|
||||
|
Глава Седьмая Образ и подобие Божие (человек и ангелы) "Все плоды цивилизации, изобретения и успехи человеческого разума все это отселе составляет для нас дары Бога-Слова". Архимандрит Феодор (А. М. Бухарев) "Неравенство есть основа всякого космического строя и лада, есть оправдание самого существования человеческой личности и источник всякого творческого движения в мире. Всякое рождение света во тьме есть возникновение неравенства. Всякое творческое движение есть возникновение неравенства, возвышение, выделение качеств из бескачественной массы. Само богорождение есть извечное неравенство. От неравенства родился и мир, космос. От неравенства родился и человек". Н. А. Бердяев. "Философия неравенства". Из исторического обзора святоотеческой антропологии, очевидно, что почти все писатели и учители Церкви коснулись в той или иной мере вопроса о богоподобии человека. Это и понятно, так как учение об образе и подобии Божием есть чисто библейская особенность. Внехристианская антропология не знает ничего об этом и не включает в свою схему человека категории богоподобна. Но из того же исторического обзора должно было быть ясно, что этот вопрос не освещается святыми отцами единообразно. Прежде всего, среди писателей и учителей церковных одни различают образ от подобия, другие же склонны считать эти выражения синонимами. Кроме того, как это было показано, не всеми учителями Церкви вкладывается в это выражение то же содержание и смысл. При этом следует напомнить, что в древнейшее время усматривали образ Божий в одной какой-то способности человека, тогда как со временем церковные писатели готовы под понятием образа Божия понимать совокупность духовных дарований или способностей, да и вообще в это библейское выражение вкладывали все больший и больший объем содержания. Приведенные выше ретроспективные обзоры св. Григория Нисского, Анастасия Синаита, Иоанна Дамаскина и Фотия, позволяют под этим выражением понимать многое и соответственным образом углублять эту проблему. Чтобы понятнее было учение св. Григория Паламы по этому вопросу, необходимо суммировать, сказанное выше. Необходимо классифицировать мнения церковных писателей. За тринадцать веков развития церковной мысли по интересующему нас вопросу было сказано столько, что систематизация святоотеческих идей может легче осветить мнение самого Паламы и уяснить истоки и непосредственные влияния в его антропологических воззрениях. Едва ли не большинство церковных писателей хотели видеть образ Божий в разумности (духовности). При этом некоторые ограничивали богоподобие только одним этим свойством человеческого существа, тогда как другие допускали наряду с разумностью и другие силы и способности человека. К сторонникам этого взгляда надо причислить: св. Климента Римского[1789], Климента Александрийского[1790], Оригена[1791], св. Мефодия Олимпийского[1792], св. Афанасия Александрийского[1793], св. Кирилла Иерусалимского[1794], св. Василия Великого[1795], св. Григория Богослова[1796], св. Григория Нисского[1797], св. Макария Египетского[1798], св. Диадоха Фотики древнего Эпира[1799], св. Кирилла Александрийского[1800], св. Нила Синайского[1801], Василия Селевкийского[1802], св. Максима Исповедника[1803] и св. Иоанна Дамаскина[1804]. Некоторые, из упомянутых писателей, допускали наряду с духовностью или разумностью еще и свободную волю, как признак образа Божия. Следует назвать: св. Кирилла Иерусалимского, св. Григория Нисского, св. Макария Египетского, св. Кирилла Александрийского, Василия Селевкийского и св. Иоанна Дамаскина. (Только что приведенные под строкой произведения этих писателей, должны быть упомянуты и в данном случае). Сравнительно мало усматривают образ Божий в бессмертности. Это: Татиан Ассириец[1805], Климент Александрийский[1806], св. Кирилл Иерусалимский[1807] и св. Иоанн Дамаскин[1808] Не мало писателей Церкви усматривают образ и подобие Божие в господственном или начальственном положении человека в мироздании. Здесь, прежде всего, надо упомянуть св. Иоанна Златоуста, который это особенно подчеркивает[1809]. Кроме него надо указать на: св. Григория Нисского[1810], св. Ефрема Сирина[1811], св. Кирилла Александрийского[1812], Василия Селевкийского[1813] и св. Иоанна Дамаскина[1814]. Образ Божий в человеке понимается так же учителями Церкви и как святость или, точнее, способность к нравственному усовершенствованию. Так думают: св. Иоанн Златоуст[1815], св. Диадох[1816], св. Исаак Сирин[1817] св. Нил Синайский[1818] и св. Иоанн Дамаскин[1819]. Ряд писателей Церкви усматривали образ Божий в способности творить и производить в разных областях духовной и мирской жизни. Бог-Творец отпечатлел на Своем создании и богоподобную способность творчества. Так думали среди прочих: блаж. Феодорит Кирский,[1820] не раз нами упоминавшийся Василий Селевкийский, который в вопросе богоподобия развил особенно интересные мысли[1821], св. Анастасий Синаит[1822], св. Иоанн Дамаскин[1823] и св. Фотий, патриарх Константинопольский[1824]. У тех же приблизительно писателей мы находим еще одно объяснение библейских слов "по образу и подобию". Это понимание богоподобия не как образа одного из Лиц Св. Троицы, но всей Живоначальной Троицы. Человек, таким образом, отображает в себе, в своей духовной структуре и жизни внутритроичную жизнь Божества. Это учили: св. Григорий Нисский[1825], св. Кирилл Александрийский[1826], блаж. Феодорит[1827], Василий Селевкийский[1828], св. Анастасий Синаит[1829], св. Иоанн Дамаскин[1830] и св. патриарх Фотий[1831]. Эти два последние взгляда на богоподобие человека особенно интересны и значительны, так как раскрывают в человеке особые глубины и зовут к самоуглублению и к развитию в нас наших духовных дарований. Человеку в его богоподобии не только что-то дано, но и очень многое задано. Человеку дано как бы некое послушание от Бога, послушание продолжать дело Божие на земле. Кроме того, при самоуглублении в свою внутреннюю жизнь, как отсвет внутритроичной жизни, человек в углублении в свое богоподобие, углубляется в тайны богословия. Патриарх Фотий прямо сказал (см. выше), что в человеке заложена "загадка богословия". Человек обязан богословствовать. Приведенное в связь с так называемым "символическим реализмом" такое понимание образа Божия в нас является основанием особого, только христианину свойственного мировоззрения. Начиная с первых попыток построения богословских систем и на всем протяжении развития христианской мысли, Церковь рассматривала вселенную, тварь, человека и ангелов, как одно громадное органическое целое, не выделяя из него ту или иную часть творения. В частности, человек рассматривался всегда, как тварное существо, входящее и органически связанное со всем мирозданием. Богословски обоснованная антропология не может ставить тему о человеке отдельно от всего учения о мире и творении. Теоретическое выделение человека из общей системы мироздания в корне неверно, потому что человек включен Самим Творцом в этот план мироздания и с ним органически связан. По словам свв. отцов (в частности, Немезия Эмесского), человек является связкой мира. И совсем по особому он связан с миром ангельским. В самом деле, человек занимает свое место в иерархии созданий Божиих. По всем признакам своего органического существа он принадлежит к животным; а поскольку он одарен Богом личным, ипостасным началом, поскольку он дух, человек превосходит все живые существа. Поскольку, однако, этот дух дан одному из животных, он является самым слабым из всех духов. Таким образом, он постоянно разделяется между духовным и природным, так как принадлежит этим двум планам бытия. Потому и изучение человека в связи с миром духовным имеет свое особое значение. В этой связи и тема о богоподобии приобретает в святоотеческой письменности исключительную остроту. Между ними существует не только близость и связь по общему божественному плану творения; между ними несомненно должна быть и некая соотносительность. Очевидность ее не может укрыться от взора испытующего мыслителя, и она привлекла к себе внимание св. Григория Паламы. Если им и не создана законченная и вполне стройная система богословия в духе "Точного изложения" св. Иоанна Дамаскина, то, тем не менее, у него совершенно бесспорное и целостное восприятие всего мира, хотя бы и не выраженное целиком в богословских формулах. Поэтому и человек, о котором он так много и так возвышенно говорил, составляет совершенно неотъемлемую часть этого Мирового Всеединства. Изучать человека в схеме его богословского мироощущения можно только в общей богословской связи, в соотноносительности как с миром высших духов, так и низших, бессловесных тварей. Если собрать разбросанные по разным творениям св. Григория мысли о бесплотных силах и их отношении к Богу и к человеку, то его ангелология представляется нам в таком виде. Бог есть Творец всего духовного мира, как нашего умного, духовного существа, так и всей духовной природы, т. е. ангельского мира[1832]. Во всем плане мироздания все иерархично. Псевдо-Дионисиевская традиция сказывается и здесь в богословствовании Паламы. Ближе всех к Богу или точнее родственнее Ему, конечно, мир ангельский, умный, именно в силу своей большей духовности, хотя, как тварные существа, они чужды Богу, ибо вся тварная природа, рассматриваемая сама по себе, чужда Богу, именно в силу своей тварности. "При сравнении тварей между собою" говорит Палама, о них можно сказать, что они по природе родственны или чужды Богу. Родственными Божеству называются природы умные и одним умом постигаемые, тогда как чужды Богу те, что подчинены чувствам; а еще более удалены от этих естеств те, которые совершенно неодушевлены и неподвижны. При сравнении, стало быть, друг с другом создания называются близкими Богу по природе их или чуждыми; но рассматриваемая сама по себе вся природа чужда Богу, ибо умная природа удалена от Бога невыразимо больше, чем чувство или чувственное отлично от умных существ"[1833]. В иерархической гармонии мироздания всюду можно найти символические отображения мира горней славы и Высочайшей Сверхсущественной Троицы. Проникая в недра внутритроичной жизни, богословствующий ум созерцает Бога, всеблагую Благость, Его Слово и Дух. "Дух Слова есть как бы некая неизреченная любовь ("эрос") Родителя к самому неизреченно рожденному Слову. И Само возлюбленное Слово и Сын Божий обращается к Родителю Святым Духом, как любовью, и имеет Духа, происходящего из Отца и почивающего соединенно с Ним (Словом) в Отце"[1834]. Символическое отображение этого мы, прежде всего, наблюдаем в нашем уме, созданном по образу Божию. И наш ум обладает не только словом, образом Логоса Божия, но обладает и образом высочайшей любви, Эросом. И все это направлено к Первообразу[1835]. Также и в ангельском мире: "умное и словесное естество ангелов обладает и умом, и происходящим из ума словом, и эросом ума к слову; и эрос этот из ума, и всегда присутствует слову и уму, и может быть назван духом, потому что естеством сопутствует слову"[1836]. В этом можно усмотреть первую и главную черту сходства между миром небожителей и нами земнородными. Второе, что роднит ангелов с нашей душою, это их бесплотность, и, следовательно, и территориальная неограниченность. "Ангел и душа, будучи бесплотными, не занимают места, но и не вездесущи; они не содержат всего мира, но сами нуждаются в содержащем. Следовательно, они находятся в содержащем и охватывающем все, будучи им соответственным образом ограничены"[1837]. Из сказанного ясно, что сходство ангельского естества с человеческим может быть найдено только в плане духовном. По поводу сказанного Паламою о родственности естества Богу, вспомним св. Иоанна Дамаскина: "…итак одну природу Бог сотворил родственною Себе, так как родственна Богу разумная природа, и постижима для одного только ума; другую же сотворил Он лежащею, конечно, по всем направлениям весьма далеко, ибо она естественно доступна чувству"[1838]. Иерархическое понимание мироздания, равно как и самое выражение "эрос", возводит этот отрывок к традиции Ареопагитиков. Рассуждение о том, что душа не содержит всего тела, но находится в теле и им соответственным образом ограничено, заставляет сопоставить его с учением Немезия о том, что душа и тело соединены не как камни в постройке