как выражение обязательной, а не бескорыстной благодарности. Наоборот, греки строили свои прекрасные храмы и статуи и вводили культы из любви к красоте и к божественности как таковым.

    Только одна сторона римской религии представляет нечто привлекательное, а именно – празднества, относившиеся к сельской жизни и сохранившиеся от глубокой древности. В основе их лежит частью представление о золотом веке, о таком состоянии, которое предшествовало образованию гражданского общества и политического строя, частью природное содержание вообще; солнце, времена года, месяцы и т.д. с астрономическими намеками, частью особые моменты естественных процессов, относящиеся к пастушеской жизни и к земледелию, – это были праздники посева, жатвы, времен года, главный праздник Сатурналий и т.д. В традиции некоторые черты представляются наивными и многозначительными в этом отношении. Однако в общем эта сфера производит впечатление чрезвычайной ограниченности и прозаичности; из нее не вытекает никаких более глубоких воззрений на великие силы природы и на общие процессы, совершающиеся в ней; ведь при этом везде имелась в виду внешняя обыденная польза и веселье выражалось, вовсе не остроумно, в скоморошниче{277}стве. Если у греков из таких начатков развилось искусство греческой трагедии, то, наоборот, замечательно, что у римлян эти шутовские танцы и песни на сельских праздниках сохранились до позднейших времен, причем они не перешли от этой хотя наивной, но грубой формы к глубокому искусству.

    Уже было сказано, что римляне приняли греческих богов (мифология римских поэтов целиком заимствована у греков), однако почитание этих прекрасных богов, созданных фантазией, по-видимому было у них чем-то весьма холодным и внешним. Когда они говорят о Юпитере, Юноне, Минерве, это производит на нас такое впечатление, как будто мы слышим их рассуждения в театре. Греки наполнили свой мир богов глубоким и остроумным содержанием, изукрасили его веселыми выдумками; он являлся для них предметом, вызывавшим неистощимую изобретательность и глубокомысленную деятельность сознания, и потому в их мифологии созданы огромные, неисчерпаемые богатства для чувства, души и мысли. Римский дух не предавался от души этой игре чувственной фантазии и не находил в ней удовлетворения, но у римлян греческая мифология кажется мертвенной и чуждой им. У римских поэтов, особенно у Виргилия, боги выводятся как порождение холодного рассудка и из подражания. При этом богами пользуются как техническим средством, имеющим чисто внешнее применение, подобно тому как и в наших учебниках изящных искусств между прочим содержится правило, гласящее, что в эпопеях такие искусственные приемы необходимы, для того чтобы вызывать изумление.

    Так же существенно отличались римляне от греков и в своих играх. Римляне являлись на них по существу лишь зрителями. Мимические и театральные представления, танцы, состязания, борьбу они предоставляли вольноотпущенникам, гладиаторам, приговоренным к смерти преступникам. Самым постыдным из того, что делал Нерон, представлялось то, что он выступал на сцене как певец, музыкант, игравший на цитре, борец. Так как римляне являлись лишь зрителями, игра была для них чем-то чуждым, их дух не участвовал в ней. С возрастанием роскоши усилилась главным образом страсть к травле зверей и людей. Доставлялись сотни медведей, львов, тигров, слонов, крокодилов, страусов, и они умерщвлялись для потехи. Сотни и тысячи гладиаторов, выезжавших на морское сражение на празднике, кричали императору: «Обреченные на смерть приветствуют тебя!», чтобы может быть растрогать его. Тщетно! Всем им приходилось сражаться друг с другом. Вместо изображения человеческих душевных страда{278}ний, вызываемых противоречиями жизни и находящих разрешение в судьбе, римляне устраивали жестокую действительность телесных страданий, и потоки крови, предсмертное хрипение и последние вздохи умирающих были те зрелища, которыми они интересовались. Эта холодная отрицательность бессмысленных убийств представляет в то же время внутреннее умерщвление духовной объективной цели. Достаточно упомянуть еще только о наблюдениях авгуров, об ауспициях, о Сибиллиных книгах, чтобы выяснить, до какой степени римляне были преданы всякого рода суевериям и что при этом они имели в виду лишь свои цели. Внутренности животных, молнии, полет птиц, изречения Сибиллы определяли ход государственных дел и начинаний. Все это было в руках патрициев, сознательно пользовавшихся этим как чисто внешнею связью для своих целей и против народа.

    Итак, из сказанного выше вытекает, что различными элементами римской религии являются внутренняя религиозность и вполне внешняя целесообразность. Стремлению к достижению светских целей открывается полный простор, оно не сдерживается религией, а, наоборот, оправдывается ею. Римляне везде были набожны, каково бы ни было содержание их действий. Но так как священное является здесь лишь бессодержательной формой, то оно таково, что его можно держать в своей власти; им овладевает субъект, стремящийся к достижению своих частных целей и имеющий в виду свои интересы, между тем как истинно божественное начало имеет конкретную мощь само по себе. Но выше бессильной формы стоит субъект, конкретная для себя воля, которая может обладать ею и самовластно ставить достижение своих частных целей выше формы. Так делали в Риме патриции. Благодаря этому господство патрициев прочно, священно, не передается и не осуществляется сообща; правительственная власть и политические права получают характер священного частного достояния. Итак, там нет субстанциального единства национальности, нет прекрасной и нравственной потребности в совместной жизни, существовавшей в греческом городе-государстве (Polis), но каждый род (gens) является определенным родом для себя, имеющим своих собственных пенатов и sacra для себя; у каждого оказывается особый, свойственный ему политический характер, который он всегда сохраняет. Клавдии отличались строгостью, аристократическою суровостью, Валерии – доброжелательством по отношению к народу, Корнелии – благородством духа. Различия и ограничения простирались даже на браки, так как connubia патрициев и плебеев считались нечестивыми. Но именно в {279}этом внутреннем содержании религии заключается в то же время принцип произвола, и против произвола, освященного религией обладания, восстает произвол, проявляемый по отношению к священному. Ведь одно и то же содержание может, с одной стороны, иметь преимущество благодаря религиозной форме, а, с другой стороны, принимать форму желательного, вообще форму человеческого произвола. Когда наступило такое время, что священное было низведено к форме, оно было осознано и трактуемо как форма, и его стали попирать ногами, оно должно было предстать как формализм. Неравенство, являющееся элементом священного, составляет переход от религии к действительной государственной жизни. Основным определением здесь является освящаемое религией неравенство воли и частной собственности. Римский принцип допускает лишь аристократию как свойственный ему государственный строй, но тотчас же оказывается, что он существует лишь как противопоставление, как неравенство в самом себе. Это противопоставление временно сглаживается лишь благодаря нужде и бедствиям, так как в нем содержится двоякое насилие, суровость и злая грубость которого могут быть преодолены и связаны в поддерживаемое насилием единство лишь еще большей суровостью. 

    Глава вторая.

    История Рима до второй Пунической войны 

    В первом периоде само собой устанавливается разграничение нескольких моментов. В этот период римское государство начинает формироваться при царях, затем оно становится республикой, во главе которой стоят консулы. Начинается борьба патрициев и плебеев, а после того как она окончилась примирением благодаря выполнению требований плебеев, обнаруживается удовлетворенность, и Рим настолько усиливается, что он оказывается в состоянии одержать победу в борьбе с предшествующим всемирно-историческим народом.

    Что касается сообщений о первых римских царях, то в них не оказывается ни одного данного, которое не вызывало бы чрезвычайно резких возражений критики; однако критики зашли слишком далеко, стремясь совершенно отрицать их достоверность. Всего упоминается семь царей, и даже высшая критика должна признать, что последние из них были совершенно историческими лицами. По преданию, Ромул, основав союз разбойников, реорганизовал его затем в военное государство. Хотя предания о нем представляются баснословными, однако {280}в них содержится лишь то, что соответствует выше охарактеризованному римскому духу. Второй царь, Нума, по преданию, ввел религиозные церемонии. Эта черта весьма замечательна в том отношении, что религия появляется позднее, чем государственная связь, между тем как у других народов религиозные традиции появляются уже в древнейшие времена и до всяких гражданских учреждений. Царь был в то же время жрецом (rex производят от ρεσειν совершать жертвоприношение). Как на первых порах во всех государствах, политический элемент соединяется с жреческим, и государственный строй является теократией. Здесь царь стоял во главе лиц, пользовавшихся привилегией совершать sacra.

    Отбор выдающихся и влиятельных граждан как сенаторов и патрициев совершился уже при первых царях. По преданию, Ромул назначил 100 patres, в чем однако сомневается высшая критика. В религии случайные церемонии, sacra, стали постоянными отличительными признаками и особенностями родов и сословий. Постепенно сложилась внутренняя организация государства. Ливий говорит, что, как Нума установил все божественное, так Сервий Туллий установил различные классы и census (ценз), соответственно которому определялось участие в общественных делах. Патриции были недовольны этим, а в особенности тем, что Сервий Тулий аннулировал часть долгов плебеев и наделил более бедных участками из государственных земель, вследствие чего они стали землевладельцами. Он разделил народ на шесть классов, из которых первый вместе с всадниками составлял 98 центурий, а следующие – сравнительно меньше. Так как голосовали по центуриям, то первый класс получил и наибольшее значение. По-видимому в прежнее время вся власть находилась в руках одних патрициев, а после разделения, установленного Сервием, они удержали лишь преобладание, чем и объясняется их недовольство учреждениями Сервия. С царствования Сервия история принимает более определенный характер, и при нем и при его предшественнике Тарквинии Древнем обнаруживаются признаки процветания. Нибур выражает удивление по поводу того, что, по свидетельству Дионисия и Ливия, древнейшая конституция являлась демократической, так как голос каждого гражданина имел одинаковое значение в народном собрании. Однако Ливий говорит только, что Сервий отменил suffragium viritim[32]. Но когда многие стали клиентами и этот класс поглотил плебеев, в куриатных комициях имели право голосовать только патриции, и populus означает в это время только патрициев. Итак, Дионисий не противоречит себе, когда он гово{281}рит, что государственный строй, установленный законами Ромула, был строго аристократическим.

    Почти все цари были иностранцами, что конечно весьма характерно для возникновения Рима. Нума, преемник основателя Рима, был, по преданию, сабинянин, т.е. происходил из народа, поселившегося под предводительством Тация на одном из римских холмов уже при Ромуле. Однако впоследствии область сабинян является территорией, еще вовсе не входившей в состав римского государства. Нуме наследовал Тулл Гостилий, и уже имя этого царя указывает на его иностранное происхождение. Анк Марций, четвертый царь, был внук Нумы; Тарквиний Древний происходил из одного коринфского рода, как уже было упомянуто выше. Сервий Туллий был родом из Корникула, завоеванного латинского города. Тарквиний Гордый был сын Тарквиния Древнего. При этом последнем царе Рим достиг цветущего состояния: по преданию, уже тогда был заключен торговый договор с карфагенянами, и если отвергают его существование, считая его мифом, то забывают о тогда уже существовавших сношениях Рима с Этрурией и с другими соседними народами, у которых процветали торговля и мореплавание. Уже тогда римляне очень хорошо умели писать, и они уже отличались тою рассудочностью, благодаря которой возникла и их точная историография, за которую их хвалят.

    При развитии внутренней государственной жизни патриции подвергались унижениям, и часто цари, как это нередко бывало и в средние века в Европе, искали опоры в народе, чтобы бороться против патрициев. Уже было упомянуто, что так делал Сервий Туллий. Последний царь Тарквиний Гордый редко советовался с сенатом относительно государственных дел, не пополнял его, когда умирал кто-нибудь из его членов, и вообще действовал так, как будто он хотел, чтобы сенат был совершенно уничтожен. Это вызвало напряженность, при которой достаточно было какого-нибудь повода, чтобы произошел взрыв. Этим поводом явилось насилие над честью женщины, посягательство на эту сокровеннейшую святыню, совершенное сыном царя. В 244 г. от основания Рима, т.е. в 510 г. до Р.Х. (если Рим действительно был основан в 753 г. до Р.Х.) цари были изгнаны и царская власть навсегда уничтожена.