и не как танцующие в хороводе, но и не как вино с водою, а что правильнее говорить не о нахождении души в том или ином месте тела, а об ее отношении к телу. Немезий, впрочем, вспомним это, утверждает, что не тело содержит душу, а скорее душа содержит тело[1839]. Посмотрим, в чем Палама видит превосходство ангельской природы над человеческой. Прежде всего, это наблюдается в большей близости бесплотных духов к, несозданному Богу Духу. "Ангелы чтимее нас, ибо живут вне тела и несомненно ближе к бесплотному Естеству… Ангелы, сохранившие свой чин и любящие то, для чего они созданы, чтимее нас и гораздо превосходнее нас в своем достоинстве"[1840] Из того, что они по умной природе ближе к Первому и Верховному Уму, следует и другое их превосходство над нами. Это их непосредственное причастие несозданного Света, изливающегося из Первоисточника Света, Бога. Разработанное Ареопагитиками и другими писателями церкви учение о вторых светах[1841], воспринято и св. Григорием. "По этой благодати, говорит он, и сиянию и по единению с Богом ангелы превосходнее людей. Потому они и суть вторые сияния, служители Высшего Сияния, вторые светы отблески Первого Света, умные силы и служебные духи. И ангел есть первая световая природа после Первоначальной световой Природы, из Которой сияет; и второй свет, некое истечение Первого Света и причастие Его. И божественные умы, круговращаясь, соединяются с безначальным и бесконечным осиянием красоты и блага. Сам Бог есть свет, и не что иное. И то, чем солнце является для чувственных существ, то для умных сил есть Бог, И Сам Он есть Первый и Высший светлый Свет всяческого разумного естества"[1842]. Бросается в глаза влияние псевдо-Дионисия не только в учении о вторичных светах, но и о круговых движениях окрест Первого ума[1843]. Выражение Паламы "истечение" не должно быть, конечно, понимаемо в смысле пантеистическом, как какая-то эманация Божества. Это есть лишь образное раскрытие ареопагитской мысли о "выступлениях" προοδοι Бога, Его энергиях, теофаниях. Вспомним, что и св. Григорий Богослов называл душу человека истечением, струей Божества[1844], понимая под этим то, что душа человека "вдунута" в него Богом. Блаж. Феодорит поясняет, что "сама душа не есть некая часть сущности Божией; но тем вдуновением обозначается ее природа, так как разумная душа есть дух"[1845]. Из дальнейшего изложения станет ясным, что это второе превосходство ангелов над человеком не является абсолютным. Палама разовьет учение о том, что человеку доступно подняться до головокружительных высот и превзойти даже самые ангельские чиноначалия. Мысль о "вторых светах" и о непосредственном причастии ими света от Первоисточника света развивается Паламою и несколько подробнее. А именно, различая в человеке то, что в нем "по образу" от того, что "по подобию", он неоднократно (см. выше) утверждает, что человек имеет больше, чем ангелы этого "по образу", но зато "тем, что по подобию" Божию мы значительно умалены, и в особенности теперь от ангелов. "Оставляя пока что в стороне другое, скажу, что совершенство бытия по подобию Божию происходит через божественное озарение от Бога, и этого совершенства лишены злые ангелы, потому что они находятся под мраком (Иуды, 6). И я полагаю, что всякий, кто внимательно и с разумением занимается боговдохновенными писаниями, знает, что ангелы насыщаются божественным умом, почему и называются вторичными светами и истечениями Первого Света"[1846]. Следует заметить: учение о том, что ангелы насыщаются божественным первоначальным светом заимствована от псевдо-Дионисия[1847]. От него воспринял эту мысль и св. Иоанн Дамаскин: "Ангелы видят Бога, насколько это для них возможно, и это служит им пищею"[1848]. Палама мог почерпнуть это мнение и непосредственно от Ареопагитиков или через посредство Дамаскина. В другом месте Палама поучает: "Богом были созданы два рода разумных существ: сначала невещественные ангелы, а потом и плотские люди; и ни одно из них не сохранило послушания к Творцу и Владыке природы. Так само небесное чиноначалие невещественных ангелов, будучи первым, первым же задумало и отступничество от Бога. Поскольку же высший чин ангелов остался непорочным, эти ангелы суть свет, и всегда светом наполняются и делаются сами еще более световидными, блаженно пользуясь врожденным стремлением к свету, и радостно ликовствуя вокруг Первого Света, всегда взирая на Него, и оттуда непосредственно просвещаясь и воспевая источник Света; они посылают, как слуги света, просвещающую благодать низшим степеням просвещаемых"[1849]. И здесь не может не броситься в глаза ареопагитовская терминология и самая концепция ангельского служения и близости к Первоисточнику. По указанным причинам ангельский мир превосходит нас людей. Их духовность и делает их наиболее близкими и, как мы видели, родственными Богу. Но неверно было бы думать, что во всем и навсегда ангелы предназначены быть выше человека. Особенно нужно подчеркнуть, что Паламою развито исключительно высокое учение о человеке. Он любит говорить, что человек во многом превосходнее ангелов; он развивает учение о возвышенном призвании человека. Это особенно интересное явление в истории богословской мысли. Обычно принято думать, что Востоку свойственно особое устремление ввысь, что Восток больше занят духовным, чем земным. Стремление восточной мысли к отвлеченному мышлению в течение истории способствовало этому преобладанию. Отвлеченные богословские созерцания ему более по душе, чем строительство земной жизни и созидание культуры. Догматическому отвлеченному мышлению и богословским спорам Восток отдал больше сил, чем организационной работе в области церковного управления. Последнее предоставлено было скорее Западу. Рим с присущим ему юридизмом и этатизмом больше был занят устройством христианской земной власти папства в то время, как на Востоке бушевали догматические распри и велись утонченнейшие богословские споры. Эта устремленность ввысь особенно сильно сказалась, конечно, во время христологических споров, когда для богословия решалась судьба человеческого естества в сложной Ипостаси Воплощенного Слова. Монофизитство несомненно типично восточная и типично монашеская ересь. Характерно, что Восток породил докетизм, энкратизм, манихейство, монофизитство. Соблазн малокровного, худосочного аскетизма легко мог завлечь именно пустынножителей, и они-то именно с такою непримиримостью и кинулись в омут христологического спора. И как уже было выше указано, если Халкидонский орос победил Евтихову ересь догматически, то самая жизнь, народное сознание, умонастроение церковного обывателя не всегда до конца преодолевало умонастроение монофизитства психологического. Зачарованность бесплотным, ангелоподобным или, точнее, тем, что казалось и воспринималось, как подлинно духовное, была слишком сильна. Не могли, не хотели уступать человеческому, плотскому, тварному того, что в предвечном Совете было предопределено, как достойное сочетания со Словом Божиим, достойное для освящения и прославления. На религиозное сознание легло некоторое боязливое отношение к человеку и плоти. Создалась даже очень сильная атмосфера этого неопределенного психологического монофизитства. Она обволокла собою быт, мысль, литургику и аскетику многих христиан. Такое осторожное, чтобы не сказать несколько пренебрежительное отношение к тварному, считалось даже более ортодоксальным. В этом видели больше "смирения". В истине боговоплощения слабому религиозному чувству чудится даже некое чрезмерное превозношение земного. Создалось впечатление, очень глубоко укоренившееся, что истинно монашеское, истинно аскетическое отношение к жизни и твари должно быть именно таким недоверчивым к плоти и к человеку. Человек, и даже не грешный человек, а просто человек, как таковой, в силу одной своей человечности был взят под подозрение. Поэтому в монашеском, аскетическом искали в видах этой осторожности то же настроение, но еще более сильно выраженное. И не только западному сознанию, но и самим православным этот докетический, псевдо-духовный стиль представлялся иногда особенно привлекательным и верным обликом восточного, монашеского идеала христианства. Представляли себе, и совсем неверно, Православие, как более ангельское, чем человеческое. Аскетику хотели понять, как нечто мрачное (Розанов, Тареев, Бердяев). И свойственного именно Православию подлинного радостного космизма не хотели признавать достоянием истинно православной психологии. Православный идеал спасения иногда, и очень часто хотели представить чем-то худосочным. С особым недоумением, и как бы с разочарованием, встречали те светлые и любовные нотки в приятии земли и плоти там, где они проскальзывали и выявлялись. Указанное неправильное, предвзятое восприятие восточного быта и духа с удивлением и неожиданностью встречает подлинный лик православной светлой аскетики и радостной мистики. Настоящим откровением потому является наличие у строжайших пустынников и аскетов любовного настроения к твари и к человеку. И надо сказать, чем строже подвижник, чем выше его духовность, тем это его приятие человеческого начала сильнее. Строгость и удаление от греховного не создали у них отчужденности от самой плоти. Наоборот, застилизованная, благодаря полному неведению Православия, его психология под что-то мрачное и чахлое, оказывается на самом деле радостной и светлой. И именно это возвышенное отношение к человеческому увеличивается по мере возрастания подвижнической напряженности и подлинной, а не лже-духовной аскетики. В этом отношении среди писателей монашеского Востока Палама занимает именно такое место. Он не боится радостно и возвышенно учить о человеке и оправдывает его от ложных обвинений. Глава афонских исихастов, сам близкий к ангельскому бесплотному житию, дерзает восхвалять человека так, как, может быть, мало кто из отцов церкви. Он очень определенно говорит о высоте человека, о "богопричастной" плоти, о превосходстве человека над миром ангелов. Указав на некоторые стороны, которыми ангелы превосходят человека, он не боится говорить и о том, что возвышает человека над ангелами, и делает его самым дорогим и прекрасным цветком всего мироздания. Это им унаследовано от мистической традиции псевдо-Дионисия и Максима Исповедника. Указав, следовательно, на то, что у человека общего с миром ангельским, а затем и на превосходные особенности бесплотных сил, Палама указывает и на различия и даже оттеняет то, чем человек превышает ангельское естество. Различие устанавливается при помощи аристотелевских понятий сущности и действия или энергии, точнее того, что в действии (τό ένεργεια), в отличие от того, что в возможности, в потенции заложено (τό δυναμει). Эта рецепция аристотелизма, заметная не только в данном случае, но и часто в других случаях, проникла к Паламе, вероятно, не столько непосредственно от самого Стагирита, как, преломляясь через призму неоплатонизма и святоотеческой традиции (каппадокийцев, Леонтия Византийского, Иоанна Дамаскина). Палама рассуждает: "Все разумное и духовное естество, будь то ангельское или человеческое, имеет жизнь по сущности, благодаря которой оно так же и остается в своем бытии бессмертным и не подверженным тлению. Однако, духовное и разумное существо, которое в нас, не только имеет жизнь по существу, но и в действии (κατά τήν ενέργειαν), ибо оно оживотворяет соединенное с ним тело, благодаря чему оно и считается его жизнью. Жизнью оно считается по отношению к другому и является его действием; но относительно к другому оно никогда не может быть названо существом само по себе. Но что касается именно духовной природы ангелов, то она не имеет жизни в действии, так как они не получили от Бога, соединенного с ними земного тела, чтобы получить и энергию его оживотворения. Впрочем, ангельское естество способно и к противоположностям, т. е. к добру и злу"[1850]. Занимавший раннейших писателей вопрос, в какой мере бесплотны ангелы, Палама просто не ставит. Что же касается "способности ангелов к добру и злу", то тут св. Григорий Палама повторяет мысль св. Иоанна Дамаскина: "Ангелы, трудно склоняемы ко злу, хотя не непоколебимы; но теперь даже и непоколебимы, не по природе, а по благодати, будучи привязаны к одному благу"[1851]. Несколько ниже Палама так пишет о человеческом естестве: "Душа каждого человека является и жизнью одушевленного ею тела и, как относящаяся к другому, имеет возможность оживотворять другого, то есть именно оживотворяемое ею тело. Но она имеет жизнь не только, как энергию, но и как сущность, ибо живет сама по себе. Видно, что она имеет разумную и духовную жизнь, ясно отличную от жизни тела и разных телесных явлений. Потому-то при распадении тела, она с ним вместе не разлагается. К тому же она не только не умирает вместе с телом, но и остается бессмертной, как не имеющая отношения к другому, но имеющая сама по себе жизнь, как сущность"[1852]. Таков человек, существо психофизическое и разумное. Наряду с этим дается объяснение естества существ неразумных. "Душа каждого из неразумных живых существ есть жизнь тела, ею одушевленного, и имеющего эту жизнь не по сущности, но в действии, как жизнь в отношении другого, но не саму по себе. Эта душа ничего другого не может видеть, кроме действия тела; поэтому при разложении тела, по необходимости распадается вместе с телом и она. Она не менее смертная душа своего тела, и посему все, что оно есть, обращено к смертному и считается смертным; потому и душа умирает вместе с смертным телом"[1853]. Сопоставляя познавательные способности людей и ангелов, Палама заключает, что человек имеет ум, рассудок и чувство[1854], тогда как ангелы чувств не имеют. То же говорит и св. Иоанн Дамаскин: "Ангел есть природа разумная и одаренная умом, и обладающая свободною волею"[1855]. "Добрые ангелы, говорит Палама, имеют ведение чувств, но воспринимают это не чувственною и природною силою, а познают это боговидною силою. И от этой силы ничто из настоящего, прошедшего или будущего никак укрыться не может"[1856]. Схематически это взаимоотношение представляется так: Животные 1. Разумны, духовны 1. Душа его разумна и духовна 1. Неразумны и недуховны 2. Имеют жизнь по сущности, но в действии ее не имеют 2. Имеет жизнь по сущности и в действии 2. Имеют жизнь только в действии, но не по сущности 3. Бессмертны, нетленны 3. Душа бессмертна и нетленна 3. Душа смертна и тленна Из приведенных рассуждений св. Григория, не следует, однако, делать выводов неблагоприятных для человека. Тело не умаляет естества человеческого; наоборот, оно его восполняет, сообщает некоторую законченность. В человеке, благодаря этому, Палама находит и превосходство его над ангелами. Прежде всего, это имеет отношение к образу Божию в человеке. Если, как указывалось выше, ангелы превосходят человека по подобию, то по образу Божию душа человека выше ангела. "Умное и словесное естество души, говорит он, одно только обладает и умом, и словом, и животворящим духом. Только оно одно больше, чем ангелы, было создано Богом по Его образу. И этого изменить нельзя, хотя бы даже оно и не знало своего достоинства, и не чувствовало и не действовало достойно Создавшего его по Своему образу. Так после прародительского греха… утратив житие по божественному подобию, мы не потеряли житие по образу Его"[1857]. Это первое, что возвышает человечество над миром бесплотных небожителей. Вспомним кстати, что эта мысль проходит и в нашем литургическом богословии: "образ есмь неизреченной Твоей славы, аще и язвы ношу прегрешений". Второе преимущество усматривается в назначении человека, в его особом господственном положении в иерархии мироздания: "Нет ничего возвышеннее человека, учит Фессалоникийский первосвятитель, и это устроено так для того, чтобы ему посоветовать и предложить то, что ему будет на пользу, и чтобы он познал это и исполнил; если только человек желает принять этот совет, то он сохраняет свой чин (свое достоинство) и познает самого себя, и Того Единого, Кто выше его, и соблюдает то, чему он от этого Высшего Существа научен. Ибо и ангелы, хотя они и превосходят нас по достоинству, но все же подчиняются Его повелениям о нас, "когда посылаются на служение для тех, которые имеют наследовать спасение" (Евр. I, 14). Конечно, превосходят нас не все ангелы, но только добрые между ними и сохранившие свой чин"[1858]. "В то время, как ангелы определены по силе их служить Творцу, и имеют единственный удел, находиться под властью, а господствовать над ниже их стоящими созданиями им не дано, если только они не будут посланы на это Содержащим всяческая, то человек предназначен не только для того, чтобы быть под властью, но и чтобы властвовать над всеми находящимися на земле"[1859]. "Человек не только по одному тому больше, чем ангелы, сотворен по образу Божию, что он в себе самом имеет содержащую животворную силу, но и потому, что он начальствует. Ибо в естестве души нашей есть начало господствующее и начальствующее, а вместе с тем совершенно естественно есть и служебное, подчиненное начало, тс есть желание, расположение, чувство и, одним словом, все, что ниже ума, сотворенного Богом вместе с умом. Когда мы увлекаемся греховным расположением, то мы освобождаемся не только от власти Бога Вседержителя, но также и от присущей нам природной сдержанности. Бог через начальствующую в нас силу передал господство и над всею землею. А ангелы не имеют сопряженного с ними тела, подчиненного уму. Но разумное хотение у падших ангелов постоянно лукаво, а у добрых неизменно добро, и не нуждается ни в каком сдерживающем начале (буквально: в вознице, в управляющем конями). Злой дух не имеет земной власти, но похищает ее; поэтому ясно, что он не создан быть владыкою земли. А добрые ангелы предназначены Вседержителем наблюдать над земными делами, после нашего падения, и ради того, чтобы по человеколюбию Божию окончательно не истребился человеческий чин. Ибо Бог поставил пределы ангелов, как говорит Моисей в своей песни, когда давал уделы народам"[1860] Таким образом, ангелы суть служебные духи, "литурги", не только Высшего Умы, но и ниже их по достоинству стоящих людей. И это единственный им данный Богом удел. Человек же, по самому естеству своему и назначению, призван занимать положение господствующее. Он предназначен к царствованию над этим миром. Конечно, это его господствующее положение стоит в прямой связи с его телесностью, с тем, что плоть его от века предназначена для вочеловечения Слова Божия. Предназначена, предуведана прежде сложения мира для непорочного и пречистого Агнца Христа (1 Петра I, 19–20). От века изволено в Предвечном Совете Св. Троицы, чтобы Сын Божий стал Сыном Человеческим, Богочеловеком, а не Бого-ангелом. Поэтому и в плане сотериологическом и аскетическом можно говорить об обóжении человека, а не ангела. И человеку в творческом замысле Божием дано быть способным к этому сочетанию Бота с его естеством в одной Ипостаси[1861]. Это служебное положение ангелов Палама неоднократно подчеркивает. "Прежде нашего бытия и для нас сотворил Бог ангелов, посылаемых на служение тем, которые, как говорит Павел, имеют наследовать спасение"[1862]. "Само многообразное и бесчисленное множество ангелов создано для человека"[1863]. "Потому и вводится человек в создание последним, чтобы, как Владыка, войти в этот мир"[1864], и иметь подчиненных его потребности низших животных, и его спасению служащих высших ангелов. В значительной степени, как мы уже знаем, эта мысль навеяна св. Григорием Нисским в его сочинении "Об устроении человека"[1865]. Но наиболее интересно то превосходство человека над ангелами, которое Палама видит в строении нашего познания. Интересно оно и по тем выводам, которые из этого могут быть сделаны. Палама пишет: "Можно было бы со многими другими сказать, что и троическое строение нашего познания показывает, что мы больше чем ангелы созданы по образу Божию. И не только потому, что оно троическое, но и потому, что оно превосходит всякий вид знания. В самом деле, мы только одни из всех созданий имеем кроме ума и рассудка, еще и чувства. То, что естественно соединено с рассудком открывает разнообразное множество искусств, наук и знаний: земледелие, строительство домов, творчество вещей из ничего, разумеется, не из совершенного небытия, ибо это уже дело Божие, все это дано только людям. Ибо так бывает, что почти ничего из того, что создано Богом, не погибает; но, смешиваясь одно с другим, оно у нас приобретает другую форму. Так, например, невидимое слово ума не только соединяется по воздуху с органом слуха, но и написывается и видится с телом и через тело; и это Бог даровал только людям. А происходит это для достаточного удостоверения пришествия и явления Всевышнего Слова во плоти. Ничего подобного никогда не свойственно ангелам" [1866]. Этот отрывок имеет исключительное значение для антропологии изучаемого нами фессалоникийского первосвятителя. В этом совершенном безмолвнике, равноангельном подвижнике не только незаметно никакого пренебрежения к земному и человеческому, никакого желания подменить человеческое ангельским, переменить образ Божки на образ ангельский, в нем слышится прославление плоти. Той плоти, которая, казалось бы, служит помехою для монашеского равноангельного жития. То, чем люди в своем познании отличаются от ангелов, именно чувственное восприятие, не только им не подвергается осуждению и умалению, а наоборот восхваляется, как источник совершенно недоступных ангелам откровений в познании; и как возможность не только восприятия познаваемого, но и создания новых, не существовавших дотоле форм и предметов. Ангелам не дана величайшая способность, доступная человеку, дар творческий, роднящий человека с его Творцом. Если Бог Творец, и Творец из ничего, то и мы, созданные по образу Творца, являемся тоже творцами не существовавших до того предметов и образов. Конечно, есть и разница: Бог творит из совершенного небытия, мы же вызываем к жизни что-то существующее в каком-то умопостигаемом мире, но в эмпирическом мире реально еще не бывшее. Этот отрывок может дать обоснование целой философии творчества, и оправдать его. Насколько Палама самостоятелен в этой мысли? Является ли этот домысел его исключительною заслугою, или же он заимствован у кого-то из до него бывших писателей церкви? Вспомним прежде всего св. Василия Великого, учившего, что душа человека есть подобие неба, так как в ней обитает Господь[1867]; что уму человеческому назначено начальствовать над тем, что на земле[1868]; что в человеке заложено некое прирожденное стремление, или точнее "семенной логос"; заложено и вожделение прекрасного, а "что же досточуднее Божией красоты!"[1869] Из этого могут быть сделаны выводы для обоснования христианской эстетики и философии творчества. Но этого мало. Больше найдем мы у брата св. Василия, у св. Григория Нисского. Он говорит, что ум человека есть "некое умопредставляемое и бестелесное достояние"; уму необходимо, подобно смычку, касаться голосовых органов, чтобы каким-нибудь звуком истолковывать свое внутреннее движение; поэтому он, изобретатель всякого рода мыслей, "по невозможности выказать стремлений мысли душе, понимающей при помощи телесных чувств, как сведущий художник, касается этих одушевленных орудий, и извлекаемым из них звуком делает явными сокровенные мысли"[1870]. Ум слагает в нас слово; и мы обладаем двойным аппаратом для этого, голосом и слухом. Ум представляется св. Григорию как бы неким населенным городом, вмещающим разнообразные восприятия и образы[1871]. Бог есть превосходная Красота, а ум наш, созданный по образу Наилучшего, естественно тяготеет к этой Первообразной Красоте. Он, подобно зеркалу, отражает эту красоту, и получается общение истинной красоты. Ум, созданный по образу Прекрасного, и сам может быть прекрасным, но он может, подобно кривому зеркалу, отражать эту красоту криво, безобразно и таким образом производить зло. Ум управляется Богом, а умом управляется наша вещественная жизнь[1872] "Если Божество есть полнота благ, а человек Его образ, то значит, что человек исполнен всякого блага. Следовательно в нас есть представление всего прекрасного, всякая добродетель и мудрость, все, что только есть умопредставляемое о наилучшем"[1873]. О назначении и высоком достоинстве человека учил, как мы помним, Немезий Емесский, просвещенный епископ гуманист V века. "Только человеку принадлежит познание искусств, наук и их приложения. Только человек, повторяет он Секста Эмпирика, называется животным разумным, смертным и способным к науке"[1874]. Вспомним, что и как говорил Немезий о способностях человека, о его умении укрощать стихии, пересекать моря, покорять животных, общаться при помощи письмен на расстоянии и с кем угодно; об управлении всем, начальствовании и наслаждении, об исследовании природы вещей, о рассуждении о Боге, словом о нашем благородстве и небесном происхождении[1875]. Чтобы не умножать цитат, вспомним лишь еще блаж. Феодорита, тоже просвещенного епископа, ревновавшего не только о спасении душ своей паствы и о чистоте догматов, но и о культурном преуспеянии вверенных ему областей. Мы уже приводили выше выдержку из его "Толкований трудных мест Св. Писания". Напомним лишь вкратце ее содержание. Бог, сотворив чувственную и разумную тварь, напоследок создал и человека, чтобы неодушевленные и одушевленные твари приносили ему пользу, а "природы разумные, т. е. ангелы, проявляли свою о нем попечительность". Рассматривая разные взгляды на образ Божий у писателей церкви, блаж. епископ Кирский соглашается и с тем, что образ можно усмотреть и в способности творить. Человек, по подобию сотворившего его Бога, зиждет дома, стены, города, пристани, корабли, верфи, колесницы, изображение неба, солнца, луны и звезд, изваяния людей и подобия животных. Но если Творец Бог творит из совершенного "ничто", то человеку нужны и орудия, и материал и пол.