    Цари были изгнаны не плебеями, а патрициями; итак, если утверждают, что патриции, представители законности, были священным родом, то оказывается, что они действовали против законности, потому что царь был их верховным жрецом. В данном случае мы видим, что рим{282}ляне относились с большим уважением к святости брака. Принцип внутреннего мира и благоговения (pudor) являлся религиозным и неприкосновенным; его нарушение повлекло за собой изгнание царей, а впоследствии и децемвиров. Итак, у римлян мы с самого же начала находим и моногамию как нечто само собой разумеющееся. Она не была прямо установлена особым законом; о ней лишь случайно упоминается в институциях: там сказано, что браки между некоторыми родственниками недопустимы, потому что муж не имеет права иметь двух жен. Лишь в законе Диоклетиана прямо сказано, что в римском государстве никто не имеет права иметь двух жен, иначе это влечет за собой применение эдикта претора о лишении гражданских прав (cum etiam in edicto praetoris hujusmodi viri infamia notati sunt). Итак, моногамия признается в себе и для себя и основывается на принципе внутреннего мира. Наконец следует заметить еще, что здесь царская власть не исчезла, как в Греции, вследствие того, что царские роды сами себя истребили, но была уничтожена, вызвав ненависть к себе. Царь, сам бывший верховным жрецом, совершил нечестивейший поступок, принцип внутреннего мира был нарушен этим, и патриции, в которых вследствие этого пробудилось чувство самостоятельности, свергли царскую власть. Впоследствии с тем же чувством восставали плебеи против патрициев, латиняне и союзники против римлян до тех пор, пока не установилось равенство частных лиц во всей римской территории (и множество рабов было освобождено), а связь между ними стала поддерживаться простым деспотизмом.

    Ливий делает замечание, что Брут выбрал подходящий момент для изгнания царей, потому что если бы оно произошло прежде, то государство распалось бы. Что случилось бы, спрашивает он, если бы эта толпа бездомных людей была освобождена от власти царей раньше, когда совместная жизнь еще не приучила их друг к другу. Государственный строй стал по имени республиканским. При более точном рассмотрении выясняется (Livius, II, I), что в сущности не произошло иных изменений кроме того, что власть, прежде принадлежавшая царю как постоянная, перешла к двум консулам, избираемым на один год. Оба они с одинаковыми полномочиями заведовали как военным делом, так и юрисдикцией и администрацией; ведь преторы как главные судьи стали избираться впоследствии.

    Сперва вся власть еще сосредоточивалась в руках консулов; как внешние, так и внутренние дела шли на первых порах очень дурно. А именно, в римской империи наступает такой же смутный период, как в греческой после падения царских родов. Сперва римлянам пришлось {283}выдержать тяжелую борьбу с изгнанным ими царем, который обратился за помощью к этрусскам и получил ее. В войне против Порсены римляне лишились всех своих завоеваний и даже своей самостоятельности; они были вынуждены сложить оружие и представить заложников; на основании одного выражения Тацита (Hist., 3, 72) можно даже думать, что Порсена взял Рим. Вскоре после изгнания царей начинается борьба патрициев и плебеев; ведь уничтожение царской власти было произведено исключительно в интересах аристократии, к которой перешла царская власть, и плебеи лишились той защиты, которую они находили у царей. В это время вся административная и судебная власть и вся земельная собственность в государстве находились в руках патрициев, а народ, беспрестанно вовлекаемый в войны, не мог предаваться мирным занятиям; промышленность не могла процветать, и единственным приобретением плебеев оказывалась достававшаяся им часть добычи. Патриции заставляли рабов обрабатывать свои земли и уступали принадлежавшие им поля во временное пользование своим клиентам, которые были обязаны за это выплачивать оброки и производить взносы, т.е. пользовались этими полями как арендаторы. По роду взносов, производимых клиентами, это отношение очень напоминало ленные отношения: клиенты должны были производить взносы, когда дочь патрона выходила замуж, чтобы выкупить взятого в плен патрона или его сыновей, чтобы помочь им занять административные должности или чтобы возместить их убытки от процессов. В руках патрициев находилось и отправление правосудия, и притом без определенных и письменных законов; впоследствии обязанность устранить этот недостаток была возложена на децемвиров. Патрициям принадлежала и вся правительственная власть, потому что они занимали все должности: из них избирались консулы, затем военные трибуны и цензоры (цензура была учреждена в 311 г. с основания города), и благодаря этому исключительно им было предоставлено и практическое управление и контроль над ним. Наконец из патрициев состоял и сенат. Очень важным представляется вопрос, каким образом он пополнялся. Но это оказывалось весьма неопределенным. По преданию, Ромул учредил сенат, состоявший из 100 членов; следующие цари увеличили это число, и Тарквиний Древний постановил, что сенаторов должно быть 300. Юний Брут снова пополнил сенат, численность которого значительно уменьшилась. Впоследствии по-видимому сенат пополняли цензоры и иногда диктаторы. Во время второй Пунической войны, в 538 г. с основания города, был избран диктатор, который назначил 177 новых сенаторов: он назначил тех, которые занимали курульные должности, {284}плебейских эдилов, народных трибунов и квесторов, граждан, которые получили spolia opima[33] или corona civica[34]. При Цезаре число сенаторов увеличилось до 800, Август понизил это число до 600. Считали большим упущением со стороны римских историков, что они дают так мало указаний о составе и пополнении сената; но этот пункт, кажущийся нам чрезвычайно важным, вообще не представлялся столь важным римлянам; они вообще не придавали такого значения формальным определениям, но обращали главное внимание на то, как правили. Можно ли вообще предполагать, что конституционные права древних римлян были столь определенны, и притом в такое время, которое сами ученые, высказывающие такие взгляды, считают мифическим, а относящуюся к нему традицию – эпической?

    Народ был угнетаем так, как например еще недавно были угнетаемы ирландцы в Великобритании, и в то же время он вовсе не участвовал в управлении. Он несколько раз восставал и удалялся из города. Иногда он отказывался участвовать в войнах; но чрезвычайно удивительно, что сенат мог так долго сопротивляться большинству, раздраженному притеснением и испытанному на войне, так как ожесточенная борьба продолжалась более 100 лет. То, что оказалось возможным так долго держать народ в узде, свидетельствует именно о его уважении к законному порядку и к священнодействиям. Однако наконец все-таки пришлось удовлетворить правомерные требования плебеев и чаще аннулировать их долги. Суровость патрициев, их кредиторов, которым плебеи должны были уплачивать свои долги рабским трудом, заставляла их восставать. Сперва они требовали и добились только того, что они уже имели при царях, а именно – наделения земельными участками и защиты от сильных. Они получили земельные участки и плебейских трибунов, т.е. чиновников, которые могли оказывать противодействие всякому решению сената. Сперва число трибунов ограничивалось лишь двумя, впоследствии их было десять; но это было скорее вредно для плебеев, так как достаточно было сенату привлечь на свою сторону одного из трибунов, чтобы сопротивлением одного сделать недействительным постановление всех остальных. Плебеи получили в то же время и право апелляции к народу, а именно при всяких административных принудительных мерах осужденный мог апеллировать к решению народа; это право было чрезвычайно важно для плебеев, и оно особенно раздражало патрициев. По настойчивому требованию народа {285}впоследствии, при устранении плебейских трибунов, были назначены децемвиры, для того чтобы положить конец отсутствию определенного законодательства; известно, что они злоупотребили неограниченною властью, обратив ее в тиранию, и пали по такому же постыдному поводу, как тот, который повлек за собой изгнание царей. Между тем зависимость клиентов от патронов уменьшилась; после децемвиров клиенты все более и более исчезают и превращаются в плебеев, которые принимают постановления (plebiscita) даже о государственных делах на собственных народных собраниях, созываемых их три бунами; сенат мог только принимать решения (senatus consulta), и с тех пор трибуны могли, так же как и сенат, воспрепятствовать комициям и выборам. Постепенно плебеи добились того, что им был открыт до ступ ко всем должностям, но сначала плебейские консул, эдил, цензор и т.д. не были равны консулу, эдилу, цензору избиравшимся из патрициев, вследствие того что священнодействия могли совершать только последние; прошло довольно много времени, прежде чем плебей в самом деле стал консулом. Совокупность этих определений установил плебейский трибун Лициний во второй половине IV века, в 387 г. с основания города. Он же главным образом вызвал и движение в пользу аграрного закона (lex agraria), о котором ученые нового времени так много писали и спорили. Инициаторы этого закона всегда вызывали сильнейшее движение в Риме. Плебеи фактически почти не владели землей, и цель аграрных законов заключалась в том, чтобы предоставить им земельные участки частью в окрестностях Рима, частью в завоеванных местностях, где затем должны были быть основаны колонии. В период существования республики полководцы часто отводили народу земельные участки, но их всякий раз обвиняли в том, что они стремились к царской власти, так как именно цари улучшали положение плебеев. Аграрный закон требовал, чтобы ни один гражданин не мог владеть более чем 500 югерами, следовательно патриции должны были вернуть значительную часть своей земельной собственности. Особенно Нибур произвел подробные исследования об аграрных законах и полагал, что он сделал большие и важные открытия; а именно, он утверждает, что государству никогда не приходила мысль нарушить священное право собственности; государство лишь предоставляло плебеям в пользование часть захваченных патрициями государственных земель, так как оно все же еще могло располагать ими как своею собственностью. Между прочим отмечу, что Гегевиш сделал это открытие еще до Нибура и что Нибур приводит в пользу своего утверждения данные из Аппиана и Плутарха, т.е. из греческих историков, сообщениями которых, как {286}он сам признает, можно пользоваться лишь в крайнем случае. Как часто об аграрных законах говорит Ливий, как часто о них упоминают Цицерон и другие, и все-таки из них нельзя извлечь ничего определенного об этих законах! Это опять-таки свидетельствует о неточности сообщений у римских писателей. Все дело в конце концов сводится к праздному юридическому вопросу. Земля, которою завладели патриции или на которой были основаны колонии, первоначально принадлежала государству, но она несомненно принадлежала и землевладельцам, и из утверждения, что она всегда оставалась государственной землей, нельзя сделать никаких дальнейших выводов. В этом открытии Нибура дело идет лишь о весьма несущественном различии, которое конечно оказывается налицо в его мыслях, а не в действительности. Хотя закон Лициния был проведен, однако его скоро начали нарушать и на него не обращали никакого внимания. Сам Лициний Столон, предложивший этот закон, был оштрафован, потому что он владел бòльшим количеством земли, чем было дозволено, и патриции чрезвычайно упорно сопротивлялись применению закона. Здесь мы вообще должны обратить внимание на различие между римскими, греческими и нашими отношениями. В основе нашего гражданского общества лежат другие принципы, и такие меры не нужны в нем. У спартанцев и у афинян, которые еще не настаивали на абстракции так, как римляне, дело шло не о праве как таковом, но они требовали, чтобы у граждан были средства к существованию, и они добивались от государства, чтобы оно заботилось об этом.

    Главным моментом в первый период римской истории является то, что плебеи получили право занимать высшие должности и что земельные участки, которыми они были наделены, обеспечили существование граждан. Благодаря этому соединению патрициата и плебса в Риме впервые в самом деле установился прочный внутренний строй, и лишь с тех пор стало возможно развитие внешнего могущества Рима. Наступает момент удовлетворения в общем интересе и утомления внутренней борьбою. Если после гражданских смут народы обращают свое внимание на внешнюю политику, то они оказываются наиболее сильными, так как остается предшествовавшее возбуждение, не имеющее теперь уже объекта внутри и ищущее его в других странах. Это стремление римлян могло на краткое время скрыть неудовлетворительность самого соглашения; установилось равновесие, но без существенного центрального пункта и без точки опоры. Впоследствии опять должна была обнаружиться ужасная противоположность, но до того времени римское величие должно было проявиться на войне {287}и в покорении мира. Могущество, богатство, слава, достигнутые римлянами благодаря этим войнам, равно как и вызванная ими нужда, поддерживали внутреннюю связь между римлянами. Они одерживали победы благодаря своей храбрости и военной дисциплине. Римское военное искусство отличается некоторыми особенностями по сравнению с греческим или македонским. Сила фаланги заключалась в массе и в сплоченности. И римские легионы также были сомкнуты, но в то же время и расчленены в себе; они соединили в себе обе крайности: сплоченности и раздробленности на легкие отряды, так как они сплоченно держались вместе и в то же время легко развертывались. При нападении впереди римского войска выступали стрелки из луков и пращники, чтобы затем предоставить решение исхода сражения мечу.