[1876]. Вспомним и учение свв. Анастасия Синаита и Фотия (см. выше) о творческих заданиях человеку и о превосходстве его над ангелами. Как видим, диалектика Паламы совершенно следует ходу мыслей кирского пастыря. Да и вообще все построение св. Григория Паламы вполне в согласии с мыслями других, до него живших святых отцов и учителей. Никакого новшества он не вводит, а только в более удачных образах и более полно раскрывает православное учение об образе Божием в человеке и о творческой способности в нем. Итак плоть человека, являющаяся через органы чувств источником творческих дарований и предназначенная в Предвечном Совете быть соединенной со Словом Божиим, эта плоть никак не может послужить к умалению человека. Радостный космизм Православия и антропоцентрическое наше богословие во все века чувствовали божественное происхождение и особую благословенность этой плоти. Если до воплощения Слова Божия человек был в глазах религиозного мыслителя "мало чем умаленным от ангелов" (Псал. 8, 6), то после вознесения нашего естества на небо, человек превышает самых приближенных к Богу ангелов. Можно уже говорить о святой телесности. Палама неоднократно скажет о "богопричастной" плоти. Синаксарь в понедельник Св. Духа, вдохновленный псалмом 96, 7 умилительно рассказывает, как в каждый из девяти дней, отделяющих Вознесение от Пятидесятницы, каждый из девяти чинов ангельских приходил поклониться обóженной, прославленной плоти. У Паламы в одной из его проповедей есть очень восторженное место, в котором он говорит о воплощении Слова Божия. Им перечисляются многие цели вочеловечения: чтобы мы не превозносились, что сами по себе победили свое рабство диаволу, чтобы Слову стать посредником, согласующим свойства обоих естеств, чтобы разрушить узы греха, чтобы показать любовь Бога к нам, чтобы стать примером унижения, чтобы сделать людей сынами Божиими и т. д. В очень длинном перечислении этих целей, в таком патетическом нарастании своего богословского вдохновения, он заканчивает небывалым в святоотеческой литературе, и непривычным для лжe-духовной аскетичности таким прославлением святой телесности: "чтобы почтить плоть и именно смертную плоть, чтобы высокомерные духи не смели считать и думать, что они честнее человека, и что они смогут обóжиться вследствие своей бесплотности и кажущегося бессмертия…"[1877]. Это можно считать исключительным по высоте и может быть единственным в аскетике христианства гимном человечеству и плоти. Каким смелым и решительным протестом против тусклого и чахлого, докетического и монофизитского восприятия жизни и твари должен показаться этот вдохновенный возглас из безмолвия афонской пустыни, с равноангельных высот монашеского подвига! И какие дерзания скрыты в этом для богословствующей мысли и для христианского подвижничества! И в самом деле, такая твердая вера в человека открывает необозримые и светлые дали. Тогда возможно и осмысленно нравственное совершенствование, тогда благословенно и творчество, тогда не зря дан нам разум, слово, чувства, тяготение к прекрасному. А если человеку дано быть выше ангела, то понятно, что и совершеннейший Цвет всего человечества, Пречистая Богоматерь становится Честнейшею Херувим и Славнейшею без сравнения Серафим. Благодаря тому же взгляду на соотносительность человеческого и ангельского Палама видит совершеннейших подвижников духа превосшедшими ангельские чиноначалия. Стоящий по своей плотяности ниже "вторых светов" человек, благодаря подвигу стяжания Святого Духа может их превзойти и сам приблизиться к Первоисточнику Света, к Сверхсущественнейшему Естеству. Примеры тому он видит в св. Иоанне Предтече, свв. апостолах Петре и Павле, великомуч. Димитрии[1878]. Но ими, конечно, это не ограничивается. К этому призваны все святые, или точнее все люди, поскольку святыми должны быть все. Постановка вопроса об образе и подобии в такой плоскости, т. е. в связи именно с творческой способностью человека, представляет особый интерес. Из этих замечательных слов св. Григория богословствующая мысль обязана сделать некоторые выводы. Как мы видели из исторического обзора учения о человеке, святоотеческая мысль не дала ясно формулированного ответа на вопрос об образе Божием. Харнак верно заметил, что, если почти все греческие отцы видели образ Божий в разуме и свободе, то все же этим вопрос не исчерпывается. В самом деле, какова же судьба этого образа после грехопадения? По одним образ может быть после греха совершенно потерян: дух возвращается к Богу, а человек ниспадает до уровня животного. По другим образ надо усматривать в оставшемся стремлении к добродетели, усовершенствованию и бессмертию. По третьим надо различать образ от подобия. Если образ есть духовность человека, то подобие возможность нравственного уподобления[1879]. Но как бы то ни было, очень часто этот образ понимался как нечто субстанциальное, нечто вложенное в существо человека. Этим устанавливалась бы некоторая неподвижность, нечто в человеке от Бога полученное как отпечаток, как особенность его природы, неизменное. Такое понимание богоподобия как оттиска Божия в душе, вроде оттиска свинцовой печати на воске, устанавливает статичность в богоподобии человека. Это "данное" не обладало бы в таком случае способностью изменения и возрастания к лучшему. Надо отметить, что подавляющее большинство писателей церкви видело богоподобие только в духовной природе человека. Это вполне понятно, так как, если Бог есть дух, то только духовное в человеке и может быть уподоблено Богу-Духу. Но тем не менее приведенное выше мнение св. Иринея Лионского о том, что образ Божий надо искать не только в одной половине человеческого естества, в душевной его стороне, но также и в теле, нисколько не противоречат сказанному, все же его дополняет, и очень расширяет взгляд на человека. Этим св. Ириней поставил, как мы видели, вопрос о всей полноте человеческого естества и о "небесном человечестве", т. е. o вечной ценности всего человека, и даже его тела, в которое не возгнушается воплотиться Бог. Лионский епископ утверждает этим важность предвечного, премирного Богочеловечества, или иными словами предназначенность от века воплощения Бога Слова и Агнца Христа. Человек и в теле своем сотворен по образу Вечного Первообраза, Логоса Божия, имеющего в это тело воплотиться. Этим устанавливается вечная ценность плоти, способной стать храмом Божества. "Слово плоть бысть" только потому, что эта самая плоть может и достойна быть, как от века богоизбранный храм, соединена с Богом в неслиянном, нераздельном, неизменном и неразлучном соединении. Как бы то ни было, но в понятие образа Божия не должно быть вносимо ничто заранее готовое и раз навсегда запечатленное в естестве человека. В образе есть движущая сила, стремление к росту, к Богу, к вечности, одаренное свободою. Когда поэтому св. Григорий Палама, синтезируя выше приведенных отцов и писателей церкви, поставил вопрос о богоподобии в связь с темою о творческом даре у человека, то образ Божий принял значение порыва человека куда-то ввысь из рамок детерминированных законов природы, стремления к Творцу, давшему и ему быть творцом. В человеке, в его духовной сущности открываются те черты, которые его наиболее роднят с Творцом, т. е. творческие способности и дарования. Человеку дано творить, правда не из ничего, как творит Сам Создатель, но все же творить нечто до него не бывшее. Это большое прозрение богословской мысли. И когда позднейшие философы будут говорить именно о таком понимании богоподобия, и будут особенно ценить эти творческие дарования и задания человека[1880], то они будут только развивать мысль давно живших отцов церкви. Это не является открытием философов XX века, а заветом учителя церкви XIV столетия, который сам в свою очередь развивал мысль раннейших отцев и писателей. В Господнем замысле о человеке дарована ему возможность, даже точнее, задание творить и создавать нечто новое. Человек должен осуществить этот божественный о нем замысел. Человек должен будет дать и ответ Создавшему об осуществлении этого творческого дара. Страшный Суд поэтому будет и судом о том, как и насколько мы исполнили это свое задание, осуществили ли мы свое творческое назначение на земле. "Добрый ответ на Страшном Судищи" будет ответом на предвечный замысел Творца неба и земли быть и нам творцами на этой земле, чтобы получить свой удел в Небесном Царстве. Тогда уместно поставить вопрос, что же задано человеку в отличие от ангелов, не имеющих этого творческого дара, и тем самым менее, чем люди созданных по этому образу Создателя? К какому творчеству призван человек в этой жизни? Творить прежде всего свою собственную жизнь: раскрыть и осуществить ту заложенную в нас так сказать линию своей судьбы. Нам свыше не навязан никакой "фатум" или рок древних эллинов. В совершенном согласии с божественным предвéдением мы осуществляем по своей свободной воле, в сочетании с волею божественною, свой жизненный путь. Человеческая свобода нисколько не ограничена этим добровольным подчинением Сверхчеловеческому Началу, Которое не предопределяет, а лишь промышляет о нас. Свобода не есть анархия, не есть абсолютный произвол и она возможна только в совершенной гармонии с божественной свободою, и в премудром плане божественного о мире порядка. Абсолютная свобода человеку не дана, она существует только в Боге, причем не как возможность абсолютного произвола, а как совершенная гармония. Человеку же делегировано быть свободным в меру ограничения этой свободы свободою божественною. При этом помнить надо, что эта свобода ему дана принудительно. При рождении нас не спрашивают, хотим ли мы родиться, и следовательно, угодно ли нам быть свободными, а просто дано таковыми быть и жить в границах этой свободы. Человек не изъявляет своего согласия на свободное бытие, а принимает его, как послушание. С этим связано и послушание творчества, и в первую очередь творчества своего жизненного пути. Может быть в этом и заложена одна из самых больших трагедий человека, не по своему свободному избранию принять на себя бремя свободы. Отсюда и противоречия, конфликты совести, терзания нашего самосознания и т. д. В предвечном Совете так однако изволено: быть нам свободными и творить свободно свою жизнь. Творчество затем проявляется в создании моральных ценностей. Делать добро, накоплять его в ризнице духовных богатств есть одно из проявлений творческого начала в человеке. Это стремление к святости, поскольку Бог свят, и поскольку нам дано быть святым. Раз Бог есть любовь, и раз Он из любви творит мир и промышляет о нем, то и приближение наше к Богу Творцу и к Богу Любви есть раскрытие в нас этого порыва творческой любви. Зло, грех, анархия всегда разделяют и разрушают. Единственно созидающая сила есть любовь. Она восстановляет расщепленное и разорванное грехом единство первобытного совершенства. Созидающая же сила любви возвращает нас к первоначальному состоянию. Это прекрасно понимал св. Максим Исповедник. Сила любви, как