    Скучно было бы излагать войны римлян в Италии отчасти потому, что сами по себе, в отдельности, они мало важны, и часто бессодержательная риторика полководцев у Ливия не может сделать их более интересными, отчасти вследствие скудоумия римских историков, у которых оказывается, что римляне всегда ведут войны лишь с врагами вообще, причем мы ничего кроме этого не узнаем об индивидуальностях этих врагов, например этрусков, самнитов, лигуров, с которыми римляне воевали несколько сот лет. При этом замечательно, что римляне, на стороне которых было великое право всемирной истории, старались доказать, что на их стороне было и мелкое право манифестов, трактатов по поводу мелких нарушений, и, так сказать, по-адвокатски настаивали на своей правоте. Но при политических осложнениях этого рода всякий может за что-нибудь обидеться на другого, если он захочет, если он сочтет выгодным обидеться. Римляне вели продолжительные и трудные войны с самнитами, этрусками, галлами, марсами, умбрами, бруттиями, прежде чем им удалось овладеть всей Италией. Оттуда их господство распространилось на юг: они укрепились в Сицилии, где уже давно вели войны карфагеняне; затем они расширили свои владения на западе: из Сардинии и Корсики они перешли в Испанию. Затем они начали часто соприкасаться с карфагенянами и были вынуждены завести против них военный флот. В древности этот переход был легче, чем он оказался бы теперь, когда для морской службы понадобились бы долголетняя практика и более высокий уровень познаний. Тогда военные действия на море не особенно отличались от военных действий на суше.

    Этим оканчивается первая эпоха римской истории, в течение которой римляне, ведя войны как мелкие торговцы, стали могуществен{288}ными капиталистами и, усилившись таким образом, выступили на всемирной арене. В общем территории, находившиеся под властью римлян, еще не были очень обширны: по ту сторону По было основано лишь несколько колоний, а на юге римскому государству была враждебна сильная держава. Впоследствии вторая Пуническая война вызвала колоссальное столкновение с тогдашними могущественнейшими государствами; благодаря ей римлянам пришлось иметь дело с Македонией, Азией, Сирией, а затем и с Египтом. Италия и Рим остались центром великого, далеко простиравшегося государства; но, как уже было указано, этот центр был не менее насильственен и неестественен. Этот великий период соприкосновения Рима с другими государствами и вызванных им различных осложнений изложен благородным ахейцем Полибием, которому пришлось быть очевидцем того, как его отечество гибло благодаря позорным страстям греков и бессовестности и неумолимой последовательности римлян.{289} 

    Отдел второй.

    РИМ ОТ ВТОРОЙ ПУНИЧЕСКОЙ ВОЙНЫ ДО ИМПЕРИИ

    По нашему разделению, второй период начинается со второй Пунической войны, т.е. с того решительного момента, когда установилось римское господство. В первую Пуническую войну римляне показали, что они могут померяться силами с могущественным Карфагеном, которому принадлежали значительная часть берегов Африки и южная Испания и который укрепился в Сицилии и Сардинии. Вторая Пуническая война сокрушила могущество Карфагена. Стихией этого государства было море; однако у него не было исконней территории, оно не образовало нации, и у него не было национальной армии, но его войско состояло из отрядов покоренных и союзных наций. Тем не менее с таким войском, состоявшим из различнейших наций, великий Ганнибал едва не сокрушил Рим. Без всякой поддержки, только благодаря своей гениальности, он продержался в Италии 16 лет против римской выносливости и настойчивости; правда, в течение этого времени Сципионы завоевывали Испанию и завязывали сношения с африканскими царями. Наконец Ганнибал был вынужден поспешить на помощь своему отечеству, которому грозила опасность; он был побежден при Заме в 522 г. с основания города и через 36 лет вновь увидел свой родной город, которому теперь он сам должен был посоветовать заключить мир. Таким образом в результате второй Пунической войны установилась бесспорная власть Рима над Карфагеном; благодаря ей произошло враждебное столкновение Рима с македонским царем, который был побежден через 5 лет. Затем наступила очередь сирийского царя Антиоха. Он выдвинул против римлян огромные силы, был разбит при Фермопилах и при Магнезии и был вынужден уступить римлянам Малую Азию до Тавра. После завоевания Македонии римляне объявили ее и Грецию свободными; о смысле этого провозглашения мы уже говорили, когда касались вопроса о предшествовавшем всемирно-историческом народе. Лишь после этого началась третья Пуническая война, потому что Карфаген {290}снова усилился и возбудил зависть римлян. После долгого сопротивления он был взят и сожжен. Однако после этого Ахейский союз уже не долго мог просуществовать при римском властолюбии: римляне постарались вызвать войну, в одном и том же году разрушили Коринф и Карфаген и обратили Грецию в провинцию. Падение Карфагена и покорение Греции были теми решительными моментами, с которыми связано распространение римского владычества.

    Теперь Рим по-видимому был совершенно обеспечен, ему не противостояла ни одна иностранная держава: он овладел Средиземным морем, т.е. центром всей культуры. В этот период побед нравственно великие и счастливые индивидуумы, особенно Сципионы, привлекают к себе наше внимание. Хотя уже для величайшего из Сципионов в конце его жизни внешние обстоятельства сложились неудачно, они были нравственно счастливы, потому что они действовали в интересах своего отечества, здорового и цельного. Но после того как патриотизм – господствующее стремление Рима – был удовлетворен, в римском государстве тотчас же обнаруживается массовая испорченность; при ней величие индивидуальности благодаря фактам, представляющим резкий контраст с этим величием, выигрывает в интенсивности и средствах. С этих пор внутренняя противоположность Рима вновь проявляется в иной форме, и та эпоха, которою оканчивается второй период, является вторичным примирением противоположности. Мы уже отметили противоположность в борьбе патрициев с плебеями: теперь она обнаруживается в форме борьбы частных интересов против патриотизма, и преданность государству уже не поддерживает необходимого равновесия, нарушаемого этою противоположностью. Наоборот, теперь, наряду с войнами, которые ведутся для завоеваний, для добычи и славы, представляется ужасное зрелище гражданских смут в Риме и междоусобных войн. В Риме не наступает, как у греков после Персидских войн, прекрасного расцвета культуры, науки и искусства, при котором дух в самом себе и идеально наслаждается тем, что он до этого практически осуществил. Если бы за периодом внешнего счастья на войне должно было последовать внутреннее удовлетворение, то и принцип жизни римлян должен был бы быть более конкретным. Но каков был бы тот конкретный элемент, который они могли бы извлечь фантазией и мышлением из глубины души и который они могли бы охватить своим сознанием? Их главным зрелищем были триумфы, сокровища, захваченные после побед, и пленники из всех наций, которых римляне беспощадно заставляли подчиняться игу абстрактного господства. Тот конкретный элемент, {291}который римляне находят в себе, оказывается лишь этим бессмысленным единством, и определенное содержание может заключаться лишь в партикуляризме индивидуумов. Напряжение добродетели ослабело, потому что опасность миновала. В эпоху первых Пунических войн необходимость вызвала объединение помыслов всех для спасения Рима. И в последовавших затем войнах с Македонией, Сирией, с галлами в северной Италии дело еще шло о существовании целого. Но после того как миновала опасность со стороны Карфагена и Македонии, дальнейшие войны все более и более становились последствием побед, и дело шло лишь о том, чтобы воспользоваться их плодами. Войсками пользовались для достижения особых целей политики и в интересах частных индивидуумов, для приобретения богатства, славы, для достижения абстрактного господства. Отношение к другим нациям свелось к чистому насилию. Национальная индивидуальность народов еще не требовала от римлян того уважения, которого она требует в настоящее время. Законные права народов еще не признавались; государства еще не признавали друг друга реально существующими. Одинаковое право на существование влечет за собой образование союзного государства, как в Европе в новое время, или такое состояние, как в Греции, где государства были равноправны под покровительством дельфийского бога. Не таково было отношение римлян к другим народам, потому что их богом является лишь Iupiter Capitolinus и они не чтили sacra других народов (так же, как плебеи не чтили sacra патрициев), но как завоеватели в собственном смысле они грабили палладиумы наций. Рим держал в завоеванных провинциях постоянные войска, и проконсулы и пропреторы были посылаемы в них как наместники. Всадники взимали пошлины и налоги, которые они брали на откуп у государства. Таким образом сеть таких откупщиков (publicani) охватывала весь римский мир. Катон говорил после каждого совещания в сенате: «Ceterum censeo Carthaginem delendam esse»[35], и Катон был настоящим римлянином. Таким образом римский принцип оказывается холодной абстракцией владычества и насилия, откровенным эгоизмом воли, которая направлена против других, которая не стремится к осуществлению нравственных задач, но получает содержание лишь благодаря партикулярным интересам. Приобретение новых провинций повлекло за собой усиление внутреннего партикуляризма и вызываемую этим испорченность. Из Азии роскошь и распутный образ жизни проникли в Рим. Богатство захватывалось как добыча, а не являлось плодом промышленности и чест{292}ной деятельности, подобно тому как флот возник не потому, что он был нужен для торговли, а был создан для военных целей. Так как римское государство добывало средства путем грабежа, то и раздоры в нем возникли из-за распределения добычи. Ведь первоначальным поводом к вспыхнувшим внутренним раздорам явилось наследство пергамского царя Аттала, который завещал свои богатства римскому государству. Тиберий Гракх выступил с предложением распределить их между римскими гражданами; кроме того он возобновил лициниевы аграрные законы, которые в связи с чрезмерным могуществом отдельных индивидуумов вовсе не применялись. Он стремился главным образом к тому, чтобы наделить свободных граждан собственностью и населить Италию не рабами, а гражданами. Однако этот благородный римлянин был убит корыстолюбивою знатью, потому что римскую конституцию уже нельзя было спасти посредством самой конституции. Гай Гракх, брат Тиберия, стремился к достижению той же благородной цели, которую имел в виду его брат, но и его постигла та же участь. С тех пор испорченность беспрепятственно распространялась, и так как уже не оказывалось общей и существенной в себе цели для отечества, то господствовать должны были индивидуальности и насилие. Чудовищная испорченность Рима обнаруживается в войне с Югуртой, который подкупом привлек на свою сторону сенат и таким образом безнаказанно дозволял себе величайшие насилия и преступления. В Риме вызвала всеобщее возбуждение борьба против кимвров и тевтонов, угрожавших государству. Марий, победитель Югурты, с большим трудом уничтожил последних в Провансе при Э, а первых в Ломбардии при Эче. Затем восстали союзники в Италии, которым не хотели предоставить, по их требованию, римского гражданства; и в то время как римлянам приходилось бороться в самой Италии против огромных сил, – они получили известие, что по приказанию Митридата в Малой Азии было убито 80 тыс. римлян. Митридат был царем Понта; он владел Колхидой и странами, расположенными по берегам Черного моря до Таврического полуострова, и мог призвать к оружию против римлян и народы Кавказа, Армении, Месопотамии и части Сирии при посредстве своего зятя Тиграна. Сулла, который командовал римским войском уже в Союзнической войне, победил его. Афины, которые до сих пор пользовались пощадой, были после долгой осады взяты приступом, но не разрушены из уважения к предкам, как выразился Сулла. Затем Сулла вернулся в Рим, победил народную партию, во главе которой стояли Марий и Цинна, завоевал город и организовал методические убийства влиятельных римлян. {293}Он принес в жертву своему честолюбию и своему властолюбию 40 сенаторов и 1600 всадников.

    Хотя Митридат был побежден, он не был обессилен и мог снова начать войну. В то же время в Испании восстал римский изгнанник Серторий; он боролся там восемь лет и погиб лишь благодаря измене. Войну с Митридатом окончил Помпей; царь Понта убил себя, после того как его ресурсы истощились. В то же время вспыхнула война с рабами в Италии. Множество гладиаторов и жителей гор собралось под предводительством Спартака, но они были побеждены Крассом. Кроме этих беспорядков существовало еще всеобщее пиратство на море, которое Помпей быстро уничтожил энергическими мерами.

    Таким образом мы видим, что против Рима выступают ужаснейшие, опаснейшие силы, но военная мощь этого государства одерживает над ними победу. Теперь, как в Греции во времена упадка, появляются великие индивидуумы. И для этих времен жизнеописания, составленные Плутархом, в высшей степени интересны. В условиях расшатанности государства, у которого уже не оказывалось никакой внутренней опоры и прочности, появляются великие индивидуальности, стремившиеся восстановить единство государства, о котором уже не думали граждане. Несчастье этих великих людей заключалось в том, что они не могли сохранить нравственной чистоты, потому что их действия были направлены против существующего и являлись преступлением. Даже благороднейшие из них, Гракхи, не только пали жертвой внешней несправедливости и насилия, но сами они были прикосновенны к общей испорченности и несправедливости. Но то, чего желают эти индивидуумы и что они делают, имеет для себя более высокое оправдание всемирного духа и должно наконец победить. При полном отсутствии идеи организации великого государства сенат не мог удержать в своих руках правительственную власть. Господство стало зависеть от народа, который теперь оказывался лишь чернью, которую приходилось кормить зерном, доставляемым из римских провинций. Нужно прочитать у Цицерона, как все государственные дела шумно, с оружием в руках, решались, с одной стороны, богатыми и могущественными знатными людьми, а, с другой стороны – сбродом. Римские граждане присоединяются к индивидуумам, которые льстят им, а затем образуют партии, чтобы добиться господства в Риме. Таким образом мы видим в Помпее и в Цезаре двух враждебных друг другу блестящих представителей Рима: с одной стороны, Помпея с сенатом и следовательно как будто защищавшего республику, а, с другой стороны, – Цезаря с его легионами и превосходством его {294}гения. Исход этой борьбы между двумя могущественнейшими индивидуальностями не мог решиться в Риме на форуме. Цезарь овладел Италией, Испанией, Грецией, разбил на-голову своего врага при Фарсале в 48 г. до Р.Х., упрочил свою власть в Азии и вернулся победителем в Рим.

    Таким образом римское всемирное господство досталось одному лицу. Эту важную перемену не следует считать чем-то случайным; она была необходима и вызвана обстоятельствами. Демократическая конституция не могла уже сохраняться в Риме, а соблюдалась лишь с виду. Цицерон, который приобрел значительное влияние благодаря своему замечательному ораторскому таланту и которого очень уважали за его ученость, постоянно винит в упадке республики отдельные личности и их страсти. Платон, которому Цицерон хотел подражать, вполне сознавал, что афинское государство в том виде, как оно ему представлялось, не могло существовать, и он составил план совершенного государственного устройства, соответствовавшего его воззрениям. Наоборот, Цицерон не понимает, что невозможно сохранить дальнейшее существование Римской республики, и постоянно старается найти для нее лишь временную поддержку; он не выяснил себе природы государства и в особенности Римского государства. И Катон говорит о Цезаре: «Да будут прокляты его доблести, потому что они погубили мое отечество!». Но республику уничтожила не случайность, не личность Цезаря, а необходимость. Римский принцип целиком основывался на господстве и военной власти; он не заключал в себе никакого духовного центра для целей творчества и духовного наслаждения. Патриотическая цель поддержать государство исчезает, когда субъективное стремление к владычеству становится господствующею страстью. Граждане стали чужды государству, потому что они не находили в нем объективного удовлетворения, и частные интересы были направлены не в ту сторону, как у греков, которые еще и в начале упадка, совершавшегося в действительности, все еще создавали величайшие художественные произведения в области живописи, пластики и поэзии и у которых в особенности развилась философия. Те художественные произведения, которые римляне со всех сторон вывозили из Греции, не были их собственными созданиями, их богатство не было плодом их промышленности, как в Афинах, но оно было награблено в разных странах. Изящество, образование были чужды римлянам как таковым; они старались перенять их у греков, и для этого множество греческих рабов доставлялось в Рим. Делос был центром этой торговли рабами, и утверждают, что там иногда в один день {295}продавалось по 10 тыс. рабов. Греческие рабы были для римлян поэтами, писателями, заведующими их фабриками, воспитателями их детей.

    Республика не могла продолжать существовать в Риме. Из сочинений Цицерона особенно ясно обнаруживается, как решения относительно всех общественных дел принимались под влиянием личного авторитета знатных лиц, их могущества, их богатства, как беспорядочно все это происходило. Итак, в республике уже не оказывалось опоры, которую еще можно было найти только в воле одного индивидуума. Цезаря можно считать образцом римской целесообразности, так как он принимал свои решения в высшей степени обдуманно и затем приводил их в исполнение в высшей степени энергично, практично и бесстрастно. С всемирно-исторической точки зрения Цезарь, добившись примирения и такого согласия, которое было необходимо, сделал то, что следовало сделать. Цезарь достиг двух результатов: он примирил внутреннюю противоположность и в то же время выявил новую внешнюю противоположность. Ведь до тех пор всемирное господство доходило лишь до вершин Альп, а Цезарь открыл новое поприще; он создал ту арену, которая впоследствии должна была сделаться центром всемирной истории. Затем он сделался властителем мира путем борьбы, исход которой был решен не в самом Риме, а благодаря тому, что им был завоеван весь римский мир. Конечно он выступил против республики, но в сущности лишь против ее тени, потому что все то, что еще оставалось от республики, было бессильно. Помпеи и все те, которые стояли на стороне сената, отстаивали свои dignitas, auctoritas[36], личное господство как мощь республики, и посредственность, нуждавшаяся в защите, прикрывалась этой этикеткой. Цезарь положил конец этому пустому формализму, сделался властителем и путем насилия отстоял сплоченность римского мира от партикуляризма. Тем не менее мы видим, что благороднейшие римляне полагали, что господство Цезаря есть нечто случайное и что оно держится исключительно благодаря его индивидуальности: так думал Цицерон, так думали Брут и Кассий; они полагали, что если бы этот индивидуум был устранен, то восстановление республики произошло бы само собой. Под влиянием этого замечательного заблуждения Брут, в высшей степени благородная личность, и Кассий, более энергичный, чем Цицерон, убили человека, доблести которого они ценили. Но непосредственно после этого обнаружилось, что лишь одно лицо могло {296}управлять римским государством, и тогда римляне должны были поверить этому; ведь вообще государственный переворот как бы санкционируется в мнении людей, когда он повторяется. Так Наполеон был два раза побежден, и Бурбоны были изгнаны два раза. Благодаря повторению того, что сначала казалось лишь случайным и возможным, оно становится действительным и установленным фактом.{297}

    Отдел третий 

    Глава первая.

    Рим в императорский период

    В этот период римляне соприкасаются с тем народом, которому предназначено после них стать всемирно-историческим народом, и мы должны рассмотреть этот период с двух существенных сторон – светской и духовной. В светской стороне, в свою очередь, следует обратить внимание на два главных момента: во-первых, на властителя, а затем на определения, в силу которых индивидуумы как таковые становятся личностями, – на мир правовых отношений.

    Прежде всего, что касается империи, следует заметить, что римское господство было настолько лишено интересов, что великий переход к империи почти ничего не изменил в конституции. Только народные собрания уже не соответствовали положению дел и исчезли. Император был princeps senatus[37], цензором, консулом, трибуном: он соединил в своем лице все эти должности, номинально еще продолжавшие существовать, и военная власть, которая здесь была важнее всего, сосредоточивалась исключительно в его руках. Конституция оказалась совершенно несубстанциальной формой, ставшей совершенно безжизненной, а следовательно и лишенной силы и власти; простым средством поддерживать ее как таковую являлись легионы, которые император постоянно держал недалеко от Рима. Правда, государственные дела обсуждались в сенате, император являлся лишь как член сената наряду с другими членами, но сенат должен был повиноваться, и тот, кто противоречил, наказывался смертью, а его имущество конфисковалось. Поэтому те лица, которые уже предвидели свою верную смерть, сами себя убивали, чтобы по крайней мере сохранить имущество для семьи. Всего более ненавистен был римлянам Тиберий, а именно за свое искусство притворяться: он очень хорошо умел пользоваться низостью сената, чтобы губить тех сенаторов, которых он боялся. Опорой власти императора являлись, как уже было упомя{298}нуто, армия и окружающая его преторианская лейб-гвардия. Но вскоре легионы, и в особенности преторианцы, сознали свою важность и осмеливались сажать на трон кого им угодно. Сначала они еще проявляли некоторую почтительность к семье Цезаря Августа, но впоследствии легионы выбирали своих полководцев, и притом таких, которые снискивали их расположение и симпатию отчасти храбростью и умом, отчасти же подарками и послаблениями в отношении дисциплины.

    Императоры держали себя, пользуясь своею властью, совершенно наивно и не окружали себя по-восточному блеском и пышностью. Мы находим у них черты, свидетельствующие об изумительной простоте. Например Август пишет Горацию письмо, в котором упрекает его за то, что он еще не посвятил ему ни одной оды, и спрашивает его, не думает ли он, что это могло бы уронить его в глазах будущих поколений. Сенат несколько раз желал снова добиться влияния, назначая императоров; но они или вовсе не могли держаться, или держались лишь, склонив преторианцев на свою сторону подарками. Кроме того назначение сенаторов и формирование сената были всецело предоставлены произволу императора. Политические учреждения были соединены в лице императора, уже не существовало никакой нравственной связи, воля императора стояла выше всего, пред ним все были равны. Вольноотпущенники, окружавшие императора, часто оказывались могущественнейшими людьми в государстве: ведь произвол не признает никаких различий. В личности императора партикулярная субъективность стала реальностью, свободной от всяких ограничений. Дух всецело вышел за пределы самого себя, так как конечность бытия и хотения сделалась чем-то неограниченным. Лишь один предел существует и для этого произвола, а именно: – предел всего человеческого, смерть; и даже смерть обратилась в театральное представление. Так, Нерон умер такою смертью, которая может быть примером для благороднейшего героя как для человека, в высшей степени безропотно переносящего постигшее его несчастье. В своей полной необузданности партикулярная субъективность не имеет никакого внутреннего содержания, ничего не видит ни перед собой, ни за собою: для нее нет ни раскаяния, ни надежды, ни страха, ни мысли, потому что все это содержит в себе постоянные определения и цели; но здесь всякое определение совершенно случайно. Она есть желание, наслаждение, страсть, причуда, одним словом, ничем неограниченный произвол. Он не сдерживается волею других лиц, так как отношение воли одного лица к воле остальных скорее оказывается {299}отношением неограниченного господства и порабощения. Насколько известно людям, на известной им земле нет такой воли, которая не была бы подвластна воле императора. Но под властью этого одного лица все оказывается в порядке, потому что в том виде, как оно существует, оно есть порядок, и господство состоит именно в том, что все гармонирует с волей одного. Поэтому конкретный характер императоров не представляет большого интереса, потому что важен именно не конкретный элемент. В Риме были императоры, отличавшиеся благородством характера и природных склонностей, и чрезвычайно образованные. Тит, Траян, Антонины известны именно как такие характеры, чрезвычайно строгие к самим себе; но и они не произвели никакого изменения в государстве; при них никогда не было речи о том, чтобы дать римскому народу организацию свободной общественной жизни; они были лишь как бы счастливой случайностью, которая проходит бесследно и оставляет все в том же состоянии, в каком оно есть. Ведь здесь индивидуумы стоят на такой точке зрения, держась которой они, так сказать, не действуют, потому что нет таких предметов, которые оказывали бы им сопротивление; стоит им только пожелать чего-нибудь хорошего или дурного, и желаемое ими осуществляется. Преемником достославных императоров Веспасиана и Тита был грубейший и отвратительнейший тиран Домициан; однако, по словам римских историков, римский мир отдохнул при нем. Итак, вышеупомянутые отдельные светлые пункты ничего не изменили; все государство изнемогало от обременительных налогов и от грабежей; Италия обращалась в безлюдную пустыню; плодороднейшие земли не обрабатывались: это состояние тяготело над римским миром, как рок.

    Второй момент, на которой мы должны обратить внимание, это определение индивидуумов как личностей. Индивидуумы были совершенно равны (рабство составляло лишь небольшое различие) и не имели никаких политических прав. Уже после Союзнической войны жители всей Италии были уравнены в правах с римскими гражданами, и при Каракалле было уничтожено всякое различие между подданными всего римского государства. Частное право развило и за вершило это равенство. Прежде право собственности было стеснено многими различиями, которые теперь уничтожились. Мы видели, что римляне исходили из принципа абстрактного внутреннего мира, который теперь реализуется как личность в частном праве. Частное право состоит именно в том, что личность получает значение как таковая в реальности, придаваемой ею себе, в собственности. Живой {300}государственный организм и одушевлявший его римский образ мыслей низведены теперь к раздробленности мертвого частного права. Подобно тому как при гниении физического тела каждая точка его начинает жить своею отдельною жизнью, но это лишь жалкая жизнь червей, так и здесь государственный организм распался на атомы частных лиц. Такова стала римская жизнь: с одной стороны, судьба и абстрактная всеобщность владычества, с другой стороны, индивидуальная абстракция, личность, которая содержит в себе определение, что индивидуум в себе представляет собой нечто не благодаря своей жизненности, не благодаря полной содержания индивидуальности, а как абстрактный индивидуум.