отблеск любви божественной в нас, есть движущая сила в духовной жизни. Моральное благо, добро, подвиг все это исходит из любви к Богу, и рождает любовь к миру и к человеку. Силою этой любви распространяется кругом добро. Это творчество в сфере морального доброделания не надо однако понимать в смысле количественного накопления добрых дел, добрых фактов в какой-то сокровищнице заслуг, а как созидание вокруг себя и распространение атмосферы добра и любви. Можно из себя выделять атмосферу добра, любви, жертвенности, а можно также кругом себя распространять зло, ненависть, месть. Надо помнить об огромной силе аскетизма, как накопления и расширения вокруг духовной энергии, смирения, любви и пр. Это делание не в мире принудительных законов природы, а в царстве духовной свободы от власти этой природы и является тем творчеством моральных ценностей, которое оставляет бессмертные и нетленные плоды. Жизнь в области только природы, природное творчество, т. е. размножение естества человеческих особей всегда связано со смертью; давая грядущим поколениям жизнь, мы ее отнимаем от прошедших; мы способствуем процессу отвращения от отцов, от истории, от культурной традиции. Творчество же духовное морально ничего не отнимает ни у кого. Дающему в этой области дано будет еще больше и преизбудет. Ризница его духовная не только не истощается, но и чудесным образом пополняется в этом отдавании. Таким образом, человек призван в добровольном подчинении высшей творческой промыслительной воле свободно осуществить в своем творчестве свое возможно более полное личное нравственное совершенство и усовершать других. Этим путем он служит не только своему обóжению, но и обóжению всего человечества и всего мира. Как говорит Владимир Соловьев, "процесс всемирного совершенствования, будучи богочеловеческим, необходимо есть и богоматериальный"[1881]. Когда так именно ставится вопрос об аскетизме и нравственном усовершенствовании, когда ему придается характер не только отрицательный, т. е. не только отказа от чего-то и неделания, а наоборот, когда он ставится в русло общего творческого потека человеческих духовных дарований, то и сама колючая проблема о взаимоотношении и якобы противоречии творчества и спасения (аскетики) перестает быть такой непримиримой. Все духовно-производительные способности человека должны рассматриваться только в общем контексте творческого его дара, от Бога ему данного, а самый этот дар должен исходить из любви и в ней почиватъ. Бог Творец создал человека по Своему, т. е. творческому образу и подобию, и потому и человек должен быть творцом. Бог есть Дух и Бог есть Любовь, почему и истинная творческая, богоподобная деятельность человека должна и может быть только в духе и в любви. Только в них человек творит истинно и вечно. Особливо же созидание в области нравственной не может быть оторвано от любви к Богу Любви и к миру. Если верно замечание Федра, что "любящий более божествен, ибо он одержим Богом"[1882], и если для Сократа любовь предполагает обладание и вожделение объекта любви, а это вожделение только тогда и проявляется, пока нет обладания[1883], то в этом и видно различие между платоновским пониманием любви и христианским, между έρως Платона и άγάπη еванг. Иоанна и ап. Павла. Если стать на линию Платона, то во Св. Троице любовь должна была бы уничтожиться, сгореть от самого факта вечного обладания, вечной имманентности. Но именно этого-то и нет. Св. Троица есть неопалимая Купина вечно горящей любви. Такое именно символическое понимание ветхозаветного образа дает нам св. Григорий Палама в своей XI беседе на Честный Крест. И если для Сократа демон любви, "великий демон", есть посредник между Богом и смертным миром[1884], то для христианства Любовь есть жизнь, и в Ней была жизнь и свет человекам. Эта божественная любовь, бесконечная, бессмертная, зовет к вечности и не ограничивается ничем в человеке. Жажда святости не есть только очищение, не только пуританство или малокровное морализирование, а стремление к реальному обóжению, к слиянию с первоисточником любви, с Самой Любовью Богом. И это может быть только в творческом порыве, в созидании своей святости, в творчестве духовных ценностей. Человеку дано созидать эти нравственные ценности, творить любовь. Ангелу же дано только служить, проводить любовь, отражать ее, как зеркало, как второй свет, от Первоисточника Любви. И в этом, следовательно, ангел меньше человека. Но творчество, исходящее из любви, движимое божественным Эросом, проявляется наконец, и может быть заметнее всего, в области красоты и разума, которые вместе с Логосом сочетаются в преобразующем, творческом порыве. Хаос зла, безначалья, неразумия и безобразности, силою творческой любви Логоса Божия преображаются в Космос. "Космос" по-гречески, вспомним это, значит и "мир" и "красота". И человек призван в силу этого творить, т. е. из бездны хаоса и небытия создавать духовные и иные ценности. Человек для творчества должен выйти из рамок детерминированных законов природы, т. е. из этого мира, чтобы созидать мир иной, духовный, т. е. свободный от подчинения этим законам необходимости. Настоящее творчество поэтому выше науки и наукообразности, так как оно стремится выйти из круга законов необходимости, законов природы, законов логики и войти в мир свободы, в мир красоты, неподчиненной этим железным законам. Образ Божий в человеке, искра божественного Эроса в нас ищет выхода из себя. По природе своей эрос экстатичен. И эта платоновская концепция вошла по линии Ареопагитиков в мистику Православного Востока. Жаждая выхода из себя, наш эрос ждет идущий навстречу ему Эрос божественный, выходящий из Себя же. Все учение псевдо-Дионисия о творении мира, как раскрытии божественного Эроса, является метафизическим обоснованием для творчества человека. Несомненно, что паламитский подход к образу Божию в нас и к богоподобию, как именно к творческой способности в нас, навеян ареопагитовской традицией. Палама был слишком весь в этой традиции, как непосредственно, так и через своего любимого писателя преп. Симеона Нового Богослова. Образу Божию в нас, т. е. отблеску божественного Эроса открывается таким образом широкий и глубокий путь для творчества духовных ценностей. Вспомним, прежде всего, приведенное выше слово св. Василия Великого о том, что человеку свойственно стремление к красоте, а совершенная Красота есть Сам Бог. Творчество же есть совместное с Богом действие человеческого духа, богодействие, теургия или иными словами продолжение дела Божия. Не только в начале мироздания творил Бог Отец и почил от дел Своих; но и Сын Божий доселе делает с Отцом; и Дух Святый, вдохновляя творящих людей, вместе с ними творит новые ценности. И как все во внутренней жизни человека необъяснимо, как таинственны и загадочны все феномены духовного бытия, способность мышления, речи, запоминания, воображения, так в особенности совершенно несказанной тайной является эта творческая сила в нас. Как понять и какими доступными нашему разумению словами, могущими удовлетворить нашу любознательность, выразить и объяснить эту тайну творчества в человеческой душе? Как происходит это загадочное и чудесное рождение новых форм духовных ценностей? Откуда-то в полном молчании и из какой-то бездны ночного мрака, из небытия вдруг сверкнет какая-то яркая искра. Наш мир пронизан невидимыми лучами Божественного Света, исходящего от Первоисточника всякой жизни и света. Духу человека доступно сияние этих лучей. В молчании нашего духа, во мраке несуществования вдруг откуда-то приходит эта искра божественной мысли, отблеск божественной Премудрости и пронзает молчащий ум наш. Как будто бы осколки или брызги Логоса Божия сверкнут своим сиянием в логосе нашем, в уме человеческом. В молчащем и спящем вдруг что-то мелькнуло и засияло. Но что это? Ведь это еще не слово, сказанное или написанное; это еще не звук, зазвеневший своею мелодией; это еще не линия и не окраска какой-нибудь картины, и не изогнувшаяся волна ожившего под резцом художника мрамора. Это зародыш какой-то новой духовной жизни, посеянный Божественным Логосом в нашем уме. Он должен пройти свою, не менее таинственную линию внутреннего зачаточного развития. Эту искру надо выносить в себе. Творец-человек должен пережить этот внутренний процесс созревания, и искать в это время формы для воплощения этой частицы божественного Эроса, воплощения в своих мыслях, словах, чувствах, настроениях, звуках, линиях, красках… Это "что-то", совершающееся в сокровенных тайниках души, этот несказанный процесс становления навсегда скрыт от анализирующего рассудка, ему не подвластен. В этом "что-то" нет еще облика человеческой речи, еще неодетого в формы произнесенного слова. Это еще не звуки волшебного смычка или поющего голоса. Но творец-человек видит уже и слышит своим внутренним зрением и слухом этот никому еще недоступный, умопостигаемый мир образов. Но вот в таинственном процессе внутреннего вынашивания творец находит в сокровенной глубине своей и слова, и звуки, и краски, и линии, и тогда этот умопостигаемый мир образов облекается в формы, доступные уже не только ему одному. Создались ясные облики художественной речи и музыки, воплотились в краски и линии эти образы, жившие дотоле в тайниках духа человека-творца. Таинственен, конечно, не процесс обработки поэтического произведения, не выписывание картины, не отделка пластической поверхности, не инструментовка и оркестровка мелодии, все это только детали техники, подчиненной каким-то более или менее строгим правилам и законам, а вот именно этот акт зарождения новой духовной жизни в созидающей силе творца. Таинственное рождение этих умопостигаемых ценностей, "воззвание глагола творческою силою" новых идей, новых словесных созвучий, новых, дотоле не-бывших красочных образов и музыкальных звучаний. Не постичь этой тайны, как не проникнуть нашим рассудком в загадку происхождения живого существа. Можно, конечно, пытаться объяснить процесс биологического созревания и роста организма, период развития эмбриона, как можно объяснить оркестровку, теорию гармонии, технику красок, законы стихосложения и ритма; но найти какое-то, удовлетворяющее нашу пытливость, объяснение, что есть само бытие, как оно зародилось и откуда пришло, как впервые ожил органический состав, откуда впервые пришло это первое биение сердца, и как открылись уста, чтобы издать первый звук, это все безнадежно. Вся богатейшая терминология лабораторных достижений и опыта, все эти замысловатые слова: протоплазма, диплоид, аплоид, хромомеры и хромозомы, так же бессильны объяснить, что есть жизненный процесс и откуда, из какой бездны он пришел, как безнадежно объяснить, что есть начало творческого порыва, как эти искры божественного Эроса пробудили и зажгли впервые огонь творческой силы в духе человека-творца. Вся терминология экспериментальной психологии ничего тут нам не скажет, и не успокоит вечно голодный и ищущий голос человеческого рассудка. Творчество есть тайна, как тайна есть и жизнь. Мы образ Творца, наш ум пронизывается искрами-брызгами Вечного Логоса, нам повелено быть творцами. Мы ждем в ночной тишине этих звуков, осколков из иного мира. Они сверкают, приходят, пронзают наш логос. Мы им внимаем, но что суть они, и что есть самое творчество мы не знаем и не узнаем никогда… В этом таинственном процессе творчества, в возникновении новых образов, слов, звуков, не существовавших ранее, есть нечто общее с актом самого творения мира. Конечно, творчество человеческого гения не есть создание из абсолютного ничто, но все же это есть творение, не существовавших до того, ценностей. Бог "творит в начале" bereschit bara из совершенного небытия. Человек же, по слову Паламы, "творит вещи из ничего, разумеется, не из совершенного небытия, что есть дело Божие"[1885], но все же из небывалого до того материала. Это же заметил еще задолго до Паламы и блаж. Феодорит и до него еще и св. Мефодий Олимпийский. Этот последний мудрствует: "Не вещество (не сущность) творит города или храмы, но художество осуществляет их в этой материи; и художество не рождается, из прежде бывшего в материи художества, но из художества, не бывшего в ней"[1886]. Здесь лишний раз символическое миропонимание может понять эту соотносительность мира психологического и