    Отдельные личности гордятся тем, что они получают абсолютное значение как частные лица, потому что «Я» получает бесконечные полномочия, но их содержанием и содержанием этого «Я» оказывается лишь внешняя вещь. И развитие частного права, которое установило этот возвышенный принцип, было связано с разложением политической жизни. Император только царствовал, но не правил, потому что не существовало правовой и нравственной среды, между властителем и подданными не было связи, установленной конституцией и организацией государства и вносящей порядок в правомерные для себя существующие в общинах и провинциях жизненные сферы, функционирующие в общих интересах и оказывающие влияние на общее государственное управление. Правда, в городах существуют курии, но они не имеют никакого значения или ими пользуются лишь как средством для притеснения и систематического ограбления отдельных лиц. Итак, не существовало сознательного отношения людей к отечеству, к нравственному единству, но им оставалось только покориться судьбе и дойти до полного индиферентизма, который они и проявляли или в свободе мышления, или в непосредственном чувственном наслаждении. Таким образом человек или удалялся от жизни, или всецело предавался чувственной жизни. Он находил свое назначение или в старании добыть себе средства, добиваясь благосклонности цезаря, или путем насилия, пронырливости и хитрости, или он искал утешения в философии, которая одна еще могла дать нечто постоянное и в-себе-и-для-себя-сущее, потому что хотя системы того времени – стоицизм, эпикуреизм и скептицизм были противоположны друг другу, но им была свойственна одна и та же тенденция, а именно – сделать дух в себе безразличным ко всему, представляющемуся в действительности. Поэтому вышеупомянутые философские системы были весьма распространены среди образованных людей: они делали человека непоко{301}лебимым в себе самом благодаря мышлению, благодаря деятельности, порождающей всеобщее. Но это внутреннее примирение, достигаемое благодаря философии, само оказывалось лишь абстрактным, выражалось в чистом принципе личности, потому что мышление, которое, как чистое мышление, делало предметом своих исследований само себя и примирялось с самим собой, было совершенно беспредметно, и непоколебимость, свойственная скептицизму, делала целью воли именно бесцельность. Эта философия признавала лишь отрицательность всякого содержания и являлась выражением отчаяния для мира, в котором уже не оказывалось ничего прочного. Она не могла доставить удовлетворение живому духу, который стремился к более высокому примирению. 

    Глава вторая.

    Христианство 

    Уже было упомянуто, что Цезарь открыл новый мир с его реальной стороны, со стороны его духовного и внутреннего существования, и новый мир открылся при Августе. В начале существования империи, принципом которой являлись, как мы выяснили, доведенная до бесконечности конечность и партикулярная субъективность, благодаря тому же принципу субъективности родилось спасение мира; при этом оно родилось как этот единственный человек, в абстрактной субъективности, но так, что, наоборот, конечность есть только форма его явления, а сущность и содержание его составляют бесконечность, абсолютное для-себя-бытие. В римском мире, в его вышеохарактеризованном состоянии, в его беспомощности и страдании от того, что он покинут богом, совершился разрыв с действительностью: в нем обнаруживалось страстное желание найти удовлетворение, которое может быть найдено лишь в глубине духа, и этим была подготовлена почва для более возвышенного духовного мира. Римский мир являлся судьбой, подавлявшей богов и жизнерадостность в служении им, и мощью, очистившей человеческий дух от всякой обособленности. Поэтому все его состояние и его страдания являются муками родов другого, более возвышенного духа, который открывается в христианской религии. Этот более возвышенный дух содержит в себе примирение и освобождение духа, так как в человеке обретает сознание духа и его всеобщности и бесконечности. Абсолютный объект, истина, есть дух, и так как сам человек есть дух, то он присутствует в этом объекте {302}и таким образом обретает в своем абсолютном предмете сущность и свою сущность. Но для того чтобы предметность сущности была снята и чтобы дух был при себе самом, – естественность духа, в которой человек оказывается отдельным и эмпирическим, должна быть отрицаема, для того чтобы чужеродное было уничтожено и свершилось примирение духа.

    Бог познается как дух лишь таким образом, что он признается триединым. Этот новый принцип есть ось, вокруг которой вращается всемирная история. История идет до этого пункта и направляется отсюда далее. «Когда исполнилось время, бог послал своего сына», – сказано в Библии. Это означает не что иное, как то, что самосознание возвысилось до таких моментов, которые принадлежат понятию духа, и до потребности понимать эти моменты как абсолютные. Теперь следует это выяснить точнее. Мы сказали, что для греческого духа законом было: «Человек, познай себя!». Греческий дух был сознанием духа, но ограниченного духа, существенным ингредиентом которого был природный элемент. Конечно дух господствовал над ним, но самое единство господствующего и подчиненного еще само имело природный характер: дух являлся как определенный дух, во множестве индивидуальностей народных духов и богов и изображался искусством, в котором чувственное возвышалось лишь до прекрасной формы и фигуры, а не до чистого мышления. Отсутствовавший у греков момент внутреннего мира мы нашли у римлян, но так как он был формальным и неопределенным в себе, он черпал свое содержание из страсти и произвола, и даже нечестивейшие поступки могли соединяться здесь с трепетом, внушаемым божественностью. (Показание Гиспалы о вакханалиях у Ливия XXXIX, 13.) Затем этот элемент внутреннего мира далее реализовался как личность индивидуумов, и эта реализация была адекватна принципу и столь же абстрактна и формальна, как этот принцип. Как это «Я», я бесконечен для меня, и это мое наличное бытие есть мое достояние и признание меня как личности. Этот внутренний мир не идет дальше; всякое дальнейшее содержание в нем исчезло. Благодаря этому индивидуумы полагаются как атомы, но в то же время они подчинены суровой власти одного лица, которая, как monas monadum, есть власть над частными лицами. Следовательно это частное право оказывается и небытием, непризнанием личности, и это состояние права есть совершенное бесправие. Это противоречие есть несчастье римского мира. Субъект по принципу своей личности имеет право только на владение, и личность, возвышающаяся над всеми личностями (die Person der Personen) – на вла{303}дение всеми, так что единичное право в то же время снимается и оказывается бесправием. Но страдание от этого противоречия есть дисциплина (Zucht) мира. Слово Zucht происходит от ziehen (привлекать к чему-нибудь); и где-то на заднем плане имеется какое-нибудь постоянное единство, к которому следует привлекать и к которому следует подготовлять воспитанием, для того чтобы сделаться адекватным цели. Это – отказ, отучение от привычки как средство, ведущее к абсолютной основе. Вышеупомянутое противоречие римского мира есть отношение, выражающееся в такой дисциплине: это – дисциплина образования, благодаря которой личность в то же время обнаруживает свою ничтожность. Но прежде всего это лишь нам представляется дисциплиной, а для подвергаемых ей она является слепой судьбой, которой они с тупым страданием покоряются; еще нет более возвышенного определения, заключающегося в том, что сам внутренний мир должен дойти до страдания и страстного желания, что при этом не только должен быть привлекаем человек, но что это привлечение его должно быть его самоуглублением. То, что было лишь нашей рефлексией, должно представиться самому субъекту его собственной рефлексией, так чтобы он сам признал себя в себе несчастным и ничтожным. Это внешнее несчастье должно, как уже сказано, стать страданием человека в самом себе: он должен почувствовать себя отрицанием самого себя, он должен понять, что его несчастье есть несчастье его природы, что он в самом себе является разделившимся и разъединившимся. Этого определения дисциплины в самом себе, страдания от своей собственной ничтожности, собственного несчастья от страстного желания избавиться от этого душевного состояния следует искать за пределами собственно римского мира; им обусловливаются всемирно-историческое значение и важность еврейского народа, потому что благодаря ему дух возвысился до абсолютного самосознания, так как из своего инобытия (Anderssein), которое является его разладом с самим собою и его страданием, он отражается в самом себе. Самое чистое и прекрасное выражение вышеуказанного назначения еврейского народа мы находим в псалмах давидовых и у пророков, где содержание составляют влечение души к богу, ее глубочайшая скорбь о своих недостатках, стремление к справедливости и благочестию. Мифическим выражением этого духа является излагаемая в начале еврейских книг история грехопадения. По преданию, человек, созданный по образу и подобию божию, перестал чувствовать себя вполне удовлетворенным, вкусив от древа познания добра и зла. Здесь грех состоит лишь в познании: оно оказывается {304}греховным и благодаря ему человек лишился своего естественного счастья. В этом выражается глубокая истина: зло заключается в сознании, потому что звери не злы и не добры; это применимо и к остающемуся естественным человеку. Лишь сознание вызывает разграничение между «Я» в его бесконечной свободе как проявляющейся в произволе и чистым содержанием воли, добром. Познание как отрицание естественного единства есть грехопадение, которое есть не случайная, а вечная история духа. Ведь состояние невинности, это райское состояние, есть животное состояние. Рай есть парк, в котором могут оставаться только звери, а не люди. Ведь животное отождествляется с богом, но лишь в себе. Лишь человек есть дух, т.е. для самого себя. Но это для-себя-бытие, это сознание есть в то же время отделение от всеобщего божественного духа. Если я в моей абстрактной свободе действую против добра, то именно это и есть точка зрения, свойственная злу. Поэтому грехопадение есть вечный миф человека, именно благодаря ему он становится человеком. Однако в том, чтобы оставаться на этой точке зрения, заключается зло, и это ощущение скорби о себе и страстного желания мы находим у Давида, когда он поет: «Сотвори мне, боже, чистое сердце и дух правый обнови во мне». Это ощущение испытывалось, как мы видели, уже при грехопадении, в котором однако выражается не примирение, а то, что несчастье будет продолжаться. Но в то же время в нем предсказывается примирение, а именно, в словах: «Змей будет поражен в голову», но еще глубже в том, что, когда бог увидел, что Адам вкусил от вышеупомянутого дерева, он сказал: «Вот, Адам стал, как один из нас, зная добро и зло». Бог подтверждает слова змея. Итак, в себе и для себя истинно, что человек постигает самого бога духом благодаря познанию всеобщего и единичного. Но сперва эта говорит бог, a не человек, который, наоборот, остается в разладе с самим собою. Человек еще не достиг примирения, доставляющего удовлетворение; абсолютное окончательное удовлетворение найдено еще не для всего существа человека, а лишь для бога. Человек еще не может избавиться от чувства скорби о себе. Сперва человек находит ограниченное удовлетворение в семействе и в обладании землею Ханаанскою. В боге он не находит удовлетворения. Правда, в храме приносятся жертвы богу, проступки перед ним искупляются внешними жертвами и внутренним раскаянием. Но это внешнее удовлетворение в семье и обладании землей отнято у еврейского народа в дисциплине, установленной римским государством. Уже сирийские цари притесняли его, но лишь римляне отрицали его индиви{305}дуальность. Сионский храм разрушен, народ, служивший богу, рассеян. Итак, здесь отнято всякое удовлетворение, и народ вынужден вернуться к точке зрения, выраженной в первоначальном мифе, – к точке зрения скорби человеческой природы в ней самой. Здесь всеобщей судьбе римского мира противостоит сознание зла и стремление к господу. Требуется лишь расширить эту основную идею, придав ей объективный всеобщий смысл, и принять ее за конкретную сущность человека, за выполнение его естественного назначения. Прежде евреи считали этим конкретным содержанием землю Ханаанскую и самих себя – народом божиим. Но теперь это содержание утрачено, и благодаря этому возникает чувство несчастья и исчезает надежда на бога, с которым вышеупомянутая реальность была по существу дела связана. Итак, несчастье является здесь не тупою покорностью судьбе, а бесконечной энергией страстного желания. Стоицизм учил лишь, что отрицательное не существует и не существует боли; но еврейское чувство, наоборот, придерживается реальности и требует примирения в ней, потому что оно основано на восточном единстве природы, т.е. реальности, субъективности и субстанции единого. Благодаря утрате чисто внешней реальности дух вынужден углубиться в себя; таким образом сторона реальности очищается и возвышается до всеобщего благодаря отношению к единому. Восточная противоположность между светом и тьмою переносится здесь в дух, причем тьмою оказывается грех. Теперь для отрицаемой реальности не остается ничего кроме самой субъективности, человеческой воли в себе как всеобщей, и лишь благодаря этому становится возможным примирение. Грех есть познание добра и зла в их разделенности, но ведь познание исцеляет старый недуг и является источником бесконечного примирения. Дело в том, что познавать значит уничтожать внешнее, чуждое сознанию, и таким образом познание есть возвращение субъективности к себе. Будучи теперь выражено в реальном самосознании мира, оно есть достигаемое миром примирение. Благодаря беспокойству, вызываемому бесконечным страданием, при котором обе стороны противоположности относятся друг к другу, обнаруживается единство бога и принимаемой за отрицательную реальности, т.е. отделенной от него субъективности. Бесконечная потеря возмещается лишь его бесконечностью, и благодаря этому получается бесконечное приобретение. Тождество субъекта и бога является в мире, когда исполнилось время; сознание этого тождества есть познание бога в его истине. Содержание истины есть сам дух, живое движение в самом себе. Природа бога то, что он есть чистый дух, {306}открывается людям в христианской религии. Но что такое есть дух? Он есть единое, равное самому себе, бесконечное, чистое тождество, которое, во-вторых, отделяет себя от себя, как другое для самого себя, как для-себя-бытие и в-себе-бытие в противоположность всеобщему. Но это отделение преодолевается благодаря тому, что атомистическая субъективность как простое отношение к себе сама оказывается всеобщим, тождественным с собою началом. Если мы говорим, что дух есть абсолютная рефлексия в самом себе благодаря его абсолютному различению, любовь как чувство, знание как дух, то он рассматривается как триединый: отец и сын, и это различие в его единстве как дух. Теперь еще следует заметить, что в этой истине выражается отношение человека к самой этой истине. Ведь дух противополагает себе себя как свое другое, и он есть возвращение из этого различия к самому себе. Другое, рассматриваемое в чистой идее, есть сын бога, но это другое в своем обособлении есть мир, природа и конечный дух; итак, конечный дух сам полагается как момент бога. Итак, человек сам содержится в понятии бога, и то, что он содержится в этом понятии, может быть выражено таким образом, что единство человека и бога полагается в христианской религии. Этого единства не следует понимать поверхностно, а именно так, что бог оказывается лишь человеком, и человек также оказывается богом, но человек оказывается богом лишь постольку, поскольку он преодолевает естественность и конечность своего духа и возвышается до бога. А именно человек, который причастен истине и который знает, что сам он есть момент божественной идеи, в то же время отказывается от своей естественности, потому что естественное есть несвободный и недуховный элемент. В этой идее бога заключается и примирение, являющееся утешением в страдании и несчастьи человечества. Ведь само несчастье теперь уже признается необходимым для достижения посредством него единства человека с богом. Это в-себе-сущее единство существует прежде всего лишь для мыслящего, умозрительного сознания; но оно должно существовать и для чувственного, представляющего сознания, оно должно стать предметом для мира, оно должно явиться, а именно в чувственной форме духа, которая есть человеческая форма. Христос явился: человек, который есть бог, и бог, который есть человек; благодаря этому в мире настали мир и примирение. Здесь следует вспомнить о греческом антропоморфизме, о котором было сказано, что он не шел достаточно далеко. Ведь греческая естественная жизнерадостность еще не дошла до субъективной свободы самого «Я», до этого внутреннего мира, до определения духа как этого. Далее, для явления {307}христианского бога существенно, что оно единственно в своем роде; оно может совершиться лишь однажды, потому что бог есть субъект, и как являющаяся субъективность исключительно один индивидуум. Ламы всегда вновь избираются, потому что на Востоке бога знают лишь как субстанцию, для которой поэтому бесконечная форма в этом множестве отдельных проявлений оказывается лишь внешней. Но субъективности как бесконечному отношению к себе форма присуща, и как являющаяся она оказывается лишь единственной, исключающей всякую другую. Но затем чувственное наличное бытие, в котором является дух, оказывается лишь преходящим моментом. Христос умер; лишь как умерший он вознесся на небо и восседает одесную бога, и лишь таким образом он есть дух. Он сам говорит: когда же я уже не буду с вами, дух научит вас всякой истине. Впервые в троицын день апостолы исполнились святого духа. Для апостолов Христос при жизни был не тем, чем он сделался для них впоследствии как дух общины, в которой он впервые стал для нее истинно духовным сознанием. Столь же неправильно выражается это отношение и тогда, когда мы вспоминаем о Христе только как о существовавшей исторической личности. Тогда задают вопросы: как он родился, кто были его отец и мать, каковы были его домашнее воспитание, его чудеса и т.д., т.е., что такое представляет он собою с не-духовной точки зрения? Точно так же, если его рассматривать лишь со стороны его дарований характера и моральности, его ставят наравне с Сократом и с другими лицами, хотя и считают его мораль более возвышенной. Но превосходный характер, мораль и т.д. – все это не составляет последней потребности духа, которая состоит в том, чтобы человек представлял себе умозрительное понятие духа. Если утверждают, что Христос был лишь превосходным, даже безгрешным индивидуумом и только им, то представление умозрительной идеи, абсолютной истины отвергается. Между тем дело именно в этой идее, и из нее следует исходить. Делайте в своей экзегетике, критике, истории из Христа все, что хотите, доказывайте, как хотите, что учения церкви продиктованы на соборах теми или иными интересами или страстями епископов или что они вытекают из того или иного источника, – все такого рода обстоятельства безразличны; вопрос заключается только в том, что такое идея или истина в себе и для себя.