гносеологического с потусторонней средой вечной, божественной жизни. Творчество наше символически отображает миротворчество. Попытаемся подвести некоторые итоги. К чему же сводится учение Паламы о богоподобии человека? В чем заслуга его, как богослова, в этой области? Прежде всего, он, как и большинство писателей Церкви, не ищет богоподобия в чем-то одном, в каком-то определенном свойстве или качестве человеческого существа. Богоподобие для него не есть что-то субстанциальное, что-то готовое и в законченном виде человеку данное. Образ и подобие есть нечто заданное, и их надо раскрыть в себе. Допуская возможность богоподобия в разных сторонах духа человеческого, которые надо развить и развернуть, Палама с особенным вниманием останавливается на том, что богоподобие состоит в символико-реалистическом отображении в нашей духовности всей внутритроичной жизни. В этом он не оригинален, так как повторяет, сказанное до него: св. Кириллом Александрийским, блаж. Феодоритом, Василием Селевкийским, и особливо св. Григорием Нисским, преп. Анастасием Синаитом, св. Иоанном Дамаскиным и св. Фотием. Подобно многим из своих предшественников, а в особенности развивая мысли свв. Анастасия Синаита и Фотия Константинопольского, св. Григорий Палама сравнивает в вопросе богоподобия человека с ангелом, отдавая, как и его предшественники, преимущество человеку перед ангельским миром. Человек совершеннее ангела. Духовная жизнь человека отображает не только взаимоотношения Лиц Св. Троицы, об этом говорили не мало и до Паламы, но что особенно важно: человеческий дух есть образ Высочайшего Эроса (cap. 37). Бог есть любовь, и человек есть образ этой любви. Палама говорит здесь, однако, не языком евангелиста Иоанна, а пользуясь диалектикой и лексикой Ареопагитиков: Бог есть Эрос, и потому и мы, будучи Его образом, отображаем этот Эрос. И это не столько новшество паламитской антропологии, сколько смелое введение в нее сильно влиявшей на Паламу мистики псевдо-Дионисия. Говоря о богоподобии человеческого Эроса, как отображения Эроса Бога-Творца, и сравнивая человека с ангелами, не обладающими этими способностями творческого эроса, Палама подчеркивает преимущество человека перед ангелом именно в этой способности и призванности творить. Так как богоподобие не есть что-то готовое и окончательно данное, а только потенциально заданное, и так как это богоподобие состоит преимущественно в раскрытии в себе творческого эроса, то творчество в паламитской антропологии приобретает особый характер. Из него должны быть сделаны соответствующие выводы, выходящие уже из границ собственно антропологии, к которым мы и должны перейти. К чему же обязывает христианскую богословскую мысль такое именно восприятие нашего богоподобия? С вопросом творчества стоит в связи и другая еще тема, тема культуры, строительства жизни, участия христианина в созидании истории мира. Творчество мира длилось шесть дней, шесть таинственных циклов библейской мифологемы. И если Библия говорит, что Бог почил от всех дел Своих, то Сам Спаситель свидетельствует, что "Отец Мой доселе делает и Я делаю" (Иоанна V, 17). И в этом созидательном действии Бога соучаствует и человек творец. О том, что человек разумен, свободен и одарен разными дарованиями, говорили многие писатели церкви; но с творчестве, как особом задании человеку сказали не многие (см. выше). Сопоставить же это с образом Божиим и привести в соотносительность с миром духов более, казалось бы, совершенных чем человек, удалось, пожалуй, только одному Паламе. Он не построил, разумеется, своей философии культуры; к тому и не располагали эпоха и самый стиль и направление мысли в Византии, но он бросил эту мысль. Этого забывать не следует. Каждый новый мыслитель и писатель, бросая какую-то мысль, тем самым обязывает следующие за ним поколения эту мысль воспринять, ее развить или вообще как то на нее реагировать, если эти последующие поколения хотят только сохранить преемственную связь со своими духовными предками. Поэтому и нас, исследующих вопрос об антропологических воззрениях Паламы, это обязывает сделать некоторые выводы из этой интересной предпосылки. Нам особенно понятно, что тут не может быть догматически ясного ответа на эту задачу. Задача или, точнее, задание, дано. Человеку, по самому существу его, задано творить. Это его и отличает от ангелов. Так изволено в замысле о нем. Но, кроме того, и при изгнании из Эдема дана заповедь "возделывать землю, из которой человек взят" (Быт. III, 23), что не ограничивается, разумеется, одной только агрикультурою, но означает возделывание, обработку, украшение в самом широком смысле слова, и во всех областях жизни и творчества. Но, повторяем, догматически ясного, так сказать благополучного решения этого вопроса, нам искать не приходится. Его нет, и быть не может. Это задание трагично, носит в себе противоречия, но это все же не аннулирует самого задания Религиозную жизнь вообще нельзя себе представить свободною от противоречий и конфликтов. Благополучного и безмятежного вообще не может быть в жизни духа, так как дух этот связан с материей и втиснуть в узкие рамки законов природы. Его свободу теснить необходимость, ограниченность и логика вещей, и в силу этого он мятется, не уживается с ограниченностью мира природных явлений, пытается прорваться вон. И, может быть, ни в одной области жизни духа эти конфликты так не сильны и неумолимы, как именно в области творчества и культуры. Человеку дано и задано быть творцом. Он творит с жаждою того, что плод его творчества избежит тления, но всею окружающею действительностью он убеждается в том, что все, созданное человеком, гибнет и исчезает. Дух зовет обессмертить и увековечить себя, а зуб времени и самый ритм жизни, железная поступь истории уничтожает все созданное: памятники древнего зодчества, манускрипты, покрытые нерасшифрованными еще письменами, бледнеющая и как бы испаряющаяся на стене фреска Тайной Вечери, философские системы, политические доктрины, быт и костюмы народов, попавших под сокрушающее колесо истории. Творчество исходит от Вечного Начала и стремится к Вечному; а эта жизнь разбивает сотворенное и сама разбивается у врат смерти. Милые сердцу, близкие всем нам "вечные спутники", обреченные в конечном счете на смерть вместе с концом истории. Есть ли смысл творчества? Нужна ли культура? Совместимы ли они с наличием смерти, исторических и геологических катаклизм, и с самой идеей последнего космического пожара, который уничтожит все, и в котором ярким пламенем догорит то еще, что не догорело, не разрушено, не растоптано. Космического пожара, в котором будут пылать, уцелевшие полотна Ренессанса, в котором расплавится бронза статуй, обратятся в пепел мозаики св. Софии и Равенны, и грудою развалин окажутся Вечные Города человечества с их божественными готическими соборами и древними базиликами. Вопрос о культуре может повернуться еще и по-другому. Если заповедь об обработке земли в поте лица дана человеку при изгнании из Рая, то не есть ли тем самым строительство культуры наказание за грех непослушания в Раю? Если смотреть так, то творчество является, как кара; человек осужден на принудительное рабство, на какую-то барщину. В таком случае творческая деятельность человека обусловлена грехопадением Адама. Не преступи заповедь Адам и человек не был бы созидателем ценностей. Немезий, вслед за Демокритом, учил о нужде, как первопричине и созидательном начале цивилизации. Палама же прозрел большее: он в творчестве человека увидел изволение Предвечного Совета Божия; предназначение человеку быть по образу Божию, быть творцом, быть содеятелем Божиим, быть выше ангелов. Не кара за преступление, а харизма Параклита. Культура, "обработка" земли исходит не из греха Адама, а из вечного замысла о человеке. Вернемся однако к смыслу цивилизации. Существует ли оправдание культуры, когда сама она в себе несет яд разложения и самоуничтожения? Все течение созидательного процесса порождает борьбу с уже создавшимися формами культурного бытия; и созданные нынче формы будут сметены завтра же новыми порождениями культуры. Это то самоуничтожение культуры, самоубийство творчества, которое Георг Зиммель назвал очень удачно "Transzendieren seiner selbst", "выхождение вне своих пределов". Но надо ли смиренно склониться перед неизбежностью этого конфликта в проблеме культурного творчества? Надо ли покорно признать наличие этого конфликта и трагедии? Все эти вопрошания вставали неоднократно в головах всех мыслящих людей, и ими терзалось все человечество во все времена своего исторического бытия. Ответить на них так, чтобы раз навсегда исчерпать проблему и успокоить мятущееся сознание невозможно. Конфликт в них непреодолим и трагичность остается всегда налицо. Исходя из мысли о тленности всего созданного рукою человека-творца, можно проблему культуры поставить очень остро и безнадежно. Можно ее привести в связь с евангельскими словами: "И когда некоторые говорили о храме, что он украшен дорогими камнями и вкладами, Он сказал: "придут дни, в которые из того, что вы видите здесь, не останется камня на камне" (Лук. XXI, 5–6). Но можно ли из этих пророческих слов о последних судьбах мира вывести заключение о ненужности культуры вообще? Сознание неизбежности конца вообще, и христианская эсхатология в частности принуждают ли человека бросить все и ждать и своего личного и этого общего конца? Может быть добрый христианин должен, заимствуя выражение из истории афонского подвижничества, стать, подобно некоторым святогорским пустынникам, просто "кавсокаливитом", сожигателем своего жилища, своей хижины, "каливы", чтобы лучше спастись? "Нет!" отвечает афонский же исихаст, глава и учитель всех высочайших подвижников XIV века: "человек создан по образу Творца призван творить и тем возвыситься над миром ангелов, которые не создают сами ничего, а служат лишь созданиям Божиим и охраняют человека-творца". Но можно ли говорить о смысле творчества и культуры, если смысл предполагает какую-то логичность и разумность, тогда как смерть моя лично и космический пожар, смерть всего человечества и всего земного, разрушают в корне всякую логику созидания здесь на земле? Конечно, не о смысле и не о человеческой логике творчества, а просто о религиозном его оправдании зовет нас думать христиански поставленная проблема культуры и созидания. Ведь Апостол так и ставит этот вопрос цивилизации пред лицом огня этого пожара. "Строит ли кто на этом основании (т. е. на Иисусе Христе) из золота, серебра, драгоценных камней, дерева, сена, соломы, каждого дело обнаружится; ибо день покажет, потому что в огне открывается и огонь испытует дело каждого, каково оно есть. У кого дело, которое он строил, устоит, тот получит награду, а у кого дело сгорит, тот потерпит урон" (I Коринф. III, 12–15), Строительство это, конечно, нельзя ограничивать одним узко моралистическим пониманием, т. е. как строительство одних нравственно добрых дел. Это есть раскрытие всех вообще творческих дарований человека. Надо вспомнить и притчу о талантах. Строительство преп. Андрея Критского, Романа Сладкопевца, Косьмы Маиумского, Максима Грека и под. не ограничивается же одними только угодными Богу делами их монашеских подвигов смирения, терпения, поста, девства и т. д. Разве в этой аллегории Апостола написанные этими святыми мужами кондаки, каноны и толкования богословского характера не имеют той же цены, как и монашеские подвиги? Разве только подвиги молитвы и поста могут быть приравнены к золоту и серебру, которые очистятся и сохранятся в огне космического пожара, а музыкальные, поэтические и богословские творения их подобно сену, дровам или соломе спорят, и от них ничего кроме кучки золы и не останется? А рядом с этим и иконы Андрея Рублева, мозаики византийских и афонских церквей, памятники зодчества и т. под., сгорев в космическом пожаре, сгорят и на Страшном Суде, как ненужный хлам для Небесного Царства? Учение другого первоверховного Апостола о последних судьбах этого мира также дает веру в то, что не об уничтожении созданного учит Благая Весть Христова, а о преображении его: "нынешние небеса и земля, содержимые тем же Словом, сберегаются огню на день суда… Небеса с шумом прейдут, стихии же, разгоревшись, разрушатся, земля и все дела на ней сгорят… Впрочем, мы, по обетованию Его, ожидаем нового неба и новой земли, на которой обитает правда" (2 Петра III, 7; 10; 13). Не только неба, но и новой земли! Однако преобразиться в этом огне может только то, что драгоценно (золото, серебро, драгоценные камни), а прочее сгорит (дрова, сено, солома). Поэтому чаять можно преображения не вообще всякого без различия творчества, а лишь только способного не сгореть и не расплавиться, а подлинно преобразиться. Апостолом указано и религиозное обоснование этого творчества: "никто не может положить другого основания, кроме положенного, которое есть Иисус Христос" (1 Коринф. III, 11). Это значит, что только то творчество, которое может быть религиозно оправдано и построено на Камне-Христе и Его Евангелии, только то и устоит и перейдет в чаемую Новую Землю. Поэтому и творить по настоящему, по-христиански можно только в сфере религиозных ценностей, только перед лицом смерти, вечности и Бога. Самый корень слова "культура", как и "культа", имеет в себе нечто религиозное, освященное особым почитанием. Это не значит, что благословенно только творчество в формах благочестия, так сказать храмовое творчество: иконописание, зодчество и клиросное пение. Может быть и мирская культура, на которой почиет благословение, но она должна быть доступной для этого благословения, способней к освящению. Есть что-то в каждом творчестве (мысль, наука, художество), что в себе содержит семя вечности, свой "семенной логос", роднящий его с Первоисточником Премудрости, с Предвечным Логосом. И это вечное в создании рук человеческих и перейдет в вечность в своем нетленном, преображенном облике и останется пребывать в невечернем дни Царствия. Как мысли, звуки, слова, линии, таинственно появились в творческом уме человека откуда-то из какого-то умопостигаемого мира, так они, верим мы, опять-таки таинственно преобразившись, уйдут в вечность для бесконечного бытия. Энергии Духа, сияние несозданного Фаворского света действуют в нашем малом мире, проникают из таинственного иного мира, пронизывают ум, логос человека, вдохновляют его. И эти энергии Духа, этот несозданный свет не может исчезнуть бесследно. Сила Преображения распространяется и на произведения этого Духа Творца красоты. Несозданное должно быть вечно. Есть какой-то смысл, какой-то логос творчества, нами еще невидимый и непостижимый. Отрицать его было бы величайшею бессмыслицею. Это значило бы отнимать божественный смысл назначения человека. Как это преображение произойдет, мы не ведаем и не хотим допытываться этого. Надо уметь в своих богословствованиях останавливаться у известного предела. Предел же это то, что по слову "Отца Православия", ангелы закрывают своими крыльями. Способность творить дана человеку, и ему она нужна, чтобы оправдать религиозно свое над ангелами превосходство и назначение. Нельзя, конечно, говорить о нужде и необходимости нашего творчества для Бога, так как Он вне всякой нужды и необходимости. Но нельзя думать, стоя на паламитской точке зрения, что Богу, так изволившему, оно было бы неугодно. Нельзя искусственно разрывать ту антологическую связь, что существует между духом человека и Духом Божиим. Красота, свойственная человеку и участвующая во всяком творчестве, исходит от Духа Параклита и Украсителя. Он есть ипостазированная Красота, и Он вдохновляет на всякое творчество. Вдохновение, выражаясь языком Паламы, есть одна из энергий Духа, как и другие Его действия (энергии). Боговдохновенность не ограничивается только рамками Свящ. Писания. В меньшей степени и не в том же значении боговдохновенность касается всякого пророка. А искусство есть пророчество. Это выход из рамок принудительных законов природы, выход эроса человеческого навстречу экстатическому Эросу Божественному. В этом экстатическом порыве духа человеческого не может не быть "помазания от Святого", напечатления на творящем духе нашем харизмы Духа Божия. Человек жаждет Красоты. Служа красоте, он может и должен служить Красоте Божественной. Но конечно его постоянно подстерегает опасность прелести, обольщения лже-красотой, темной красотой. Почему и есть благословенное творчество и неосвященное. Св. Василий Великий пишет: "От природы в нас есть вожделение прекрасного, хотя по большей части одному то, а другому другое кажется прекрасным… Что же досточуднее Божией красоты?.. Подлинно неизреченны и неописанны молниеносные блистания Божией красоты; ни слово не может выразить, ни слух вместить. Наименуешь ли блеск денницы, или сияние луны, или свет солнца, все это не достойно сравнения со славою и в уподоблении с истинным Светом оно далее отстоит от Него, чем глубокая ночь и ужасная тьма от самого ясного полудня… По причине ненасытимого желания созерцать божественную красоту святые мужи молились о том, чтобы зрение красоты Господней простиралось на всю вечную жизнь (Псал. 26, 4). Так люди по природе вожделевают прекрасного; в собственном же смысле прекрасно и достолюбезно благое; а благ Бог; к благому же все стремится; следовательно все стремится к Богу"[1887]. Человек стремится к Богу, как к совершенной Красоте. Безучастен ли Бог, как Красота, к этим нашим, пусть по сравнению с Ним и несовершенным попыткам отобразить Красоту? Христианское сознание верит, что не безучастен. Погружение в истинную красоту возводит творческий ум к Богу. Поднявшись же в творчестве к Богу, ум не может создать что-либо несоответственное с божественной красотой и гармонией. Вот что между прочим пишет автор "Тайной истории" Прокопий в своем "De aedificiis", восхищаясь великолепием Юстиниановой св. Софии: "Когда входят в св. Софию для молитвы, то тотчас чувствуют, что этот храм не есть дело людского могущества и искусства, но скорее дело Самого Божества; и ум, обращаясь к небу, сознает что Бог здесь близко от него, и что Богу особенно нравится этот дом Его, который Он Сам избрал для Себя"[1888]. При соприкосновении с такими chef-d'œuvr'ами человеческого гения нельзя не почувствовать какое-то дыхание Божие и отпечаток десницы Всевышнего, содействовавшей человеку в его создании. Святая София, как и все памятники человечества, уничтожится при последнем акте земной истории, но в каком-то преображенном виде ее "genius", ее логос не пропадут, Хочется, вместе с Прокопием, верить, что Богу могут особенно быть угодны совершеннейшие произведения, сотворенные человеком-творцом. Однако две опасности могут тут подстерегать испытующую мысль: 1. соблазн оптимизма, переоценивание значения творчества, признание за ним непреходящей и абсолютной ценности, и 2. соблазн пессимистического отношения, уничижения культуры и гнушения ею во имя благочестия. Ни то ни другое не верно, но при наличии и того и другого, нельзя снять с этой проблемы печати конфликта и трагедии. Если нельзя и греховно гнушаться творческого дара, и так сказать "ради смирения" отказаться от данного нам Богом преимущества над ангелами, то также нельзя и легкомысленно благодушествовать в этом отношении и пребывать в ожидании благополучных перспектив. Слишком все в мире духовном и религиозном связано со страданиями и неблагополучием. Слишком мало в Евангелии оптимистических пророчеств. И как бы мы ни смотрели на свой религиозный путь, дано нам знать две истины: 1. мы созданы творцами и должны творить, и 2. плоды нашего творчества уничтожатся вместе с этой планетой, но не пропадут, а преобразятся. Нельзя поэтому творчеству придавать значения тайнодействия, вставлять его в рамки церковного обихода, и тем спутать два плана: церкви и культуры. Культуру надо религиозно осмысливать и церковно оправдывать, но нельзя смешивать этих планов. Церковь, конечно, не только не сжигает культуру во имя спасения души (Саванаролла и под.), но даже и благословляет ее. Но культура, тем не менее, остается мирскою, и в этом нет ничего плохого. Культура все же стоит на ином плане, чем богослужение, мистика, аскетика, литургия и т. д. Кроме того и в самой культуре есть и могут быть области более доступные действию преобразующих лучей Фавора, и более от него удаленные. Есть сферы культурного творчества, которые могут быть просветлены и освящены; есть и такие, которые никогда не преобразятся. Послушание творчества не есть самозамкнутый вопрос религиозной метафизики. Он имеет свое прагматическое значение и раскрытие. Из него, как мы видели, вытекает трудная проблема культуры, которая не может быть ни в коем случае разрешена оптимистически и благополучно. Все заложенные в ней конфликты и противоречия остаются всегда в силе и христианскому сознанию одинаково опасно впасть в обе крайности: 1. в соблазн переоценки культуры, ее безусловной канонизации, или же 2. в искушение совершенного ее неприятия и отрицательного к ней отношения. Готовых рецептов для этой задачи не существует. Христианская мысль будет стремиться или потопить себя в течении Вечного и стремиться к "трансцендентному эгоизму" Константина Леонтьева, или же с убеждением строить земной град и безусловно отдаться этой утопии. Первое легко приводит к христианскому нигилизму, к "кавсокаливитству", к проклятию всякой культуры во имя спасения; второе доверчиво и оптимистически благословляет всякое строительство, переоценивает значение этой жизни, стремится канонизовать и то, что недоступно освящению, а в последнем итоге упирается в хилиастическое понимание исторического процесса. В этом конфликте и Церкви предстоит задача трудная и болезненная: все анафематствовать или все без разбору канонизовать. Или о. Матфей Константиновский заставит сжечь литературное творение, или какой-нибудь папа Ренессанса, в своем поклонении непросветленной красоте, перестанет просто быть носителем образа Пастыря Церкви. Проблема творчества и культуры есть и проблема истории, т. е. активного в ней участия христианина и Церкви. И в данном вопросе нашу религиозную мысль подстерегает прежде всего оптимистическая вера во всякого рода прогресс. Мысль философская, этика проповедует нравственное развитие и рост морального сознания в человечестве, а история наглядно, особенно в периоды подобные современному, решительно опровергает какой бы то ни было моральный прогресс, обнажая в человеке его бестиальную изнанку. Мысль юридическая, правосознание стремится выработать наиболее совершенные нормы права частного, публичного, государственного и международного, а история беспощадно извращает всякую веру в справедливость и законность, колеблет самые основные положения правосознания и обращает торжественные правовые формулы и институты в клочки бумаги. Усложнение форм социального устройства, в попытках преодолеть материальные, финансовые и промышленные затруднения, находит свое завершение в катастрофических кризисах экономического быта. Техника в своем неудержимом развитии вырабатывает невероятные по сложности аппараты и усовершенствования, которые в конечном счете приводят к самоуничтожению той же техники. И в области духовных и эстетических достижений, после длительного процесса развития от примитива, через сложное цветение форм красоты, неизбежно появляются грозные симптомы скорой и неминуемой смерти искусства, декадентские извращения, изломы, кривляния, болезненные и упадочные моменты преклонения перед низшими формами, уклон к гротеску, лубку и частушке, к разложению и распаду самой идеи красоты, имманентной человеческому духу. Человечество в такие периоды не может не усомниться в нужности и разумности творить, писать, петь, играть, создавать, после того как, кажется, совершенство человеческого гения в этих областях уже достигло своей вершины, когда кажется нечего больше писать, нечего сказать, все формы уже испробованы, слова сказаны и звуки спеты, когда все кажущееся новым просто является повторением и худшею формою давно забытых образов красоты. И снова встает вопрос: существует ли христианская культура, возможно ли оправдание ее перед лицом религии, церкви и вечности? Тареев как-то написал: "И в самом лучшем случае церковь не может создать христианской культуры. Христианская культура существует лишь в идеале, но реализуется в исторической жизни мирская культура. И культура христианских народов есть общечеловеческая мирская культура. Здесь именно "не суждено" осуществиться "порывам" по основным законам исторической эволюции"[1889]. Как бы раскрывая эту мысль, Бердяев говорит: "В