    Далее божественность Христа подтверждается свидетельством собственного духа, а не чудес, потому что лишь дух познает дух. Чудеса могут быть путем к познанию. Чудо означает, что прерывается естественный ход вещей; но то, что называют естественным ходом, {308}весьма относительно, например действие магнита можно было бы назвать чудом. И чудо божественной миссии ничего не доказывает; ведь и Сократ выражал новое самосознание духа против обычного хода представлений. Главный вопрос заключается не в божественной миссии, а в раскрытии и в содержании этой миссии. Сам Христос порицает фарисеев, которые требуют от него чудес, и говорит о лжепророках, которые будут творить чудеса.

    Далее мы должны еще рассмотреть формирование христианского представления в церкви. Выведение этого формирования из понятия христианства завело бы слишком далеко, и здесь следует указать лишь общие моменты. Первым моментом является основание христианской религии, в котором принцип его выражается с бесконечной энергией, но сперва абстрактно. Мы находим это в евангелиях, где основною темою является бесконечность духа, его возвышение в духовный мир как единственно истинное с пренебрежением ко всем мирским связям. Христос выступает среди еврейского народа с бесконечной откровенностью. «Блаженны чистые сердцем, ибо они бога узрят», – говорит он в своей нагорной проповеди, и это изречение в высшей степени просто и эластично по отношению ко всем внешним предписаниям, которые могут быть навязываемы человеческому духу. Чистое сердце есть та почва, на которой бог является человеку: тот, кто проникнется этим изречением, гарантирован от всяких чуждых ему уз и суеверий. Затем следуют другие изречения: «Блаженны миротворцы, ибо они будут наречены сынами божиими»; «Блаженны изгнанные за правду, ибо их есть царство небесное»; и «Будьте совершенны, как совершенен отец наш небесный». Здесь мы имеем совершенно определенное требование Христа. Главное значение придается бесконечному возвышению духа до простой чистоты, которое полагается в основу всего. Форма примирения еще не указана, но указана цель как абсолютная заповедь. Что же касается отношения этой точки зрения духа к мирскому существованию, то и здесь проповедуется эта чистота как субстанциальная основа: «Ищите же, во-первых, царства божия и правды его, и сие все приложится вам» и «нынешние страдания не так важны, как то величие». Здесь Христос говорит, что не следует бояться и избегать внешних страданий как таковых потому, что они ничто по сравнению с тем величием. Затем это учение, именно потому, что оно кажется абстрактным, выражается в полемической форме: «Если правое око твое соблазняет тебя, вырви его и брось от себя; если правая рука соблазняет тебя, отсеки ее и брось от себя; ибо лучше для тебя, чтобы погиб один из членов твоих, а не все тело твое было ввержено в геенну». {309}То, что могло бы запятнать чистоту душевную, должно быть уничтожено. Относительно собственности и наживы также сказано: «Не заботьтесь для души вашей, что вам есть и что пить, ни для тела вашего, во что одеться. Душа не больше ли пищи и тело – одежды? Взгляните на птиц небесных: они ни сеют, ни жнут, ни собирают в житницы; и отец ваш небесный питает их. Вы не гораздо ли лучше их?» Таким образом работа для пропитания отвергается. «Если хочешь быть совершенным, пойди продай имение свое и раздай нищим, и будешь иметь сокровище на небеси и приходи и следуй за мною». Если бы это так непосредственно выполнялось, то должен был бы совершиться переворот: бедные сделались бы богатыми. Ведь учение Христа так возвышенно, что все обязанности и нравственные связи становятся безразличными по сравнению с ним. Юноше, который еще хочет по хоронить своего отца, он говорит: «Иди за мною и предоставь мертвым погребать своих мертвецов». «Кто любит отца или мать более, нежели меня, не достоин меня». Он сказал: «Кто матерь моя и кто братья мои?» И, указав рукою своею на учеников своих, сказал: «Вот матерь моя и братья мои. Ибо кто будет исполнять волю отца моего небесного, тот мне брат, и сестра, и матерь». И даже сказано: «Не думайте, что я пришел принести мир на землю; не мир пришел я принести, но меч. Ибо я пришел разделить человека с отцом его и дочь с матерью, и невестку с свекровию ее». Здесь выражается отрешение от всего того, что существует в действительности, даже от нравственных связей. Можно сказать, что нигде не произносилось столь революционных речей, как в евангелиях, потому что все прежде общепризнанное принимается за безразличное, не заслуживающее уважения.

    Затем этот принцип развивался, и вся дальнейшая история есть история его развития. Реально это выразилось прежде всего в том, что последователи Христа образуют общество, общину. Уже было отмечено, что дух мог сойти на последователей Христа лишь после его смерти, что лишь тогда они могли понять истинную идею бога, а именно то, что во Христе спасен и искуплен человек; ибо в нем познается понятие вечной истины, заключающейся в том, что сущность человека есть дух и что человек достигает истины, лишь отчуждаясь от своей конечности и предаваясь чистому самосознанию. Христос, человек как человек, в котором проявилось единство бога и человека сам проявил в своей смерти, вообще в своей истории, вечную историю духа – историю, которую всякий человек должен сам пережить, чтобы быть как дух или чтобы стать сыном бога, гражданином его царства. Последователи Христа, объединяющиеся в этом смысле и {310}задающиеся целью жить духовною жизнью, образуют общину, которая есть царство божие. «Где двое или трое собраны во имя мое (т.е. согласно определению того, что я представляю собою), – говорит Христос, – там я посреди их». Община есть действительная, настоящая жизнь в духе Христа.

    Христианская религия вовсе не должна сводиться к одним изречениям самого Христа: у апостолов впервые выражается установленная, развитая истина. Это содержание развилось в христианской общине. Община прежде всего находилась, во-первых, в связи с римским миром, а затем в связи с истиной, развитие которой было ее целью. Мы рассмотрим эти различные отношения в отдельности.

    Община существовала в римском мире, и в нем должно было совершаться распространение христианской религии. Прежде всего община должна была воздерживаться от участия во всякой государственной деятельности, составлять особое, отдельное общество и не реагировать на постановления государства, на те взгляды, выразителем которых являлось государство, и на меры, проводимые государством. Но так как община не принимала участия в государственной жизни и не признавала императора своим неограниченным верховным владыкой, она подвергалась преследованиям и возбуждала ненависть к себе. Тогда эта бесконечная внутренняя свобода проявилась в замечательной непоколебимости, с которой муки и страдания терпеливо переносились ради высшей истины. Это внешнее распространение и внутренняя сила христианства были вызваны не столько чудесами апостолов, как содержанием, истинностью самого учения. Сам Христос говорит: «Многие скажут мне в тот день: господи! господи! Не от твоего ли имени мы пророчествовали? И не твоим ли именем бесов изгоняли? И не твоим ли именем многие чудеса творили? И тогда объявлю им: «Я никогда не знал вас; отойдите от меня, делающие беззаконие!»

    Что же касается другого отношения, а именно отношения к истине, то особенно важно заметить, что догмат, теоретическая сторона, был выработан еще в римском мире, между тем как развитие государства согласно этому принципу совершалось гораздо позднее. Отцы церкви и соборы установили догмат, но важным моментом для этого установления было предшествовавшее развитие философии. Выясним точнее, как относилась философия этого времени к религии. Уже было упомянуто, что римский внутренний мир и субъективность, которые лишь абстрактно проявлялись как бездушная личность в высокомерии своего «Я», были очищены философией стоицизма и скептицизма и {311}приняли благодаря этому форму всеобщности. Благодаря этому совершился переход в сферу мысли, и бог был познан как единый, бесконечный в мысли. Всеобщее является здесь лишь несущественным предикатом, выражающим, что субъект не есть в себе, но что для этого он нуждается в конкретном частном содержании. Но единое и всеобщее как широкая фантазия вообще свойственны Востоку, так как Востоку свойственны беспредельные воззрения, идущие далее всего ограниченного. Будучи представляемо в сфере самой мысли, восточное единое есть незримый и нечувственный бог израильского народа, который однако в то же время для представления является субъектом. С тех пор этот принцип стал всемирно-историческим. В римском мире объединение Востока и Запада сперва совершилось внешним образом благодаря завоеванию; теперь произошло и внутреннее объединение, так как восточный дух распространился на Западе. Культы Изиды и Митры были распространены во всем римском мире; дух, поглощенный внешностью и конечными целями, стремился к бесконечному. Но Запад требовал более глубокой, чисто внутренней всеобщности, такого бесконечного, которому в то же время была бы присуща определенность. Опять-таки в Египте, а именно в Александрии, в центре сношений между Востоком и Западом, очередная проблема была поставлена мысли, и теперь решением был дух. Там произошло сближение двух вышеупомянутых принципов в области науки, и они были научно применены. Особенно замечательно, что такие ученые евреи, как Филон, соединяют абстрактные формы конкретного, заимствованные ими у Платона и Аристотеля, со своим представлением о бесконечном и познают бога согласно более конкретному понятию духа с определением логоса. Таким образом глубокие мыслители в Александрии постигли и единство философии Платона и философии Аристотеля, и их умозрительная мысль дошла до абстрактных идей, которые составляют и основное содержание христианской религии. Философия уже приняла у язычников такое направление, что те идеи, которые признавались истинными, формулировались как требования, предъявляемые к языческой религии. Платон совершенно отвергал мифологию и был вместе со своими последователями обвинен в атеизме. Наоборот, александрийцы старались обнаружить в греческих божественных образах умозрительную истину, и затем император Юлиан Отступник опять обратил внимание на эту сторону вопроса, утверждая, что языческие культы тесно связаны с разумностью. Язычники были, так сказать, вынуждены признавать и своих богов не только чувственными представлениями, и таким образом они делали попытки одухо{312}творять их. И не подлежит сомнению, что в греческой религии содержится разум, потому что субстанция духа есть разум, и его продукт должен быть разумным; различие состоит лишь в том, содержится ли разум в религии явно или лишь неявно и как основа. Если греки одухотворяли таким образом своих чувственных богов, то христиане, с своей стороны, искали более глубокого смысла и в историческом элементе своей религии. Точно так же как Филон находил в моисеевых книгах более глубокий смысл и идеализировал внешнюю форму повествования, и христиане делали то же самое, – с одной стороны, с полемическими целями, а с другой стороны – еще более из интереса к существу дела. Однако нельзя утверждать, что догматы чужды христианству и не касаются его, так как они проникли в него при посредстве философии. Совершенно безразлично, откуда что-либо произошло; вопрос лишь в том, истинно ли оно в себе и для себя? Многие думают, что достаточно сказать, что какое-либо учение представляется неоплатоническим, чтобы исключить его из христианства. Ведь дело не сводится только к тому, что какое-либо христианское учение выражено буквально так в Библии, на что только и обращают внимание новейшие ученые-экзегеты. Сами они говорят, что буква мертвит, дух животворен, и однако они извращают смысл этого изречения, принимая рассудок за дух. Эти учения были признаны и установлены церковью, духом общины, и даже в символе веры сказано: «Верую во единую святую церковь»; и сам Христос сказал: «Дух научит вас всякой истине». Наконец на Никейском соборе (в 325 г. после Р.Х.) был формулирован определенный символ веры, которого мы еще теперь придерживаемся: хотя этот символ веры и не выражен в умозрительной форме, но глубокое умозрение теснейшим образом связано с самим явлением Христа. Уже у Иоанна (в начале было слово и слово было у бога и слово было бог) мы видим начало глубокого понимания: глубочайшая мысль связана с образом Христа, с историческим и внешним, и величие христианской религии состоит именно в том, что при всей этой глубине она легко может быть усвоена сознанием с внешней стороны и в то же время побуждает к более глубокому проникновению. Таким образом она соответствует всякой ступени образования и в то же время удовлетворяет высшим требованиям.

    Если мы таким образом говорили об отношении общины, с одной стороны, к римскому миру, а, с другой стороны, к истине, содержащейся в догмате, то теперь мы переходим уже к третьей форме, которая является как учением, так и внешним миром, а именно к церкви. Община есть царство Христа, в котором действует присутствующий в нем дух {313}Христа, потому что это царство действительно существует и в настоящем, а не только в будущем. Итак, этому духовному присутствию свойственно и духовное существование не только наряду с язычеством, но и наряду с мирским существованием вообще. Ведь церковь как это внешнее наличное бытие есть не только религия в противоположность другой религии, но в то же время и мирское наличное бытие наряду с мирским наличным бытием. В религиозной жизни господствует Христос, а в мирской жизни – произвол самих индивидуумов. Итак, это царство божие должно быть организовано. Прежде всего все индивидуумы знают, что они исполнились духа; вся община признает истину и высказывает ее; но наряду с этою общностью обнаруживается необходимость в руководителях и наставниках, отличающихся от массы, организованной в общину. Руководителями выбирают таких лиц, которые отличаются дарованиями, характером и деятельным, благочестием, святостью жизни, ученостью и образованием вообще. Руководители, знающие смысл всеобщей субстанциальной жизни, исследующие эту жизнь, устанавливающие то, что есть истина, и дающие возможность приобщаться к истине, отличаются от общины, как знающие и управляющие от управляемых. Дух присущ этой организации знающих руководителей как таковой: в общине дух содержится лишь как в себе бытие. Так как в организации руководителей дух содержится как для себя сущий и себя сознающий, то она является авторитетом как в духовных, так и в светских делах, авторитетом для установления истины и для отношения субъекта к истине, заключающегося именно в том, чтобы поведение индивидуума соответствовало требованиям истины. Благодаря этому различию в царстве божием возникает духовное царство. Оно по существу необходимо, но то, что для духовного существует власть авторитета, основывается именно на том, что человеческая субъективность как таковая еще не развилась. Хотя сердце и отказалось от злой воли, но воля как человеческая еще не прониклась божественностью, и человеческая воля освобождена лишь абстрактно, не в своей конкретной действительности; ведь вся дальнейшая история есть лишь осуществление этой конкретной свободы. До сих пор конечная свобода лишь снимается для достижения бесконечной, и свет бесконечной свободы еще не воссиял в мирском. Субъективная свобода еще не признается как таковая: разумение еще не самостоятельно, но существует лишь в духе чужого авторитета. Таким образом это духовное царство определилось далее как церковное, как отношение субстанции духа к человеческой свободе. К этой внутренней организации присоединяется еще то, что {314}община получает и более определенную внешнюю форму и собственное мирское достояние. Как достояние духовного мира оно находится под особым покровительством, и непосредственным результатом этого является то, что церковь не должна платить никаких государственных налогов и что духовные лица не подлежат светской юрисдикции. В связи с этим находится то, что церковь сама управляет своим имуществом и принадлежащими к ней лицами. Таким образом в церкви проявляется контраст, заключающийся в том, что на стороне мирского оказываются лишь частные лица и власть императора, а на другой стороне оказывается полная демократия общины, которая избирает себе своих руководителей. Однако эта демократия вскоре переходит в аристократию благодаря посвящению в священники, но дальнейшее развитие церкви относится не к рассматриваемому здесь, а к последующему периоду.

    Итак, благодаря христианской религии абсолютная идея бога была осознана в своей истинности; в этой идее и человек в соответствии со своей истинной природой, данной в определенной интуиции сына, находит самого себя. Человек, рассматриваемый как конечный для себя, есть в то же время и образ божий и источник бесконечности в нем самом; он есть самоцель, имеет в самом себе бесконечную ценность и назначен для вечности. Итак, его родина находится в сверхчувственном мире, в бесконечной внутренней жизни, которую он обретает лишь благодаря разрыву с естественным наличным бытием и хотением и благодаря своим стараниям преодолеть его в себе. Таково религиозное сознание. Но для того чтобы войти в сферу религиозной жизни и участвовать в религиозном движении, человеческая природа должна быть способна к этому. Эта способность есть δυναμις (возможность) для вышеуказанного ενεργεια (осуществления). Итак, теперь мы должны рассмотреть еще определения, вытекающие для человека из того, что он есть самосознание вообще, поскольку его духовная природа является исходным пунктом и предпосылкой. Сами эти определения еще не имеют конкретного характера, но являются лишь первыми абстрактными принципами, которые установлены христианской религией для светского государства. Во-первых, рабство невозможно при христианстве, потому что теперь человек созерцается в боге, как человек по своей всеобщей природе; всякое отдельное лицо является объектом божественной благодати и божественной конечной цели; бог хочет, чтобы все люди спаслись. Итак, без всякого партикуляризма человек в себе и для себя и притом уже как человек имеет бесконечную ценность, и именно эта бесконечная ценность упраздняет всякий {315}партикуляризм, обусловливаемый рождением и отечеством. Другим, вторым принципом является внутренний мир человека по отношению к случайному. Человечеству принадлежит эта сфера чистой духовности в себе и для себя, и из нее должно исходить все остальное. Та сфера, которой должен быть присущ и в которой должен присутствовать божественный дух, есть духовный внутренний мир, и в этой сфере решается все случайное. Отсюда вытекает, что христианский мир уже не стоит на той же точке зрения, которая выражается в рассмотренном выше определении формы нравственности у греков, потому что эта нравственность является чуждой рефлексии привычкой, а христианский принцип есть самостоятельный внутренний мир, та почва, на которой зреет истинное. Отныне невозможна нравственность, чуждая рефлексии, противоречащая принципу субъективной свободы. Греческая свобода была свободой счастья и гения; она еще обусловливалась рабами и оракулами; теперь же принцип абсолютной свободы выражается в боге. Человек находится уже не в отношении зависимости, а в отношении, выражающемся в любви, в сознании, что он причастен божественному существу. В отношении частных целей теперь человеку свойственно самоопределение, и он знает себя, как имеющего вообще власть над всем конечным. Все частное отступает на задний план по сравнению с духовной сферой внутреннего мира, который снимается лишь по сравнению с божественным духом. Благодаря этому исчезает всякое суеверное отношение к оракулам и полету птиц: человек признан имеющим бесконечную власть принимать решения.

    Теперь эти два вышеуказанные принципа присущи в себе бытию духа. Назначение внутренней сферы состоит в том, чтобы, с одной стороны, гражданина, живущего религиозной жизнью, подготовлять к тому, чтобы он был достоин духа божия, с другой стороны, эта сфера является исходным пунктом для мирских отношений и задачей для христианской истории. Благочестие обращенного в христианство не должно оставаться в глубине его души, но должно осуществляться в действительном настоящем мире, который должен руководиться предписаниями абсолютного духа. В благочестии души еще не заключается под чинения субъективной воли, в ее отношениях к внешнему миру, этому благочестию, но мы видим, что в действительности еще бушуют все страсти, тем более что эта действительность считается бесправной, ничтожной, когда на нее смотрят с высоты умопостигаемого мира. Итак, задача заключается в том, чтобы идея духа была внесена и в духовный, непосредственно существующий мир. Относительно этого следует сде{316}лать еще одно общее замечание. С давних пор желали установить противоположность между разумом и религией, равно как между религией и миром, но при более точном исследовании она оказывается лишь различием. Разум вообще есть сущность духа как божественного, так и человеческого. Различие между религией и миром состоит лишь в том, что религия как таковая есть разум в душе и сердце, что она есть храм представляемой истины и свободы в боге; наоборот, государство, соответственно тому же разуму, есть храм человеческой свободы в знании и желании действительности, самое содержание которой может быть названо божественным. Таким образом свобода в государстве поддерживается и подтверждается религией, так как нравственное право в государстве есть лишь осуществление того, что составляет основной принцип религии. Задача истории состоит лишь в том, чтобы религия являлась человеческим разумом, чтобы религиозный принцип, присущий сердцу человека, осуществлялся и как мирская свобода. Таким образом уничтожается разлад между внутренним миром сердца и наличным бытием. Однако к осуществлению этого призван другой народ или призваны другие народы, а именно германские. В самом древнем Риме христианство не может найти настоящей почвы для себя и сформировать государство. 

    Глава третья.