строгом смысле слова христианского творчества быть не может и невозможна христианская культура. Мы стоим перед проблемою христианского бытия, а не христианской культуры, перед проблемою претворения культуры в бытие, наук и искусств в новую жизнь, в новое небо и новую землю. Христианской культуры по-настоящему никогда не было"[1890]. Все же из слов того и другого мыслителя не должно делать выводов отрицательных для проблемы творчества, и именно творчества в свете Христовой Проповеди. Если и не стирается наличие трагических конфликтов, то они все же могут быть преодолены в этом свете. Через все Евангелие проходит тоска о "взыскуемом грядущем Граде" и только в озарении этого Небесного Иерусалима оправдывается и осмысливается строительство этого земного града, со всеми его сферами жизни, науками и искусствами. Земного Рая не может и не должно быть. Но приготовить камни для строительства Небесного мы призваны. Ища в Свящ. Писании ответа на поставленные вопросы о делании человека на земле, мы не найдем утешающего и благополучного решения. Сам Спаситель, как это было выше указано, ответил на слова о красоте зданий Иерусалима: "не останется камня на камне; все будет разрушено" (Лук. XXI, 6) и "теплейший" Апостол напомнил всем нам о конце истории: "земля и все дела на ней сгорят" (2 Петра III, 10). Да и не найти иного ответа в Библии. Нельзя не вспомнить однако в этом контексте изумительной по красоте 27-й главы прор. Иезекеиля, этого "гимна человеческой культуре", так как "культура имела для пророка Иезекииля религиозный смысл"[1891]. "И было ко мне слово Господне: и ты, сын человеческий, подними плач о Тире и скажи Тиру, поселившемуся на выступах в море, торгующему с народами на многих языках: так говорит Господь Бог: Тир! ты говоришь: "я совершенство красоты!" Пределы твои в сердце морей; строители твои усовершили красоту твою…" (XXVII, 1–4). С каким совершенством художественного чутья описана эта картина! Сколько знания архитектурного и иного искусства воплотилось в этом гимне! Тут упомянуты и Сенирские кипарисы для постройки помостов, и Ливанские кедры для сооружения мачт, и Васанские дубы для изготовления весел. И узорчатые полотна Египта для парусов, голубые и пурпуровые ткани для покрывал. Благородные металлы, слоновая кость, черное дерево, карбункулы, кораллы и рубины, благовония, вина и богатства, все чем украшали люди этот изумительный по красоте город. Все ремесленники, мастера и искусные художники, творцы этой красоты, которые вместе с гребцами, купцами и мореплавателями служили вящему прославлению Тира. Если вспомнить наряду с этим видение пророком Иезекиилем таинственного храма, с его тончайшими описаниями архитектурных деталей, то поистине "нигде в Свящ. Писании религиозная идея не воплощается до такой степени в вещественно-пространственные формы искусства", как у этого пророка[1892]. И что же? Все это в день падения града упадет в сердце морей. "От вопля кормчих твоих содрогнутся окрестности. И с кораблей своих сойдут все гребцы, корабельщики, все кормчие моря и станут на землю; и зарыдают о тебе громким голосом и горько застенают, посыпавши пеплом головы свои, и валяясь в прахе. И остригут по тебе волосы до гола и опояшутся вретищами и заплачут о тебе от душевной скорби горьким плачем; и в сетовании своем поднимут плачевную песнь о тебе, и так зарыдают о тебе: "кто как Тир, так разрушенный посреди моря! Когда приходили с морей товары твои, ты насыщал многие народы; множеством богатства твоего и торговлею твоею обогащал царей земли. А когда ты разбит морями в пучине вод, товары твои и все толпившееся в тебе упало. Все обитатели островов ужаснулись о тебе, и цари их содрогнулись, изменились в лицах. Торговцы других народов свистнули о тебе; ты сделался ужасом, и не будет тебя вовеки" (XXVII, 28–36). От совершеннейшего творения художественного гения не останется ничего в день разрушения, будь то уничтожением мечем или землетрясением, будь то огнем последнего мирового пожара. "И не будет тебя вовеки…" "А земля и все дела на ней сгорят…" Несмотря однако на это угрожающее предостережение не прельститься и не переоценить земного строительства, не спутать планов культуры и Церкви, не послужить твари паче Создавшему, нельзя отвергнуть самой заповеди творить. В конце истории человечества космический пожар. А в замысле о человеке дано ему быть творцом. На вопрос о цели этого творчества, его смысле и оправдании, несмотря на всю трагическую судьбу культуры, остается вера в Небесный Иерусалим. И если мы не можем по человечеству и рационалистически понять смысла обреченной на гибель культуры и творчества, нам все же остается во имя вечной Красоты принять это творчество как послушание. Если для мыслителя встает проблема творчества, проблема его вечного смысла и божественных его истоков, то для всякого человека творчество есть задание такого же происхождения, как и самая свобода человека. Как без нашего изволения, нам дана свобода, точно так же без нашего же согласия дано нам это послушание творчества. Это заложено в творческом божественном акте "по образу и подобию". Из сказанного в этой главе должно быть ясным, что в это творческое задание входит и создание моральных ценностей, и строительство культуры. Но этим не ограничивается, конечно, проблема творчества. Это было бы только "объективированием". От нас ожидается некая новая реальность внутри нас, т. е. создание в себе и всем своим духовным бытием, чаемого "нового неба и новой земли", создание в себе Царствия Божия, преображение себя и мира. Преображение не в меру созерцания апостолов вне их совершающегося чуда фаворского, а преображение себя так сказать "экзистенциально". Такое творчество не нуждается в религиозном обосновании, так как оно, выражаясь языком Бердяева, есть творчество "не оправдываемое, а оправдывающее" самое существование человека, как богоподобной твари. Заканчивая настоящую главу об образе Божием в человеке, мы, в заключение всех проистекающих из этого богословских вопрошаний и недоумений, считаем полезным сказать еще и следующее. Бог есть неисследимая пучина тайны и бездна несказанного и непостижимого. Следовательно, и созданный по этому божественному образу человек носит в себе печать этого непостижимого и эту тайну. Человек есть таинственная криптограмма, которую никто никогда не сможет до конца разгадать и удовлетворительно прочитать. И все происходящее из этой тайны и загадочности, т. е. в том числе и проблема творчества, его смысл и оправдание, все это проникнуто тайной, приближаться к которой нам дозволено, но постичь до конца не дано. Думаем, что, если богословствующая мысль и призвана не бояться вопрошать и думать, если она не должна укрываться от волнующих и трудных проблем, то все же у какого-то предела она должна смириться перед непостижимым должна преклониться перед закрываемой ангельскими крыльями тайной и умолкнуть… Примечания:[178] Rügamer, "Leont. v. Byzan.", Würzburg, 1894, S. 72. [179] Grummel, "Léonce de Byzance" in DTC. tome IX, col. 425. [180] "Истор. очерки…" M. 1902, стр. 382. [181] Ф. Успенский, op. cit., p. 364. [182] Ibid. p. 311. [183] См. эту рецензию в "Византийском Временнике", т. III, стр. 135–136, [184] Ibid. pp. 137–138. [185] J. M. Hussey, MA. "Church and learning in the byzantine Empire" (867-1185). Oxford, 1937, p. 94. [186] "Миросозерцание Влад. Соловьева", т. I, стр. 483. [187] "История Афона", т. 1II/I, Киев, 1877, стр. 133, примеч. [188] "Apomnemon. Socrat.", I, 6, 10. [189] "Stromata", VI, 9. [1789] I Ad Corinth. cap. 33, 4–5. [1790] "Strom." V, 14. [1791] "De princip." 1. l, 7; IV. 37. [1792] "Conviv." VI. 1. [1793] "Contra Gentes". 2; "De incarn.", 11. [1794] "Catech.", IV, 18. [1795] "Homil. in "Attende tibi ipsi"; "In gratiarum actione", 2. [1796] Oratio 38, 11, 12, 45, 7. [1797] "De opificio hominis", 16. [1798] Homil. l, 7; XV, 28. [1799] "Подвижнич. слово", cap. 78. [1800] "In Joannem". XIV, 29. [1801] "De divers. malign. cogitat.", 19. [1802] Oratio III, 2. [1803] "Mystagog." VI. [1804] "De fide ortho." II, 12.III, 18; "De duabus volunt."; "De octo spirit. nequit." [1805] "Oratio", 7. [1806] "Strom." VI, 12. [1807] Catech. IV. 18. [1808] "De octo spirit. nequitiae". [1809] Homil. "In Genesim" VIII, 3; "De mundi creatione" V, 4; "De status VII [1810] Sermo in Genesim, II. [1811] "In Genesim", I, 26. [1812] MPGr. 76. 1068. [1813] "Oratio" III, 2. [1814] "De imagin." III, 20; "De octo spirit. nequitiae". [1815] "In mundi creatione", V, 4. [1816] "Подвижнич. слово", cap. 89. [1817] Слово 3-е. [1818] "De volunt. paipertate", 45. [1819] "De octo spirit. nequitiae". [1820] "Quest. in Genesim", 20. [1821] Oratio I, 3; II. 1; II, 4. [1822] "Questio" 89. [1823] "De octo spirit. nequitiae". [1824] "Ad Amphiloch." 253. [1825] "Quid sit "Ad imaginem Dei". [1826] "Contra Julian." l. [1827] "Quest. in Genesim." 20. [1828] Oratio 1, 3. [1829] "E sermone secundum imaginem". [1830] Fragmenta (MPGr. 95, 228 CD.); "De imagin." I, II, III, 20. [1831] "Ad Amphiloch." 253. [1832] Cap. 27, MPGr. t. 150, col. 1140 A. [1833] Cap. 79. MPGr. t. 150, col. 1176 D 1177 A. [1834] Cap. 36, col. 1144 D 1145 A. [1835] Cap. 37, col. 1145 BC. [1836] Cap. 38, col. 1145 D. [1837] Cap. 61, col. 1164 D. cf: Homil. 19. MPGr. t. 151, col. 257 D. [1838] "De fide orthod." II, 12, MPGr. t. 94, col. 920 A. [1839] MPGr. t. 40, col. 592–593; 600–601. [1840] Cap. 27, col. 1140 A. [1841] "De coel hierar." III, 2, col. 163 AN "Die eccl. hier." I, 2, col. 373 A. св. Григорий Бог. MPGr. t. 35, col. 737, t. 36, col. 320 св. Максим Исповедник, MPGr. t. 90, col. 1028 В. cв. Иоанн Дамаскин, MPGr. 94, col. 94; 86S-869. [1842] Cap. 77, col. 1173 D 1176 A; cf: cap. 65, col. 1168 В. [1843] "De divin. nomin." IV, 14, col. 712 C. [1844] MPGr. t. 35, col. 865; t. 37, col. 446; 452–453; 685. [1845] "Сокращ. излож. догматов", cap. 9, col. [1846] Cap. 64, col. 1168 A. [1847] "De coel. hierar." cap. 7, MPGr. t. 3, col. 212 A. [1848] "De fide orthod." II, 3. col. 872 B. [1849] Homilia 22, MPGr. t. 151, col. 288 CD. [1850] Cap. 30, col. 1140. [1851] "De fide orthod." II, 3, col. 872 В, что заимствовано у св. Григория Богослова из Слова 38-го. [1852] Сар. 32, col. 1141 В. [1853] Сар. 31, col. 1141 А. [1854] Сар. 63, col. 1165 С. [1855] Op. cit. II, 3. col. 868 А. [1856] Сар. 64, col. 1168 AB. [1857] Cap. 39, col. 1148 В. ср. cap. 43, col. 1152 C. [1858] Cap. 43, col. 1152 В. [1859] Cap. 44, col. 1152 C. [1860] Cap. 62, col. 1165 AB. [1861] Cap. 24, col. 1137 AN, Homilia 16, MPGr. t. 151. col 197 A. cf: Homil. 1, col. 12 A. [1862] Homilia 3, col. 33 C. [1863] Homilia 36, col. 449 D. [1864] Homilia 6, col. 81 BC. cf: Cap. 24, col. 1136 D 1137 A. [1865] "De opificio hominis" cap. 2, MPGr. 44. col. 132–133. [1866] Cap. 63, col. 1165 C. [1867] "Sermo de renunciation saeculi", MPGr. t. 31, col. 644 D. [1868] Homilia 21, t. 31, col. 549 A. [1869] "Regul. fusius tract." resp. 2, t. 31, col. 909 BS; 912 A. [1870] "De opificio hominis", cap. 9. MPGr. t. 44, col. 149 BC. [1871] Ibid., cap. 10, col. 152 C. [1872] Ibid., cap. 12, col. 161 C. [1873] Ibid., cap. 16, col. 184 В. [1874] "De natura hominis", MPGr. t. 40, col. 524 B. [1875] Ibid., col. 532 C 533 B. [1876] "Questiones in Genes." 20, MPGr. t. SO, col. 105 B. [1877] Homilia 16, t. 151, col. 201 D 204 A. [1878] Homiliae 40, 28, 43. [1879] "Lehrbuch der Dogmengeschichte", B. 11, S. 134. [1880] H. Бердяев. "Философия творчества". Москва, 1916 г., стр. 90; 123; 125; 129 и др. [1881] "Оправдание добра". Собр. сочин., т. VII, стр. 196. [1882] Plato, "Convivium", 180 b. Edit. "Les Belles Lettres", P. 1938, p. 14. [1883] Ibid. 199 d 200 e. pp. 47–49. [1884] Ibid. 202 de. p. 53. [1885] Cap. 63, MPGr. t. 150, col. 1165 C. [1886] "De autexusio". MPGr. t. 18, col. 253 D; Patrologia orientalis, t. 22, p. 755. [1887] "Reg. fus. traet. respons. 2. MPGr. t. 31. col: 909 sq: [1888] "De aedif." I, 1. edit. Bon. p. 179. [1889] "Христианское мировоззрение". Серг. Пос., т. III, 1908, стр. 137. [1890] "Философия творчества", стр. 120. [1891] M. Скабаланович. "Таинственный храм прор. Иезекииля" в "Труд. Киев. Дух. Ак.", 1908, март, стр. 340–341. [1892] Ibid. стр. 342. |
|
||
Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Другие сайты | Наверх |
||||
|