    Византийская империя

    Благодаря Константину Великому христианская религия стала господствующей в Римской империи; за ним следует ряд христианских императоров, прерываемый лишь Юлианом, который однако мог сделать лишь немногое для пришедшей в упадок старой религии. Римское государство обнимало собой всю цивилизованную землю от западного океана до Тигра, от Внутренней Африки до Дуная (Паннония, Дакия). Вскоре в этом огромном государстве христианская религия стала общераспространенной. Рим уже давно не был постоянной столицей императоров: некоторые императоры до Константина жили в Милане или в других городах, и Константин основал вторую столицу в древней Византии, которая стала называться Константинополем. Здесь население уже с самого начала состояло из христиан, и Константин делал всевозможные усилия, для того чтобы его новая столица сравнялась со старой столицей по своему великолепию. Государство еще сохраняло свою целостность, до тех пор пока Феодосий Великий не узаконил еще прежде иногда производившегося разделения царства и не разделил государ{317}ства между своими двумя сыновьями. В царствование Феодосия можно отметить последние отблески того величия, которым прежде славился римский мир. При нем были закрыты языческие храмы, уничтожены жертвоприношения и церемонии и самая языческая религия была воспрещена; но она мало-помалу исчезла сама собой. Языческие ораторы того времени не могут в достаточной степени выразить свое недоумение и изумление по поводу огромного контраста между прошлым и настоящим. «Наши храмы стали гробницами. Священные места, которые прежде были украшены священными статуями богов, теперь покрыты священными костями (реликвиями мучеников); люди, которые были казнены позорною смертью за свои преступления, тела которых покрыты рубцами и головы которых просолены, стали предметом поклонения». Все презренное возвеличивается и все, что прежде почиталось, повержено в прах. Последние язычники выражают этот резкий контраст с глубокой грустью.

    Римское государство было разделено между двумя сыновьями Феодосия. Старший, Аркадий, получил восточную империю: древнюю Грецию с Фракией, Малую Азию, Сирию, Египет; младший, Гонорий, западную: Италию, Африку, Испанию, Галлию, Британию. Немедленно после смерти Феодосия начались смуты, и чужеземное народы вторглись в римские провинции. Уже при императоре Валенте вестготы, теснимые гуннами, потребовали, чтобы им было разрешено поселиться к югу от Дуная. Это было разрешено им с условием, чтобы за это они обязались защищать пограничные провинции империи. Но с ними дурно обращались, и они восстали: Валент был разбит и убит в сражении. Следующие императоры льстили князьям этих готов. Аларих, смелый князь готов, двинулся на Италию. Стилихон, полководец и министр Гонория, отразил его в 403 г. после Р.Х. в битве при Полленции. Он же отразил затем и Радагайса, вождя аланов, свевов и других племен. Тогда Аларих двинулся на Галлию и Испанию, а затем, когда Стилихон был свергнут, он вернулся в Италию. В 410 г. Рим был взят им приступом и разграблен. Затем приблизился Аттила с грозными полчищами гуннов, – одно из тех чисто восточных явлений, которые, подобно внезапно разлившемуся потоку, все сокрушают на своем пути, но очень скоро истощаются, так что можно видеть их следы (но не их самих) в остающихся после них развалинах. Аттила вторгся в Галлию, где в 451 г. ему было оказано сильное сопротивление войсками, которыми предводительствовал Аэций, при Шалоне на Марне. Сражение осталось нерешенным. Впоследствии Аттила напал на Италию и умер в 453 г. Но вскоре после этого Рим был взят вандалами под пред{318}водительством Гензериха и разграблен. В конце концов сан западных римских императоров обратился в фарс, и наконец Одоакр, вождь герулов, упразднил их пустой титул.

    Восточная римская империя просуществовала еще долго, а в западной образовалось новое христианское население из поселившихся в ней варварских орд. Сначала христианская религия держала себя вдали от государства, и ее развитие касалось догматов и внутренней организации, дисциплины и т.д. Но теперь она стала господствующей, она стала политической силой, политическим мотивом. Теперь мы видим христианскую религию в двух формах: с одной стороны – варварские народы, которым еще предстояло усвоить начатки цивилизации, первоначальные элементы правового порядка, государственного устройства, с другой стороны – цивилизованные народы, усвоившие греческую науку и утонченную восточную культуру. Гражданское законодательство достигло у них того совершенства, до которого его довели великие римские юристы, так что собрание законов, изданное по приказанию императора Юстиниана, и теперь еще вызывает восхищение мира. Здесь христианская религия присоединяется к уже сложившейся культуре, исходным пунктом для развития которой было не оно; там, наоборот, процесс усвоения культуры начинается с самого начала и исходным пунктом является христианство.

    Таким образом эти государства представляют в высшей степени замечательный контраст, являющийся для нас великим примером, доказывающим необходимость того, чтобы народ создал свою культуру в смысле христианской религии. История высокообразованной Восточной римской империи, где, как следовало бы думать, дух христианства мог бы быть понят в своей истинности и чистоте, представляет нам тысячелетний ряд беспрестанных преступлений, слабостей, низостей и проявлений бесхарактерности, ужаснейшую и поэтому всего менее интересную картину. При этом обнаруживается, как христианская религия может быть абстрактною и в качестве таковой слабою именно потому, что она так чиста и духовна в себе. Она может быть и совершенно обособленной от мира, как например в монашестве, которое возникло в Египте. Обыкновенно представляют себе и говорят, когда идет речь о власти религии как таковой над сердцами людей, что если бы христианская любовь стала всеобщею, то частная и политическая жизнь стали бы совершенными и быт стал бы вполне справедливым и нравственным. Таковым может быть благое желание, но оно не соответствует истине; ведь религия есть нечто внутреннее, являющееся исключительно делом совести; этому внутреннему миру противостоят все страсти и {319}влечения и, для того чтобы сердце, воля, ум прониклись истиной, их необходимо воспитать, справедливость должна стать обычаем, привычкой, действительная деятельность должна возвыситься до разумных действий, государство должно иметь разумную организацию, и лишь эта организация делает волю индивидуумов в самом деле справедливой. При свете, сияющем во мраке, конечно видны краски, но он не дает одухотворенной картины. Византийское государство является великим примером того, как христианская религия может оставаться абстрактною у просвещенного народа, если вся организация государства и законов не перестроена по ее принципу. В Византии христианство попало в руки подонков и необузданной черни. С одной стороны – грубая дикость, с другой стороны – придворная низость оправдывают себя религией и оскверняют ее, обращая ее в нечто позорное. По отношению к религии преобладали следующие интересы: во-первых, определение церковного учения и затем замещение церковных должностей. Определение церковного учения предоставлялось соборам и духовным руководителям общин, но принципом христианской религии является свобода, субъективное разумение, поэтому распри волновали и толпу, возникали ожесточенные междоусобия, и повсюду из-за христианских догматов происходили убийства, пожары и грабежи. Известно например следующее уклонение от догмата τρισαγιον. Слова гласят: «Свят, свят, свят господь бог саваоф». Одна партия добавляла к этому в честь Христа, «который был распят за нас», другая партия не признавала этого добавления, и началась кровавая борьба. В споре о том, ομοουσιος или ομοιουσιος Христос, т.е. следует ли признавать тождество сущности или подобие сущности Христа с богом, одна буква «ι» стоила жизни многим тысячам людей. Особенно знамениты распри из-за икон, во время которых часто оказывалось, что император становился на сторону икон, а патриарх высказывался против них, или наоборот. Из-за этого проливались потоки крови. Григорий Назианский говорит: «Этот город (Константинополь) полон ремесленников и рабов и все они глубокомысленные богословы, произносящие проповеди в своих мастерских и на улицах. Если вы хотите разменять у кого-нибудь серебряную монету, он поучает вас, чем отличается отец от сына; если вы спрашиваете о цене большого круглого хлеба, вам отвечают, что сын ниже отца; а если вы спросите, готов ли хлеб, то вам отвечают, что сын сотворен из ничего». Таким образом идея духа, содержащаяся в догмате, обращалась в нечто совершенно бессмысленное. Замещение константинопольского, антиохийского и александрийского патриарших престолов, взаимное соперничество этих патриархов и их често{320}любие также вызывали многие междоусобия. Ко всем этим религиозным распрям присоединялся еще интерес к гладиаторам и к их борьбе, к партиям голубых и зеленых, который также вызывал ожесточеннейшую борьбу, свидетельствовавшую об ужаснейшем унижении, так как она доказывала, что исчезло всякое стремление к важному и более высокому и что помешательство, вызываемое религиозными страстями, не исключает увлечений нехудожественными и жестокими зрелищами.

    Наконец основные догматы христианства были постепенно установлены соборами. Христиане Византийской империи продолжали коснеть в суеверии, слепо подчиняясь патриарху и духовенству. Вышеупомянутое почитание икон вызвало ожесточенную борьбу. Храбрый император Лев Исаврянин преследовал иконы с особенно большим ожесточением, и в 754 г. поклонение иконам было признано собором изобретением дьявола. Тем не менее в 787 г. императрица Ирина вновь ввела его согласно постановлению Никейского собора, и в 842 г. императрица Феодора окончательно установила его, подвергнув иконоборцев суровым наказаниям. Патриарх-иконоборец получил 200 палочных ударов, епископы дрожали от страха, монахи ликовали, и в память об этом торжестве православия был установлен ежегодный церковный праздник. Наоборот, Запад еще в 794 г. отверг поклонение иконам на поместном соборе во Франкфурте, и хотя иконы были сохранены, было выражено самое резкое порицание суеверию греков. Лишь в позднейший период средних веков поклонение иконам стало общераспространенным благодаря его спокойному и медленному развитию.

    Таким образом Византийская империя страдала от внутренних раздоров, вызываемых всевозможными страстями, а извне вторгались варвары, которым императоры могли оказывать лишь слабое сопротивление. Государству всегда угрожала опасность, и в общем оно представляет отвратительную картину слабости, причем жалкие и даже нелепые страсти не допускали появления великих мыслей, дел и личностей. Восстания полководцев, свержение императоров полководцами или интригами придворных, умерщвление императоров их собственными супругами или сыновьями путем отравления или иными способами, бесстыдство женщин, предававшихся всевозможным порокам, – таковы те сцены, которые изображает нам здесь история, пока наконец дряхлое здание Восточной римской империи не было разрушено энергичными турками в средине XV века (1453 г.).{321} 


    Примечания:



    1

     Я не могу указать здесь такого руководства, которое можно было бы положить в основу ее изучения; впрочем в моих «Основаниях философии права» (§ 341 – 360) я уже дал точное понятие такого рода всемирной истории и указал ее принципы или те периоды, на которые она разделяется.



    2

     Фр. фон Шлегель, Philosophie der Geschichte, I, S. 44.



    3

     Этому интересу мы обязаны многими ценными открытиями в области восточной литературы и тем, что возобновилось изучение уже ранее отмеченных памятников, относящихся к древне-азиатскому быту, мифологии, религиям и истории. В просвещенных католических странах правительство перестало противиться требованиям мысли и почувствовало потребность действовать заодно с ученостью и философией. Аббат Ламеннэ красноречиво и убедительно упомянул, перечисляя критерии истинной религии, о том, что она должна быть всеобщею, т.е. католическою и древнейшею, и во Франции конгрегация ревностно и усердно заботилась о том, чтобы такие утверждения не делались, как прежде считалось достаточным, лишь в форме тирад, встречающихся в проповедях и заявлениях властей. Особое внимание обращала на себя чрезвычайно распространенная религия Будды, бого-человека. Содержание индийской троицы, Тримурти, так же, как и китайской абстракции триединства, было само по себе яснее. Ученые г. Абель Ремюза и г. Сен-Мартэн со своей стороны произвели в высшей степени заслуживающие похвалы исследования в китайской и, исходя из нее, и монгольской и, поскольку это было возможно, в тибетской литературе. А барон фон Экштейн, со своей стороны, по-своему, т.е. оперируя поверхностными заимствованными из Германии натурфилософскими представлениями и приемами, на манер Фр. фон Шлегеля и в подражание ему, но остроумнее, чем он, высказался в своем журнале «Le Catholique» за вышеупомянутый примитивный католицизм. В особенности же он добился от правительства, чтобы оно поддерживало и научную деятельность конгрегации и даже организовало путешествия на Восток, чтобы разыскать там еще не открытые памятники, в которых можно было надеяться найти дальнейшие данные относительно древнейшего буддизма и его источников, и таким образом способствовать торжеству католицизма этим длинным, но интересным для ученых окольным путем.



    19

     Стечение нечистот.



    20

     Дикое и мрачное суеверие.



    21

     Вдруг возникшая и обязанная своим возвышением доблести знать.



    22

     Священнодействия.



    23

     Чтобы обманывать народ.



    24

     Покровительства.



    25

     Пользования.



    26

     Воображаемое рабство.



    27

     Связывать.



    28

     Мир.



    29

     Спокойствие.



    30

     Покой.



    31

     Забота и скорбь.



    32

     Поголовное голосование.



    33

     Оружие, отнятое у полководца.



    34

     Венок из дубовых листьев, дававшийся тому, кто спас жизнь согражданина в сражении.



    35

     Впрочем я полагаю, что Карфаген должен быть разрушен.



    36

     Достоинство, авторитет.



    37

     Первый в списке сенаторов.







     


    Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Другие сайты | Наверх